Страница:
позе; но как только он начинает говорить, его взволнованный голос, горящий
взгляд, порывистые движения приковывают к себе внимание.
Крестэй. Я хотел бы снова рассмотреть вопрос об "искусстве для
искусства"... Знаете, в связи с недавним манифестом Толстого. Показать, что
сплошь и рядом этот вопрос ставится неверно, потребовать, чтобы за
художником было признано право, больше того - долг - посвятить себя лишь
одной цели: поискам прекрасного, ибо творчество - результат чистого
вдохновения. В то же время я постараюсь примирить обе стороны, доказав, что
полезное - неизбежное следствие прекрасного. Художнику, пока он творит,
незачем думать об общественном значении своего творчества.
Зежер (слушает с большим вниманием). Это целиком относится и к ученому.
Крестэй. Да, и к ученому. Художник стремится к красоте, ученый - к
истине: это - две стороны медали. Человеческой массе остается лишь
применяться к тому, что они откроют... (надменно)... и сообразовываться с
этим в своей повседневной социальной жизни.
Зежер. Совершенно верно.
Баруа (Крестэю). Вы, верно, возьмете на себя толкование цитаты из
Ламенне?
Крестэй (с улыбкой). Нет, предоставляю это вам.
Баруа (весело). Согласен! Я думал о ней, слушая вас. Мне кажется, мы
можем кое-что из нее извлечь: объяснить, почему мы избрали ее своим
эпиграфом, какие главные стороны нашего начинания она выражает.
Крестэй. Это уместно сделать как раз в первом номере.
Баруа (с заблестевшим взглядом). Правда?
Порталь. Что еще за цитата?
Арбару (ворчливо). Вы ведь опоздали.
Порталь. Объясните нам свою мысль, Баруа.
Зежер. Да, да, объясни.
Баруа (улыбаясь все радостнее по мере того, как говорит). Я снова
прочту текст, слово в слово: "Что-то неведомое проснулось в мире..."
Что это встрепенулось, очнувшись от сна? Вечно живая мысль человека,
прогресс... Вы видите ее движение вперед... Кипит титаническая работа, в
которой воплощен труд каждого из нас, все порывы, доведенные до конца... Эхо
движение таит в себе ключи от всех тайн, еще не разгаданных нами, все истины
будущего, сегодня еще сокрытые от нас, но которые, когда придет время,
раскроются одна за другой, как пышные цветы, под испытующим взором человека!
Крестэй. Воспоем гимн прогрессу!
Баруа (ободренный, все сильнее увлекаясь своей импровизацией). Я скажу
еще: среди нас есть люди, обладающие даром предвидения, они различают то,
что еще недоступно другим. Это к ним обращает свой призыв Ламенне:
"Сын человеческий! Поднимись к высотам и объяви нам, что ты видишь!"
Здесь я нарисую картину будущего, как оно представляется нам..."Объяви,
что ты видишь"...
Я вижу: с чудовищной быстротой растет власть золота; оно подавляет все
самые законные устремления и держит их под гнетом тирании...
Я вижу: всколыхнулся трудовой люд, нестройный гул его голосов доносится
все яснее сквозь гром фанфар парадного шествия политических партий, которые
до сих пор безраздельно владели вниманием общества...
Я вижу: большинство - темное, одурманенное иллюзиями, жаждущее достатка
и благоденствия - упорно выступает против меньшинства, ослепленного своим
положением, еще могущественного в силу существующего порядка вещей, но чье
влияние непрочно, ибо опирается лишь на власть капитала. Итак - повсеместная
осада капиталистического строя, иначе говоря, социального порядка всего
современного мира, так как ныне во всех цивилизованных странах господствует
один и тот же строй, осада грозная, невиданная в истории, которая
неотвратимо закончится победой, ибо она - взлет новых сил, бьющая ключом
неистребимая энергия человечества, яростный протест против усталого,
угасающего, измельчавшего мира!
Ролль (неожиданно, хриплым от волнения голосом). Браво!
Все улыбаются.
Баруа стоит, опьяненный мерным звучанием своего голоса; взгляды друзей,
обращенные к нему со всех сторон, возбуждают его; он стоит, расставив ноги,
выпятив грудь, высоко подняв голову; его мужественное лицо дышит решимостью,
глаза смотрят вызывающе и радостно; каждая жилка в нем натянута, как
струна...
Давно уже он не испытывал такого упоения собственным красноречием.
Баруа. Затем, после этого общего обзора, я перейду к обзору духовной
жизни отдельных людей.
Что ощущает каждый из нас? Душевный разлад, чувство неуверенности.
Успехи материальной культуры привели к непомерному развитию наших слабостей,
которые никогда еще не проявлялись так разрушительно. Тайный страх перед
неизвестностью владеет большинством просвещенных людей; каждый из них
переживает внутреннюю борьбу: все живые силы души восстали - сознательно или
бессознательно - против пережитков мифологических представлений... Борьба
многогранна, она происходит исподволь, но повсеместно, и это позволяет нам
понять причины резких нарушений общественного равновесия... Это - тягостная
борьба, ибо она приводит во всех областях к заметному падению самосознания
личности и, в конечном счете, - к опасной потере жизненных сил!..
(Замолкает, окидывает быстрым взглядом восторженные лица присутствующих,
улыбается.) Все!
Минута неимоверного напряжения... И вдруг, словно лопнула нить: его
порыв иссяк без следа. Смущенно улыбаясь, Баруа в изнеможении опускается в
кресло.
Несколько мгновений все молчат.
Он откупоривает бутылку, разливает пиво и залпом осушает свой стакан.
Затем поворачивается к Порталю.
(Стараясь говорить бодрым тоном.) А вы, Порталь, подумали о нас?
Порталь (со смехом). Честно говоря, нет! Сделайте первый номер без
меня. Я напишу для второго!
Крестэй. Изменник!..
Порталь. Нет, серьезно. Мой замысел еще не созрел, но он у меня есть...
Улыбки окружающих.
Вы что, не верите? Слушайте, вот моя идея... То, что я хочу написать,
быть может, и нельзя назвать статьей: скорее это заметки, зарисовки людей,
которых я хорошо знаю - я их каждый день вижу во Дворце правосудия, в палате
депутатов, в светском обществе... Словом, царство посредственности...
Крестэй. Вечной и несокрушимой посредственности!
Порталь. Да, все это - люди благомыслящие, ибо по-настоящему мыслить
они не умеют... Легионы довольно образованных и весьма учтивых! существ,
пообтесавшихся в приличном обществе, как камешки на морском берегу... В
большинстве своем они занимают солидные должности, а нередко - и важные
посты, но, несмотря на это, живут всю жизнь как вьючный скот... (Все больше
увлекаясь созданной им карикатурой.) Шоры мешают им смотреть по сторонам, и
они бредут, прикрыв глаза, наугад; никогда им не приходит в голову
самостоятельно поразмыслить над тем, что творится вокруг, никогда у них не
хватает смелости пересмотреть туманные истины, которые им преподали, когда
они впервые пошли в школу... И они сойдут в могилу покорные и безликие, даже
не подозревая о том, насколько они безлики, ибо все, что господствует над
жизнью - инстинкт, любовь, смерть - пройдет для них незамеченным...
Зежер (неумолимым тоном). Поторопитесь их высмеять, Порталь! Они мешают
нам идти вперед, они отравляют воздух, которым мы дышим! Мы скоро сметем их
со своего пути...
Ролль (мрачно). Они кишат, как черви в полуистлевшем трупе, и думают,
что находятся в безопасности...
Резкость их тона не вяжется с добродушной иронией Порталя. Ему не по
себе: ведь это он так разжег ненависть своих друзей.
Арбару. Люди эти обречены. Вы только посмотрите на них: они тупеют из
поколения в поколение, становятся все более дряблыми, слабыми, абсолютно
неспособными принять участие в каком-либо новом деле!
Баруа неожиданно вступает в разговор.
Баруа. Совершенно верно, Арбару, если только вы смотрите на них издали
или встречаете на улице! Но, друзья мои, лишь тот, кому пришлось жить среди
них, знает, как еще крепок их затхлый быт! (Потрясая кулаком а воздухе.) И
тлетворен!
Зежер (с недоброй усмешкой). Ну, не так уж они опасны. Мы изгнали их
отовсюду, изолировали, ограничили. Во время лесных пожаров люди вынуждены
отдавать огню его долю: участок, который уже нельзя спасти, продолжает
гореть, но он угасает сам собой, не причинив вреда основному массиву. И в
этом случае - то же самое.
Баруа (тяжело). О, нужно пожить в их болоте, чтобы понять, как трудно
преодолеть это застывшее царство рутины!
Крестэй. Баруа говорит чертовски верные вещи!
Баруа. До тех пор, пока порода этих людей не исчезнет с лица земли, их
замшелые склепы будут давать приют еще не одному поколению. Хорошо еще, если
им не удастся оттуда выйти, чтобы снова парализовать и ослепить общественное
мнение... А впрочем, как знать?
Молчание.
Арбару (педантично). Вы не считаете, что целесообразно -изложить наши
планы письменно?
Ответа нет, как будто никто не слышал его слов.
Уже поздно.
Смутная апатия пришла на смену кипению благородных порывов;
рассеявшийся энтузиазм оставил на сердце горький осадок, едва ощутимая
грусть вошла в комнату.
Крестэй. Наш первый номер прозвучит, как зов трубы!
Его хриплый голос, потерявший свой торжественный тембр, тонет в
молчании, которое смыкается над ним, как стоячая вода.
Ролль (веки его набрякли от усталости). Разрешите мне уйти... Завтра к
семи утра мне надо в цех...
Арбару. Да, скоро уже два... (Крестэю.) До свидания.
Крестэй. Мы сейчас все пойдем...
Прощаются с некоторой грустью. Оставшись один, Баруа открывает окно и
облокачивается о край холодной ночи.
На лестнице.
Все спускаются молча. Порталь идет впереди с подсвечником в руке.
Внезапно он оборачивается с веселой улыбкой полуночника.
Порталь. А Вольдсмут? Мы о нем забыли!.. Что вы нам дадите интересного,
Вольдсмут?
Процессия останавливается, всеобщее оживление. Все поворачиваются к
Вольдсмуту, замыкающему шествие. Свеча, переходя из рук в руки, приближается
к нему. Голова курчавого спаньеля, склонившаяся над перилами, возникает из
темноты верхнего этажа: в окружении всклокоченной бороды, волос и бровей
глаза Вольдсмута живые и добрые, блестят за стеклами пенсне.
Он молчит.
Наконец, видя, что все терпеливо ждут ответа, Вольдсмут решает
заговорить, лицо его внезапно меняется, скулы розовеют, он прикрывает глаза
дрожащими веками, затем обращает на присутствующих горячий и жалобный взор.
Вольдсмут (с неожиданной твердостью). Я только хочу поместить в журнале
одно очень грустное письмо, полученное мною из России... Шестьсот еврейских
семей были изгнаны из предместья Киева, где они проживали. Почему? Потому
что один христианский ребенок был найден мертвым, и евреев обвинили в том,
будто они убили его, чтобы... приготовить мацу...
Да, там это бывает...
И тогда - после погрома - евреев согнали с насиженных мест... Сто
двадцать шесть грудных детей умерло, ибо те, кто нес малышей на руках, шли
недостаточно быстро, им пришлось два раза заночевать в снегу...
Да, там это бывает... Мы во Франции этого не знаем.
Отэй.
Восемь часов утра.
Большой дом в глубине белого от инея сада, в котором резвятся шестеро
ребятишек.
Люс (появляясь на крыльце). Дети! Идите сюда... Пора за работу!
Дети мчатся веселой стайкой. Самые старшие - девочка лет тринадцати и
двенадцатилетний мальчик - прибегают первыми. Они тяжело дышат, и в морозном
воздухе их лица окутываются клубами пара. Один за другим подбегают
остальные, и, наконец, - самой последней - девочка лет шести.
В столовой гудит затопленная печь. На большом навощенном столе -
чернильницы, бювары, учебники.
Отец наблюдает, стоя у дверей своего кабинета. Без суматохи, без шума
дети дружно рассаживаются.
Наконец сама собой водворяется тишина.
Люс, пройдя через комнату, поднимается на второй этаж.
Детская. Занавески на окнах! задернуты.
У изголовья кроватки сидит молодая еще женщина.
Люс вопрошающе смотрит на нее. Знаком она дает понять, что девочка
засыпает. Проходит несколько мгновений. Резкий звонок; мать вздрагивает.
Доктор? Люс направляется к двери.
Горничная. Молодой человек, которого вы просили прийти, сударь...
Господин Баруа...
Баруа один в кабинете Люса. В комнате нет драпировок; письменный стол,
заваленный иностранными журналами, книжными новинками, письмами. На стенах -
репродукции, планы, карты; два стеллажа с книгами.
Все, происходящее в мире, рождает здесь отклик.
Появляется Люс.
Марк-Эли Люс - человек небольшого роста. Крупная, не пропорциональная
туловищу голова.
Ясные, очень глубоко сидящие глаза, огромный лоб, окладистая борода;
глаза - светло-серые, ласковые и чистые; открытый, необыкновенно широкий и
выпуклый лоб нависает над лицом; борода - густая, русая, с проседью.
Ему сорок семь лет.
Сын священника без прихода. Начал изучать богословие, но отказался от
этого занятия за отсутствием призвания, а также потому, что не мог
согласиться ни с одним из основных принципов религии. Но навсегда сохранил
горячий интерес к вопросам морали.
Еще очень молодым опубликовал пятитомный труд "Настоящее и будущее
веры" - произведение весьма значительное, после чего был приглашен занять
кафедру истории религии в Коллеж де Франс.
В Отэе Люс приобрел популярность благодаря своему попечению о народном
университете, который он сам основал, и вниманию ко всем социальным
начинаниям округа. Согласился на выдвижение своей кандидатуры в Совет
департамента, а затем - и в сенат; принадлежит к числу наиболее молодых
сенаторов; не примкнул ни к одной партии; все те, кто борется за торжество
какой-либо благородной идеи, неизменно обращаются к нему за поддержкой.
Его перу принадлежат произведения: "Высшие области социализма", "Смысл
жизни" и "Смысл смерти".
Он подходит к Баруа, просто и сердечно протягивает ему руку.
Баруа. Ваше письмо бесконечно тронуло нас, господин Люс, и я пришел от
имени всех...
Люс (прерывая его, приветливо). Садитесь, пожалуйста; очень рад с вами
познакомиться.
Речь у него сочная, неторопливая, выдающая уроженца Франш-Конте.
Прочел ваш журнал. (Улыбается и смотрит Баруа прямо в лицо; говорит без
ложной скромности.) Весьма опасно выслушивать похвалы от людей, которые
моложе тебя: очень трудно оставаться равнодушным...
Короткое молчание.
Он взял со стола первый номер журнала и перелистывает его, продолжая
разговор.
Замечательный заголовок: "За воспитание человеческих качеств"!
Он сидит, расставив колени, упершись в них локтями, держа номер
"Сеятеля" в руках.
Баруа разглядывает его лоб, твердый и словно набухший, склоненный над
их детищем... Его охватывает гордость.
Люс еще раз пробегает страницы, задерживается на своих замечаниях,
сделанных карандашом на полях. Задумывается, держа журнал на ладони, будто
прикидывая его вес. Наконец выпрямляется, смотрит на Баруа и кладет
"Сеятель" на стол.
(Просто.) Располагайте мной, я с вами.
Его интонация подчеркивает важность заключенного союза.
Баруа молчит, застигнутый врасплох, потрясенный до глубины души. Он не
в силах произнести банальные слова благодарности.
Они смотрят друг другу в глаза долгим растроганным взглядом...
Баруа (после короткого молчания). ...Если бы мои товарищи могли слышать
сейчас ваши слова, ваш голос!
Люс разглядывает его с той открытой, лишенной даже тени иронии,
улыбкой, с какой он вообще смотрит на мир: в ней - радостное удивление
ребенка, любовное внимание человека любознательного, для которого все ново и
чудесно.
Недолгое молчание.
Люс. Да, вы правы. Нам не хватало такого журнала, как ваш "Сеятель". Но
вы берете на себя огромную задачу...
Баруа. Почему?
Люс. Именно потому, что только вы одни будете обращаться к
действительно важным проблемам современности. У вас будет множество
читателей, а это налагает большую ответственность. Вы только подумайте:
каждое ваше слово вызовет отклики, и эти отклики уже не будут зависеть от
вас, вы не сможете их направлять... Более того, сплошь да рядом вы о них
даже ничего не узнаете!
(Как бы обращаясь к самому себе.) Ах, как мы торопимся писать! Сеять,
сеять! Нужно отбирать, тщательно отбирать семена, быть уверенным в том, что
бросаешь в землю только хорошие...
Баруа (с гордостью). Мы полностью сознаем принятую на себя
ответственность.
Люс (оставляя без ответа слова Баруа). Ваши друзья так же молоды?
Баруа. Да, почти.
Люс (перелистывая журнал). Кто этот Брэй-Зежер? Не сродни ли он
скульптору?
Баруа. Это его сын.
Люс. А! Наши отцы были знакомы, Брэй-Зежер-старший был близок с
Ренаном... Ваш друг не занимается скульптурой?
Баруа. Нет, он магистр философии. Мы вместе учились в Сорбонне.
Люс. Судя по его "Введению в позитивную философию", это - человек
весьма своеобразный. (Строго.) Но сектант.
Удивленный жест Баруа. Люс поднимает голову и смотрит на Баруа почти
ласково.
Вы мне позволите говорить с вами откровенно?
Баруа. Я вас прошу!
Люс. Я должен упрекнуть в сектантстве всю вашу группу... (Мягко.) И
вас, в частности.
Баруа. Почему?
Люс. С первого же номера вы заняли весьма откровенную, весьма
мужественную позицию, однако несколько якобинскую...
Баруа. Боевую позицию.
Люс. Я одобрил бы ее без оговорок, если бы она была только боевой. Но
она... агрессивна. Разве не так?
Баруа. Мы все горячо убеждены в своей правоте и готовы бороться за свои
идеи. По-моему, нет ничего плохого в том, что мы порою непримиримы... (Люс
молча слушает, Баруа продолжает.) Мне кажется, что всякое новое и могучее
учение по природе своей нетерпимо: человек, который с самого начала признает
право на существование за убеждениями, прямо противоположными его
собственным, обрекает себя на бездействие: он теряет силу, теряет энергию.
Люс (твердо). И все же в отношениях между людьми должен господствовать
дух терпимости: все мы имеем право быть такими, какие мы есть, и наш сосед
не может нам этого воспретить во имя своих собственных взглядов.
Баруа (с невольной резкостью). Да, терпимость, свобода для всех - это
прекрасно в принципе... Но посмотрите только, к чему приводит этот
благодушный дилетантский скепсис! Разве смогла бы церковь до сих пор играть
в современном обществе ту роль, какую она играет, если бы...
Люс (с живостью). Вам известно, как я враждебен клерикализму! Я родился
в сорок восьмом году, в середине декабря, и всегда гордился тем, что был
зачат в самый разгар либерализма. Я ненавижу любые рясы и фальшивые вывески,
какими бы привлекательными они ни казались. И все же, еще больше, чем
заблуждения, меня отталкивает от церкви ее нетерпимость. (Помолчав.
Раздельно.) Нет, я никому не посоветую противополагать одному злу другое.
Достаточно требовать свободы мысли для всех и самим подавать пример такой
свободы.
Возьмем католическую церковь: ее господство продолжалось многие века: и
все же достаточно было ее противникам в свою очередь получить право
провозглашать свои идеи, - и огромная власть церкви была поколеблена.
Баруа внимательно слушает, но вынужденное молчание заметно тяготит его.
(Примирительным тоном.) Пусть будет признано право заблуждаться, но
также и право защищать истину; вот и все. И незачем думать, к чему это
приведет. Правда обязательно восторжествует, когда наступит ее время...
(После паузы.) По-вашему, это не так?
Баруа. Ах, черт побери, я великолепно знаю, что, вообще говоря, вы
правы! Но мы не в силах побороть своих чувств, и они нас далеко заводят...
Недолгое молчание.
(Со сдержанной яростью.) Я великолепно знаю, что нетерпим! С некоторых
пор! (Понижая голос.) Чтобы понять меня, надо знать, сколько я выстрадал...
Тот, чей освобожденный ум вынужден прозябать в среде глубоко набожных
людей; тот, кто с каждым днем сознает все яснее, что католицизм скоро
окончательно запутает его в свою упругую и прочную сеть; кто чувствует на
каждом шагу, как религия вторгается в его жизнь, подчиняет себе тех, кто его
окружает, штампует сердца и души его близких, на всем оставляя свой след и
все направляя... - такой человек действительно приобретает право говорить о
терпимости! Я имею в виду не того, кто порою идет на уступки по доброте
сердечной, а того, чья жизнь представляет собою бесконечную цепь уступок...
Он, и только он, имеет право говорить о терпимости!.. (Сдерживает себя,
поднимает глаза на Люса и силится улыбнуться.) И уж если он это делает,
сударь, то говорит о ней так, как говорят о высшей добродетели, как говорят
об идеале, достичь которого человеку не дано!
Люс (после нескольких секунд молчания, с сердечной ноткой в голосе). Вы
живете один?
Энергичное лицо Баруа, искаженное болью воспоминаний, мгновенно
проясняется; его взгляд становится мягче.
Баруа. Да, теперь я свободен. (Улыбаясь.) Но я освободился, лишь
недавно и не успел еще снова стать терпимым. ...(Пауза.) Извините, что я
принял наш спор слишком близко к сердцу...
Люс. Это я, сам того не желая, пробудил в вас печальное прошлое...
Тепло смотрят друг на друга.
Баруа (с непосредственностью). Это послужит мне на пользу. Я нуждаюсь в
советах... Между нами гораздо большая разница в возрасте, чем пятнадцать
лет, господин Люс... Вы, вы живете уже двадцать пять лет. А я после
напряженных усилий только недавно разорвал все свои цепи... Все! (Резким
ударом ладони словно разрубает свою жизнь надвое: по одну сторону - прошлое,
по другую - будущее. Вытягивает руку вперед.) Итак, вы понимаете, передо
мной - еще неизведанная, новая жизнь, такая огромная, что у меня кружится
голова... Когда мы решили основать журнал, я прежде всего подумал о
сближении с вами, вы были для меня единственным маяком на горизонте.
Люс (нерешительно). Я могу вам помочь только собственным опытом...
(Улыбаясь, указывает на географические карты, развешанные по стенам.) Я
всегда думал, что жизнь похожа на одну из этих карт с очертаниями неведомых
стран: чтобы разобраться в ней, надо научиться ее читать... Внимание,
методичность, чувство меры, настойчивость... Вот и все, это очень просто.
(Снова берет со стола номер "Сеятеля".) Вы прекрасно начали, у вас в руках
сильные козыри. Рядом с вами - люди с острым, оригинальным умом. Все это
очень хорошо... (Задумывается.) И все же, если разрешите дать вам совет, я
скажу вот что: не поддавайтесь слишком легко чужому влиянию... Да, такие
объединения, как ваше, иногда таят в себе эту опасность. Согласие во
мнениях, конечно, необходимо; и оно у вас есть: один и тот же порыв сплотил
всех вас и увлек за собой. Но не сжигайте свою индивидуальность в общем
горниле. Оставайтесь самим собою, упорно развивайте в себе только те
качества, какие вам присущи. Каждый из нас обладает особым свойством - если
хотите, особым даром, - благодаря которому мы никогда не будем похожи один
на другого. Все дело в том, чтобы открыть в себе этот дар и развивать его
прежде всего.
Баруа. Но не приведет ли это к некоторой ограниченности? Разве не нужно
стараться, напротив, выйти за рамки своего "я", насколько это возможно?
Люс. Думаю, что нет...
Горничная (приоткрывая дверь). Госпожа просит передать вам, сударь, что
пришел доктор.
Люс. Хорошо. (Баруа.) Я полагаю, что нужно оставаться самим собой, чего
бы это ни стоило, но в то же время - расти! Стремиться стать образцом той
группы людей, которую ты представляешь.
Баруа (вставая). Но разве не нужно действовать, говорить, писать,
проявлять свою силу?
Люс. О, сильная личность всегда проявится... Не надо, однако, создавать
себе иллюзий насчет полезности того, что ты совершаешь. Разве прекрасная
человеческая жизнь стоит меньше прекрасного творения? Я тоже думал, что
нужно обязательно действовать. Постепенно я пришел к другому выводу...
Он провожает Баруа до двери. Проходя мимо окна, отдергивает белую
перкалевую занавеску.
Посмотрите-ка, и в моем саду происходит тоже самое: нужно ухаживать за
деревом, улучшать его из года в год, и тогда, если ему суждено принести
плоды, они созреют сами собой...
Они проходят через столовую.
Головки детей, склоненные над тетрадками, поднимаются при звуке шагов.
(Окинув взглядом сидящих за столом.) Мои дети... Баруа, улыбаясь,
кланяется.
(Отгадав его мысль.) Да, их много... А ведь у меня еще двое... Иногда я
замечаю, как все они смотрят на меня, и мне становится просто страшно...
(Качает головой.) Нужно положиться на логику жизни, должно быть, она права.
(Подходит к столу.) Это моя старшая, совсем уж большая девочка... А вон тот,
господин Баруа, у нас математик... (Любовно проводит ладонью по шелковистым
головкам детей и вдруг поворачивается к Баруа.) Жизнь так прекрасна...
Я слышу, как море вздымает волны,
Я слышу, идет заря...
Мое сердце, как мир, огромно...
Ибсен.
Июнь 1896 года.
Пять часов вечера.
Пивная на бульваре Сен-Мишель.
Зал в первом этаже, просторный и сумрачный, обставленный в стиле
Гейдельберг: массивные столы, скамьи, витражи, разрисованные гербами. Шумная
публика, состоящая из студентов и женщин.
На антресолях - низкая комната, в которой раз в неделю собирается
редакция "Сеятеля".
Крестэй, Арбару, Брэй-Зежер сидят за столом у открытого широкого и
полукруглого окна, начинающегося прямо от пола и выходящего на шумный
бульвар.
Входит Баруа с тяжелым портфелем под мышкой.
Рукопожатия.
Баруа садится и достает из портфеля бумаги.
Баруа. Порталь не пришел?
Зежер. Не видно.
Баруа. А Вольдсмут?
Арбару. Вот уж несколько дней, как я не встречал его в Национальной
библиотеке.
Баруа. Он прислал мне весьма любопытную статью, страниц на десять,
взгляд, порывистые движения приковывают к себе внимание.
Крестэй. Я хотел бы снова рассмотреть вопрос об "искусстве для
искусства"... Знаете, в связи с недавним манифестом Толстого. Показать, что
сплошь и рядом этот вопрос ставится неверно, потребовать, чтобы за
художником было признано право, больше того - долг - посвятить себя лишь
одной цели: поискам прекрасного, ибо творчество - результат чистого
вдохновения. В то же время я постараюсь примирить обе стороны, доказав, что
полезное - неизбежное следствие прекрасного. Художнику, пока он творит,
незачем думать об общественном значении своего творчества.
Зежер (слушает с большим вниманием). Это целиком относится и к ученому.
Крестэй. Да, и к ученому. Художник стремится к красоте, ученый - к
истине: это - две стороны медали. Человеческой массе остается лишь
применяться к тому, что они откроют... (надменно)... и сообразовываться с
этим в своей повседневной социальной жизни.
Зежер. Совершенно верно.
Баруа (Крестэю). Вы, верно, возьмете на себя толкование цитаты из
Ламенне?
Крестэй (с улыбкой). Нет, предоставляю это вам.
Баруа (весело). Согласен! Я думал о ней, слушая вас. Мне кажется, мы
можем кое-что из нее извлечь: объяснить, почему мы избрали ее своим
эпиграфом, какие главные стороны нашего начинания она выражает.
Крестэй. Это уместно сделать как раз в первом номере.
Баруа (с заблестевшим взглядом). Правда?
Порталь. Что еще за цитата?
Арбару (ворчливо). Вы ведь опоздали.
Порталь. Объясните нам свою мысль, Баруа.
Зежер. Да, да, объясни.
Баруа (улыбаясь все радостнее по мере того, как говорит). Я снова
прочту текст, слово в слово: "Что-то неведомое проснулось в мире..."
Что это встрепенулось, очнувшись от сна? Вечно живая мысль человека,
прогресс... Вы видите ее движение вперед... Кипит титаническая работа, в
которой воплощен труд каждого из нас, все порывы, доведенные до конца... Эхо
движение таит в себе ключи от всех тайн, еще не разгаданных нами, все истины
будущего, сегодня еще сокрытые от нас, но которые, когда придет время,
раскроются одна за другой, как пышные цветы, под испытующим взором человека!
Крестэй. Воспоем гимн прогрессу!
Баруа (ободренный, все сильнее увлекаясь своей импровизацией). Я скажу
еще: среди нас есть люди, обладающие даром предвидения, они различают то,
что еще недоступно другим. Это к ним обращает свой призыв Ламенне:
"Сын человеческий! Поднимись к высотам и объяви нам, что ты видишь!"
Здесь я нарисую картину будущего, как оно представляется нам..."Объяви,
что ты видишь"...
Я вижу: с чудовищной быстротой растет власть золота; оно подавляет все
самые законные устремления и держит их под гнетом тирании...
Я вижу: всколыхнулся трудовой люд, нестройный гул его голосов доносится
все яснее сквозь гром фанфар парадного шествия политических партий, которые
до сих пор безраздельно владели вниманием общества...
Я вижу: большинство - темное, одурманенное иллюзиями, жаждущее достатка
и благоденствия - упорно выступает против меньшинства, ослепленного своим
положением, еще могущественного в силу существующего порядка вещей, но чье
влияние непрочно, ибо опирается лишь на власть капитала. Итак - повсеместная
осада капиталистического строя, иначе говоря, социального порядка всего
современного мира, так как ныне во всех цивилизованных странах господствует
один и тот же строй, осада грозная, невиданная в истории, которая
неотвратимо закончится победой, ибо она - взлет новых сил, бьющая ключом
неистребимая энергия человечества, яростный протест против усталого,
угасающего, измельчавшего мира!
Ролль (неожиданно, хриплым от волнения голосом). Браво!
Все улыбаются.
Баруа стоит, опьяненный мерным звучанием своего голоса; взгляды друзей,
обращенные к нему со всех сторон, возбуждают его; он стоит, расставив ноги,
выпятив грудь, высоко подняв голову; его мужественное лицо дышит решимостью,
глаза смотрят вызывающе и радостно; каждая жилка в нем натянута, как
струна...
Давно уже он не испытывал такого упоения собственным красноречием.
Баруа. Затем, после этого общего обзора, я перейду к обзору духовной
жизни отдельных людей.
Что ощущает каждый из нас? Душевный разлад, чувство неуверенности.
Успехи материальной культуры привели к непомерному развитию наших слабостей,
которые никогда еще не проявлялись так разрушительно. Тайный страх перед
неизвестностью владеет большинством просвещенных людей; каждый из них
переживает внутреннюю борьбу: все живые силы души восстали - сознательно или
бессознательно - против пережитков мифологических представлений... Борьба
многогранна, она происходит исподволь, но повсеместно, и это позволяет нам
понять причины резких нарушений общественного равновесия... Это - тягостная
борьба, ибо она приводит во всех областях к заметному падению самосознания
личности и, в конечном счете, - к опасной потере жизненных сил!..
(Замолкает, окидывает быстрым взглядом восторженные лица присутствующих,
улыбается.) Все!
Минута неимоверного напряжения... И вдруг, словно лопнула нить: его
порыв иссяк без следа. Смущенно улыбаясь, Баруа в изнеможении опускается в
кресло.
Несколько мгновений все молчат.
Он откупоривает бутылку, разливает пиво и залпом осушает свой стакан.
Затем поворачивается к Порталю.
(Стараясь говорить бодрым тоном.) А вы, Порталь, подумали о нас?
Порталь (со смехом). Честно говоря, нет! Сделайте первый номер без
меня. Я напишу для второго!
Крестэй. Изменник!..
Порталь. Нет, серьезно. Мой замысел еще не созрел, но он у меня есть...
Улыбки окружающих.
Вы что, не верите? Слушайте, вот моя идея... То, что я хочу написать,
быть может, и нельзя назвать статьей: скорее это заметки, зарисовки людей,
которых я хорошо знаю - я их каждый день вижу во Дворце правосудия, в палате
депутатов, в светском обществе... Словом, царство посредственности...
Крестэй. Вечной и несокрушимой посредственности!
Порталь. Да, все это - люди благомыслящие, ибо по-настоящему мыслить
они не умеют... Легионы довольно образованных и весьма учтивых! существ,
пообтесавшихся в приличном обществе, как камешки на морском берегу... В
большинстве своем они занимают солидные должности, а нередко - и важные
посты, но, несмотря на это, живут всю жизнь как вьючный скот... (Все больше
увлекаясь созданной им карикатурой.) Шоры мешают им смотреть по сторонам, и
они бредут, прикрыв глаза, наугад; никогда им не приходит в голову
самостоятельно поразмыслить над тем, что творится вокруг, никогда у них не
хватает смелости пересмотреть туманные истины, которые им преподали, когда
они впервые пошли в школу... И они сойдут в могилу покорные и безликие, даже
не подозревая о том, насколько они безлики, ибо все, что господствует над
жизнью - инстинкт, любовь, смерть - пройдет для них незамеченным...
Зежер (неумолимым тоном). Поторопитесь их высмеять, Порталь! Они мешают
нам идти вперед, они отравляют воздух, которым мы дышим! Мы скоро сметем их
со своего пути...
Ролль (мрачно). Они кишат, как черви в полуистлевшем трупе, и думают,
что находятся в безопасности...
Резкость их тона не вяжется с добродушной иронией Порталя. Ему не по
себе: ведь это он так разжег ненависть своих друзей.
Арбару. Люди эти обречены. Вы только посмотрите на них: они тупеют из
поколения в поколение, становятся все более дряблыми, слабыми, абсолютно
неспособными принять участие в каком-либо новом деле!
Баруа неожиданно вступает в разговор.
Баруа. Совершенно верно, Арбару, если только вы смотрите на них издали
или встречаете на улице! Но, друзья мои, лишь тот, кому пришлось жить среди
них, знает, как еще крепок их затхлый быт! (Потрясая кулаком а воздухе.) И
тлетворен!
Зежер (с недоброй усмешкой). Ну, не так уж они опасны. Мы изгнали их
отовсюду, изолировали, ограничили. Во время лесных пожаров люди вынуждены
отдавать огню его долю: участок, который уже нельзя спасти, продолжает
гореть, но он угасает сам собой, не причинив вреда основному массиву. И в
этом случае - то же самое.
Баруа (тяжело). О, нужно пожить в их болоте, чтобы понять, как трудно
преодолеть это застывшее царство рутины!
Крестэй. Баруа говорит чертовски верные вещи!
Баруа. До тех пор, пока порода этих людей не исчезнет с лица земли, их
замшелые склепы будут давать приют еще не одному поколению. Хорошо еще, если
им не удастся оттуда выйти, чтобы снова парализовать и ослепить общественное
мнение... А впрочем, как знать?
Молчание.
Арбару (педантично). Вы не считаете, что целесообразно -изложить наши
планы письменно?
Ответа нет, как будто никто не слышал его слов.
Уже поздно.
Смутная апатия пришла на смену кипению благородных порывов;
рассеявшийся энтузиазм оставил на сердце горький осадок, едва ощутимая
грусть вошла в комнату.
Крестэй. Наш первый номер прозвучит, как зов трубы!
Его хриплый голос, потерявший свой торжественный тембр, тонет в
молчании, которое смыкается над ним, как стоячая вода.
Ролль (веки его набрякли от усталости). Разрешите мне уйти... Завтра к
семи утра мне надо в цех...
Арбару. Да, скоро уже два... (Крестэю.) До свидания.
Крестэй. Мы сейчас все пойдем...
Прощаются с некоторой грустью. Оставшись один, Баруа открывает окно и
облокачивается о край холодной ночи.
На лестнице.
Все спускаются молча. Порталь идет впереди с подсвечником в руке.
Внезапно он оборачивается с веселой улыбкой полуночника.
Порталь. А Вольдсмут? Мы о нем забыли!.. Что вы нам дадите интересного,
Вольдсмут?
Процессия останавливается, всеобщее оживление. Все поворачиваются к
Вольдсмуту, замыкающему шествие. Свеча, переходя из рук в руки, приближается
к нему. Голова курчавого спаньеля, склонившаяся над перилами, возникает из
темноты верхнего этажа: в окружении всклокоченной бороды, волос и бровей
глаза Вольдсмута живые и добрые, блестят за стеклами пенсне.
Он молчит.
Наконец, видя, что все терпеливо ждут ответа, Вольдсмут решает
заговорить, лицо его внезапно меняется, скулы розовеют, он прикрывает глаза
дрожащими веками, затем обращает на присутствующих горячий и жалобный взор.
Вольдсмут (с неожиданной твердостью). Я только хочу поместить в журнале
одно очень грустное письмо, полученное мною из России... Шестьсот еврейских
семей были изгнаны из предместья Киева, где они проживали. Почему? Потому
что один христианский ребенок был найден мертвым, и евреев обвинили в том,
будто они убили его, чтобы... приготовить мацу...
Да, там это бывает...
И тогда - после погрома - евреев согнали с насиженных мест... Сто
двадцать шесть грудных детей умерло, ибо те, кто нес малышей на руках, шли
недостаточно быстро, им пришлось два раза заночевать в снегу...
Да, там это бывает... Мы во Франции этого не знаем.
Отэй.
Восемь часов утра.
Большой дом в глубине белого от инея сада, в котором резвятся шестеро
ребятишек.
Люс (появляясь на крыльце). Дети! Идите сюда... Пора за работу!
Дети мчатся веселой стайкой. Самые старшие - девочка лет тринадцати и
двенадцатилетний мальчик - прибегают первыми. Они тяжело дышат, и в морозном
воздухе их лица окутываются клубами пара. Один за другим подбегают
остальные, и, наконец, - самой последней - девочка лет шести.
В столовой гудит затопленная печь. На большом навощенном столе -
чернильницы, бювары, учебники.
Отец наблюдает, стоя у дверей своего кабинета. Без суматохи, без шума
дети дружно рассаживаются.
Наконец сама собой водворяется тишина.
Люс, пройдя через комнату, поднимается на второй этаж.
Детская. Занавески на окнах! задернуты.
У изголовья кроватки сидит молодая еще женщина.
Люс вопрошающе смотрит на нее. Знаком она дает понять, что девочка
засыпает. Проходит несколько мгновений. Резкий звонок; мать вздрагивает.
Доктор? Люс направляется к двери.
Горничная. Молодой человек, которого вы просили прийти, сударь...
Господин Баруа...
Баруа один в кабинете Люса. В комнате нет драпировок; письменный стол,
заваленный иностранными журналами, книжными новинками, письмами. На стенах -
репродукции, планы, карты; два стеллажа с книгами.
Все, происходящее в мире, рождает здесь отклик.
Появляется Люс.
Марк-Эли Люс - человек небольшого роста. Крупная, не пропорциональная
туловищу голова.
Ясные, очень глубоко сидящие глаза, огромный лоб, окладистая борода;
глаза - светло-серые, ласковые и чистые; открытый, необыкновенно широкий и
выпуклый лоб нависает над лицом; борода - густая, русая, с проседью.
Ему сорок семь лет.
Сын священника без прихода. Начал изучать богословие, но отказался от
этого занятия за отсутствием призвания, а также потому, что не мог
согласиться ни с одним из основных принципов религии. Но навсегда сохранил
горячий интерес к вопросам морали.
Еще очень молодым опубликовал пятитомный труд "Настоящее и будущее
веры" - произведение весьма значительное, после чего был приглашен занять
кафедру истории религии в Коллеж де Франс.
В Отэе Люс приобрел популярность благодаря своему попечению о народном
университете, который он сам основал, и вниманию ко всем социальным
начинаниям округа. Согласился на выдвижение своей кандидатуры в Совет
департамента, а затем - и в сенат; принадлежит к числу наиболее молодых
сенаторов; не примкнул ни к одной партии; все те, кто борется за торжество
какой-либо благородной идеи, неизменно обращаются к нему за поддержкой.
Его перу принадлежат произведения: "Высшие области социализма", "Смысл
жизни" и "Смысл смерти".
Он подходит к Баруа, просто и сердечно протягивает ему руку.
Баруа. Ваше письмо бесконечно тронуло нас, господин Люс, и я пришел от
имени всех...
Люс (прерывая его, приветливо). Садитесь, пожалуйста; очень рад с вами
познакомиться.
Речь у него сочная, неторопливая, выдающая уроженца Франш-Конте.
Прочел ваш журнал. (Улыбается и смотрит Баруа прямо в лицо; говорит без
ложной скромности.) Весьма опасно выслушивать похвалы от людей, которые
моложе тебя: очень трудно оставаться равнодушным...
Короткое молчание.
Он взял со стола первый номер журнала и перелистывает его, продолжая
разговор.
Замечательный заголовок: "За воспитание человеческих качеств"!
Он сидит, расставив колени, упершись в них локтями, держа номер
"Сеятеля" в руках.
Баруа разглядывает его лоб, твердый и словно набухший, склоненный над
их детищем... Его охватывает гордость.
Люс еще раз пробегает страницы, задерживается на своих замечаниях,
сделанных карандашом на полях. Задумывается, держа журнал на ладони, будто
прикидывая его вес. Наконец выпрямляется, смотрит на Баруа и кладет
"Сеятель" на стол.
(Просто.) Располагайте мной, я с вами.
Его интонация подчеркивает важность заключенного союза.
Баруа молчит, застигнутый врасплох, потрясенный до глубины души. Он не
в силах произнести банальные слова благодарности.
Они смотрят друг другу в глаза долгим растроганным взглядом...
Баруа (после короткого молчания). ...Если бы мои товарищи могли слышать
сейчас ваши слова, ваш голос!
Люс разглядывает его с той открытой, лишенной даже тени иронии,
улыбкой, с какой он вообще смотрит на мир: в ней - радостное удивление
ребенка, любовное внимание человека любознательного, для которого все ново и
чудесно.
Недолгое молчание.
Люс. Да, вы правы. Нам не хватало такого журнала, как ваш "Сеятель". Но
вы берете на себя огромную задачу...
Баруа. Почему?
Люс. Именно потому, что только вы одни будете обращаться к
действительно важным проблемам современности. У вас будет множество
читателей, а это налагает большую ответственность. Вы только подумайте:
каждое ваше слово вызовет отклики, и эти отклики уже не будут зависеть от
вас, вы не сможете их направлять... Более того, сплошь да рядом вы о них
даже ничего не узнаете!
(Как бы обращаясь к самому себе.) Ах, как мы торопимся писать! Сеять,
сеять! Нужно отбирать, тщательно отбирать семена, быть уверенным в том, что
бросаешь в землю только хорошие...
Баруа (с гордостью). Мы полностью сознаем принятую на себя
ответственность.
Люс (оставляя без ответа слова Баруа). Ваши друзья так же молоды?
Баруа. Да, почти.
Люс (перелистывая журнал). Кто этот Брэй-Зежер? Не сродни ли он
скульптору?
Баруа. Это его сын.
Люс. А! Наши отцы были знакомы, Брэй-Зежер-старший был близок с
Ренаном... Ваш друг не занимается скульптурой?
Баруа. Нет, он магистр философии. Мы вместе учились в Сорбонне.
Люс. Судя по его "Введению в позитивную философию", это - человек
весьма своеобразный. (Строго.) Но сектант.
Удивленный жест Баруа. Люс поднимает голову и смотрит на Баруа почти
ласково.
Вы мне позволите говорить с вами откровенно?
Баруа. Я вас прошу!
Люс. Я должен упрекнуть в сектантстве всю вашу группу... (Мягко.) И
вас, в частности.
Баруа. Почему?
Люс. С первого же номера вы заняли весьма откровенную, весьма
мужественную позицию, однако несколько якобинскую...
Баруа. Боевую позицию.
Люс. Я одобрил бы ее без оговорок, если бы она была только боевой. Но
она... агрессивна. Разве не так?
Баруа. Мы все горячо убеждены в своей правоте и готовы бороться за свои
идеи. По-моему, нет ничего плохого в том, что мы порою непримиримы... (Люс
молча слушает, Баруа продолжает.) Мне кажется, что всякое новое и могучее
учение по природе своей нетерпимо: человек, который с самого начала признает
право на существование за убеждениями, прямо противоположными его
собственным, обрекает себя на бездействие: он теряет силу, теряет энергию.
Люс (твердо). И все же в отношениях между людьми должен господствовать
дух терпимости: все мы имеем право быть такими, какие мы есть, и наш сосед
не может нам этого воспретить во имя своих собственных взглядов.
Баруа (с невольной резкостью). Да, терпимость, свобода для всех - это
прекрасно в принципе... Но посмотрите только, к чему приводит этот
благодушный дилетантский скепсис! Разве смогла бы церковь до сих пор играть
в современном обществе ту роль, какую она играет, если бы...
Люс (с живостью). Вам известно, как я враждебен клерикализму! Я родился
в сорок восьмом году, в середине декабря, и всегда гордился тем, что был
зачат в самый разгар либерализма. Я ненавижу любые рясы и фальшивые вывески,
какими бы привлекательными они ни казались. И все же, еще больше, чем
заблуждения, меня отталкивает от церкви ее нетерпимость. (Помолчав.
Раздельно.) Нет, я никому не посоветую противополагать одному злу другое.
Достаточно требовать свободы мысли для всех и самим подавать пример такой
свободы.
Возьмем католическую церковь: ее господство продолжалось многие века: и
все же достаточно было ее противникам в свою очередь получить право
провозглашать свои идеи, - и огромная власть церкви была поколеблена.
Баруа внимательно слушает, но вынужденное молчание заметно тяготит его.
(Примирительным тоном.) Пусть будет признано право заблуждаться, но
также и право защищать истину; вот и все. И незачем думать, к чему это
приведет. Правда обязательно восторжествует, когда наступит ее время...
(После паузы.) По-вашему, это не так?
Баруа. Ах, черт побери, я великолепно знаю, что, вообще говоря, вы
правы! Но мы не в силах побороть своих чувств, и они нас далеко заводят...
Недолгое молчание.
(Со сдержанной яростью.) Я великолепно знаю, что нетерпим! С некоторых
пор! (Понижая голос.) Чтобы понять меня, надо знать, сколько я выстрадал...
Тот, чей освобожденный ум вынужден прозябать в среде глубоко набожных
людей; тот, кто с каждым днем сознает все яснее, что католицизм скоро
окончательно запутает его в свою упругую и прочную сеть; кто чувствует на
каждом шагу, как религия вторгается в его жизнь, подчиняет себе тех, кто его
окружает, штампует сердца и души его близких, на всем оставляя свой след и
все направляя... - такой человек действительно приобретает право говорить о
терпимости! Я имею в виду не того, кто порою идет на уступки по доброте
сердечной, а того, чья жизнь представляет собою бесконечную цепь уступок...
Он, и только он, имеет право говорить о терпимости!.. (Сдерживает себя,
поднимает глаза на Люса и силится улыбнуться.) И уж если он это делает,
сударь, то говорит о ней так, как говорят о высшей добродетели, как говорят
об идеале, достичь которого человеку не дано!
Люс (после нескольких секунд молчания, с сердечной ноткой в голосе). Вы
живете один?
Энергичное лицо Баруа, искаженное болью воспоминаний, мгновенно
проясняется; его взгляд становится мягче.
Баруа. Да, теперь я свободен. (Улыбаясь.) Но я освободился, лишь
недавно и не успел еще снова стать терпимым. ...(Пауза.) Извините, что я
принял наш спор слишком близко к сердцу...
Люс. Это я, сам того не желая, пробудил в вас печальное прошлое...
Тепло смотрят друг на друга.
Баруа (с непосредственностью). Это послужит мне на пользу. Я нуждаюсь в
советах... Между нами гораздо большая разница в возрасте, чем пятнадцать
лет, господин Люс... Вы, вы живете уже двадцать пять лет. А я после
напряженных усилий только недавно разорвал все свои цепи... Все! (Резким
ударом ладони словно разрубает свою жизнь надвое: по одну сторону - прошлое,
по другую - будущее. Вытягивает руку вперед.) Итак, вы понимаете, передо
мной - еще неизведанная, новая жизнь, такая огромная, что у меня кружится
голова... Когда мы решили основать журнал, я прежде всего подумал о
сближении с вами, вы были для меня единственным маяком на горизонте.
Люс (нерешительно). Я могу вам помочь только собственным опытом...
(Улыбаясь, указывает на географические карты, развешанные по стенам.) Я
всегда думал, что жизнь похожа на одну из этих карт с очертаниями неведомых
стран: чтобы разобраться в ней, надо научиться ее читать... Внимание,
методичность, чувство меры, настойчивость... Вот и все, это очень просто.
(Снова берет со стола номер "Сеятеля".) Вы прекрасно начали, у вас в руках
сильные козыри. Рядом с вами - люди с острым, оригинальным умом. Все это
очень хорошо... (Задумывается.) И все же, если разрешите дать вам совет, я
скажу вот что: не поддавайтесь слишком легко чужому влиянию... Да, такие
объединения, как ваше, иногда таят в себе эту опасность. Согласие во
мнениях, конечно, необходимо; и оно у вас есть: один и тот же порыв сплотил
всех вас и увлек за собой. Но не сжигайте свою индивидуальность в общем
горниле. Оставайтесь самим собою, упорно развивайте в себе только те
качества, какие вам присущи. Каждый из нас обладает особым свойством - если
хотите, особым даром, - благодаря которому мы никогда не будем похожи один
на другого. Все дело в том, чтобы открыть в себе этот дар и развивать его
прежде всего.
Баруа. Но не приведет ли это к некоторой ограниченности? Разве не нужно
стараться, напротив, выйти за рамки своего "я", насколько это возможно?
Люс. Думаю, что нет...
Горничная (приоткрывая дверь). Госпожа просит передать вам, сударь, что
пришел доктор.
Люс. Хорошо. (Баруа.) Я полагаю, что нужно оставаться самим собой, чего
бы это ни стоило, но в то же время - расти! Стремиться стать образцом той
группы людей, которую ты представляешь.
Баруа (вставая). Но разве не нужно действовать, говорить, писать,
проявлять свою силу?
Люс. О, сильная личность всегда проявится... Не надо, однако, создавать
себе иллюзий насчет полезности того, что ты совершаешь. Разве прекрасная
человеческая жизнь стоит меньше прекрасного творения? Я тоже думал, что
нужно обязательно действовать. Постепенно я пришел к другому выводу...
Он провожает Баруа до двери. Проходя мимо окна, отдергивает белую
перкалевую занавеску.
Посмотрите-ка, и в моем саду происходит тоже самое: нужно ухаживать за
деревом, улучшать его из года в год, и тогда, если ему суждено принести
плоды, они созреют сами собой...
Они проходят через столовую.
Головки детей, склоненные над тетрадками, поднимаются при звуке шагов.
(Окинув взглядом сидящих за столом.) Мои дети... Баруа, улыбаясь,
кланяется.
(Отгадав его мысль.) Да, их много... А ведь у меня еще двое... Иногда я
замечаю, как все они смотрят на меня, и мне становится просто страшно...
(Качает головой.) Нужно положиться на логику жизни, должно быть, она права.
(Подходит к столу.) Это моя старшая, совсем уж большая девочка... А вон тот,
господин Баруа, у нас математик... (Любовно проводит ладонью по шелковистым
головкам детей и вдруг поворачивается к Баруа.) Жизнь так прекрасна...
Я слышу, как море вздымает волны,
Я слышу, идет заря...
Мое сердце, как мир, огромно...
Ибсен.
Июнь 1896 года.
Пять часов вечера.
Пивная на бульваре Сен-Мишель.
Зал в первом этаже, просторный и сумрачный, обставленный в стиле
Гейдельберг: массивные столы, скамьи, витражи, разрисованные гербами. Шумная
публика, состоящая из студентов и женщин.
На антресолях - низкая комната, в которой раз в неделю собирается
редакция "Сеятеля".
Крестэй, Арбару, Брэй-Зежер сидят за столом у открытого широкого и
полукруглого окна, начинающегося прямо от пола и выходящего на шумный
бульвар.
Входит Баруа с тяжелым портфелем под мышкой.
Рукопожатия.
Баруа садится и достает из портфеля бумаги.
Баруа. Порталь не пришел?
Зежер. Не видно.
Баруа. А Вольдсмут?
Арбару. Вот уж несколько дней, как я не встречал его в Национальной
библиотеке.
Баруа. Он прислал мне весьма любопытную статью, страниц на десять,