Страница:
низком кресле сидела бабушка... Однажды вечером... Теперь она умерла! Скоро
я буду говорить: "Отец жил в этой комнате, жил в этом доме, жил..." А потом
скажут и обо мне: "Здесь, в этой комнате, в этом доме жил Жан..." Он
вздрагивает.
Как мог он забыть о присутствии Сесили - этого нежного, близкого ему
существа... Мысль о том, что она полагается на него, сразу подбадривает его.
Он целует ее влажную, беззащитную и послушную руку, которую держит в своей
руке. Целует несколько раз... сначала благоговейно, сдержанно; затем со все
возрастающим волнением, в порыве неодолимой силы, в котором раскрывается его
сердце.
Сесиль запрокидывает голову. Замирая от восторга, припадает к плечу
Жана.
Он нежно целует ее закрытые глаза... долго, долго...
Слышатся шаги, стук двери.
Сесиль открывает глаза, отодвигается.
Г-жа Пасклен (ровным голосом). Жан... отец проснулся.
Комната доктора.
Госпожа Пасклен осторожно открывает дверь и неслышно уходит.
На пороге Жан задерживается: несколько мгновений борется с жестокой
тревогой.
Он входит один.
И тотчас же - чувство облегчения: его встречает улыбка отца. Больной
полулежит на подушках, вытянув руки. Он не очень изменился. Учащенно дышит.
Смотрит, как Жан подходит, и снова улыбается сыну.
Доктор (тихо, хриплым голосом). Устал, как видишь... сильно, сильно
устал...
Протягивает сыну руку. Жан, который наклонился было, чтобы поцеловать
отца, протягивает свою. Больной завладевает ею, смертельная тоска искажает
его черты, и он с неожиданной силой привлекает сына к себе и сжимает его в
объятиях.
(Горько рыдает.) Мой мальчик!
Он держит в ладонях лицо Жана, лицо мужчины, но видит его таким, каким
оно было когда-то, в далеком детстве. Судорожно гладит лицо сына, прижимает
к своим потрескавшимся губам, к жесткой щетине, покрывающей щеки.
(Без сил откидываясь на подушки, с коротким вздохом.) Ах...
Делает Жану знак не двигаться, никого не звать; это пройдет... Лежит
недвижно, закинув голову; веки опущены, рот полуоткрыт, кулаки сжаты: он
силится побороть сердцебиение.
Жан, выпрямившись, стоит у постели, пристально смотрит на отца.
Удивление, желание понять обостряют его горе:
"Что его так изменило? Худоба? Нет, что-то другое... Что же?"
Скулы больного слегка розовеют; он открывает глаза. Видит Жана: лоб
старика собирается в морщины, рот кривится. Затем лицо его смягчается, он
тихо всхлипывает.
Мальчик мой, мальчик...
Эти слезы, это жалобное бормотание наполняют Жана чувством неизъяснимой
неловкости. Неужели это его отец?
Проходит несколько минут.
И тут Жан чувствует, что горе его куда-то отодвинулось: жизнь сильнее
смерти. Против воли, у постели умирающего, он вдруг вспоминает о Сесили, о
том, как встретились их взгляды, когда он вошел Желание овладевает им,
властное, но еще свободное от вожделения; это скорее порыв к слиянию душ, к
полному взаимопониманию... И все же губы его хранят теплоту ее бархатистых
век! Внезапно жажда жизни переполняет его и рождает протест против картины
смерти, омрачающей его мечты... Затем он сразу приходит в себя, и краска
стыда заливает его щеки!
Доктор вытирает мокрое от слез лицо; его доверчивый и ласковый взгляд
устремлен на Жана.
Доктор. Скажи... Они тебя вызвали, не правда ли?.. Да, да, я знаю...
Кто? Врач?.. Нет?.. Крестная?
Жан уклончиво качает головой.
(Вдруг становясь серьезным и решительным.) Они правильно поступили.
Долго это не протянется... Я ждал тебя.
Повинуясь волнению или какому-то не осознанному им самим чувству, Жан
наклоняется к руке, бессильно лежащей на постели, и целует ее.
Доктор высвобождает руку, чтобы приподняться на локтях; лицо его
озабочено: он хочет сказать что-то важное, чего нельзя откладывать...
Я ждал тебя Выслушай меня, мой мальчик... Я оставляю тебе не очень
много...
Жан сначала не понимает. Затем резко выпрямляется
Больной знаком показывает, что он устал и что его не надо прерывать.
(Говорит с короткими паузами, закрыв глаза, словно повторяя заученное.)
Пожалуй, я мог бы оставить и больше. Но не сумел... У тебя все же будут
средства к существованию... И честное имя... Это тоже кое-чего стоит...
Теперь слушай: Сесиль и ты, не правда ли?
Жан вздрагивает. Отец смотрит на него с нежной улыбкой.
Девочка мне все рассказала. Ты будешь с ней счастлив, я очень рад.. И
постарайся сделать ее счастливой... Хотя бы немного... Это куда труднее. Сам
увидишь... Женщин понять не так-то просто. Помни лишь одно: они не такие,
как мы... Уже это одно создает трудности!.. Я часто упрекаю себя за то, что
плохо понимал твою мать... (Долгое молчание.) Теперь о твоей здоровье. Ты
ведь был... да... Ты не проходил военную службу. Но это от чрезмерной
осторожности. Ты теперь совершенно здоров, слышишь? Я сказал это твоей
крестной, и сказал правду... И все же, мой мальчик, тебе следует помнить о
своем здоровье, не переутомляться, особенно когда станешь старше, годам к
сорока... Это навсегда останется твоим уязвимым местом. Ты обещаешь? (Пауза.
Кроткая улыбка.) Не забывай об этом. Вот и все.
Он опускается на подушки, вытягивает руки и облегченно вздыхает. Но
вскоре что-то опять начинает беспокоить его.
(Вновь открывая глаза.) Знаешь, она была так добра ко мне, твоя
крестная... Она сделала много, очень много... Она тебе расскажет.
Однако он не может удержаться, чтобы самому не сказать об этом.
Улыбка, сначала страдальческая, медленно расцветает на его губах, и вот
уже глаза, лоб, все лицо дышит наивным умиротворением. Он делает Жану знак
придвинуться ближе.
Сын склоняется над ним. Доктор берет его голову в ладони и притягивает
к себе.
Жан... Крестная тебе ничего не говорила? (Торжественно.) Вчера я
исповедовался.
Он немного отстраняет лицо сына, чтобы увидеть, какую радость принесло
ему это признание. Затем снова пригибает его голову.
Сегодня меня должны были причащать... Но они сказали, что ты приедешь,
и я решил дождаться тебя... Завтра, с тобой... вместе со всеми вами...
Жан выпрямляется; он силится улыбнуться и отводит глаза. Смутное,
неосознанное, мучительное разочарование...
(Устремив вдаль слегка тревожный взгляд.) Знаешь, сынок, что там ни
говори... (Качает головой.) Это роковая загадка...
На следующий день.
Комната доктора. Пустая, строгая.
Обряд причастия окончен.
Госпожа Пасклен, изо всех сил стараясь подавить волнение, расставляет
вещи на комоде, который служил алтарем.
Больной сидит в подушках, В окна льется резкий свет, и от этого лицо
умирающего кажется еще более изможденным, белки глаз блестят. Голова
опущена, волосы в беспорядке, борода отросла, щеки запали. Близорукие глаза
часто моргают, задумчивый и по-детски экзальтированный взгляд скользит мимо
предметов.
Сесиль и Жан подходят к кровати.
В это утро любовь больше не причиняет им страдания, она стала частью их
самих, всецело завладела ими. В них поселилась уверенность, что они полюбили
навсегда, в первый и в последний раз.
Со вчерашнего дня в состоянии больного произошла необъяснимая, но
бесспорная перемена: он стал удивительно спокоен, напряжение исчезло. Эта
видимость улучшения пугает их!
Отсутствующий взгляд старика, за которым они молча наблюдают, скользит
по ним и на мгновение задерживается; но они почти не ощущают его: он словно
проникает сквозь них и устремляется далеко, далеко...
Затем добрая, но принужденная улыбка, свидетельствующая о полном
отчуждении, появляется на его губах.
Доктор (голосом ясным, но лишенным выражения). Вот вы и пришли оба...
Хорошо... Хорошо... Протяните руки.
На лице его застывает подобие улыбки. Кажется, будто он играет роль и,
понимая это, спешит ее закончить.
Он слабо пожимает им руки.
Г-жа Пасклен, с изменившимся от горя лицом, остановилась в ногах
умирающего.
(Г-же Пасклен.) Не правда ли? Это прекрасно... Наши дети...
Сесиль, в слезах, припадает к плечу матери; та притягивает Жана к себе.
Все трое стоят обнявшись.
Блуждающий взгляд умирающего, скользнув по лицам Сесили и госпожи
Пасклен, внезапно останавливается на лице Жана с непримиримой враждебностью:
в нем вспыхивает злоба... затем появляется и сразу же исчезает мучительная
мольба о помощи.
Жан понял: "Ведь ты-то живешь!"
Он полон безграничной жалости... Он без колебаний отдал бы жизнь... Жан
высвобождается из объятий и порывисто склоняется над бледным лицом отца.
Но доктор недвижим. Лицо его вновь приняло ясное и безразличное
выражение. Проходит минута; должно быть, он почувствовал поцелуй Жана и
силится улыбнуться, но глаза его уже утратили всякое выражение.
Жан оборачивается к Сесили и раскрывает объятия.
"Господину Жану Баруа, Бюи-ла-Дам (Уаза)
Берн, 25 июня.
Дорогой друг,
Сочувствие, которое я, естественно, проявил в связи с постигшим Вас
горем, вряд ли заслуживало такого благодарного и сердечного письма.
Благодарю Вас за него от всего сердца. Особенно же меня тронуло Ваше
доверие: вы просите моего совета относительно важнейшего шага Вашей жизни, и
я рад сообщить Вам свое мнение.
Да, я действительно считаю, что различное понимание религии не
препятствует вашему браку с этой девушкой Ваши сомнения вызваны наивным
характером ее веры и тем, что она придает слишком большое значение обрядам.
Я Вас не понимаю. Вера одна. К чему вдаваться в анализ различных форм,
которые она принимает? Существует вершина, и к ней устремляются все души;
там они сливаются независимо от того, какими путями достигли этой вершины.
Вы утверждаете, что если бы она была знакома с Вашими нынешними
взглядами на религию, она бы отказалась от своего слова. Возможно, Вы правы.
Но сделав, это, она допустила бы ошибку, проявила бы недостаточно здравого
смысла.
Вот почему, я полагаю, ей ничего не надо говорить, это только принесет
вред. Ей не понять, какое различие Вы делаете между верой в религиозные
легенды и моральной, человечной основой религии. По своей наивности она
обвинит Вас в кощунстве. Вы только вызовете катастрофу своим неосторожным
признанием, которое в настоящее время вовсе не обязательно. Благодаря своему
разуму и образованию Вы возвысились над инстинктивной потребностью в вере,
поэтому Вы один должны, с полным сознанием своей ответственности, решить
судьбу вашего взаимного счастья.
Ваши опасения напрасны! Вы забываете о том, как много между вами
общего! Одна и та же среда. Одно и то же воспитание. К тому же, по своему
темпераменту, по своей природе Вы настолько религиозны, что всегда сможете,
без всякого усилия над собой, постигать и по достоинству оценивать духовную
жизнь своей будущей супруги. В свою очередь и она станет развиваться, и
разница во взглядах между вами не только не будет увеличиваться, но,
напротив, постепенно исчезнет.
Мне это стало особенно ясно из рассказа о том, как Вы вместе с нею
приняли причастие у постели Вашего умирающего отца. Стоя рядом на коленях,
каждый из вас в глубине души веровал по-своему: она верила в плоть
воскресшего Христа, Вы - в символ сверхчеловеческой любви к людям. И чувства
ваши были столь возвышенны, что внезапный восторг наполнил ваши сердца,
соединил их и они устремились ввысь в общем порыве! Именно так и будет в
вашей совместной жизни.
Прошу Вас, дорогой друг, простить мне бессвязность этого письма. Мне не
часто приходится писать по-французски.
Вот уже несколько лет Вы поверяете мне свои надежды, сила и верность
Вашего чувства испытаны временем; недопустимо, чтобы из преувеличенной
щепетильности Вы разрушили счастье, которого оба заслуживаете.
Преданный Вам и любящий Вас
Герман Шерц".
Женитьба опасна лишь для человека, у которого есть убеждения.
Герцог {Прим. стр. 70}.
"Господину аббату Шерцу, преподавателю биологической химии
Католического института, Берн (Швейцария).
Дорогой друг,
Вы тысячу раз правы, упрекая меня за долгое молчание. Ваше письмо
вместе с тем свидетельствует о том, что Ваша привязанность ко мне не
уменьшилась, а это для меня важнее всего.
Благодарю Вас прежде всего за внимание, которое Вы проявляете к
здоровью моей жены. Вот уже два года оно служит для меня источником тревоги.
Болезнь повлекла за собой такие осложнения, о которых я и не помышлял, когда
писал Вам об этом. Она вызвала всевозможные нарушения. Вот уже полтора года
жена непрерывно лечится, а состояние ее остается настолько серьезным, что,
очевидно, нам навсегда придется отказаться от надежды иметь детей.
Это тяжкое испытание причиняет ей жестокие душевные муки.
Однако не семейные обстоятельства были причиной того, что я так редко
писал Вам. Не раз я пытался взяться за перо, но не делал этого, так как
чувствовал себя настолько далеким от общих нам когда-то религиозных
убеждений, что не знал, как Вам об этом сообщить. И все же я обязан это
сделать; ведь мы, надеюсь, сохраним нашу дружбу, несмотря на расхождения во
взглядах.
Моя вера прошла три важных этапа.
Мне было пятнадцать лет, когда я впервые почувствовал, что не все ясно
в этой основанной на откровении религии, когда я понял, что сомнение - это
не греховная мысль, от которой просто отмахнуться, что оно неотступно и
настойчиво, повелительно, как сама истина, как острие, направленное в сердце
религии и заставляющее его истекать кровью.
Мне было двадцать лет, когда я познакомился с Baми и в отчаянии
ухватился за Ваше примирительное истолкование католицизма. Вы, конечно, не
забыли, дорогой друг, с какой надеждой я ухватился за жердь, которую Вы
протянули мне, словно утопающему? Благодаря Вам я прожил несколько поистине
спокойных лет. Поначалу моя женитьба лишь укрепила то, что сделали Вы;
наблюдая непоколебимую веру своей жены, я, естественно, проникался уважением
к любым проявлениям религиозного чувства; Ваше символистическое истолкование
догматов открывало путь к компромиссу, который был для меня необходим: как
иначе мог бы я примириться с ортодоксальностью, против которой мой разум то
и дело восставал.
Но спокойствие это было только внешним. Во мне исподволь нарастал
неосознанный дух протеста.
Что заставило меня вновь поставить все под сомнение? Я и сам не вполне
это понимаю.
Избранная нами позиция не могла быть твердой. Символистическое
истолкование - слишком непрочная опора; останавливаться на этом нельзя.
Отбрасывая все, что более не удовлетворяет требованиям современной мысли, мы
быстро разрушаем до основания здание католицизма. В тот день, когда мы
решаемся отказаться от буквального понимания догматов, - а как не прийти к
такому решению, если допустить, что не размышлять невозможно, - мы неизбежно
узакониваем любые толкования, свободный анализ, свободомыслие в самом
широком смысле слова.
Вы, без сомнения, это почувствовали, так же как и я. Я не могу
поверить, что Вы все еще сохраняете душевный покой, опираясь на столь шаткое
основание. Это - всего лишь словесная игра, лазейка... Связь, которую Вы
установили между прошлым и настоящим, была слишком ненадежна! Как можно
останавливаться на полпути к освобождению? Стремление сохранить католическую
религию во имя ее нравственного значения и влияния на некоторые слои
населения - дело собирателя фольклора, а не верующего! Я не отрицаю
исторической роли христианства, однако пора честно признать, что извлечь из
его догматов что-либо живое уже невозможно, по крайней мере для тех, чье
суждение остается свободным.
Вот почему я скоро обнаружил, что внушенная мне еще в детстве вера,
атрибуты которой я так долго считал необходимыми, постепенно стала для меня
чуждой. В результате Вашего благотворного влияния на мое нравственное
развитие я пришел к окончательному отрицанию религии, не испытав при этом
душевных мук. Я обязан Вам тем, что наконец-то могу бесстрастно взирать на
эти мертвые догматы, в которые когда-то вкладывал всю душу!
Я должен упомянуть также и о влиянии, которое моя педагогическая
деятельность в коллеже Венцеслава оказала - хотя и косвенно - на пересмотр
моих религиозных воззрений. Это может показаться парадоксальным, ибо во
главе коллежа стоят служители церкви; но здешние преподаватели имеют
университетское образование, обучение носит сравнительно свободный характер;
мои лекции, например, не подвергаются никакому контролю.
Я добивался этой кафедры, не отдавая себе достаточно ясного отчета,
какие трудности меня ожидают. У меня совсем не было опыта выступать перед
аудиторией. Но с первых же лекций я почувствовал, как напряжено внимание
моих учеников, а это - признак, который не обманывает...
Я преподаю уже второй год, а их любознательность не ослабевает. Я
посвящаю им все свое время, я отдаю им - могу это смело сказать - лучшее,
что есть во мне. Все, что я черпаю из своих ежедневных занятий наукой, из
своих размышлений, я вкладываю в свои лекции. Я хочу, чтобы мои слушатели
получили от краткого общения со мной нечто большее, чем знание определенных
научных положений; я мечтаю возвысить их нравственно, развить их
индивидуальность, оставить неизгладимый след в их душах, которые так легко
поддаются влиянию; и я надеюсь достичь результатов, достойных моих усилий.
Так что преподавание не является для меня тем, чем Вы его, по-видимому,
считаете, ибо спрашиваете, оставляет ли оно мне достаточно свободного
времени для других занятий. Чтение лекций для меня не служебная обязанность:
это - моя радость, смысл моей жизни, утешение во всех невзгодах. (И хотя я
не пишу о том, какую рану мое духовное освобождение нанесло нашему семейному
благополучию, вы легко догадаетесь, что я не избавлен от неприятностей
такого рода.)
Такова моя жизнь, дорогой друг. А как живете Вы? Надеюсь, я не огорчил
Вас, познакомив с моим нынешним образом мыслей.
К тому же я всего-навсего осуществил на практике совет апостола Луки,
который Вам хорошо известен:
"И никто не вливает молодого вина в мехи ветхие; а иначе молодое вино
прорвет мехи..."
"Но молодое вино должно вливать в мехи новые; тогда сбережется и то и
другое".
Крепко жму Вашу руку.
Жан Баруа".
"Господину Жану Баруа, преподавателю естественных наук в коллеже
Венцеслава, Париж.
Дорогой друг!
Я не могу Передать, какое невыразимое удивление, какое болезненное
чувство вызвало во мне Ваше письмо! Думается, Вы немало страдали, прежде чем
стали таким.
Однако я продолжаю верить в Ваш здравый смысл и уповаю, что Вы вновь
когда-нибудь вернетесь к воззрениям менее категорическим. В самом деле,
перед человеком, который, подобно Вам или мне, уже не находится во власти
безотчетной веры, - перед таким человеком лишь два пути: либо нравственная
анархия, полное отсутствие каких бы то ни было правил и норм, либо
символистическое истолкование религии, позволяющее примирить традиционную
веру с современным развитием науки и сохранить высокую и достойную уважения
систему католицизма. Одна только наша религия позволяет объединять
устремления отдельных людей, только она может дать моральным обязанностям
объективное обоснование; вне католицизма нет науки, нет философии, способных
дать исчерпывающее обоснование долгу каждого.
К чему разрушать основы, к чему отрицать какую бы то ни было власть?
Я отказываюсь, как и Вы, веровать не рассуждая; но следует ли из этого,
что надо отказаться от католицизма? Ваш благородный Ренан {Прим. стр. 74}
сказал: "Сохраните от христианской религии все, что можно исповедовать, не
веруя в сверхъестественное".
Читая Ваше письмо, я пожалел, что Ваш друг, аббат Жозье, стал
миссионером и уехал. Вам его, должно быть, сильно недоставало. Мне известна
его строгая ортодоксальность; однако он бы заметил, что Вы переживаете
нравственный кризис, и сердце подсказало бы ему способ оказать Вам
действенную помощь.
Предлагаю Вам также свою, дорогой друг, как я это уже однажды сделал; я
готов Вас всячески ободрить и поддержать. Надеюсь, Вы ее не отвергнете.
Заканчивая письмо этим пожеланием, шлю вам уверения в своей преданной и
верной дружбе.
Герман Шерц.
P. S. Вы недостаточно внимательно читали евангелие: ведь главный смысл
заключен в стихе, следующем за приведенными Вами:
"И никто, пив старое вино, не захочет тотчас молодого; ибо говорит:
старое лучше".
"Господину аббату Шерцу, преподавателю биологической химии
Католического института, Берн (Швейцария).
Дорогой друг,
Вы сравниваете мое освобождение с поступком школьника, взбунтовавшегося
против надоевшей ему опеки учителя... Правда, со времени женитьбы мне
приходилось сносить более частое и непосредственное воздействие
ортодоксальной религии, но верьте мне, я не повиновался своим узколичным
чувствам, когда пришел к необходимости отбросить последние остатки
католической веры.
Вы обманываете себя, когда пытаетесь истолковать в угодном Вам духе
религию, ясно сформулированную задолго до нас, религию, которая
безоговорочно отвергает и заранее осуждает любое толкование, подобное
Вашему. Ибо церковь, чья нетерпимость вполне понятна, озаботилась изгнать из
своей общины, где, Вы полагаете, есть место и для Вас, всех верующих
наполовину, какими были мы оба (Вы остаетесь таким и до сих пор)...
Уверенный тон Вашего письма вынуждает меня напомнить Вам некоторые
параграфы постановления "Dei filius" ["Сын божий" (лат.)], принятого
Ватиканским собором {Прим. стр. 75} в 1870 году; на мой взгляд, они
исключительно важны, и я только что переписал их для Вас:
"Тот, кто не считает книги священного писания, перечисленные святым
Тридентским собором {Прим. стр. 75}, целиком и полностью, во всех частях,
священными и каноническими или отрицает их божественное происхождение, - да
будет предан анафеме!
Тот, кто утверждает, будто чудес быть не может, и, следовательно, все
рассказы о чудесах, даже те, что содержатся в священном писании, должно
рассматривать как басни или мифы; что в подлинности чудес нельзя с
уверенностью убедиться и происхождение христианской религии не может быть
ими достаточно убедительно доказано, - да будет предан анафеме!
Тот, кто утверждает, будто возможны такие обстоятельства, когда
следует, в зависимости от прогресса науки, придавать догматам, предписанным
церковью, иной смысл, чем тот, какой в них вкладывала и вкладывает церковь,
- да будет предан анафеме!"
И, наконец, следующие предельно ясные строки:
"Ибо вероучение исходит от бога, и ум человеческий не может подвергать
его усовершенствованию подобно философской доктрине; оно было вручено как
божественный дар супруге Христовой, дабы та верно хранила его и неуклонно
проповедовала. А посему следует постоянно придерживаться смысла священных
догматов, которые святая матерь церковь определила раз и навсегда, и никогда
от него не отклоняться под предлогом или во имя научного мышления, будто бы
стоящего выше этих догматов".
Итак, дорогой друг, церковь не приемлет нас в свое лоно.
Зачем же цепляться, повинуясь какому-то неразделенному чувству
сентиментальной нежности, за юбку старой кормилицы, которая оттолкнула нас и
считает преступными все наши попытки остаться с нею?
Поразмыслите еще раз обо всем этом. Уверен, что рано или поздно Вы
будете думать так же, как я. Вы обнаружите, что прошли лишь половину пути,
ведущего к свету, и завершите его одним броском.
Жду Вас на свободе, на вольном воздухе.
Примите, дорогой друг, уверения в моей преданности.
Жан Баруа".
Спальня; раннее утро.
Жан открывает глаза и щурится от света, проникающего в щель между
занавесями.
Жан (зевая). Который час? Сесиль (ясным голосом). Половина седьмого.
Жан. Не слишком поздно... Ты дурно спала? Сесиль. Нет, дорогой.
Он отвечает равнодушной улыбкой и свертывается калачиком в глубине
кровати.
Сегодня суббота... У тебя утром нет лекций?
Жан. Нет.
Сесиль (нежно). Милый... Я хочу о чем-то попросить тебя...
Жан. О чем?
Молчание. Она прижимается к нему, как в былое время, кладет голову ему
на плечо и замирает.
Сесиль. Послушай. Жан. Ну, что?
Сесиль. Ты не рассердишься, скажи?.. Ведь ты не захочешь огорчить меня?
Жан "приподнимается на локте и с беспокойством смотрит на нее. Он знает
этот упрямый, завуалированный нежностью, взгляд.
Жан. Что еще случилось?
Сесиль. Ну, если ты начинаешь в таком тоне...
Жан. Хорошо, хорошо, говори. Что случилось?
Она не любит, когда ее принуждают. На ее губах появляется кислая
улыбка. Мгновение она колеблется, потом решается.
Сесиль. Ты не можешь мне в этом отказать... Жан. В чем дело?
Сесиль. Так вот... Ты знаешь, что все эти девять дней я молюсь...
Жан (с помрачневшим лицом). Нет. Сесиль (растерянно). Ты этого не знал?
Жан. Разве ты мне говорила? Сесиль. Ты должен был сам заметить...
Молчание.
Жан (холодно). Девять дней?.. Зачем?.. Чтобы иметь ребенка?..
(Молчание.) Вот до чего ты дошла!
Сесиль бросается мужу на грудь, закрывая ему рот быстрым, почти грубым,
поцелуем.
Сесиль (говорит ему прямо в лицо, с неожиданной силой). Милый, милый,
не говори ничего, позволь... Видишь ли, я твердо верю, моя мольба будет
услышана... Но надо, чтобы и ты тоже... Я многого не прошу: пойдем вечером в
церковь Нотр-Дам-де-Виктуар. Только один раз, на девятый день...
Она отстраняется и, не выпуская мужа из объятий, смотрит на него; Жан
грустно качает головой.
Жан (мягко). Ты хорошо знаешь...
Сесиль (закрывая ему рот пылающей рукой). Молчи... Молчи...
я буду говорить: "Отец жил в этой комнате, жил в этом доме, жил..." А потом
скажут и обо мне: "Здесь, в этой комнате, в этом доме жил Жан..." Он
вздрагивает.
Как мог он забыть о присутствии Сесили - этого нежного, близкого ему
существа... Мысль о том, что она полагается на него, сразу подбадривает его.
Он целует ее влажную, беззащитную и послушную руку, которую держит в своей
руке. Целует несколько раз... сначала благоговейно, сдержанно; затем со все
возрастающим волнением, в порыве неодолимой силы, в котором раскрывается его
сердце.
Сесиль запрокидывает голову. Замирая от восторга, припадает к плечу
Жана.
Он нежно целует ее закрытые глаза... долго, долго...
Слышатся шаги, стук двери.
Сесиль открывает глаза, отодвигается.
Г-жа Пасклен (ровным голосом). Жан... отец проснулся.
Комната доктора.
Госпожа Пасклен осторожно открывает дверь и неслышно уходит.
На пороге Жан задерживается: несколько мгновений борется с жестокой
тревогой.
Он входит один.
И тотчас же - чувство облегчения: его встречает улыбка отца. Больной
полулежит на подушках, вытянув руки. Он не очень изменился. Учащенно дышит.
Смотрит, как Жан подходит, и снова улыбается сыну.
Доктор (тихо, хриплым голосом). Устал, как видишь... сильно, сильно
устал...
Протягивает сыну руку. Жан, который наклонился было, чтобы поцеловать
отца, протягивает свою. Больной завладевает ею, смертельная тоска искажает
его черты, и он с неожиданной силой привлекает сына к себе и сжимает его в
объятиях.
(Горько рыдает.) Мой мальчик!
Он держит в ладонях лицо Жана, лицо мужчины, но видит его таким, каким
оно было когда-то, в далеком детстве. Судорожно гладит лицо сына, прижимает
к своим потрескавшимся губам, к жесткой щетине, покрывающей щеки.
(Без сил откидываясь на подушки, с коротким вздохом.) Ах...
Делает Жану знак не двигаться, никого не звать; это пройдет... Лежит
недвижно, закинув голову; веки опущены, рот полуоткрыт, кулаки сжаты: он
силится побороть сердцебиение.
Жан, выпрямившись, стоит у постели, пристально смотрит на отца.
Удивление, желание понять обостряют его горе:
"Что его так изменило? Худоба? Нет, что-то другое... Что же?"
Скулы больного слегка розовеют; он открывает глаза. Видит Жана: лоб
старика собирается в морщины, рот кривится. Затем лицо его смягчается, он
тихо всхлипывает.
Мальчик мой, мальчик...
Эти слезы, это жалобное бормотание наполняют Жана чувством неизъяснимой
неловкости. Неужели это его отец?
Проходит несколько минут.
И тут Жан чувствует, что горе его куда-то отодвинулось: жизнь сильнее
смерти. Против воли, у постели умирающего, он вдруг вспоминает о Сесили, о
том, как встретились их взгляды, когда он вошел Желание овладевает им,
властное, но еще свободное от вожделения; это скорее порыв к слиянию душ, к
полному взаимопониманию... И все же губы его хранят теплоту ее бархатистых
век! Внезапно жажда жизни переполняет его и рождает протест против картины
смерти, омрачающей его мечты... Затем он сразу приходит в себя, и краска
стыда заливает его щеки!
Доктор вытирает мокрое от слез лицо; его доверчивый и ласковый взгляд
устремлен на Жана.
Доктор. Скажи... Они тебя вызвали, не правда ли?.. Да, да, я знаю...
Кто? Врач?.. Нет?.. Крестная?
Жан уклончиво качает головой.
(Вдруг становясь серьезным и решительным.) Они правильно поступили.
Долго это не протянется... Я ждал тебя.
Повинуясь волнению или какому-то не осознанному им самим чувству, Жан
наклоняется к руке, бессильно лежащей на постели, и целует ее.
Доктор высвобождает руку, чтобы приподняться на локтях; лицо его
озабочено: он хочет сказать что-то важное, чего нельзя откладывать...
Я ждал тебя Выслушай меня, мой мальчик... Я оставляю тебе не очень
много...
Жан сначала не понимает. Затем резко выпрямляется
Больной знаком показывает, что он устал и что его не надо прерывать.
(Говорит с короткими паузами, закрыв глаза, словно повторяя заученное.)
Пожалуй, я мог бы оставить и больше. Но не сумел... У тебя все же будут
средства к существованию... И честное имя... Это тоже кое-чего стоит...
Теперь слушай: Сесиль и ты, не правда ли?
Жан вздрагивает. Отец смотрит на него с нежной улыбкой.
Девочка мне все рассказала. Ты будешь с ней счастлив, я очень рад.. И
постарайся сделать ее счастливой... Хотя бы немного... Это куда труднее. Сам
увидишь... Женщин понять не так-то просто. Помни лишь одно: они не такие,
как мы... Уже это одно создает трудности!.. Я часто упрекаю себя за то, что
плохо понимал твою мать... (Долгое молчание.) Теперь о твоей здоровье. Ты
ведь был... да... Ты не проходил военную службу. Но это от чрезмерной
осторожности. Ты теперь совершенно здоров, слышишь? Я сказал это твоей
крестной, и сказал правду... И все же, мой мальчик, тебе следует помнить о
своем здоровье, не переутомляться, особенно когда станешь старше, годам к
сорока... Это навсегда останется твоим уязвимым местом. Ты обещаешь? (Пауза.
Кроткая улыбка.) Не забывай об этом. Вот и все.
Он опускается на подушки, вытягивает руки и облегченно вздыхает. Но
вскоре что-то опять начинает беспокоить его.
(Вновь открывая глаза.) Знаешь, она была так добра ко мне, твоя
крестная... Она сделала много, очень много... Она тебе расскажет.
Однако он не может удержаться, чтобы самому не сказать об этом.
Улыбка, сначала страдальческая, медленно расцветает на его губах, и вот
уже глаза, лоб, все лицо дышит наивным умиротворением. Он делает Жану знак
придвинуться ближе.
Сын склоняется над ним. Доктор берет его голову в ладони и притягивает
к себе.
Жан... Крестная тебе ничего не говорила? (Торжественно.) Вчера я
исповедовался.
Он немного отстраняет лицо сына, чтобы увидеть, какую радость принесло
ему это признание. Затем снова пригибает его голову.
Сегодня меня должны были причащать... Но они сказали, что ты приедешь,
и я решил дождаться тебя... Завтра, с тобой... вместе со всеми вами...
Жан выпрямляется; он силится улыбнуться и отводит глаза. Смутное,
неосознанное, мучительное разочарование...
(Устремив вдаль слегка тревожный взгляд.) Знаешь, сынок, что там ни
говори... (Качает головой.) Это роковая загадка...
На следующий день.
Комната доктора. Пустая, строгая.
Обряд причастия окончен.
Госпожа Пасклен, изо всех сил стараясь подавить волнение, расставляет
вещи на комоде, который служил алтарем.
Больной сидит в подушках, В окна льется резкий свет, и от этого лицо
умирающего кажется еще более изможденным, белки глаз блестят. Голова
опущена, волосы в беспорядке, борода отросла, щеки запали. Близорукие глаза
часто моргают, задумчивый и по-детски экзальтированный взгляд скользит мимо
предметов.
Сесиль и Жан подходят к кровати.
В это утро любовь больше не причиняет им страдания, она стала частью их
самих, всецело завладела ими. В них поселилась уверенность, что они полюбили
навсегда, в первый и в последний раз.
Со вчерашнего дня в состоянии больного произошла необъяснимая, но
бесспорная перемена: он стал удивительно спокоен, напряжение исчезло. Эта
видимость улучшения пугает их!
Отсутствующий взгляд старика, за которым они молча наблюдают, скользит
по ним и на мгновение задерживается; но они почти не ощущают его: он словно
проникает сквозь них и устремляется далеко, далеко...
Затем добрая, но принужденная улыбка, свидетельствующая о полном
отчуждении, появляется на его губах.
Доктор (голосом ясным, но лишенным выражения). Вот вы и пришли оба...
Хорошо... Хорошо... Протяните руки.
На лице его застывает подобие улыбки. Кажется, будто он играет роль и,
понимая это, спешит ее закончить.
Он слабо пожимает им руки.
Г-жа Пасклен, с изменившимся от горя лицом, остановилась в ногах
умирающего.
(Г-же Пасклен.) Не правда ли? Это прекрасно... Наши дети...
Сесиль, в слезах, припадает к плечу матери; та притягивает Жана к себе.
Все трое стоят обнявшись.
Блуждающий взгляд умирающего, скользнув по лицам Сесили и госпожи
Пасклен, внезапно останавливается на лице Жана с непримиримой враждебностью:
в нем вспыхивает злоба... затем появляется и сразу же исчезает мучительная
мольба о помощи.
Жан понял: "Ведь ты-то живешь!"
Он полон безграничной жалости... Он без колебаний отдал бы жизнь... Жан
высвобождается из объятий и порывисто склоняется над бледным лицом отца.
Но доктор недвижим. Лицо его вновь приняло ясное и безразличное
выражение. Проходит минута; должно быть, он почувствовал поцелуй Жана и
силится улыбнуться, но глаза его уже утратили всякое выражение.
Жан оборачивается к Сесили и раскрывает объятия.
"Господину Жану Баруа, Бюи-ла-Дам (Уаза)
Берн, 25 июня.
Дорогой друг,
Сочувствие, которое я, естественно, проявил в связи с постигшим Вас
горем, вряд ли заслуживало такого благодарного и сердечного письма.
Благодарю Вас за него от всего сердца. Особенно же меня тронуло Ваше
доверие: вы просите моего совета относительно важнейшего шага Вашей жизни, и
я рад сообщить Вам свое мнение.
Да, я действительно считаю, что различное понимание религии не
препятствует вашему браку с этой девушкой Ваши сомнения вызваны наивным
характером ее веры и тем, что она придает слишком большое значение обрядам.
Я Вас не понимаю. Вера одна. К чему вдаваться в анализ различных форм,
которые она принимает? Существует вершина, и к ней устремляются все души;
там они сливаются независимо от того, какими путями достигли этой вершины.
Вы утверждаете, что если бы она была знакома с Вашими нынешними
взглядами на религию, она бы отказалась от своего слова. Возможно, Вы правы.
Но сделав, это, она допустила бы ошибку, проявила бы недостаточно здравого
смысла.
Вот почему, я полагаю, ей ничего не надо говорить, это только принесет
вред. Ей не понять, какое различие Вы делаете между верой в религиозные
легенды и моральной, человечной основой религии. По своей наивности она
обвинит Вас в кощунстве. Вы только вызовете катастрофу своим неосторожным
признанием, которое в настоящее время вовсе не обязательно. Благодаря своему
разуму и образованию Вы возвысились над инстинктивной потребностью в вере,
поэтому Вы один должны, с полным сознанием своей ответственности, решить
судьбу вашего взаимного счастья.
Ваши опасения напрасны! Вы забываете о том, как много между вами
общего! Одна и та же среда. Одно и то же воспитание. К тому же, по своему
темпераменту, по своей природе Вы настолько религиозны, что всегда сможете,
без всякого усилия над собой, постигать и по достоинству оценивать духовную
жизнь своей будущей супруги. В свою очередь и она станет развиваться, и
разница во взглядах между вами не только не будет увеличиваться, но,
напротив, постепенно исчезнет.
Мне это стало особенно ясно из рассказа о том, как Вы вместе с нею
приняли причастие у постели Вашего умирающего отца. Стоя рядом на коленях,
каждый из вас в глубине души веровал по-своему: она верила в плоть
воскресшего Христа, Вы - в символ сверхчеловеческой любви к людям. И чувства
ваши были столь возвышенны, что внезапный восторг наполнил ваши сердца,
соединил их и они устремились ввысь в общем порыве! Именно так и будет в
вашей совместной жизни.
Прошу Вас, дорогой друг, простить мне бессвязность этого письма. Мне не
часто приходится писать по-французски.
Вот уже несколько лет Вы поверяете мне свои надежды, сила и верность
Вашего чувства испытаны временем; недопустимо, чтобы из преувеличенной
щепетильности Вы разрушили счастье, которого оба заслуживаете.
Преданный Вам и любящий Вас
Герман Шерц".
Женитьба опасна лишь для человека, у которого есть убеждения.
Герцог {Прим. стр. 70}.
"Господину аббату Шерцу, преподавателю биологической химии
Католического института, Берн (Швейцария).
Дорогой друг,
Вы тысячу раз правы, упрекая меня за долгое молчание. Ваше письмо
вместе с тем свидетельствует о том, что Ваша привязанность ко мне не
уменьшилась, а это для меня важнее всего.
Благодарю Вас прежде всего за внимание, которое Вы проявляете к
здоровью моей жены. Вот уже два года оно служит для меня источником тревоги.
Болезнь повлекла за собой такие осложнения, о которых я и не помышлял, когда
писал Вам об этом. Она вызвала всевозможные нарушения. Вот уже полтора года
жена непрерывно лечится, а состояние ее остается настолько серьезным, что,
очевидно, нам навсегда придется отказаться от надежды иметь детей.
Это тяжкое испытание причиняет ей жестокие душевные муки.
Однако не семейные обстоятельства были причиной того, что я так редко
писал Вам. Не раз я пытался взяться за перо, но не делал этого, так как
чувствовал себя настолько далеким от общих нам когда-то религиозных
убеждений, что не знал, как Вам об этом сообщить. И все же я обязан это
сделать; ведь мы, надеюсь, сохраним нашу дружбу, несмотря на расхождения во
взглядах.
Моя вера прошла три важных этапа.
Мне было пятнадцать лет, когда я впервые почувствовал, что не все ясно
в этой основанной на откровении религии, когда я понял, что сомнение - это
не греховная мысль, от которой просто отмахнуться, что оно неотступно и
настойчиво, повелительно, как сама истина, как острие, направленное в сердце
религии и заставляющее его истекать кровью.
Мне было двадцать лет, когда я познакомился с Baми и в отчаянии
ухватился за Ваше примирительное истолкование католицизма. Вы, конечно, не
забыли, дорогой друг, с какой надеждой я ухватился за жердь, которую Вы
протянули мне, словно утопающему? Благодаря Вам я прожил несколько поистине
спокойных лет. Поначалу моя женитьба лишь укрепила то, что сделали Вы;
наблюдая непоколебимую веру своей жены, я, естественно, проникался уважением
к любым проявлениям религиозного чувства; Ваше символистическое истолкование
догматов открывало путь к компромиссу, который был для меня необходим: как
иначе мог бы я примириться с ортодоксальностью, против которой мой разум то
и дело восставал.
Но спокойствие это было только внешним. Во мне исподволь нарастал
неосознанный дух протеста.
Что заставило меня вновь поставить все под сомнение? Я и сам не вполне
это понимаю.
Избранная нами позиция не могла быть твердой. Символистическое
истолкование - слишком непрочная опора; останавливаться на этом нельзя.
Отбрасывая все, что более не удовлетворяет требованиям современной мысли, мы
быстро разрушаем до основания здание католицизма. В тот день, когда мы
решаемся отказаться от буквального понимания догматов, - а как не прийти к
такому решению, если допустить, что не размышлять невозможно, - мы неизбежно
узакониваем любые толкования, свободный анализ, свободомыслие в самом
широком смысле слова.
Вы, без сомнения, это почувствовали, так же как и я. Я не могу
поверить, что Вы все еще сохраняете душевный покой, опираясь на столь шаткое
основание. Это - всего лишь словесная игра, лазейка... Связь, которую Вы
установили между прошлым и настоящим, была слишком ненадежна! Как можно
останавливаться на полпути к освобождению? Стремление сохранить католическую
религию во имя ее нравственного значения и влияния на некоторые слои
населения - дело собирателя фольклора, а не верующего! Я не отрицаю
исторической роли христианства, однако пора честно признать, что извлечь из
его догматов что-либо живое уже невозможно, по крайней мере для тех, чье
суждение остается свободным.
Вот почему я скоро обнаружил, что внушенная мне еще в детстве вера,
атрибуты которой я так долго считал необходимыми, постепенно стала для меня
чуждой. В результате Вашего благотворного влияния на мое нравственное
развитие я пришел к окончательному отрицанию религии, не испытав при этом
душевных мук. Я обязан Вам тем, что наконец-то могу бесстрастно взирать на
эти мертвые догматы, в которые когда-то вкладывал всю душу!
Я должен упомянуть также и о влиянии, которое моя педагогическая
деятельность в коллеже Венцеслава оказала - хотя и косвенно - на пересмотр
моих религиозных воззрений. Это может показаться парадоксальным, ибо во
главе коллежа стоят служители церкви; но здешние преподаватели имеют
университетское образование, обучение носит сравнительно свободный характер;
мои лекции, например, не подвергаются никакому контролю.
Я добивался этой кафедры, не отдавая себе достаточно ясного отчета,
какие трудности меня ожидают. У меня совсем не было опыта выступать перед
аудиторией. Но с первых же лекций я почувствовал, как напряжено внимание
моих учеников, а это - признак, который не обманывает...
Я преподаю уже второй год, а их любознательность не ослабевает. Я
посвящаю им все свое время, я отдаю им - могу это смело сказать - лучшее,
что есть во мне. Все, что я черпаю из своих ежедневных занятий наукой, из
своих размышлений, я вкладываю в свои лекции. Я хочу, чтобы мои слушатели
получили от краткого общения со мной нечто большее, чем знание определенных
научных положений; я мечтаю возвысить их нравственно, развить их
индивидуальность, оставить неизгладимый след в их душах, которые так легко
поддаются влиянию; и я надеюсь достичь результатов, достойных моих усилий.
Так что преподавание не является для меня тем, чем Вы его, по-видимому,
считаете, ибо спрашиваете, оставляет ли оно мне достаточно свободного
времени для других занятий. Чтение лекций для меня не служебная обязанность:
это - моя радость, смысл моей жизни, утешение во всех невзгодах. (И хотя я
не пишу о том, какую рану мое духовное освобождение нанесло нашему семейному
благополучию, вы легко догадаетесь, что я не избавлен от неприятностей
такого рода.)
Такова моя жизнь, дорогой друг. А как живете Вы? Надеюсь, я не огорчил
Вас, познакомив с моим нынешним образом мыслей.
К тому же я всего-навсего осуществил на практике совет апостола Луки,
который Вам хорошо известен:
"И никто не вливает молодого вина в мехи ветхие; а иначе молодое вино
прорвет мехи..."
"Но молодое вино должно вливать в мехи новые; тогда сбережется и то и
другое".
Крепко жму Вашу руку.
Жан Баруа".
"Господину Жану Баруа, преподавателю естественных наук в коллеже
Венцеслава, Париж.
Дорогой друг!
Я не могу Передать, какое невыразимое удивление, какое болезненное
чувство вызвало во мне Ваше письмо! Думается, Вы немало страдали, прежде чем
стали таким.
Однако я продолжаю верить в Ваш здравый смысл и уповаю, что Вы вновь
когда-нибудь вернетесь к воззрениям менее категорическим. В самом деле,
перед человеком, который, подобно Вам или мне, уже не находится во власти
безотчетной веры, - перед таким человеком лишь два пути: либо нравственная
анархия, полное отсутствие каких бы то ни было правил и норм, либо
символистическое истолкование религии, позволяющее примирить традиционную
веру с современным развитием науки и сохранить высокую и достойную уважения
систему католицизма. Одна только наша религия позволяет объединять
устремления отдельных людей, только она может дать моральным обязанностям
объективное обоснование; вне католицизма нет науки, нет философии, способных
дать исчерпывающее обоснование долгу каждого.
К чему разрушать основы, к чему отрицать какую бы то ни было власть?
Я отказываюсь, как и Вы, веровать не рассуждая; но следует ли из этого,
что надо отказаться от католицизма? Ваш благородный Ренан {Прим. стр. 74}
сказал: "Сохраните от христианской религии все, что можно исповедовать, не
веруя в сверхъестественное".
Читая Ваше письмо, я пожалел, что Ваш друг, аббат Жозье, стал
миссионером и уехал. Вам его, должно быть, сильно недоставало. Мне известна
его строгая ортодоксальность; однако он бы заметил, что Вы переживаете
нравственный кризис, и сердце подсказало бы ему способ оказать Вам
действенную помощь.
Предлагаю Вам также свою, дорогой друг, как я это уже однажды сделал; я
готов Вас всячески ободрить и поддержать. Надеюсь, Вы ее не отвергнете.
Заканчивая письмо этим пожеланием, шлю вам уверения в своей преданной и
верной дружбе.
Герман Шерц.
P. S. Вы недостаточно внимательно читали евангелие: ведь главный смысл
заключен в стихе, следующем за приведенными Вами:
"И никто, пив старое вино, не захочет тотчас молодого; ибо говорит:
старое лучше".
"Господину аббату Шерцу, преподавателю биологической химии
Католического института, Берн (Швейцария).
Дорогой друг,
Вы сравниваете мое освобождение с поступком школьника, взбунтовавшегося
против надоевшей ему опеки учителя... Правда, со времени женитьбы мне
приходилось сносить более частое и непосредственное воздействие
ортодоксальной религии, но верьте мне, я не повиновался своим узколичным
чувствам, когда пришел к необходимости отбросить последние остатки
католической веры.
Вы обманываете себя, когда пытаетесь истолковать в угодном Вам духе
религию, ясно сформулированную задолго до нас, религию, которая
безоговорочно отвергает и заранее осуждает любое толкование, подобное
Вашему. Ибо церковь, чья нетерпимость вполне понятна, озаботилась изгнать из
своей общины, где, Вы полагаете, есть место и для Вас, всех верующих
наполовину, какими были мы оба (Вы остаетесь таким и до сих пор)...
Уверенный тон Вашего письма вынуждает меня напомнить Вам некоторые
параграфы постановления "Dei filius" ["Сын божий" (лат.)], принятого
Ватиканским собором {Прим. стр. 75} в 1870 году; на мой взгляд, они
исключительно важны, и я только что переписал их для Вас:
"Тот, кто не считает книги священного писания, перечисленные святым
Тридентским собором {Прим. стр. 75}, целиком и полностью, во всех частях,
священными и каноническими или отрицает их божественное происхождение, - да
будет предан анафеме!
Тот, кто утверждает, будто чудес быть не может, и, следовательно, все
рассказы о чудесах, даже те, что содержатся в священном писании, должно
рассматривать как басни или мифы; что в подлинности чудес нельзя с
уверенностью убедиться и происхождение христианской религии не может быть
ими достаточно убедительно доказано, - да будет предан анафеме!
Тот, кто утверждает, будто возможны такие обстоятельства, когда
следует, в зависимости от прогресса науки, придавать догматам, предписанным
церковью, иной смысл, чем тот, какой в них вкладывала и вкладывает церковь,
- да будет предан анафеме!"
И, наконец, следующие предельно ясные строки:
"Ибо вероучение исходит от бога, и ум человеческий не может подвергать
его усовершенствованию подобно философской доктрине; оно было вручено как
божественный дар супруге Христовой, дабы та верно хранила его и неуклонно
проповедовала. А посему следует постоянно придерживаться смысла священных
догматов, которые святая матерь церковь определила раз и навсегда, и никогда
от него не отклоняться под предлогом или во имя научного мышления, будто бы
стоящего выше этих догматов".
Итак, дорогой друг, церковь не приемлет нас в свое лоно.
Зачем же цепляться, повинуясь какому-то неразделенному чувству
сентиментальной нежности, за юбку старой кормилицы, которая оттолкнула нас и
считает преступными все наши попытки остаться с нею?
Поразмыслите еще раз обо всем этом. Уверен, что рано или поздно Вы
будете думать так же, как я. Вы обнаружите, что прошли лишь половину пути,
ведущего к свету, и завершите его одним броском.
Жду Вас на свободе, на вольном воздухе.
Примите, дорогой друг, уверения в моей преданности.
Жан Баруа".
Спальня; раннее утро.
Жан открывает глаза и щурится от света, проникающего в щель между
занавесями.
Жан (зевая). Который час? Сесиль (ясным голосом). Половина седьмого.
Жан. Не слишком поздно... Ты дурно спала? Сесиль. Нет, дорогой.
Он отвечает равнодушной улыбкой и свертывается калачиком в глубине
кровати.
Сегодня суббота... У тебя утром нет лекций?
Жан. Нет.
Сесиль (нежно). Милый... Я хочу о чем-то попросить тебя...
Жан. О чем?
Молчание. Она прижимается к нему, как в былое время, кладет голову ему
на плечо и замирает.
Сесиль. Послушай. Жан. Ну, что?
Сесиль. Ты не рассердишься, скажи?.. Ведь ты не захочешь огорчить меня?
Жан "приподнимается на локте и с беспокойством смотрит на нее. Он знает
этот упрямый, завуалированный нежностью, взгляд.
Жан. Что еще случилось?
Сесиль. Ну, если ты начинаешь в таком тоне...
Жан. Хорошо, хорошо, говори. Что случилось?
Она не любит, когда ее принуждают. На ее губах появляется кислая
улыбка. Мгновение она колеблется, потом решается.
Сесиль. Ты не можешь мне в этом отказать... Жан. В чем дело?
Сесиль. Так вот... Ты знаешь, что все эти девять дней я молюсь...
Жан (с помрачневшим лицом). Нет. Сесиль (растерянно). Ты этого не знал?
Жан. Разве ты мне говорила? Сесиль. Ты должен был сам заметить...
Молчание.
Жан (холодно). Девять дней?.. Зачем?.. Чтобы иметь ребенка?..
(Молчание.) Вот до чего ты дошла!
Сесиль бросается мужу на грудь, закрывая ему рот быстрым, почти грубым,
поцелуем.
Сесиль (говорит ему прямо в лицо, с неожиданной силой). Милый, милый,
не говори ничего, позволь... Видишь ли, я твердо верю, моя мольба будет
услышана... Но надо, чтобы и ты тоже... Я многого не прошу: пойдем вечером в
церковь Нотр-Дам-де-Виктуар. Только один раз, на девятый день...
Она отстраняется и, не выпуская мужа из объятий, смотрит на него; Жан
грустно качает головой.
Жан (мягко). Ты хорошо знаешь...
Сесиль (закрывая ему рот пылающей рукой). Молчи... Молчи...