Страница:
- << Первая
- « Предыдущая
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- 9
- 10
- 11
- 12
- 13
- 14
- 15
- 16
- 17
- 18
- 19
- 20
- 21
- 22
- 23
- 24
- 25
- 26
- 27
- 28
- 29
- 30
- 31
- 32
- 33
- 34
- 35
- 36
- 37
- 38
- 39
- 40
- 41
- 42
- 43
- 44
- 45
- 46
- 47
- 48
- 49
- 50
- 51
- 52
- 53
- 54
- 55
- 56
- 57
- 58
- 59
- 60
- 61
- 62
- 63
- 64
- 65
- 66
- 67
- 68
- 69
- 70
- 71
- 72
- 73
- 74
- 75
- 76
- 77
- 78
- 79
- 80
- 81
- 82
- 83
- 84
- 85
- 86
- 87
- 88
- 89
- 90
- 91
- 92
- 93
- 94
- 95
- 96
- 97
- 98
- 99
- 100
- Следующая »
- Последняя >>
«Молодых повес счастливая семья» состояла, однако, из людей развитых и в умственном, и в эстетическом отношении; на их веселых ужинах смело обсуждались политические и экономические теории и литературно-художественные вопросы. С другой стороны, пылкое агрессивное самолюбие П., усиленное ранними успехами, некоторые лицейские связи и семейные предания (Серг. Льв. был очень тщеславен в этом отношении), влекли его в так наз. большой свет, на балы гр. Лаваля и др., где его больше всего привлекали красивые и умные женщины. Петербургская жизнь Евгения Онегина есть поэтически идеализированное (очищенное от прозаических мелочей, в роде недостатка денег и др. неудач) воспроизведение этих двух сторон жизни П. по выходе из лицея. Существенное различие в том, что у поэта, помимо удовольствий, было серьезное дело, которым он мечтал возвеличить не только себя, но и Россию: было еще третье общество, где он отдыхал и от кутежей, и от света. В конце сентября или в октябре 1817 г. П. в первый раз (и в последний, за прекращением заседаний) посетил Арзамас, этот «Иерусалим ума и вкуса», и завязал прочные, на всю жизнь, сношения с его членами. Но Арзамас, при всей свежести идей своих, все же был только литературной партией, кружком, и П. скоро перерос его. Уже в 1818 г. он является к П. А. Катенину, взгляды которого довольно далеко расходились с принципами Арзамаса, со словами: побей, но выучи. Катенин, как признавал П. впоследствии, принес ему великую пользу: «ты отучил меня от односторонности в литературных мнениях, а односторонность есть пагуба мысли» (письмо 1826 г. № 163). П. находит время часто видаться с Дельвигом и Кюхельбекером, с которыми его прежде всего соединяет любовь к литературе; он постоянный посетитель суббот Жуковского, частый гость в доме Карамзина. Когда он, после 8 месяцев такой слишком переполненной жизни, схватил гнилую горячку и должен был потом отлеживаться в постели, он «с жадностью и со вниманием» проглатывает только что вышедшие 8 т. «Истории» Карамзина и всецело овладевает их сложным содержанием. Он все умеет обращать на пользу своему великому делу: любовные интриги дали ему в 19 лет такое знание психологии страсти, до которого другие доходят путем долгого наблюдения см. стих. «Мечтателю», I, 192-3); с другой стороны, вера в высокое призвание спасала его от сетей низкопробного кокетства развратниц (см. «Прелестнице», I, 191). В эту пору стихи для него — единственное средство изливать свою душу; как далеко шагнул он в них вперед в смысле красоты формы и силы выражений, видно из невольного восторга друзейсоперников, которые тонко понимали это дело (кн. Вяземский пишет Жуковскому 25 апр. 1818 г.: «Стихи чертенка-племянника чудесно хороши. В дыму столетий это выражение — город. Я все отдал бы за него движимое и недвижимое. Какая бестия! Надобно нам посадить его в желтый дом: не то этот бешеный сорванец нас всех заест, нас и отцов наших»). По мысли и содержанию многие из них («К портрету Жуковского», «Уныние», «Деревня», «Возрождение») справедливо считаются классическими; в них перед нами уже настоящий П., величайший русский лирик, для которого вся наша предшествующая поэзия была тем же, чем английская драма XVXVI вв. для Шекспира. Настроения, в них выражаемые так же разнообразны, как жизнь самого поэта, но к концу периода грустный тон берет явный перевес: П. недоволен собою и часто «объят тоской за чашей ликованья». Только в деревне он чувствует себя лучше: больше работает, сближается с народом, горячо сочувствует его тяжелому положению; там он возвращается к виденьям «первоначальных чистых дней». Немногие друзья П. ценили по достоинству эти многообещающие минуты грусти и просветления; другие, огорчаясь его «крупными шалостями» и не придавая значения его «мелким стихам», возлагали надежды на публикацию его поэмы: «увидев себя — писал А. И. Тургенев (П. по документам Ост. арх. I, 28) — в числе напечатанных и, следовательно, уважаемых авторов, он и сам станет уважать себя и несколько остепенится». Над «Русланом и Людмилой» П. работал 1818 и 1819 гг., по мере отделки читал поэму на субботах у Жуковского и окончил написанное весною 1820 г. Происхождение ее (еще не вполне обследованное) чрезвычайно сложно: все, что в этом и сходных родах слышал и читал юный П. и что производило на него впечатление, как и многое, им пережитое, отразилось в его первом крупном произведении. Имя героя и некоторые эпизоды (напр. богатырская голова) взяты из «ународившейся» сказки об Еруслане Лазаревиче, которую он слыхал в детстве от няни; пиры Владимира, богатыри его взяты из Кирши Данилова, Баян — из Слова о Полку Игореве: сам П. указывает (песнь IV и соч., V, 120-1) на «Двенадцать спящих дев» Жуковского, которого он дерзнул пародировать, и на «смягченное подражание Ариосту», из которого взяты некоторые подробности (напр. битва Руслана с Черномором) и даже сравнения. Еще ближе связь «Руслана» со знаменитою «Pucelle» Вольтера, которого П. уже в «Бове» называет своею музою; из ее взял П. и самую идею обличить идеальную «лиру» Жуковского «во лжи прелестной»; через нее он впервые познакомился и с манерой Ариосто и Пульчи (Morgante Maggiore; из ее и ее образцов он заимствовал (тоже в смягченном виде) иронический тон, частые отступления, длинные лирические введения и манеру мгновенно переносит читателя с места на место, оставляя героя или героиню в самом критическом положении; из ее же взяты и отдельные мысли и образы. Чтение волшебных сказок Антуана Гамильтона и рыцарских романов, которые в прозаическом изложении «Bibl. des romans» должны были быть известны П. с детства, равно как и близкое знакомство с «Душенькой» Богдановича, также имели влияние на «Руслана и Людмилу». Еще важнее и несомненнее, как доказал профессор Владимиров, непосредственные заимствования П. из «Богатырских повестей» в стихах («Алеша Попович» и «Чурила Пленкович»), сочиненных Н. А. Радищевым (М., 1801) и основанных на «Русских Сказках» М. Чулкова (1780-1783), оттуда взято и имя героини, и многие подробности. Историколитературное значение первой поэмы П. основано не на этих подробностях (которые сам поэт, называет «легким вздором»), не на мозаически составленном сюжете и не на характерах, которые здесь отсутствуют, как и во всяком сказочном эпосе, а на счастливой идее придать художественную форму тому, что считалось тогда «преданьем старины глубокой», и на прелести самой формы, то юношески задорной и насмешливой, то искренней, трогательной и глубоко продуманной, но всегда живой, легкой и в тоже время эффектной и пластичной до осязательности. В такой форме все получает новую выразительность и красоту; так напр. вымысел о живой и мертвой воде, едва достойный, по-видимому, внимания умного ребенка, в обработке П. всем показался полным смысла и поэзии. Откуда бы ни взял П. эпизод о любви Финна к Наине, но только знаменитый стих: Герой! я не люблю тебя сделал его сильным и высоко художественным. Сам П. считал впоследствии свою первую поэму холодной (Соч. V. 120) — и в ней, действительно, мало чувства и теплоты душевной, сравнительно с «Кавказским Пленником», «Бахчисарайским Фонтаном» и пр. И в этом отношении, однако, она несравненно выше всего, что было написано до ее в подобном роде. Национальный элемент в ней крайне слаб и весь состоит из имен, полушутливых восхвалений русской силы, да из полудюжины простонародных образов и выражений; но в 1820 г. и это было неслыханной новостью. Добродушный, но умный юмор поэмы, смелое соединение фантастики с реализмом, жизнерадостное мировоззрение поэта, которым волей-неволей проникается каждый читатель, ясно показали, что с этого момента русская поэзия навсегда освобождается от формализма, шаблонности и напускного пафоса и становится свободным и искренним выражением души человеческой. Оттого эта легонькая сказка и произвела такое сильное впечатление; оттого П. для своих современников и оставался прежде всего певцом Руслана, который уже в 1824 г. попал на театральные подмостки (кн. А. А. Шаховской составил волшебную трилогию «Финн», а Дидло всю поэму обработал в большой балет).
В числе приятелей П. было не мало будущих декабристов. Он не принадлежал к союзу благоденствия (не по нежеланию и едва ли потому, что друзья не хотели подвергнуть опасности его талант: во-1-х, в то время еще никакой серьезной опасности не предвиделось, а во-2-х политические деятели крайне редко руководствуются подобными соображениями, — а скорей потому, что П. считали недостаточно для этого серьезным, неспособным отдаться одной задаче), но вполне сочувствовал его вольнолюбивым мечтам и энергично выражал свое сочувствие и в разговорах, и в стихах, которые быстро расходились между молодежью. При усиливавшемся в то время реакционном настроении, П. был на дурном счету у представителей власти. Когда П. был занят печатанием своей поэмы, его ода «Вольность» (т. I, стр. 219) и несколько эпиграмм (а также и то, что он в театре показывал своим знакомым портрет Лувеля, убийцы герцога Беррийского) произвели в его судьбе неожиданную и насильственную перемену. Гр. Милорадович — конечно, не без разрешения государя, — призвал П. к себе и на квартире его велел произвести обыск. Говорят (пока мы не имеем документальных сведений об этом деле и должны довольствоваться рассказами современников), П. заявил, что обыск бесполезен, так как он успел истребить все опасное; затем он попросил бумаги и написал на память почти все свои «зловредные» стихотворения. Этот поступок произвел очень благоприятное впечатление; тем не менее доклад был сделан в том смысле, что поэт должен был подвергнуться суровой каре; уверяют, будто ему грозила Сибирь или Соловки. Но П. нашел многих заступников: Энгельгардт (по его словам) упрашивал государя пощадить украшение нашей словесности; Чаадаев с трудом, в неприемные часы, проник к Карамзину, который немедленно начал хлопотать за П. перед императрицей Марией Федоровной и графом Каподистрией; усердно хлопотал и Жуковский, ходатайствовали и другие высокопоставленные лица (А. Н. Оленин, президент академии художеств, князь Васильчиков и др.), и в конце концов ссылка была заменена простым переводом «для пользы службы» или командировкой в распоряжение генерала Инзова, попечителя колонистов южного края. Между тем по Петербургу распространились слухи, будто П. был тайно подвергнут позорному наказанию; эти слухи дошли до поэта и привели его в ужасное негодование, так что он, по его словам, «жаждал Сибири, как восстановления чести», и думал о самоубийстве или о преступлении. Высылка хотя отчасти достигала той же цели, и 5-го мая П., в очень возбужденном настроении духа, на перекладной, помчался по Белорусскому тракту в Екатеринослав. Вот что писал Карамзин через полторы недели после его отъезда князю П. А. Вяземскому: П. был несколько дней совсем не в пиитическом страхе от своих стихов на свободу и некоторых эпиграмм, дал мне слово уняться и благополучно поехал в Крым (sic) месяцев на 5. Ему дали рублей 1000 на дорогу. Он был, кажется, тронут великодушием государя, действительно трогательным. Долго описывать подробности; но если П. и теперь не исправится, то будет чертом еще до отбытия своего в ад" («Русск. Архив», 1897, № 7, стр. 493). Многие приятели П., а позднее его биографы считали это выселение на юг великим благодеянием судьбы. Едва ли с этим можно безусловно согласиться. Если новые и разнообразные впечатления следует признать благоприятными для художественного развития молодого поэта, то для него столько же было необходимо общение с передовыми умами времени и полная свобода. Гений П. сумел обратить на великую себе пользу изгнание, но последнее не перестает от этого быть несчастием. Печальное и даже озлобленное (насколько была способна к озлоблению его добрая и впечатлительная натура) настроение П. в 1821 и последующие годы происходило не только от байронической мировой скорби и от грустных условий тогдашней внутренней и внешней политики, но и от вполне естественного недовольства своим положением поднадзорного изгнанника, жизнь которого насильственно хотели отлить в несимпатичную ему форму и отвлечь от того, что он считал своей высшей задачей. П. вез о собою одобренное государем письмо графа Каподистрии, которое должен был вручить Инзову: составитель его, очевидно на основании слов Жуковского и Карамзина, старается объяснить проступки П. несчастными условиями его домашнего воспитания и выражает надежду, что он исправится под благотворным влиянием Инзова и что из него выйдет прекрасный чиновник «или но крайней мере перворазрядный писатель». Еще характернее ответ Инзова на запрос гр. Каподистрии из Лайбаха от 13 апреля 1821 г.; добрый старик, очевидно, повинуясь внушениям сверху, рассказывает, как он занимает П. переводом молдавских законов и пр., вследствие чего молодой человек заметно исправляется; правда, в разговорах он «обнаруживает иногда пиитические мысли; но я уверен — прибавляет Инзов — что лета и время образумят его в сем случае». Первые месяцы своего изгнания П. провел в неожиданно приятной обстановке; вот что пишет он своему младшему брату Льву: «приехав в Екатеринослав, я соскучился (он пробыл там всего около двух недель), поехал кататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновению. Генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня в жидовской хате, в бреду, без лекаря, за кружкою обледенелого лимонада. Сын его (младший, Николай.... предложил мне путешествие к кавказским водам; лекарь, который с ними ехал, обещал меня в дороге не уморить. Инзов благословил меня на счастливый путь я лег в коляску больной; через неделю вылечился. Два месяца жил я на Кавказе; воды мне были очень полезны и чрезвычайно помогли, особенно серные горячие... (следует ряд живых впечатлений кавказской природы и быта). С полуострова Тамани, древнего Тмутараканского княжества, открылись мне берега Крыма. Морем приехали мы в Керчь (следует краткое описание древностей Пантикапеи). Из Керчи приехали мы в Кефу (т. е. Феодосию)... Отсюда морем отправились мы, мимо полуденных берегов Тавриды, в Юрзуф (иначе Гурзуф, тогда принадлежавший герцогу Ришелье), где находилось семейство Раевского. Ночью на корабле написал я элегию („Погасло дневное светило“), которую тебе присылаю: отошли ее Гречу (в „Сын Отечества“) без подписи.... Корабль остановился в виду Юрзуфа. Там прожил я три недели. Мой друг, счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства почтенного Раевского. Я не видел в нем героя, славу русского войска; я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою, снисходительного попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель екатерининского века, памятник 12-го года, человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценит его высокие качества. Старший сын его (Александр, имевший сильное влияние на П.) будет более, нежели известен. Все его дочери — прелесть; старшая — женщина необыкновенная. Суди, был ли я счастлив; свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства, жизнь, которую я так люблю и которой я никогда не наслаждался, счастливое полуденное небо, прелестный край...». Там П. вновь испытал идеальную привязанность; там он пополнил свое литературное развитие изучением Шенье и особенно Байрона; там же он начал писать «Кавк. Пленника». Из Гурзуфа, вместе с генералом и его младшим сыном, П. через Бахчисарай отправился в Киевскую губ., в Каменку, имение матери Раевского, а оттуда на место службы в Кишинев, так как во время странствований П. Инзов временно был назначен наместником Бессарабской области. П. поселился сперва в наемной мазанке, а потом перебрался в дом Инзова, который оказался гуманным в «душевным» человеком, способным понять и оценить П. Поэт пользовался почти полной свободой, употребляя ее иногда не лучше, чем в Петербурге: он посещал самое разнообразное общество как туземное, так и русское, охотно в много танцевал, ухаживал за дамами и девицами, столь же охотно участвовал в дружественных пирушках и сильно играл в карты; из-за карт и женщин у него было несколько «историй» и дуэлей; в последних он держал себя с замечательным самообладанием, но в первых слишком резко и иногда буйно высказывал свое неуважение к кишиневскому обществу. Это была его внешняя жизнь; жизнь домашняя (преимущественно по утрам) состояла в усиленном чтении (с выписками и заметками), не для удовольствия только, а для того, «чтоб в просвещении стать с веком наравне», и в энергичной работе мысли. Его занятия были настолько напряженные и плодотворнее петербургских. что ему казалось, будто теперь он в первый раз познал "и тихий труд, в жажду размышлений («Послание Чаадаеву»). Результатом этого явилась еще небывалая творческая деятельность, поощряемая успехом его первой поэмы и со дня на день усиливающеюся любовью и вниманием наиболее живой части публики (так, через полтора месяца по приезде в Кишинев П., на основании песни трактирной служанки, написал балладу «Черная Шаль», а в декабре того же года, задолго до ее напечатания, по рассказу В. П. Горчакова, ее уже твердили наизусть в Киеве). Уже в первые полтора года после изгнания П., несмотря на частые поездки в Киев (где Раевский командовал корпусом), в Каменку, в Одессу и пр., написал более 40 стихотворений, поэму «Кавказский Пленннк» и подготовил «Братьев-разбойников» и «Бахчисарайский Фонтан». Но все это едва ли составит третью часть творческих работ, занимавших его в Кишиневе. Он работает над комедией или драмой, обличающей ужасы крепостного права (барин проигрывает в карты своего старого дядьку-воспитателя), над трагедией во вкусе Алфиери, героем которой должен был быть Вадим, защитник новгородской свободы, потом обдумывает поэму на тот же сюжет; собирает материал и вырабатывает план большой национальной поэмы «Владимир», в которой он хотел воспользоваться и былинами, и «Словом о Полку Игореве», и поэмою Тассо, и даже Херасковым. Под впечатлениями аракчеевско-голицынского режима он пишет ряд стихотворений (в том числе довольно обширную, но мало достойную его поэму «Гаврилиада» — последний отзвук его преклонения перед «Девственницей» Вольтера) не для печати. Кроме того, П. ведет свои записки, ведет журнал греческого восстания, которым интересовался более нежели многие греки и успех которого предугадал один из первых в Европе: пишет «Исторические замечания» и производит без посторонней помощи целый ряд исторических, историко-литературных и психологических небольших изысканий, о степени оригинальности которых мы можем судить по немногим случайно дошедшим до нас указаниям (напр. о гербе России, определение западного источника сказки о Бове Королевиче, франц. письмо брату № 32 и пр.). Энергия П. в работе тем поразительнее, что в продолжение всех 1/2 лет своего пребывания в Кишиневе, он не хотел и не мог примириться с мыслью о продолжительности своего изгнания, жил как на биваках, мечтал не нынче-завтра увидеться с петербургскими друзьями и постоянно переходил от надежды к отчаянию. 13 янв. 1823 г. он просился в непродолжительный отпуск, о чем довели до сведения государя, но высочайшего разрушения не последовало. Это усиливало оппозиционное настроение П., которое к тому же поддерживалось «демагогическими спорами» «конституционных друзей» его в Киеве и Каменке. Самым крупным событием художественной жизни П. за этот период было создание и появление «Кавказского Пленника», которого он окончил в Каменке 20 февр. 182 г. (эпилог и посвящение написаны в Одессе 15 мая того же года) и который вышел в СПб. в августе 1822 г. (изд. Н. И. Гнедич, печат. в типогр. Греча). В поэме сам автор различает (письмо № 18) две части, по его мнению плохо связанные между собою: описательноэтнографическую (лучше удавшуюся) и романтическо-психологическую; во второй он хотел изобразить «это равнодушие к жизни и ее наслаждениям, эту старость души (старость молодости, как выражается он о себе в письмах), которые сделались отличительными чертами молодежи XIX в.». По преданию, в основу поэмы положен рассказ некоего Немцова (слышанный П. еще до ссылки) о том, как его будто бы освободила из плена влюбившаяся в него черкешенка. Первая мысль обработать этот сюжет пришла П. в авг. 1820 г., на Кавказе; основная идея и характер героя, списанного П. с самого себя (не с такого, каким он был в действительности, а с такого, каким ему хотелось быть), выяснились автору под влиянием изучения Байрона. Внешнюю отделку, при всей своей строгости к себе и «Пленнику». Он не мог не признать шагом вперед против «Руслана».
Успех поэмы в публике был огромный; в глазах молодой России того времени именно после ее П. стал великим поэтом («Руслан» сделал его только известным и возбудил ожидания), да и Россия стареющаяся должна была признать за «либералом» П. «талант прекрасный» (Карамзин, «Письма к Дмитриеву», стр. 337). Прежде всего подкупала читателей форма поэмы, изящество и сила стихов (из которых иные немедленно стали поговорками), затем поразительный по соединению простоты и эффектности план поэмы и глубоко правдивое чувство; она, действительно, «тайный глас души» поэта, тем более понятный читателям, что и они переживали ту же «болезнь века», более разнообразно и разносторонне, но едва ли более рельефно и сильно выраженную Байроном. Характер и судьба черкешенки (недостаток «местного колорита» в ее изображении не мог быть в то время заметен) всем внушали глубокую симпатию и даже возбуждали у лучших критиков (князя Вяземского) наивную досаду на поэта, который не выразил, сострадания к такому великодушному и благородному существу. Позднейшая критика заметила в сюжете мелодраматичность и в отдельных местах излишнюю приподнятость тона во вкусе Державина, но современники не могли считать это недостатками. Примечания П., объясняющие, что такое шашка, аул, кумыс и пр., осязательно показывают, что «Пленник» был родоначальником всей нашей весьма обширной и важной кавказской поэзии и прозы. В 20-х годах он вызывал и непосредственные подражания («Киргизский Пленник», «Московский Пленник») и уже в 1823 г. был переделан в балет, в свое время очень популярный. В 1821 г. П. написал или, вернее, набросал поэму из русской жизни: «БратьяРазбойники». Он был очень недоволен ею, и сжег набросок, но один отрывок, в основу которого было положено действительное происшествие — бегство двух закованных арестантов вплавь, случившееся в Екатеринославе при П., — он отделал и послал в печать в 1823 г. (появился в «Полярной Звезде» за 1825 г), а другими воспользовался много позднее для очень красивой баллады «Жених». «БратьяРазбойники» в настоящем своем виде интересны в историко-литературном отношении, как свидетельство о стремлении П. соединить байроническое сочувствие сильным натурам, извергнутым из общества с изображением, пока еще очень несовершенным, русского народного быта. В форме нельзя не заметить пестроты и неровности: сильные, исконно русские выражения, свидетельствующие о внимательном изучении народной поэзии, стоят рядом с выражениями слишком искусственными, даже вычурными. В Кишиневе П. работал также над «Бахчисарайским Фонтаном» и задумал поэму «Цыганы», один из мотивов и краски для которой дала ему жизнь. В конце 1822 г., во избежание неприятных последствий «истории» за картами, Инзов послал поэта в командировку в Измаил: в Буджакской степи П. встретился с цыганским табором и бродил с ним некоторое время. В Кишиневе же, в мае 1823 г., начат Евгений Онегин. Из произведений меньшего объема этого периода особое значение и влияние имели стихотворения: «Наполеон», в котором (особенно в последней строфе) поэт проявил такое благородство чувства и силу мысли, что все другие русские лирики должны были показаться перед ним пигмеями, и «Песнь о Вещем Олеге» (1 марта 1822 г.), далеко не первый по времени, но первый по красоте и силе продукт национального романтизма в России. В конце кишиневского периода П., все яснее и яснее сознававший свое значение, вступает в деятельную переписку с двумя молодыми критиками: Плетневым и Бестужевым-Марлинским. В дек. 1822 г. вышла 1-я книжка «Полярной Звезды», имевшей целью руководить общественным мнением; для этого нужно было произвести, так сказать, серьезную ревизию немногому сделанному и объединить лучших делателей. Теперь П. больше чем когда-нибудь огорчается изгнанием, лишавшим его возможности принять непосредственное участие в важном деле, и рвется из полудикого Кишинева в культурную Россию. Так как ему не дозволили даже и на время съездить в Петербург, то он обрадовался случаю переехать в ближайший цивилизованный город — Одессу. Вот как П. в письме к брату от 25 авг. 1823 г. описывает свое переселение: «Здоровье мое давно требовало морских ванн; я насилу уломал Инзова, чтобы он отпустил меня в Одессу. Я оставил мою Молдавию и явился в Европу (в первых числах июня); ресторации и итальянская опера напомнили мне старину и, ей-Богу, обновили мне душу. Между тем приезжает Воронцов. принимает меня очень ласково, объявляет мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе». Этот перевод устроил А. И. Тургенев. В начале поэт чувствовал только отрадные стороны одесской жизни; он увлекался европейскими удовольствиями, больше всего театром, внимательно присматривался ко всему окружающему, с неослабным интересом следил за ходом греческого восстания, знакомился с интеллигентными русскими и иностранцами и скоро увлекся женой местного негоцианта, красавицей Ризнич. На одесскую молодежь, как человек, он производил двоякое впечатление: для одних он был образцом байронической смелости и душевной силы, от подражания которому их насильно удерживали заботливые родители (см. «Записки» гр. Бутурлина, «Русский Архив», 1897, кн. V); другие видели в нем «какое-то бретерство, suffisance и желание осмеять, уколоть других» («Записки» Н. В. Басаргина, «ХIХ в.» Бартенева, стр. 89); но как перед поэтом, перед ним преклонялись все ценившие поэзию. Медовый месяц жизни П. в Одессе был, однако, непродолжителен: уже в ноябре 1823 г. он называет Одессу прозаической, жалуется на отсутствие русских книг, а в январе 1824 г. мечтает убежать не только из Одессы, но и из России; весною же у него начались настолько крупные неприятности с начальством, что он чувствует себя в худшем положении, чем когдалибо прежде. Дело в том, что граф Воронцов и его чиновники смотрели на Пушкина с точки зрения его пригодности к службе и не понимали его претензий на иное, высшее значение; а П., теперь более одинокий, чем в Кишиневе(друзей в деловой Одессе трудно было приобрести), озлоблялся и противопоставил табели о рангах то демократическую гордость ума и таланта, то даже свое шестисотлетнее дворянство, и мстил эпиграммами, едкость которых чувствовал и сам граф, имевший полную возможность «уничтожить» коллежского секретаря П. Если одесский год был один из самых неприятных для поэта, он был зато один из самых полезных для его развития: разнообразные одесские типы расширили и углубили его миросозерцание, а деловое общество, дорожившее временем, давало ему больше досугу работать, чем приятельские кружки Кишинева, и он пользовался этим, как никогда прежде. Он доучился английскому яз., выучился итальянскому, занимался, кажется, испанским, пристрастился к приобретению книг и положил начало своей, впоследствии огромной библиотеке. Он читал все новости по иностранной литературе и выработал себе не только совершенно определенные вкусы и взгляды (с этих пор он отдает предпочтение английской и даже немецкой литературе перед французской, на которой был воспитан), но даже дар предвидения будущих судеб словесности, который поражает нас немного позднее (см., напр., письмо № 117). По новой русской литературе он столько прочел за это время, что является теперь первым знатоком ее и задумывает ряд статей о Ломоносове, Карамзине, Дмитриеве и Жуковском. В тоже время, не без влияния коммерческого духа Одессы, где честный заработок ни для кого не считался позорным, и того случайного обстоятельства, что «Бахчисарайский Фонтан», благодаря князю Вяземскому, дал поэту возможность выбраться из сети долгов, П. приходит к отрадному убеждению, что литература может доставить ему материальную независимость (сперва такой взгляд на поэзию он называет циничным, позднее же он говорит: «Я пишу под влиянием вдохновения, но раз стихи написаны, они для меня только товар»). В основу «Бахчисарайского Фонтана» положен рассказ Екатерины Николаевны Раевской о княжне Потоцкой, бывшей женою хана Керим-Гирея. Сам П. и князь Вяземский (предпославший поэме «Разговор между издателем и классиком с Выборгской стороны или с Васильевского Острова») видели в нем как бы манифест романтической школы, что выразилось в отсутствии определенности и ясности сюжета, элегическом тоне и яркости местного колорита. В последнем отношении образцом для поэта служил Байрон (см. письмо № 110), влияние которого очевидно также и во многих частностях, и в обрисовке титанического характера Гирея: но противоположение двух одинаково живых и рельефных женских характеров, эффектная и полная искреннего чувства сцена между Заремой и Марией и задушевный лиризм последней части — неотъемлемая собственность П. «Фонтан», сравнительно с «Пленником», представляет важный шаг вперед полным отсутствием «элемента высокости» (Белинский), который еще связывал П. с предшествующим периодом. Число лирических произведений П., написанных в Одессе, невелико: он был слишком поглощен самообразованием в работой над двумя большими поэмами — «Онегиным» и «Цыганами», «Онегина» автор называет сперва романом в стихах «вроде Дон Жуана»; в нем он «забалтывается донельзя», «захлебывается желчью» и не надеется пройти с ним через цензуру, отчего и пишет «спустя рукава»; но постепенно он увлекается работой и, по окончании 2-ой главы, приходит к убеждению, что это будет лучшее его произведение. Уезжая из Одессы, он увозит с собою 3-ью главу и «Цыган», без окончания. Отъезд П. был недобровольный: граф Воронцов, может быть с добрым намерением, дал ему командировку «на саранчу», но П., смотревший на свою службу как на простую формальность, на жалованье — как на «паек ссыльного», увидел в этом желание его унизить и стал повсюду резко выражать свое неудовольствие. Граф Воронцов написал 23 марта 1824 г, графу Нессельроде (буквальный смысл его письма — в пользу П., но в нем нельзя не видеть сильного раздражения вельможи против непочтительного и самомнительного подчиненного), что, по его мнению, П. следовало бы перевести куда-нибудь вглубь России, где могли бы на свободе от вредных влияний и лести развиться его счастливые способности и возникающий (sic) талант; в Одессе же много людей, которые кружат ему голову своим поклонением будто бы отличному писателю, тогда как он пока «только слабый подражатель далеко не почтенного образца», т. е. Байрона.
В числе приятелей П. было не мало будущих декабристов. Он не принадлежал к союзу благоденствия (не по нежеланию и едва ли потому, что друзья не хотели подвергнуть опасности его талант: во-1-х, в то время еще никакой серьезной опасности не предвиделось, а во-2-х политические деятели крайне редко руководствуются подобными соображениями, — а скорей потому, что П. считали недостаточно для этого серьезным, неспособным отдаться одной задаче), но вполне сочувствовал его вольнолюбивым мечтам и энергично выражал свое сочувствие и в разговорах, и в стихах, которые быстро расходились между молодежью. При усиливавшемся в то время реакционном настроении, П. был на дурном счету у представителей власти. Когда П. был занят печатанием своей поэмы, его ода «Вольность» (т. I, стр. 219) и несколько эпиграмм (а также и то, что он в театре показывал своим знакомым портрет Лувеля, убийцы герцога Беррийского) произвели в его судьбе неожиданную и насильственную перемену. Гр. Милорадович — конечно, не без разрешения государя, — призвал П. к себе и на квартире его велел произвести обыск. Говорят (пока мы не имеем документальных сведений об этом деле и должны довольствоваться рассказами современников), П. заявил, что обыск бесполезен, так как он успел истребить все опасное; затем он попросил бумаги и написал на память почти все свои «зловредные» стихотворения. Этот поступок произвел очень благоприятное впечатление; тем не менее доклад был сделан в том смысле, что поэт должен был подвергнуться суровой каре; уверяют, будто ему грозила Сибирь или Соловки. Но П. нашел многих заступников: Энгельгардт (по его словам) упрашивал государя пощадить украшение нашей словесности; Чаадаев с трудом, в неприемные часы, проник к Карамзину, который немедленно начал хлопотать за П. перед императрицей Марией Федоровной и графом Каподистрией; усердно хлопотал и Жуковский, ходатайствовали и другие высокопоставленные лица (А. Н. Оленин, президент академии художеств, князь Васильчиков и др.), и в конце концов ссылка была заменена простым переводом «для пользы службы» или командировкой в распоряжение генерала Инзова, попечителя колонистов южного края. Между тем по Петербургу распространились слухи, будто П. был тайно подвергнут позорному наказанию; эти слухи дошли до поэта и привели его в ужасное негодование, так что он, по его словам, «жаждал Сибири, как восстановления чести», и думал о самоубийстве или о преступлении. Высылка хотя отчасти достигала той же цели, и 5-го мая П., в очень возбужденном настроении духа, на перекладной, помчался по Белорусскому тракту в Екатеринослав. Вот что писал Карамзин через полторы недели после его отъезда князю П. А. Вяземскому: П. был несколько дней совсем не в пиитическом страхе от своих стихов на свободу и некоторых эпиграмм, дал мне слово уняться и благополучно поехал в Крым (sic) месяцев на 5. Ему дали рублей 1000 на дорогу. Он был, кажется, тронут великодушием государя, действительно трогательным. Долго описывать подробности; но если П. и теперь не исправится, то будет чертом еще до отбытия своего в ад" («Русск. Архив», 1897, № 7, стр. 493). Многие приятели П., а позднее его биографы считали это выселение на юг великим благодеянием судьбы. Едва ли с этим можно безусловно согласиться. Если новые и разнообразные впечатления следует признать благоприятными для художественного развития молодого поэта, то для него столько же было необходимо общение с передовыми умами времени и полная свобода. Гений П. сумел обратить на великую себе пользу изгнание, но последнее не перестает от этого быть несчастием. Печальное и даже озлобленное (насколько была способна к озлоблению его добрая и впечатлительная натура) настроение П. в 1821 и последующие годы происходило не только от байронической мировой скорби и от грустных условий тогдашней внутренней и внешней политики, но и от вполне естественного недовольства своим положением поднадзорного изгнанника, жизнь которого насильственно хотели отлить в несимпатичную ему форму и отвлечь от того, что он считал своей высшей задачей. П. вез о собою одобренное государем письмо графа Каподистрии, которое должен был вручить Инзову: составитель его, очевидно на основании слов Жуковского и Карамзина, старается объяснить проступки П. несчастными условиями его домашнего воспитания и выражает надежду, что он исправится под благотворным влиянием Инзова и что из него выйдет прекрасный чиновник «или но крайней мере перворазрядный писатель». Еще характернее ответ Инзова на запрос гр. Каподистрии из Лайбаха от 13 апреля 1821 г.; добрый старик, очевидно, повинуясь внушениям сверху, рассказывает, как он занимает П. переводом молдавских законов и пр., вследствие чего молодой человек заметно исправляется; правда, в разговорах он «обнаруживает иногда пиитические мысли; но я уверен — прибавляет Инзов — что лета и время образумят его в сем случае». Первые месяцы своего изгнания П. провел в неожиданно приятной обстановке; вот что пишет он своему младшему брату Льву: «приехав в Екатеринослав, я соскучился (он пробыл там всего около двух недель), поехал кататься по Днепру, выкупался и схватил горячку, по моему обыкновению. Генерал Раевский, который ехал на Кавказ с сыном и двумя дочерьми, нашел меня в жидовской хате, в бреду, без лекаря, за кружкою обледенелого лимонада. Сын его (младший, Николай.... предложил мне путешествие к кавказским водам; лекарь, который с ними ехал, обещал меня в дороге не уморить. Инзов благословил меня на счастливый путь я лег в коляску больной; через неделю вылечился. Два месяца жил я на Кавказе; воды мне были очень полезны и чрезвычайно помогли, особенно серные горячие... (следует ряд живых впечатлений кавказской природы и быта). С полуострова Тамани, древнего Тмутараканского княжества, открылись мне берега Крыма. Морем приехали мы в Керчь (следует краткое описание древностей Пантикапеи). Из Керчи приехали мы в Кефу (т. е. Феодосию)... Отсюда морем отправились мы, мимо полуденных берегов Тавриды, в Юрзуф (иначе Гурзуф, тогда принадлежавший герцогу Ришелье), где находилось семейство Раевского. Ночью на корабле написал я элегию („Погасло дневное светило“), которую тебе присылаю: отошли ее Гречу (в „Сын Отечества“) без подписи.... Корабль остановился в виду Юрзуфа. Там прожил я три недели. Мой друг, счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства почтенного Раевского. Я не видел в нем героя, славу русского войска; я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душою, снисходительного попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель екатерининского века, памятник 12-го года, человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценит его высокие качества. Старший сын его (Александр, имевший сильное влияние на П.) будет более, нежели известен. Все его дочери — прелесть; старшая — женщина необыкновенная. Суди, был ли я счастлив; свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства, жизнь, которую я так люблю и которой я никогда не наслаждался, счастливое полуденное небо, прелестный край...». Там П. вновь испытал идеальную привязанность; там он пополнил свое литературное развитие изучением Шенье и особенно Байрона; там же он начал писать «Кавк. Пленника». Из Гурзуфа, вместе с генералом и его младшим сыном, П. через Бахчисарай отправился в Киевскую губ., в Каменку, имение матери Раевского, а оттуда на место службы в Кишинев, так как во время странствований П. Инзов временно был назначен наместником Бессарабской области. П. поселился сперва в наемной мазанке, а потом перебрался в дом Инзова, который оказался гуманным в «душевным» человеком, способным понять и оценить П. Поэт пользовался почти полной свободой, употребляя ее иногда не лучше, чем в Петербурге: он посещал самое разнообразное общество как туземное, так и русское, охотно в много танцевал, ухаживал за дамами и девицами, столь же охотно участвовал в дружественных пирушках и сильно играл в карты; из-за карт и женщин у него было несколько «историй» и дуэлей; в последних он держал себя с замечательным самообладанием, но в первых слишком резко и иногда буйно высказывал свое неуважение к кишиневскому обществу. Это была его внешняя жизнь; жизнь домашняя (преимущественно по утрам) состояла в усиленном чтении (с выписками и заметками), не для удовольствия только, а для того, «чтоб в просвещении стать с веком наравне», и в энергичной работе мысли. Его занятия были настолько напряженные и плодотворнее петербургских. что ему казалось, будто теперь он в первый раз познал "и тихий труд, в жажду размышлений («Послание Чаадаеву»). Результатом этого явилась еще небывалая творческая деятельность, поощряемая успехом его первой поэмы и со дня на день усиливающеюся любовью и вниманием наиболее живой части публики (так, через полтора месяца по приезде в Кишинев П., на основании песни трактирной служанки, написал балладу «Черная Шаль», а в декабре того же года, задолго до ее напечатания, по рассказу В. П. Горчакова, ее уже твердили наизусть в Киеве). Уже в первые полтора года после изгнания П., несмотря на частые поездки в Киев (где Раевский командовал корпусом), в Каменку, в Одессу и пр., написал более 40 стихотворений, поэму «Кавказский Пленннк» и подготовил «Братьев-разбойников» и «Бахчисарайский Фонтан». Но все это едва ли составит третью часть творческих работ, занимавших его в Кишиневе. Он работает над комедией или драмой, обличающей ужасы крепостного права (барин проигрывает в карты своего старого дядьку-воспитателя), над трагедией во вкусе Алфиери, героем которой должен был быть Вадим, защитник новгородской свободы, потом обдумывает поэму на тот же сюжет; собирает материал и вырабатывает план большой национальной поэмы «Владимир», в которой он хотел воспользоваться и былинами, и «Словом о Полку Игореве», и поэмою Тассо, и даже Херасковым. Под впечатлениями аракчеевско-голицынского режима он пишет ряд стихотворений (в том числе довольно обширную, но мало достойную его поэму «Гаврилиада» — последний отзвук его преклонения перед «Девственницей» Вольтера) не для печати. Кроме того, П. ведет свои записки, ведет журнал греческого восстания, которым интересовался более нежели многие греки и успех которого предугадал один из первых в Европе: пишет «Исторические замечания» и производит без посторонней помощи целый ряд исторических, историко-литературных и психологических небольших изысканий, о степени оригинальности которых мы можем судить по немногим случайно дошедшим до нас указаниям (напр. о гербе России, определение западного источника сказки о Бове Королевиче, франц. письмо брату № 32 и пр.). Энергия П. в работе тем поразительнее, что в продолжение всех 1/2 лет своего пребывания в Кишиневе, он не хотел и не мог примириться с мыслью о продолжительности своего изгнания, жил как на биваках, мечтал не нынче-завтра увидеться с петербургскими друзьями и постоянно переходил от надежды к отчаянию. 13 янв. 1823 г. он просился в непродолжительный отпуск, о чем довели до сведения государя, но высочайшего разрушения не последовало. Это усиливало оппозиционное настроение П., которое к тому же поддерживалось «демагогическими спорами» «конституционных друзей» его в Киеве и Каменке. Самым крупным событием художественной жизни П. за этот период было создание и появление «Кавказского Пленника», которого он окончил в Каменке 20 февр. 182 г. (эпилог и посвящение написаны в Одессе 15 мая того же года) и который вышел в СПб. в августе 1822 г. (изд. Н. И. Гнедич, печат. в типогр. Греча). В поэме сам автор различает (письмо № 18) две части, по его мнению плохо связанные между собою: описательноэтнографическую (лучше удавшуюся) и романтическо-психологическую; во второй он хотел изобразить «это равнодушие к жизни и ее наслаждениям, эту старость души (старость молодости, как выражается он о себе в письмах), которые сделались отличительными чертами молодежи XIX в.». По преданию, в основу поэмы положен рассказ некоего Немцова (слышанный П. еще до ссылки) о том, как его будто бы освободила из плена влюбившаяся в него черкешенка. Первая мысль обработать этот сюжет пришла П. в авг. 1820 г., на Кавказе; основная идея и характер героя, списанного П. с самого себя (не с такого, каким он был в действительности, а с такого, каким ему хотелось быть), выяснились автору под влиянием изучения Байрона. Внешнюю отделку, при всей своей строгости к себе и «Пленнику». Он не мог не признать шагом вперед против «Руслана».
Успех поэмы в публике был огромный; в глазах молодой России того времени именно после ее П. стал великим поэтом («Руслан» сделал его только известным и возбудил ожидания), да и Россия стареющаяся должна была признать за «либералом» П. «талант прекрасный» (Карамзин, «Письма к Дмитриеву», стр. 337). Прежде всего подкупала читателей форма поэмы, изящество и сила стихов (из которых иные немедленно стали поговорками), затем поразительный по соединению простоты и эффектности план поэмы и глубоко правдивое чувство; она, действительно, «тайный глас души» поэта, тем более понятный читателям, что и они переживали ту же «болезнь века», более разнообразно и разносторонне, но едва ли более рельефно и сильно выраженную Байроном. Характер и судьба черкешенки (недостаток «местного колорита» в ее изображении не мог быть в то время заметен) всем внушали глубокую симпатию и даже возбуждали у лучших критиков (князя Вяземского) наивную досаду на поэта, который не выразил, сострадания к такому великодушному и благородному существу. Позднейшая критика заметила в сюжете мелодраматичность и в отдельных местах излишнюю приподнятость тона во вкусе Державина, но современники не могли считать это недостатками. Примечания П., объясняющие, что такое шашка, аул, кумыс и пр., осязательно показывают, что «Пленник» был родоначальником всей нашей весьма обширной и важной кавказской поэзии и прозы. В 20-х годах он вызывал и непосредственные подражания («Киргизский Пленник», «Московский Пленник») и уже в 1823 г. был переделан в балет, в свое время очень популярный. В 1821 г. П. написал или, вернее, набросал поэму из русской жизни: «БратьяРазбойники». Он был очень недоволен ею, и сжег набросок, но один отрывок, в основу которого было положено действительное происшествие — бегство двух закованных арестантов вплавь, случившееся в Екатеринославе при П., — он отделал и послал в печать в 1823 г. (появился в «Полярной Звезде» за 1825 г), а другими воспользовался много позднее для очень красивой баллады «Жених». «БратьяРазбойники» в настоящем своем виде интересны в историко-литературном отношении, как свидетельство о стремлении П. соединить байроническое сочувствие сильным натурам, извергнутым из общества с изображением, пока еще очень несовершенным, русского народного быта. В форме нельзя не заметить пестроты и неровности: сильные, исконно русские выражения, свидетельствующие о внимательном изучении народной поэзии, стоят рядом с выражениями слишком искусственными, даже вычурными. В Кишиневе П. работал также над «Бахчисарайским Фонтаном» и задумал поэму «Цыганы», один из мотивов и краски для которой дала ему жизнь. В конце 1822 г., во избежание неприятных последствий «истории» за картами, Инзов послал поэта в командировку в Измаил: в Буджакской степи П. встретился с цыганским табором и бродил с ним некоторое время. В Кишиневе же, в мае 1823 г., начат Евгений Онегин. Из произведений меньшего объема этого периода особое значение и влияние имели стихотворения: «Наполеон», в котором (особенно в последней строфе) поэт проявил такое благородство чувства и силу мысли, что все другие русские лирики должны были показаться перед ним пигмеями, и «Песнь о Вещем Олеге» (1 марта 1822 г.), далеко не первый по времени, но первый по красоте и силе продукт национального романтизма в России. В конце кишиневского периода П., все яснее и яснее сознававший свое значение, вступает в деятельную переписку с двумя молодыми критиками: Плетневым и Бестужевым-Марлинским. В дек. 1822 г. вышла 1-я книжка «Полярной Звезды», имевшей целью руководить общественным мнением; для этого нужно было произвести, так сказать, серьезную ревизию немногому сделанному и объединить лучших делателей. Теперь П. больше чем когда-нибудь огорчается изгнанием, лишавшим его возможности принять непосредственное участие в важном деле, и рвется из полудикого Кишинева в культурную Россию. Так как ему не дозволили даже и на время съездить в Петербург, то он обрадовался случаю переехать в ближайший цивилизованный город — Одессу. Вот как П. в письме к брату от 25 авг. 1823 г. описывает свое переселение: «Здоровье мое давно требовало морских ванн; я насилу уломал Инзова, чтобы он отпустил меня в Одессу. Я оставил мою Молдавию и явился в Европу (в первых числах июня); ресторации и итальянская опера напомнили мне старину и, ей-Богу, обновили мне душу. Между тем приезжает Воронцов. принимает меня очень ласково, объявляет мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе». Этот перевод устроил А. И. Тургенев. В начале поэт чувствовал только отрадные стороны одесской жизни; он увлекался европейскими удовольствиями, больше всего театром, внимательно присматривался ко всему окружающему, с неослабным интересом следил за ходом греческого восстания, знакомился с интеллигентными русскими и иностранцами и скоро увлекся женой местного негоцианта, красавицей Ризнич. На одесскую молодежь, как человек, он производил двоякое впечатление: для одних он был образцом байронической смелости и душевной силы, от подражания которому их насильно удерживали заботливые родители (см. «Записки» гр. Бутурлина, «Русский Архив», 1897, кн. V); другие видели в нем «какое-то бретерство, suffisance и желание осмеять, уколоть других» («Записки» Н. В. Басаргина, «ХIХ в.» Бартенева, стр. 89); но как перед поэтом, перед ним преклонялись все ценившие поэзию. Медовый месяц жизни П. в Одессе был, однако, непродолжителен: уже в ноябре 1823 г. он называет Одессу прозаической, жалуется на отсутствие русских книг, а в январе 1824 г. мечтает убежать не только из Одессы, но и из России; весною же у него начались настолько крупные неприятности с начальством, что он чувствует себя в худшем положении, чем когдалибо прежде. Дело в том, что граф Воронцов и его чиновники смотрели на Пушкина с точки зрения его пригодности к службе и не понимали его претензий на иное, высшее значение; а П., теперь более одинокий, чем в Кишиневе(друзей в деловой Одессе трудно было приобрести), озлоблялся и противопоставил табели о рангах то демократическую гордость ума и таланта, то даже свое шестисотлетнее дворянство, и мстил эпиграммами, едкость которых чувствовал и сам граф, имевший полную возможность «уничтожить» коллежского секретаря П. Если одесский год был один из самых неприятных для поэта, он был зато один из самых полезных для его развития: разнообразные одесские типы расширили и углубили его миросозерцание, а деловое общество, дорожившее временем, давало ему больше досугу работать, чем приятельские кружки Кишинева, и он пользовался этим, как никогда прежде. Он доучился английскому яз., выучился итальянскому, занимался, кажется, испанским, пристрастился к приобретению книг и положил начало своей, впоследствии огромной библиотеке. Он читал все новости по иностранной литературе и выработал себе не только совершенно определенные вкусы и взгляды (с этих пор он отдает предпочтение английской и даже немецкой литературе перед французской, на которой был воспитан), но даже дар предвидения будущих судеб словесности, который поражает нас немного позднее (см., напр., письмо № 117). По новой русской литературе он столько прочел за это время, что является теперь первым знатоком ее и задумывает ряд статей о Ломоносове, Карамзине, Дмитриеве и Жуковском. В тоже время, не без влияния коммерческого духа Одессы, где честный заработок ни для кого не считался позорным, и того случайного обстоятельства, что «Бахчисарайский Фонтан», благодаря князю Вяземскому, дал поэту возможность выбраться из сети долгов, П. приходит к отрадному убеждению, что литература может доставить ему материальную независимость (сперва такой взгляд на поэзию он называет циничным, позднее же он говорит: «Я пишу под влиянием вдохновения, но раз стихи написаны, они для меня только товар»). В основу «Бахчисарайского Фонтана» положен рассказ Екатерины Николаевны Раевской о княжне Потоцкой, бывшей женою хана Керим-Гирея. Сам П. и князь Вяземский (предпославший поэме «Разговор между издателем и классиком с Выборгской стороны или с Васильевского Острова») видели в нем как бы манифест романтической школы, что выразилось в отсутствии определенности и ясности сюжета, элегическом тоне и яркости местного колорита. В последнем отношении образцом для поэта служил Байрон (см. письмо № 110), влияние которого очевидно также и во многих частностях, и в обрисовке титанического характера Гирея: но противоположение двух одинаково живых и рельефных женских характеров, эффектная и полная искреннего чувства сцена между Заремой и Марией и задушевный лиризм последней части — неотъемлемая собственность П. «Фонтан», сравнительно с «Пленником», представляет важный шаг вперед полным отсутствием «элемента высокости» (Белинский), который еще связывал П. с предшествующим периодом. Число лирических произведений П., написанных в Одессе, невелико: он был слишком поглощен самообразованием в работой над двумя большими поэмами — «Онегиным» и «Цыганами», «Онегина» автор называет сперва романом в стихах «вроде Дон Жуана»; в нем он «забалтывается донельзя», «захлебывается желчью» и не надеется пройти с ним через цензуру, отчего и пишет «спустя рукава»; но постепенно он увлекается работой и, по окончании 2-ой главы, приходит к убеждению, что это будет лучшее его произведение. Уезжая из Одессы, он увозит с собою 3-ью главу и «Цыган», без окончания. Отъезд П. был недобровольный: граф Воронцов, может быть с добрым намерением, дал ему командировку «на саранчу», но П., смотревший на свою службу как на простую формальность, на жалованье — как на «паек ссыльного», увидел в этом желание его унизить и стал повсюду резко выражать свое неудовольствие. Граф Воронцов написал 23 марта 1824 г, графу Нессельроде (буквальный смысл его письма — в пользу П., но в нем нельзя не видеть сильного раздражения вельможи против непочтительного и самомнительного подчиненного), что, по его мнению, П. следовало бы перевести куда-нибудь вглубь России, где могли бы на свободе от вредных влияний и лести развиться его счастливые способности и возникающий (sic) талант; в Одессе же много людей, которые кружат ему голову своим поклонением будто бы отличному писателю, тогда как он пока «только слабый подражатель далеко не почтенного образца», т. е. Байрона.