Страница:
мыслями вы до сих пор не утратили веры..." Ах, сколько я над этим передумал!
И в самом деле: вера моя не пострадала. Как и ваша, не правда ли? В душе я
был убежден, во мне жила внутренняя уверенность, что ничто не изменилось. Я
не испытывал ни малейших угрызений совести. Я чувствовал себя во власти
чего-то такого, что было сильнее меня и, вместе с тем, чего-то возвышенного,
достойного уважения...
Итак, что мне было делать? Я попытался пойти на компромисс.
Жан (качая головой). Опасный путь... Шерц. Перед лицом неопровержимых
научных доводов мне пришлось признать, что борьба бесполезна. Но я не
захотел пойти, как это делают некоторые образованные священники, на
частичные уступки, - ведь это ничего не дает. Нет, надо было отступить, не
теряя мужества, гордясь своей искренностью, сознавая в глубине души, что бог
на твоей стороне. (Пауза.) Итак, я покинул Брюген, возвратился в Берн и
принялся углубленно изучать эти вопросы, читая книги и размышляя над ними.
(Весело.) Ах, друг мой, как не равны силы двух лагерей, противостоящих друг
другу! С одной стороны, противники церкви - я говорю только об истинных
ученых, имеющих свои труды, - с другой, наши защитники католицизма, которые
только стенают да цепляются за устаревшие, никчемные доводы, а под конец
угрожают анафемой! Кому же волей-неволей поверят люди? Позицию Рима нельзя
принять; стоит лишь присмотреться к ней, чтобы убедиться в этом! Церковь
нападает на современную науку, совершенно не считаясь с установленными
фактами. Она даже не имеет элементарного понятия о научном методе; разве так
можно вести борьбу? Именно потому, что церковь защищает все без исключения,
она не в силах защитить главное. Мне понадобилось два года, чтобы убедиться
в этом, но я ничуть не жалею: проведя эти годы в упорном труде, я навсегда
обрел спокойствие духа.
Жан. Спокойствие духа...
Аббат наклоняется вперед, как бы требуя особого внимания.
Шерц. Друг мой, я пришел к следующему, весьма важному заключению:
религиозное чувство состоит из двух отличных друг от друга элементов.
Во-первых, религиозное чувство, так сказать, в чистом виде, своего рода
духовный союз, заключенный с небом, и в то же время - это интимные, личные
отношения, которые устанавливаются между душой верующего и богом. Так.
Во-вторых, элемент, я бы сказал, догматический, включающий теоретические
положения о природе божества и отношения - уже не интимные, а обрядовые
между человеком и богом... Вы меня понимаете? Жан. Да.
Шерц. Так вот, для моего нынешнего религиозного чувства важен лишь один
элемент, первый: духовный союз, заключаемый каждым из нас с богом.
Жан. Как можете вы говорить о "нынешнем религиозном чувстве"? Религия
не подвержена моде!
Шерц. Ах, разве дело в словах? Если религия и не подвержена моде, то
она зависит от нравственного развития человечества. Судите сами: разве в
средние века люди, строго следуя буквальному смыслу догматов, не черпали в
них огромной душевной поддержки? Сейчас этого уже нет, не правда ли?
Возьмите католиков, тех, что живут по-настоящему глубокой внутренней жизнью:
многие из них даже не знают важнейших основ религии; они не подозревают, что
догматы у них на втором месте; да это и не имеет никакого значения.
Далее... Я утверждаю, что у вас, у меня, у многих наших современников
первый элемент - религиозное чувство - остался неприкосновенным. Пошатнулась
только догматическая вера. Здесь мы бессильны что-либо сделать: католическая
религия, в таком виде, в каком она сохранилась доныне, неприемлема для
большинства культурных людей и для всех людей, обладающих серьезными
научными познаниями. Тот бог, которому нас призывают поклоняться, слишком
мелок и незамысловат: верить в наши дни в олицетворенного бога, в бога
монарха, в бога творца мира, в первородный грех и адские муки слишком уж
наивно! Такую религию мы уже переросли! Она уже не отвечает, я бы сказал,
нашему стремлению к совершенству.
Людские верования, как и все в мире, подчиняются законам эволюции, они
постепенно развиваются и совершенствуются. Так что необходимо привести
религию в соответствие с уровнем современной науки. Ошибка Рима состоит в
том, что он препятствует этому.
Жан (с живостью). Однако, осуждая так решительно современную церковь,
уверены ли вы в своей правоте? Может быть, вы просто-напросто...
Шерц (прерывая его). Поймите же, наконец: человеческие верования, даже
если допустить их божественное происхождение, неизбежно должны отражать
представления людей об окружающем мире. И с этим мало-помалу начинают
считаться. Так, ортодоксы лишь недавно признали, что некоторые события, о
которых повествуют библия и евангелие, следует понимать иносказательно. Вот
несколько примеров: Христос, спускающийся в подземное царство... Или
Христос, унесенный сатаной на вершину горы... Ни один уважающий себя
богослов не решится теперь утверждать: "Да, Христос в самом деле туда
спускался... Да, гора эта на самом деле существовала". Ныне они признают:
"Все это лишь иносказание". Так вот, для нас с вами лучше всего честно
называть символом все, что и в самом деле имеет чисто символическое
значение. И делать это нужно не так, как делают ортодоксы: нехотя, и лишь по
отношению к самым неправдоподобным легендам; следует говорить о символах во
всех случаях, когда утверждения церкви несовместимы с современным мышлением.
В этом - ключ к решению всех трудных вопросов.
Долгое молчание.
Жан размышляет, не отводя взора от энергичного лица аббата.
Впрочем, я твердо убежден, друг мой, что через некоторое время все
образованные богословы придут к такому же выводу; они станут удивляться
тому, что католики девятнадцатого века так долго понимали буквально все эти
поэтические рассказы. "Это видения, легенды, полные смысла, но рожденные
воображением людей, - скажут они, - а евангелисты приняли их за правду, как
и подобало людям древности, необразованным и легковерным".
Жан. Но факт остается фактом. Либо догматы истинны, либо они ничего не
стоят.
Шерц. Ах! "Истинность", и "реальность" - вещи разные!.. Возражение,
подобное вашему, можно услышать часто. Но вы говорите "истина", а думаете
"подлинность". Это не одно и то же. Надо научиться видеть истину не в самом
факте, а в нравственном значении этого факта... Нам дорог смысл таинства
воплощения или воскресения Христа, но мы не можем считать их по этой причине
подлинными историческими событиями - такими, как, например, капитуляция под
Седаном или провозглашение Республики!
Аббат встает, обходит вокруг стола и садится перед Жаном, погруженным в
раздумье.
Шерц взволнован. Серьезное, степенное выражение исчезает с его лица;
теперь на нем - отблеск такого внутреннего огня, какого Жан в нем не
подозревал.
(Жестом указывая на распятие.) Когда я стою на коленях здесь, перед
этим распятием, и чувствую, как меня захлестывает, поднимаясь из самой
глубины души, волна любви к Христу, и уста мои при этом шепчут: "Спаситель",
- клянусь вам, это происходит не оттого, что я вспоминаю в эту минуту о
догмате искупления, словно ребенок, изучающий катехизис!.. Нет... Но я
глубоко сознаю, что Христос сделал для людей: все, что есть действительно
хорошего в человеке сегодня, все, что обещает расцвести в нем завтра, - все
это исходит от него! И я совершенно сознательно склоняюсь перед нашим
спасителем, перед тем, кто олицетворяет собою самопожертвование и
бескорыстие, перед добровольным страданием, очищающим человека. И когда
утром я ежедневно совершаю перед алтарем свое причастие, которое дает мне
новые силы и поддерживает дух мой в течение всего дня, волнение мое столь
сильно, как будто господь действительно находится здесь, со мною! И все же
евхаристия - всего лишь символ, символ действенного и постоянного влияния
бога на мою душу; но душа моя взыскует этого влияния и жадно стремится к
нему.
Жан размышляет. Воодушевление аббата только увеличивает спокойствие
юноши и усиливает в нем дух противоречия.
Жан. Допустим. И все же простой католик, твердо верящий в подлинность
воплощения и евхаристии, вкладывает в свои молитвы нечто гораздо большее,
нежели вкладываете вы в силу всех ваших оговорок!
Шерц (с живостью). Нет! Главное - уметь извлечь истину в той мере, в
какой она благотворна для каждого из нас.
Давайте рассуждать практически: наш разум не может согласиться с тем
или иным догматом, от этого никуда не уйдешь; в то же время символический
смысл догмата ясен, близок нам, помогает нам сделаться лучше. Как же можно
колебаться в этом случае?
Жан. А разве, пренебрегая традиционными формами, мы не наносим ущерба
христианскому вероучению? Христианство всегда было и остается учением.
"Итак, идите, научите все народы..." Лишь тот, кто полностью согласен с этим
учением, вправе, считать себя христианином.
Шерц. Да, но как раз для того, чтобы сохранить вероучение незыблемым,
сейчас необходимо видоизменить его форму! История учит нас, что на
протяжении веков догматы изменялись, число их возрастало, они подвергались
влиянию общего процесса развития - словом, они жили. Зачем же ныне
превращать их в безжизненные мумии, придерживаясь старых традиций? Коль
скоро мы понимаем, что религия в наше время более не соответствует развитию
современной мысли, почему мы должны лишать себя права внести, в свою
очередь, вклад в труды богословов, живших до нас?
Часы на площади Сен-Сюльпис бьют четыре. Аббат встает, подходит к Жану,
взгляд которого устремлен в пустоту, и трогает его за плечо.
Мы еще обо всем этом потолкуем.
Жан (как бы проснувшись). Ах, я ничего больше не понимаю... Я издавна
привык считать традиционные формы абсолютной истиной... Ваш взгляд на
религию поражает меня своей непоследовательностью!
Шерц (застегивая накидку). Мы видим различия на каждом шагу. Почему бы
людям, столь непохожим друг на друга, не верить в одного и того же бога
по-своему? (С улыбкой.) Пора идти... Верьте мне, друг мой... И помните слова
апостола Павла: "Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло,
гадательно..." "Videmus nunc per speculum, in aenigmate..."
Они выходят на улицу.
Несколько минут молча идут рядом.
Жан (неожиданно). Нужно быть последовательным. Почему вы продолжаете
соблюдать обряды, если полагаете, что они имеют всего лишь символическое
значение?
Шерц резко останавливается, поднимает голову и смотрит на Жана, словно
желая понять, не шутит ли тот. На лице его появляется страдальческое
выражение.
Шерц. Ах, вы меня, стало быть, не поняли! Несколько мгновений он
собирается с мыслями.
(Взвешивая слова.) Потому что бессмысленно отказываться от такого
живительного источника, как соблюдение религиозных обрядов... Религию
следует исповедовать так, будто она верна во всех деталях, ибо она верна...
в своей сущности. Возьмите, например, католическую молитву: где вы еще
найдете столько чувства?
Жан. Но вы ведь больше не нуждаетесь в обрядах!
Шерц. Ошибаетесь! То, что исходит от бога, проникает в нас через
обряды. Нужно, чтобы все мы, без исключения, соблюдали религиозные обряды,
но каждый должен понимать их сообразно своему умственному развитию и
извлекать из них для себя возможную пользу.
Жан. Это все равно что перейти в протестантство...
Шерц. Вот уж нет! Протестантская религия насквозь проникнута духом
индивидуализма и анархии: она совершенно не соответствует нашей природе.
Между тем католицизм - религия организованная, социальная... я бы сказал...
проникнутая духом общности... Она отвечает человеческой природе!
Жан. Стало быть, полная свобода мысли?
Шерц. Нет, друг мой. У нас, католиков, никогда не будет права на такой
разрыв...
Жан. Права?
Шерц (серьезно). Мы не имеем права отдаляться от других. Каким образом
религия стала постепенно оказывать столь благотворное влияние на общество?
Только благодаря общим усилиям людей. И если кто-либо остается в стороне, он
ведет себя как индивидуалист.
Жан. Именно вы и ведете себя как индивидуалист!
Шерц (волнуясь). Вовсе нет! Каждый волен толковать символы сообразно
собственному развитию, но нельзя забывать, что этим символам соответствуют
обряды, соблюдаемые простыми людьми. Так мы не теряем связи с остальными
католиками. Такой индивидуализм приносит лишь пользу...
Жан не отвечает.
Друг мой, подумайте о том, что значит религия для множества
человеческих существ: для них она - единственная форма духовной жизни!
Сколько их, тех, кто никогда не сможет пойти дальше иконы? И вы хотите из
гордыни обособиться от них? Но ведь любое религиозное чувство исходит из
одного источника: в основе его лежит некое томление, некий порыв души к
беспредельному... Все мы равны перед лицом господа!
... Поступайте как я. Мне ведомы недостатки нынешней религии, но я не
принимаю их во внимание. Ora patrem tuum in abscondito... [Молись отцу
твоему втайне... (лат.)] Я полагаю, что все институты, созданные людьми,
несовершенны. Я полагаю, что католическая вера для большинства людей -
наилучшая форма религии, ибо она действительно, в полном смысле слова,
представляет собою ассоциацию. И я принимаю обряды, во-первых, потому, что
сам черпаю в них силы, которых мне нигде больше не найти, а во-вторых,
потому, что, соблюдая обряды, люди проникаются чувством религиозной
общности, в которой они так нуждаются...
Аббат умолкает.
Они только что вошли в заполненные студентами коридоры Сорбонны.
Жан старается собраться с мыслями:
"Бесспорно одно - надо искать... До сих пор я делал все, что было в
моих силах, лишь бы не думать; я полагал, что размышлением ничего не
добьешься... Это ошибка: вернуться назад, к вере детских лет, нельзя. Да,
это невозможно, у меня теперь нет никаких сомнений... Испробуем иной путь:
пойдем вперед, осмыслим все заново, ведь Шерц...
Да, но ведь я убедился, что ровно ничего не знаю... Важнейшая задача -
узнать... Для этого надо потрудиться... Догматы... Мне знакома только их
внешняя, обрядовая сторона. Аббат все время говорит о содержании, о
содержании, скрытом за внешней формой... До сих пор форма скрывала от меня
содержание... Доискиваться глубокого смысла догматов, который можно будет
примирить с требованиями разума, - вот моя цель...
Это для меня единственная возможность снова обрести душевный покой..."
"Господину аббату Шерцу, преподавателю биологической химии в
Католическом институте, Берн (Швейцария).
Париж, второй день пасхи.
Дорогой друг,
Благодарю Вас за сердечное участие, какое Вы проявляете к здоровью
моего отца. Ему лучше. Но ему пришлось отказаться от приема больных и от
чтения лекций; лишь по утрам он продолжает работу в больнице. Да и это ему
уже не по силам. Тем не менее его коллеги полагают, что при надлежащем
режиме можно не опасаться рецидива болезни раньше, чем через несколько лет.
Я запоздал с ответом; не сердитесь на меня - ведь я так занят эту зиму!
Ваши письма доставляют мне все то же удовольствие; они напоминают мне о
наших чудесных беседах по вечерам, два года назад, о наших споpax, о чтении
вслух! Увы, мой добрый друг, все это кажется мне таким далеким... Не то
чтобы я утратил благие плоды Вашего влияния на меня; пожалуйста, не
беспокойтесь: мне кажется, Вы умиротворили меня навсегда и я на всю жизнь
обрел по Вашей милости веру, глубоко осмысленную и спокойную, твердую в
своей основе, приемлемую по форме - подлинную поддержку во всех моих делах.
Но занятия медициной буквально не дают мне дух перевести, у меня нет даже
времени заглянуть в какую-либо книгу не по моей специальности!
Я не могу этого сделать еще и потому, что не оставил занятий
естественными науками, которые всегда захватывали меня неизмеримо сильнее,
чем занятия медициной; я не хочу довольствоваться степенью лиценциата. Мой
профессор усиленно уговаривает меня участвовать в будущем году в конкурсе
студентов-медиков, желающих стажировать в больницах. Я же предпочел бы
целиком посвятить себя подготовке к экзамену на степень магистра.
Медицинская карьера для меня открыта; что же касается преподавания
естественных наук, которое мне больше по душе, то это путь менее надежный.
Не знаю, на что решиться. Ведь речь идет не только о моем будущем - Вы
знаете, что от моего решения зависит еще одна судьба... Все эти волнения,
которыми я не могу ни с кем поделиться, нередко омрачают мой душевный покой.
Я был счастлив узнать, что Вы наконец занимаетесь любимым делом. Жаль
только, что Вы так редко пользуетесь отпуском. Когда-то мы снова увидимся?
Думая об этом, я с трудом подавляю в себе эгоистическое чувство: я с грустью
вспоминаю, чем была для меня Ваша дружба, которую мне так и не удалось ничем
заменить.
До свидания, дорогой друг. Жду от Вас чистосердечного, обстоятельного
письма и заверяю в своей горячей преданности.
Жан Баруа".
Майский день клонится к вечеру. Жан возвращается домой, в свою
маленькую квартирку, где он живет с тех пор, как отец уехал из Парижа.
Под дверью письмо от г-жи Пасклен:
"Бюи-ла-Дам, воскресенье 15 мая.
Дорогой Жан,
Не знаю, что пишет тебе отец о своем здоровье, но меня оно очень
тревожит: я недовольна его состоянием..."
Жан понурился. Зачем он только распечатал это письмо!
"С весны, особенно после приступа в апреле, отец сильно изменился. Он
еще больше похудел. Не покидавшая его всю зиму бодрость теперь исчезла.
Режим он почти не соблюдает; говорит, что обречен и никогда не поправится.
Тягостно видеть, как этот когда-то столь деятельный человек забросил
все занятия и целыми днями сидит один в пустом огромном доме, где все
напоминает ему о прошлом. Мы просили его поселиться у нас, - здесь он мог бы
гулять в саду, - но он пожелал остаться у себя.
Как все это печально, мой милый мальчик. Я не хочу ничего скрывать от
тебя..."
Руки Жана дрожат, слезы затуманивают взор.
"... Я боюсь, что близится день, когда отец уже не сможет встать с
постели; вот почему я пишу тебе.
Мне известно, сколько горьких минут причинило вам, вашей семье, его
безразличие к религии; я полагаю, что все мы, его старинные, близкие друзья,
обязаны помочь ему найти выход из того плачевного положения, в каком он
пребывает. И вот, с тех пор как отец поселился здесь, я пользуюсь каждым
удобным случаем и завожу с ним разговор на эту важную тему. Необходимо,
однако, чтобы и ты нам помог: в письмах к отцу ты должен с большой
осторожностью затрагивать вопросы религии".
Рука Жана бессильно падает. Глухая враждебность поднимается в нем.
Он пропускает страницу. На глаза ему попадаются слова:
"Сесиль здорова..."
"Сесиль..."
Он смотрит на камин, где раньше стояла ее фотография.
Теперь фотографии нет...
"Да, да, ведь я убрал ее, как только Гюгетта начала приходить сюда...
Гюгетта!.. Шесть часов: она скоро придет..."
Его пронизывает острая боль: Сесиль и Гюгетта одновременно встают в его
воображении; имена обеих у него на устах...
Жан нервно проводит рукой по лбу:
"Так дальше не может продолжаться..." И внезапно рождается уверенность,
что с Гюгеттой покончено: ведь это тянулось лишь потому, что он не
задумывался над своими поступками...
"... Сесиль здорова, она еще немного подросла за последнее время и
поэтому слегка похудела. Несколько раз в неделю она отправляется с
вышиванием к твоему отцу, чтобы скоротать с ним вечер. Они долго беседуют, и
Сесиль также делает все, что может..."
Взгляд Жана, с раздражением скользивший по строчкам, останавливается.
Он видит доктора: тот полулежит в кресле у камина; день угасает; Сесиль
сидит у окна, упрямо склонив над вышиванием маленький выпуклый лоб, она
вкрадчиво произносит заранее приготовленные слова...
Эта картина вызывает в нем отвращение.
"Зачем они заставляют заниматься этим Сесиль?"
Он встает и делает несколько шагов по комнате; направляется к
письменному столу и открывает ящик, запертый на ключ.
Фотография Сесили...
Он подходит к лампе.
На старом снимке Сесиль стоит, облокотившись о спинку готического
кресла, немного повернув голову; в глазах искорки смеха, волосы собраны на
затылке в большой узел; она любила так причесываться.
Долгий, долгий взгляд. Прилив нежности... Нет, ничего не изменилось;
она - единственная в мире, больше никто не идет в счет.
Гюгетта! Бедная Гетта... Он улыбается, думая о том, как нахмурится ее
личико, когда он ей скажет: "Все кончено, оставь меня, ступай своей дорогой,
а я пойду своей... Я возвращаюсь к той, воспоминание о которой никогда не
покидало меня".
Прошло полчаса.
Кто-то царапается в дверь кончиком зонта. Входит Гюгетта, в светлом
платье, в широкополой шляпе, украшенной цветами.
Гюгетта. Здравствуй, зверь... Как дела?.. Ну, кто же так здоровается...
Взгляни, какая у меня шляпа...
Как она далека теперь... Он смотрит на нее почти равнодушно.
Она бросает зонт поперек кровати и не спеша снимает перчатки.
Это еще не все, малыш... Я не смогу пообедать с тобой. Я оставила
Симону у Вашетт, с ее новым дружком, ты его знаешь... Он заказал сегодня на
вечер три кресла в Клюни, а перед этим мы пообедаем втроем... Ты не
сердишься?..
Жан. Ничуть...
Она подходит к нему. Низкая лампа бросает свет на прямые линии ее
платья. Наверху, в тени, ее обнаженные руки, свежий, полуоткрытый рот...
Внезапное, неодолимое желание! Жгучее воспоминание о ее шелковистой
коже овладевает им...
Он порывисто обнимает ее, зарывается лицом в волосы...
Думает: "Нет, это не может окончиться так... Еще одна ночь, а завтра,
завтра..."
Она со смехом высвобождается из его объятий.
Гюгетта. Дай мне вымыть руки...
Он смотрит, как она идет в темный угол к умывальнику, как осторожно
поднимает рукава и, не задумываясь, бросает свои кольца в стоящую рядом
пепельницу.
Вдруг его охватывает раздражение... Он думает:
"Она хозяйничает, как дома!.. Ах, порвать все, освободиться!.. Сейчас
же!.. Сегодня вечером!"
Это твердое решение успокаивает его и отдаляет от нее.
Он тихонько вздыхает. Смотрит, как она, сморщив лицо, сразу потерявшее
привлекательность, чистит ногти.
Конец, этого не вернуть. Все разбито, разбито окончательно...
Гюгетта. Проводи меня до остановки...
Они выходят на улицу. Семь часов вечера.
Шумный поток людей: жители пригородов спешат к вокзалу Монпарнас.
Жан идет впереди, расталкивая толпу.
Вот и Мой трамвай... Значит, условились? Если ты не встретишь меня у
выхода, я приеду прямо сюда... До скорого свидания, зверь. Черт! Он уже
тронулся!
Она устремляется вперед, расталкивая людей...
Он провожает взглядом ее темную фигуру. Гюгетта прыгает на освещенную
площадку, и кондуктор подхватывает ее привычным плавным жестом.
Жан вздрагивает всем телом.
Трамвай уходит в ночь, расцвеченную огнями.
Жан стоит перед террасой кафе. Горьковатый запах абсента. Мимо спешат
прохожие. Газетчики пронзительно выкрикивают названия вечерних выпусков.
В Бюи.
Сесиль одна в доме доктора. Она замерла в ожидании, прислонившись
плечом к раме приоткрытого окна...
Жан и г-жа Пасклен появляются в воротах.
"Вот они..."
Инстинктивно Сесиль отпрянула от окна; она задыхается от волнения,
взгляд ее неподвижен, на губах блуждает нежная улыбка...
Жан идет быстро... Он не изменился... Он окидывает дом беглым взглядом,
и глаза его сразу останавливаются на закрытых ставнях комнаты доктора.
Сесиль бежит ему навстречу.
На лестничной площадке она останавливается, прислоняется к стене и,
уронив похолодевшие руки, прислушивается к его торопливым шагам по
ступенькам крыльца.
Он открывает дверь и останавливается; сильно бледнеет. В глазах - ни
следа радости; в них застыл тревожный вопрос.
Сесиль. Он наверху... спит...
Жан (преодолевая волнение). Наверху? Спит?
Взор Жана смягчается, загорается любовью. Он протягивает свою пылающую
руку. Его долгий, необычайно нежный взгляд, полный невысказанного чувства,
встречается со смеющимся взглядом Сесили.
Г-жа Пасклен (открывая дверь в гостиную). Побудь с нами, пока он спит.
Жан думает: "Они говорят "он"... И ловит себя на мысли: "Отец скоро
умрет..."
Ну, садись. Я приказала отпереть гостиную; мы сидим в ней, чтобы не
беспокоить его... Последнее время я ночевала в комнате твоей бабушки, чтобы
находиться поближе к нему... (Она не садится. Смотрит с нежностью.) Побудьте
здесь, дети, я поднимусь наверх. Как только отец проснется, я тебя позову,
Жан. (В дверях, с некоторым смущением.) Сесиль очень рада тебя видеть!
Одни.
Неловкое молчание.
Сесиль стоит, опустив голову, опершись одной рукою о круглый столик;
другой рукою теребит забытую в корсаже иголку.
Жан подходит и берет ее за руку.
Жан. Мы дорого заплатили за счастье вновь свидеться...
Она поднимает заплаканное лицо и подносит к губам Жана дрожащий палец.
"Пусть он молчит! Этого не выразить словами..." Смущение сковывает их
нежность; не обманулись ли они в своих ожиданиях?
Жан подводит ее к дивану. Она садится, глядя прямо перед собой, с
трудом переводя дыхание... Он берет ее за руку. Оба замирают.
Молчание. Горестные и сладкие минуты...
Жан думает: "Наверху кто-то ходит... Как он? Верно, сильно
изменился..."
Перед его мысленным взором встает лицо доктора: твердый проницательный
взгляд; рот, властно сжатый даже при поцелуе; решительная и смелая улыбка,
полная скрытой доброты.
Он обводит взглядом гостиную. Воспоминания сменяют друг друга: "В этом
И в самом деле: вера моя не пострадала. Как и ваша, не правда ли? В душе я
был убежден, во мне жила внутренняя уверенность, что ничто не изменилось. Я
не испытывал ни малейших угрызений совести. Я чувствовал себя во власти
чего-то такого, что было сильнее меня и, вместе с тем, чего-то возвышенного,
достойного уважения...
Итак, что мне было делать? Я попытался пойти на компромисс.
Жан (качая головой). Опасный путь... Шерц. Перед лицом неопровержимых
научных доводов мне пришлось признать, что борьба бесполезна. Но я не
захотел пойти, как это делают некоторые образованные священники, на
частичные уступки, - ведь это ничего не дает. Нет, надо было отступить, не
теряя мужества, гордясь своей искренностью, сознавая в глубине души, что бог
на твоей стороне. (Пауза.) Итак, я покинул Брюген, возвратился в Берн и
принялся углубленно изучать эти вопросы, читая книги и размышляя над ними.
(Весело.) Ах, друг мой, как не равны силы двух лагерей, противостоящих друг
другу! С одной стороны, противники церкви - я говорю только об истинных
ученых, имеющих свои труды, - с другой, наши защитники католицизма, которые
только стенают да цепляются за устаревшие, никчемные доводы, а под конец
угрожают анафемой! Кому же волей-неволей поверят люди? Позицию Рима нельзя
принять; стоит лишь присмотреться к ней, чтобы убедиться в этом! Церковь
нападает на современную науку, совершенно не считаясь с установленными
фактами. Она даже не имеет элементарного понятия о научном методе; разве так
можно вести борьбу? Именно потому, что церковь защищает все без исключения,
она не в силах защитить главное. Мне понадобилось два года, чтобы убедиться
в этом, но я ничуть не жалею: проведя эти годы в упорном труде, я навсегда
обрел спокойствие духа.
Жан. Спокойствие духа...
Аббат наклоняется вперед, как бы требуя особого внимания.
Шерц. Друг мой, я пришел к следующему, весьма важному заключению:
религиозное чувство состоит из двух отличных друг от друга элементов.
Во-первых, религиозное чувство, так сказать, в чистом виде, своего рода
духовный союз, заключенный с небом, и в то же время - это интимные, личные
отношения, которые устанавливаются между душой верующего и богом. Так.
Во-вторых, элемент, я бы сказал, догматический, включающий теоретические
положения о природе божества и отношения - уже не интимные, а обрядовые
между человеком и богом... Вы меня понимаете? Жан. Да.
Шерц. Так вот, для моего нынешнего религиозного чувства важен лишь один
элемент, первый: духовный союз, заключаемый каждым из нас с богом.
Жан. Как можете вы говорить о "нынешнем религиозном чувстве"? Религия
не подвержена моде!
Шерц. Ах, разве дело в словах? Если религия и не подвержена моде, то
она зависит от нравственного развития человечества. Судите сами: разве в
средние века люди, строго следуя буквальному смыслу догматов, не черпали в
них огромной душевной поддержки? Сейчас этого уже нет, не правда ли?
Возьмите католиков, тех, что живут по-настоящему глубокой внутренней жизнью:
многие из них даже не знают важнейших основ религии; они не подозревают, что
догматы у них на втором месте; да это и не имеет никакого значения.
Далее... Я утверждаю, что у вас, у меня, у многих наших современников
первый элемент - религиозное чувство - остался неприкосновенным. Пошатнулась
только догматическая вера. Здесь мы бессильны что-либо сделать: католическая
религия, в таком виде, в каком она сохранилась доныне, неприемлема для
большинства культурных людей и для всех людей, обладающих серьезными
научными познаниями. Тот бог, которому нас призывают поклоняться, слишком
мелок и незамысловат: верить в наши дни в олицетворенного бога, в бога
монарха, в бога творца мира, в первородный грех и адские муки слишком уж
наивно! Такую религию мы уже переросли! Она уже не отвечает, я бы сказал,
нашему стремлению к совершенству.
Людские верования, как и все в мире, подчиняются законам эволюции, они
постепенно развиваются и совершенствуются. Так что необходимо привести
религию в соответствие с уровнем современной науки. Ошибка Рима состоит в
том, что он препятствует этому.
Жан (с живостью). Однако, осуждая так решительно современную церковь,
уверены ли вы в своей правоте? Может быть, вы просто-напросто...
Шерц (прерывая его). Поймите же, наконец: человеческие верования, даже
если допустить их божественное происхождение, неизбежно должны отражать
представления людей об окружающем мире. И с этим мало-помалу начинают
считаться. Так, ортодоксы лишь недавно признали, что некоторые события, о
которых повествуют библия и евангелие, следует понимать иносказательно. Вот
несколько примеров: Христос, спускающийся в подземное царство... Или
Христос, унесенный сатаной на вершину горы... Ни один уважающий себя
богослов не решится теперь утверждать: "Да, Христос в самом деле туда
спускался... Да, гора эта на самом деле существовала". Ныне они признают:
"Все это лишь иносказание". Так вот, для нас с вами лучше всего честно
называть символом все, что и в самом деле имеет чисто символическое
значение. И делать это нужно не так, как делают ортодоксы: нехотя, и лишь по
отношению к самым неправдоподобным легендам; следует говорить о символах во
всех случаях, когда утверждения церкви несовместимы с современным мышлением.
В этом - ключ к решению всех трудных вопросов.
Долгое молчание.
Жан размышляет, не отводя взора от энергичного лица аббата.
Впрочем, я твердо убежден, друг мой, что через некоторое время все
образованные богословы придут к такому же выводу; они станут удивляться
тому, что католики девятнадцатого века так долго понимали буквально все эти
поэтические рассказы. "Это видения, легенды, полные смысла, но рожденные
воображением людей, - скажут они, - а евангелисты приняли их за правду, как
и подобало людям древности, необразованным и легковерным".
Жан. Но факт остается фактом. Либо догматы истинны, либо они ничего не
стоят.
Шерц. Ах! "Истинность", и "реальность" - вещи разные!.. Возражение,
подобное вашему, можно услышать часто. Но вы говорите "истина", а думаете
"подлинность". Это не одно и то же. Надо научиться видеть истину не в самом
факте, а в нравственном значении этого факта... Нам дорог смысл таинства
воплощения или воскресения Христа, но мы не можем считать их по этой причине
подлинными историческими событиями - такими, как, например, капитуляция под
Седаном или провозглашение Республики!
Аббат встает, обходит вокруг стола и садится перед Жаном, погруженным в
раздумье.
Шерц взволнован. Серьезное, степенное выражение исчезает с его лица;
теперь на нем - отблеск такого внутреннего огня, какого Жан в нем не
подозревал.
(Жестом указывая на распятие.) Когда я стою на коленях здесь, перед
этим распятием, и чувствую, как меня захлестывает, поднимаясь из самой
глубины души, волна любви к Христу, и уста мои при этом шепчут: "Спаситель",
- клянусь вам, это происходит не оттого, что я вспоминаю в эту минуту о
догмате искупления, словно ребенок, изучающий катехизис!.. Нет... Но я
глубоко сознаю, что Христос сделал для людей: все, что есть действительно
хорошего в человеке сегодня, все, что обещает расцвести в нем завтра, - все
это исходит от него! И я совершенно сознательно склоняюсь перед нашим
спасителем, перед тем, кто олицетворяет собою самопожертвование и
бескорыстие, перед добровольным страданием, очищающим человека. И когда
утром я ежедневно совершаю перед алтарем свое причастие, которое дает мне
новые силы и поддерживает дух мой в течение всего дня, волнение мое столь
сильно, как будто господь действительно находится здесь, со мною! И все же
евхаристия - всего лишь символ, символ действенного и постоянного влияния
бога на мою душу; но душа моя взыскует этого влияния и жадно стремится к
нему.
Жан размышляет. Воодушевление аббата только увеличивает спокойствие
юноши и усиливает в нем дух противоречия.
Жан. Допустим. И все же простой католик, твердо верящий в подлинность
воплощения и евхаристии, вкладывает в свои молитвы нечто гораздо большее,
нежели вкладываете вы в силу всех ваших оговорок!
Шерц (с живостью). Нет! Главное - уметь извлечь истину в той мере, в
какой она благотворна для каждого из нас.
Давайте рассуждать практически: наш разум не может согласиться с тем
или иным догматом, от этого никуда не уйдешь; в то же время символический
смысл догмата ясен, близок нам, помогает нам сделаться лучше. Как же можно
колебаться в этом случае?
Жан. А разве, пренебрегая традиционными формами, мы не наносим ущерба
христианскому вероучению? Христианство всегда было и остается учением.
"Итак, идите, научите все народы..." Лишь тот, кто полностью согласен с этим
учением, вправе, считать себя христианином.
Шерц. Да, но как раз для того, чтобы сохранить вероучение незыблемым,
сейчас необходимо видоизменить его форму! История учит нас, что на
протяжении веков догматы изменялись, число их возрастало, они подвергались
влиянию общего процесса развития - словом, они жили. Зачем же ныне
превращать их в безжизненные мумии, придерживаясь старых традиций? Коль
скоро мы понимаем, что религия в наше время более не соответствует развитию
современной мысли, почему мы должны лишать себя права внести, в свою
очередь, вклад в труды богословов, живших до нас?
Часы на площади Сен-Сюльпис бьют четыре. Аббат встает, подходит к Жану,
взгляд которого устремлен в пустоту, и трогает его за плечо.
Мы еще обо всем этом потолкуем.
Жан (как бы проснувшись). Ах, я ничего больше не понимаю... Я издавна
привык считать традиционные формы абсолютной истиной... Ваш взгляд на
религию поражает меня своей непоследовательностью!
Шерц (застегивая накидку). Мы видим различия на каждом шагу. Почему бы
людям, столь непохожим друг на друга, не верить в одного и того же бога
по-своему? (С улыбкой.) Пора идти... Верьте мне, друг мой... И помните слова
апостола Павла: "Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло,
гадательно..." "Videmus nunc per speculum, in aenigmate..."
Они выходят на улицу.
Несколько минут молча идут рядом.
Жан (неожиданно). Нужно быть последовательным. Почему вы продолжаете
соблюдать обряды, если полагаете, что они имеют всего лишь символическое
значение?
Шерц резко останавливается, поднимает голову и смотрит на Жана, словно
желая понять, не шутит ли тот. На лице его появляется страдальческое
выражение.
Шерц. Ах, вы меня, стало быть, не поняли! Несколько мгновений он
собирается с мыслями.
(Взвешивая слова.) Потому что бессмысленно отказываться от такого
живительного источника, как соблюдение религиозных обрядов... Религию
следует исповедовать так, будто она верна во всех деталях, ибо она верна...
в своей сущности. Возьмите, например, католическую молитву: где вы еще
найдете столько чувства?
Жан. Но вы ведь больше не нуждаетесь в обрядах!
Шерц. Ошибаетесь! То, что исходит от бога, проникает в нас через
обряды. Нужно, чтобы все мы, без исключения, соблюдали религиозные обряды,
но каждый должен понимать их сообразно своему умственному развитию и
извлекать из них для себя возможную пользу.
Жан. Это все равно что перейти в протестантство...
Шерц. Вот уж нет! Протестантская религия насквозь проникнута духом
индивидуализма и анархии: она совершенно не соответствует нашей природе.
Между тем католицизм - религия организованная, социальная... я бы сказал...
проникнутая духом общности... Она отвечает человеческой природе!
Жан. Стало быть, полная свобода мысли?
Шерц. Нет, друг мой. У нас, католиков, никогда не будет права на такой
разрыв...
Жан. Права?
Шерц (серьезно). Мы не имеем права отдаляться от других. Каким образом
религия стала постепенно оказывать столь благотворное влияние на общество?
Только благодаря общим усилиям людей. И если кто-либо остается в стороне, он
ведет себя как индивидуалист.
Жан. Именно вы и ведете себя как индивидуалист!
Шерц (волнуясь). Вовсе нет! Каждый волен толковать символы сообразно
собственному развитию, но нельзя забывать, что этим символам соответствуют
обряды, соблюдаемые простыми людьми. Так мы не теряем связи с остальными
католиками. Такой индивидуализм приносит лишь пользу...
Жан не отвечает.
Друг мой, подумайте о том, что значит религия для множества
человеческих существ: для них она - единственная форма духовной жизни!
Сколько их, тех, кто никогда не сможет пойти дальше иконы? И вы хотите из
гордыни обособиться от них? Но ведь любое религиозное чувство исходит из
одного источника: в основе его лежит некое томление, некий порыв души к
беспредельному... Все мы равны перед лицом господа!
... Поступайте как я. Мне ведомы недостатки нынешней религии, но я не
принимаю их во внимание. Ora patrem tuum in abscondito... [Молись отцу
твоему втайне... (лат.)] Я полагаю, что все институты, созданные людьми,
несовершенны. Я полагаю, что католическая вера для большинства людей -
наилучшая форма религии, ибо она действительно, в полном смысле слова,
представляет собою ассоциацию. И я принимаю обряды, во-первых, потому, что
сам черпаю в них силы, которых мне нигде больше не найти, а во-вторых,
потому, что, соблюдая обряды, люди проникаются чувством религиозной
общности, в которой они так нуждаются...
Аббат умолкает.
Они только что вошли в заполненные студентами коридоры Сорбонны.
Жан старается собраться с мыслями:
"Бесспорно одно - надо искать... До сих пор я делал все, что было в
моих силах, лишь бы не думать; я полагал, что размышлением ничего не
добьешься... Это ошибка: вернуться назад, к вере детских лет, нельзя. Да,
это невозможно, у меня теперь нет никаких сомнений... Испробуем иной путь:
пойдем вперед, осмыслим все заново, ведь Шерц...
Да, но ведь я убедился, что ровно ничего не знаю... Важнейшая задача -
узнать... Для этого надо потрудиться... Догматы... Мне знакома только их
внешняя, обрядовая сторона. Аббат все время говорит о содержании, о
содержании, скрытом за внешней формой... До сих пор форма скрывала от меня
содержание... Доискиваться глубокого смысла догматов, который можно будет
примирить с требованиями разума, - вот моя цель...
Это для меня единственная возможность снова обрести душевный покой..."
"Господину аббату Шерцу, преподавателю биологической химии в
Католическом институте, Берн (Швейцария).
Париж, второй день пасхи.
Дорогой друг,
Благодарю Вас за сердечное участие, какое Вы проявляете к здоровью
моего отца. Ему лучше. Но ему пришлось отказаться от приема больных и от
чтения лекций; лишь по утрам он продолжает работу в больнице. Да и это ему
уже не по силам. Тем не менее его коллеги полагают, что при надлежащем
режиме можно не опасаться рецидива болезни раньше, чем через несколько лет.
Я запоздал с ответом; не сердитесь на меня - ведь я так занят эту зиму!
Ваши письма доставляют мне все то же удовольствие; они напоминают мне о
наших чудесных беседах по вечерам, два года назад, о наших споpax, о чтении
вслух! Увы, мой добрый друг, все это кажется мне таким далеким... Не то
чтобы я утратил благие плоды Вашего влияния на меня; пожалуйста, не
беспокойтесь: мне кажется, Вы умиротворили меня навсегда и я на всю жизнь
обрел по Вашей милости веру, глубоко осмысленную и спокойную, твердую в
своей основе, приемлемую по форме - подлинную поддержку во всех моих делах.
Но занятия медициной буквально не дают мне дух перевести, у меня нет даже
времени заглянуть в какую-либо книгу не по моей специальности!
Я не могу этого сделать еще и потому, что не оставил занятий
естественными науками, которые всегда захватывали меня неизмеримо сильнее,
чем занятия медициной; я не хочу довольствоваться степенью лиценциата. Мой
профессор усиленно уговаривает меня участвовать в будущем году в конкурсе
студентов-медиков, желающих стажировать в больницах. Я же предпочел бы
целиком посвятить себя подготовке к экзамену на степень магистра.
Медицинская карьера для меня открыта; что же касается преподавания
естественных наук, которое мне больше по душе, то это путь менее надежный.
Не знаю, на что решиться. Ведь речь идет не только о моем будущем - Вы
знаете, что от моего решения зависит еще одна судьба... Все эти волнения,
которыми я не могу ни с кем поделиться, нередко омрачают мой душевный покой.
Я был счастлив узнать, что Вы наконец занимаетесь любимым делом. Жаль
только, что Вы так редко пользуетесь отпуском. Когда-то мы снова увидимся?
Думая об этом, я с трудом подавляю в себе эгоистическое чувство: я с грустью
вспоминаю, чем была для меня Ваша дружба, которую мне так и не удалось ничем
заменить.
До свидания, дорогой друг. Жду от Вас чистосердечного, обстоятельного
письма и заверяю в своей горячей преданности.
Жан Баруа".
Майский день клонится к вечеру. Жан возвращается домой, в свою
маленькую квартирку, где он живет с тех пор, как отец уехал из Парижа.
Под дверью письмо от г-жи Пасклен:
"Бюи-ла-Дам, воскресенье 15 мая.
Дорогой Жан,
Не знаю, что пишет тебе отец о своем здоровье, но меня оно очень
тревожит: я недовольна его состоянием..."
Жан понурился. Зачем он только распечатал это письмо!
"С весны, особенно после приступа в апреле, отец сильно изменился. Он
еще больше похудел. Не покидавшая его всю зиму бодрость теперь исчезла.
Режим он почти не соблюдает; говорит, что обречен и никогда не поправится.
Тягостно видеть, как этот когда-то столь деятельный человек забросил
все занятия и целыми днями сидит один в пустом огромном доме, где все
напоминает ему о прошлом. Мы просили его поселиться у нас, - здесь он мог бы
гулять в саду, - но он пожелал остаться у себя.
Как все это печально, мой милый мальчик. Я не хочу ничего скрывать от
тебя..."
Руки Жана дрожат, слезы затуманивают взор.
"... Я боюсь, что близится день, когда отец уже не сможет встать с
постели; вот почему я пишу тебе.
Мне известно, сколько горьких минут причинило вам, вашей семье, его
безразличие к религии; я полагаю, что все мы, его старинные, близкие друзья,
обязаны помочь ему найти выход из того плачевного положения, в каком он
пребывает. И вот, с тех пор как отец поселился здесь, я пользуюсь каждым
удобным случаем и завожу с ним разговор на эту важную тему. Необходимо,
однако, чтобы и ты нам помог: в письмах к отцу ты должен с большой
осторожностью затрагивать вопросы религии".
Рука Жана бессильно падает. Глухая враждебность поднимается в нем.
Он пропускает страницу. На глаза ему попадаются слова:
"Сесиль здорова..."
"Сесиль..."
Он смотрит на камин, где раньше стояла ее фотография.
Теперь фотографии нет...
"Да, да, ведь я убрал ее, как только Гюгетта начала приходить сюда...
Гюгетта!.. Шесть часов: она скоро придет..."
Его пронизывает острая боль: Сесиль и Гюгетта одновременно встают в его
воображении; имена обеих у него на устах...
Жан нервно проводит рукой по лбу:
"Так дальше не может продолжаться..." И внезапно рождается уверенность,
что с Гюгеттой покончено: ведь это тянулось лишь потому, что он не
задумывался над своими поступками...
"... Сесиль здорова, она еще немного подросла за последнее время и
поэтому слегка похудела. Несколько раз в неделю она отправляется с
вышиванием к твоему отцу, чтобы скоротать с ним вечер. Они долго беседуют, и
Сесиль также делает все, что может..."
Взгляд Жана, с раздражением скользивший по строчкам, останавливается.
Он видит доктора: тот полулежит в кресле у камина; день угасает; Сесиль
сидит у окна, упрямо склонив над вышиванием маленький выпуклый лоб, она
вкрадчиво произносит заранее приготовленные слова...
Эта картина вызывает в нем отвращение.
"Зачем они заставляют заниматься этим Сесиль?"
Он встает и делает несколько шагов по комнате; направляется к
письменному столу и открывает ящик, запертый на ключ.
Фотография Сесили...
Он подходит к лампе.
На старом снимке Сесиль стоит, облокотившись о спинку готического
кресла, немного повернув голову; в глазах искорки смеха, волосы собраны на
затылке в большой узел; она любила так причесываться.
Долгий, долгий взгляд. Прилив нежности... Нет, ничего не изменилось;
она - единственная в мире, больше никто не идет в счет.
Гюгетта! Бедная Гетта... Он улыбается, думая о том, как нахмурится ее
личико, когда он ей скажет: "Все кончено, оставь меня, ступай своей дорогой,
а я пойду своей... Я возвращаюсь к той, воспоминание о которой никогда не
покидало меня".
Прошло полчаса.
Кто-то царапается в дверь кончиком зонта. Входит Гюгетта, в светлом
платье, в широкополой шляпе, украшенной цветами.
Гюгетта. Здравствуй, зверь... Как дела?.. Ну, кто же так здоровается...
Взгляни, какая у меня шляпа...
Как она далека теперь... Он смотрит на нее почти равнодушно.
Она бросает зонт поперек кровати и не спеша снимает перчатки.
Это еще не все, малыш... Я не смогу пообедать с тобой. Я оставила
Симону у Вашетт, с ее новым дружком, ты его знаешь... Он заказал сегодня на
вечер три кресла в Клюни, а перед этим мы пообедаем втроем... Ты не
сердишься?..
Жан. Ничуть...
Она подходит к нему. Низкая лампа бросает свет на прямые линии ее
платья. Наверху, в тени, ее обнаженные руки, свежий, полуоткрытый рот...
Внезапное, неодолимое желание! Жгучее воспоминание о ее шелковистой
коже овладевает им...
Он порывисто обнимает ее, зарывается лицом в волосы...
Думает: "Нет, это не может окончиться так... Еще одна ночь, а завтра,
завтра..."
Она со смехом высвобождается из его объятий.
Гюгетта. Дай мне вымыть руки...
Он смотрит, как она идет в темный угол к умывальнику, как осторожно
поднимает рукава и, не задумываясь, бросает свои кольца в стоящую рядом
пепельницу.
Вдруг его охватывает раздражение... Он думает:
"Она хозяйничает, как дома!.. Ах, порвать все, освободиться!.. Сейчас
же!.. Сегодня вечером!"
Это твердое решение успокаивает его и отдаляет от нее.
Он тихонько вздыхает. Смотрит, как она, сморщив лицо, сразу потерявшее
привлекательность, чистит ногти.
Конец, этого не вернуть. Все разбито, разбито окончательно...
Гюгетта. Проводи меня до остановки...
Они выходят на улицу. Семь часов вечера.
Шумный поток людей: жители пригородов спешат к вокзалу Монпарнас.
Жан идет впереди, расталкивая толпу.
Вот и Мой трамвай... Значит, условились? Если ты не встретишь меня у
выхода, я приеду прямо сюда... До скорого свидания, зверь. Черт! Он уже
тронулся!
Она устремляется вперед, расталкивая людей...
Он провожает взглядом ее темную фигуру. Гюгетта прыгает на освещенную
площадку, и кондуктор подхватывает ее привычным плавным жестом.
Жан вздрагивает всем телом.
Трамвай уходит в ночь, расцвеченную огнями.
Жан стоит перед террасой кафе. Горьковатый запах абсента. Мимо спешат
прохожие. Газетчики пронзительно выкрикивают названия вечерних выпусков.
В Бюи.
Сесиль одна в доме доктора. Она замерла в ожидании, прислонившись
плечом к раме приоткрытого окна...
Жан и г-жа Пасклен появляются в воротах.
"Вот они..."
Инстинктивно Сесиль отпрянула от окна; она задыхается от волнения,
взгляд ее неподвижен, на губах блуждает нежная улыбка...
Жан идет быстро... Он не изменился... Он окидывает дом беглым взглядом,
и глаза его сразу останавливаются на закрытых ставнях комнаты доктора.
Сесиль бежит ему навстречу.
На лестничной площадке она останавливается, прислоняется к стене и,
уронив похолодевшие руки, прислушивается к его торопливым шагам по
ступенькам крыльца.
Он открывает дверь и останавливается; сильно бледнеет. В глазах - ни
следа радости; в них застыл тревожный вопрос.
Сесиль. Он наверху... спит...
Жан (преодолевая волнение). Наверху? Спит?
Взор Жана смягчается, загорается любовью. Он протягивает свою пылающую
руку. Его долгий, необычайно нежный взгляд, полный невысказанного чувства,
встречается со смеющимся взглядом Сесили.
Г-жа Пасклен (открывая дверь в гостиную). Побудь с нами, пока он спит.
Жан думает: "Они говорят "он"... И ловит себя на мысли: "Отец скоро
умрет..."
Ну, садись. Я приказала отпереть гостиную; мы сидим в ней, чтобы не
беспокоить его... Последнее время я ночевала в комнате твоей бабушки, чтобы
находиться поближе к нему... (Она не садится. Смотрит с нежностью.) Побудьте
здесь, дети, я поднимусь наверх. Как только отец проснется, я тебя позову,
Жан. (В дверях, с некоторым смущением.) Сесиль очень рада тебя видеть!
Одни.
Неловкое молчание.
Сесиль стоит, опустив голову, опершись одной рукою о круглый столик;
другой рукою теребит забытую в корсаже иголку.
Жан подходит и берет ее за руку.
Жан. Мы дорого заплатили за счастье вновь свидеться...
Она поднимает заплаканное лицо и подносит к губам Жана дрожащий палец.
"Пусть он молчит! Этого не выразить словами..." Смущение сковывает их
нежность; не обманулись ли они в своих ожиданиях?
Жан подводит ее к дивану. Она садится, глядя прямо перед собой, с
трудом переводя дыхание... Он берет ее за руку. Оба замирают.
Молчание. Горестные и сладкие минуты...
Жан думает: "Наверху кто-то ходит... Как он? Верно, сильно
изменился..."
Перед его мысленным взором встает лицо доктора: твердый проницательный
взгляд; рот, властно сжатый даже при поцелуе; решительная и смелая улыбка,
полная скрытой доброты.
Он обводит взглядом гостиную. Воспоминания сменяют друг друга: "В этом