Кильватерный след за нами переливается фосфоресцирующим блеском. Ночное небо черно. Оно похоже на черный бархат с алмазной вышивкой. Звезды на небесах рельефно сверкают подобно бриллиантам. Бледный свет тусклой луны имеет зеленоватый оттенок. Она выглядит больной — как гнилая дыня. Видимость над поверхностью воды очень плохая.
   На луну набегают облака. Горизонт почти не виден. Что там такое? Тени? Доложить о них? Или подождать? Чертовски подозрительные облака! Я смотрю на них до тех пор, пока глаза не начинают слезиться, пока я не убеждаюсь, что ничего страшного, просто облака.
   Я с силой втягиваю носом воздух, чтобы прочистить его и чтобы можно было легче чувствовать запахи. Много раз конвои обнаруживались в непроглядной темени по долетевшему издалека запаху пароходного дыма или растекшейся из поврежденного танкера нефти.
   — Темно как у медведя в заднице, — жалуется второй вахтенный офицер. — Так мы можем врезаться прямо в Томми!
   Не стоит вглядываться в дегтярную темноту, пытаясь заметить корабельные огни. Томми не настолько беспечны, чтобы выдать себя таким образом. Они знают, что даже мерцание сигареты может привести к катастрофе.
   Цейсовский бинокль достаточно увесистый. Мои руки начинают опускаться. Трицепсы ноют. Постоянно одно и то же: отпустить бинокль, чтобы он на мгновение повис на ремне, переброшенном вокруг шеи, развести в стороны руки и повращать ими. Затем снова берешься за бинокль, прижимаешь окуляры к надбровным дугам и поддерживаешь его кончиками пальцев, чтобы их подушечки нейтрализовали вибрацию лодки. И постоянно осматриваешь девяносто градусов горизонта, пытаясь уловить следы врага. Очень медленно поворачиваешь бинокль от одной стороны сектора до другой, ощупывая горизонт сантиметр за сантиметром, потом отводишь оптику от глаз и одним взглядом охватываешь весь сектор, затем опять изучаешь горизонт через линзы, сантиметр за сантиметром, на этот раз поворачивая бинокль в другую сторону.
   Ветер неустанно хлещет нас брызгами воды. Впередсмотрящие сгибаются в три погибели, чтобы закрыть линзы руками и верхней частью туловищ. Когда тяжелые облака заслоняют луну, вода становится черной.
   Я знаю, что в этой части Атлантика по меньшей мере три с половиной тысячи метров глубиной, три с половиной километра воды под нашим килем, но мы точно так же могли бы скользить с двигателями на холостом ходу по твердой поверхности.
   Время тянется нескончаемо медленно. Все сильнее и сильнее становится искушение закрыть глаза и позволить лодке, качающейся то вверх, то вниз, нежно убаюкать тебя.
   Меня подмывало спросить второго вахтенного, сколько сейчас времени, но я решил, что не стоит этого делать. На востоке над горизонтом проглянула бледная полоска красноватого света. Мягкое, пастельное свечение окрасило тишь тонкую полоску небосклона из-за того, что низко над горизонтом лежит пелена черно-синих облаков. Проходит много времени, пока свет не пробьется поверх их скопления, воспламенив края облаков. Теперь можно разглядеть нос корабля, кажущийся сплошной темной массой.
   Лишь спустя некоторое время становится достаточно светло, чтобы я смог различить отдельные части ограждения на верхней палубе. Постепенно становятся различимы лица людей: посеревшие, осунувшиеся.
   Один из команды поднимается наверх, чтобы отлить. Он подставляет лицо ветру и мочится за борт сквозь ограждение «оранжереи». Я слышу, как его струя льется вниз, на палубу. Пахнет мочой.
   Снова спрашивают: «Разрешите подняться на мостик?» Один за другим они вылезают, чтобы вдохнуть свежего воздуха и отлить по-быстрому. Долетает запах сигаретного дыма, слышны обрывки разговора.
   — Всего-то надо, чтобы они продавали презервативы, и тогда корабль можно будет считать полностью оснащенным.
   Вскоре слышен рапорт второго вахтенного. На мостике появился командир — должно быть, он поднялся незаметно. Быстро бросив взгляд вбок, я вижу его лицо, освещенное красным огоньком сигареты. Но тут же призываю себя к порядку. Не прислушивайся, не отвлекайся, не шевелись. Не отводи глаз от своего сектора наблюдения. У тебя только одна обязанность: пялиться в открытое море, пока твои глаза не вылезут из орбит.
   — Аппараты с первого по четвертый — открыть торпедные люки!
   Значит, Старик собирается провести еще одно учение по пуску торпед. Не поворачивая головы, я слышу, как первый вахтенный офицер сообщает угол направления на цель. Затем снизу докладывают:
   — Торпедные люки с первого по четвертый открыты!
   Снова и снова первый вахтенный монотонно повторяет свое заклинание. Но Старик не издает ни звука.
   Горизонт видится отчетливее. На востоке над ним разлилось сияние, вскоре оно целиком опояшет небосвод. Теперь в разрезе между горизонтом и иссиня-черными облаками сверкает красное пламя. Ветер свежеет, и внезапно на востоке появляется верхний край сияющего светила. Спустя немного времени по воде заскользили, извиваясь, красные змейки. Но я не могу долго любоваться солнцем и небесами, так как их свет на руку лишь вражеским самолетам. Достаточно яркий, чтобы лодка и ее кильватерный след были бы заметны, но не настолько, чтобы мы могли быстро заметить самолеты на фоне неба.
   Проклятые чайки! Они хуже, чем что бы то ни было, действуют на нервы. Интересно, сколько ложных тревог прозвучало из-за них.
   Я очень рад, что не мне досталось наблюдение за солнечным сектором.
   Первый вахтенный офицер продолжает отдавать команды:
   — Аппараты с первого по третий — приготовиться! Первый и третий аппараты — пли! Дистанция четыреста — расхождение восемьдесят — угол?
   — Угол девяносто, — доносится снизу.
   Океан окончательно пробудился. С первым светом мелькают короткие волны. Наш нос заблестел. Небо быстро меняет свой цвет: красно-желтое, желтое, затем сине-зеленое. Дизели набрасывают сизую вуаль своего выхлопного газа на розовый тюль нескольких облачков. В солнечных лучах наш кильватер искрится мириадами блесток. Человек рядом со мной поворачивает ко мне свое лицо, озаренное красным сиянием рассвета.
   Вдруг далеко в волнах я замечаю несколько темных точек… которые тут же пропали. Что это было? Наблюдатель по левому борту тоже их видел.
   — Дельфины!
   Они приближаются подобно неотрегулированным торпедам, то ныряя в волнах, то выскакивая из них. Один из них заметил лодку, и все вместе, как по команде, они устремляются к нам. Вскоре они у нас на траверзе по оба борта. Их дюжины. Животы отливают ярко-зеленым цветом, плавники режут воду подобно носам кораблей. Они без труда движутся рядом с нами. Глядя на непрерывный каскад их прыжков и подскоков, язык не повернется сказать, что они «плывут». Кажется, вода нисколько не противится движению их тел. Я с трудом отвожу от них взгляд, напомнив себе, что мне надо наблюдать за моим сектором.
   Короткие порывы ветра сминают волны. Постепенно небо затягивается облаками. Свет просачивается к нам вниз как будто через гигантскую крышку из матового стекла. Вскоре наши лица покрываются каплями летящих брызг. Лодка ускоряет свой ход.
   Дельфины внезапно покидают нас.
   К концу вахты у меня ощущение, что мои опухшие глазные яблоки держатся на кончиках нервов. Я надавливаю на них ладонями, и мне кажется, что глаза возвращаются на свое место.
   Я так окоченел, что, стянув с себя намокшие плащ и штаны, могу еле двигаться, и у меня хватает сил лишь на то, чтобы залезть на свою койку.
   И опять полчаса до смены вахты. В сотый раз я рассматриваю прожилки на деревянной обшивке рядом с койкой: не поддающиеся расшифровке иероглифы природы. Линии, огибающие сучок, напоминают воздушный поток, обтекающий профиль крыла самолета.
   Внезапно раздается дребезжащий сигнал тревоги.
   Он выбрасывает меня из койки, и я, еще плохо соображая, что делаю, уже двигаюсь, шатаясь из стороны в сторону. Третья вахта — штурмана. Что могло произойти?
   Только я собрался влезть в свои сапоги, как набежала толпа народу. В мгновение ока в каюте воцарилось лихорадочное оживление. Из камбуза валит голубоватый дым. В нем маячит лицо одного из кочегаров. С деланным равнодушием он интересуется, что случилось.
   — Что-то не закрепили как следует, ты, тупица!
   Лодка по-прежнему на ровном киле. Что это значит? Звучит тревога — а мы все еще в горизонтальном положении?
   — Отставить тревогу! Отставить тревогу! — выкрикивают динамики, и наконец с поста управления докладывают:
   — Ложная тревога!
   — Что?
   — Рулевой случайно задел тревожный звонок.
   — Черт его подери!
   — Какого придурка угораздило?
   — Маркус!
   Все на мгновение потеряли дар речи, но тишина тут же взрывается всеобщей яростью.
   — Я вышвырну эту свинью за борт!
   — Дерьмо поганое!
   — Долбаная задница!
   — То же самое говорит и моя подруга…
   — Заткни свой хлебальник!
   — Твой зад надо использовать вместо привальных брусьев.
   — И лучше между двумя крейсерами!
   Похоже, сейчас грянет буря.
   Штурман весь вне себя. Он не вымолвил ни слова, но его глаза просто сверкают.
   Счастье рулевого, что он сидит в башне. Даже шеф собирается разорвать его на куски, как только доберется до него.
   Политика является запретной темой в офицерской кают-компании. Стоит мне коснуться событий политической жизни хотя бы и в приватной беседе со Стариком, как он, насмешливо скривив губы, тут же кладет конец любой попытке наладить серьезный разговор. Вопросы о смысле войны и наших шансах на победу полностью исключены. В то же время нет никаких сомнений, что Старика, когда он целый день о чем-то размышляет, беспокоят именно они, а не его личные проблемы.
   Он мастер камуфляжа. Лишь иногда он чуть-чуть приподнимает свое забрало, бросает реплику с зашифрованным в ней подтекстом и на мгновение показывает лицо своего истинного мнения.
   Особенно часто это происходит, когда он взбешен — выпуски новостей по радио почти всегда приводят его в ярость — и тогда он не скрывает свою ненависть к нацистской пропаганде:
   — Они называют это «лишить врага его транспортного флота»! «Уничтожение тоннажа противника»! Гении! «Тоннаж»! Так-то они отзываются о прекрасных кораблях. Долбаная пропаганда — они делают из нас профессиональных палачей, пиратов, убийц…
   Отправленный на дно груз, который, как правило, более ценен для противника, нежели потопленные суда, почти совсем не волнует его. Его сердце кровью обливается при мысли о кораблях. Они для него являются живыми существами с пульсирующими внутри них механическими сердцами. Уничтожение кораблей он расценивает как преступление.
   Я часто думал, как же он может разрешить этот безысходный внутренний конфликт с самим собой. Очевидно, он свел все проблемы к единому знаменателю. Атакуй, чтобы не уничтожили тебя самого. Похоже, его девиз — «Подчинись неизбежному». И для него это не просто красивые слова.
   Временами меня подмывает выманить его из укрытия. Хочется спросить, не принимает ли он участия в той же игре, что и все остальные, только по более сложным правилам, нежели большинство; не требует ли эта игра применения всех способов самообмана, который позволяет жить с мыслью, что все сомнения должны отступать на задний план перед чувством долга. Но всякий раз он ловко уворачивается от меня. Большую часть из того, что мне известно, я понял из его неприязней и антипатий.
   Снова и снова первый вахтенный офицер и новый инженер выводят Старика из себя.
   Его раздражает даже привычка первого вахтенного садиться строго на свое место. И потом, эта его демонстративная аккуратность. И его манеры за столом. Он держит вилку и нож так, как будто препарирует ими. Каждая консервированная сардина должна пройти через процедуру официального вскрытия. Сперва он тщательнейшим образом изучает ребра и спинную кость, затем принимается удалять кожный покров. Ни одна самая крохотная косточка не ускользнет от него. К этому времени Старик уже готов вскипеть.
   Помимо консервированных сардин у нас есть еще копченая колбаса с очень тонкой шкуркой, которую совершенно невозможно снять. Это излюбленный объект, на котором первый вахтенный офицер оттачивает свое искусство паталогоанатома. Он снимает шкурку тонюсенькими полосками, иначе она просто не отчищается. Все мы лопаем колбасу как она есть, вместе со шкуркой. Невзирая на все потуги первого вахтенного, ему не удается справиться с ней. Заканчивается все тем, что он вместе со шкуркой отрезает столько самой колбасы, что почти нечего класть в рот. Старик не в силах дольше сдерживаться:
   — Превосходное украшение для ведра с отбросами!
   Но даже это — слишком тонкий юмор для понимания первого вахтенного офицера. До него не доходит. Он смотрит в ответ безо всякого выражения на лице и продолжает обдирать и обрезать колбасу.
   Новый инженер немногим лучше. Больше всего Старика раздражают его наглая ухмылка и чувство собственного превосходства.
   — Второй инженер не блещет, как по-вашему? — недавно поинтересовался он у шефа. Тот лишь закатил глаза и покачал головой взад-вперед, как механическая кукла в витрине магазина — жест, которому он научился у Старика.
   — Ну же, не тяните!
   — Сложно сказать. Как говорится, нордический характер.
   — Ужасно заторможенный нордический характер! Как раз такой человек нам и нужен на должность старшего инженера! Никакого проку!
   И немного погодя:
   — Я хочу знать только одно — как мы собираемся избавиться от него.
   В этот момент появляется второй инженер. Я внимательно разглядываю его: коренастое тело, голубые глаза — идеальный портрет для школьных учебников. Много крема для волос и лени. В общем, полная противоположность шефу.
   Чувствуя, что кают-компания не очень расположена к нему, второй инженер пытается наладить приятельские отношения с младшими офицерами. Командир неодобрительно относится к подобному нарушению субординации и всякий раз сердито косится на второго инженера, когда тот направляется к унтер-офицерской каюте. Не отличаясь большой сообразительностью, второй инженер совершенно не замечает этого и, втиснувшись на койку, когда там есть свободное место, он начинает болтать с унтер-офицерами о том, о сем. Ничего удивительного, что атмосфера далека от благодушной, если с нами за одним столом сидят первый вахтенный офицер и второй инженер.
   Разговоры ведутся о нейтральных вещах. Стараются избегать скользких тем, но случается, что Старик теряет над собой контроль. Как-то за завтраком он спросил:
   — Господа в Берлине, похоже, сильно обеспокоены, как бы придумать новые эпитеты, которыми они могли бы наградить герра Черчилля. Как там его назвали в сегодняшнем официальном выпуске новостей?
   Старик явно раздражен. Не дождавшись ответа от собравшегося за столом общества, он сам отвечает на свой вопрос:
   — Алкоголик, пьянчуга, паралитик… Должен заметить, что этот спившийся паралитик доставляет нам массу проблем.
   Первый вахтенный сидит, как будто аршин проглотил, и выглядит полным ослом. Мир внезапно утратил привычную для него ясность. Шеф, сидя в своей обычной позе, обхватив руками колени, уставился в одну точку между тарелок, как будто увидел там некое замечательное откровение.
   Тишина.
   Старик не собирается успокаиваться.
   — Я думаю, музыка будет сейчас очень кстати. Может быть, наш юный вожак гитлерюгенда будет настолько любезен, чтобы поставить какую-нибудь запись.
   Хотя никто не смотрит на первого вахтенного, он понимает, что эти слова относятся к нему, и, покраснев до кончиков волос, вскакивает на ноги. Старик кричит вслед ему:
   — «Типперери» [26], если можно!
   Когда первый вахтенный офицер возвращается, а по лодке разносятся первые аккорды песни, Старик язвительно интересуется у него:
   — Надеюсь, господин первый вахтенный офицер, эта мелодия не подрывает основы Вашего мировоззрения.
   И затем, торжественно подняв указательный палец, добавляет:
   — Голос его хозяина — не нашего. [27]
   Я сижу на полу рядом с дверью в носовом отсеке, подтянув колени к груди. Тут можно сидеть только таким образом, с торпедами внизу, прислонившись спиной к стене.
   Разговор идет легко. Совсем не похоже на напряженную атмосферу офицерской кают-компании. Тон, как обычно, задают все те же Арио и Турбо напару с Данлопом и Хекером. Некоторые менее говорливые уже прекратили спорить, предоставив другим простор для дискуссий и выпендрежа друг перед другом, и разбрелись по койкам и гамакам, подобно ночным животным, расползающимся по своим логовам.
   — Однажды проститутка описала мне всю спину, — доносится сверху голос из гамака, — Вот это было здорово, скажу я вам!
   — Ну ты и свинья!
   — Здорово? Я расскажу вам, что такое здорово! — заявляет Арио, — На нашем пароходе был один тип, который постоянно твердил: «Воткни в пробку гвоздь, привяжи к нему струну, засунь пробку себе в зад и попроси кого-нибудь сыграть мелодию на этой струне!»
   — Что, не могли придумать ничего интереснее?
   — Говорят, что при этом испытываешь очень приятные ощущения в заднем проходе, — продолжает настаивать Арио.
   Тут до меня долетает обрывок разговора из дальней части отсека, ближе к носу:
   — Эмма до сих пор не знает, кто лишил ее девственности.
   — Как так?
   — Как так? Боже, неужели ты настолько глуп? Попробуй, подставь свой зад под циркулярную пилу, а потом спроси, какой зубец порвал тебя первым!
   Раздается взрыв хохота.
   Я впервые вижу старшего механика Йоганна на мостике. При ярком дневном свете он выглядит вдвойне более истощенным и бледным, нежели в моторном отсеке, освещенном электрическими лампами. Не успел он появиться здесь, как уже весь дрожит, будто его только что подняли с теплой постели.
   — Непривычны к свежему воздуху, Йоганн? — спрашиваю я. Вместо ответа он мрачно взирает поверх фальшборта с видом, выражающим что-то очень похожее на омерзение. Морской пейзаж ему явно не нравится. Я никогда не видел его прежде в таком плохом расположении духа. Обычно он всегда бодрый, но только когда он смотрит на трубы и манометры. Для него серебристые плиты палубы в отделении электродвигателей — настоящее воплощение жизненных устоев, запах масла — лучше всякого бальзама для его легких. Но тут, наверху, лицом к лицу со стихией — да пропади оно все пропадом! Скользящий по океанской глади взгляд, полный отвращения, ясно дает понять, что, вне всякого сомнения, вид моря может быть очень даже приятен для примитивных созданий, вроде матросов, но только не для специалистов, которые на «ты» со сложнейшими механизмами. С лицом, на котором написана непреклонная уверенность в этом постулате, Йоганн молча спускается вниз.
   — Теперь он пойдет изливать душу своим машинам — жаловаться на жестокое-жестокое море, — говорит второй вахтенный офицер. — Забавные гении эти мотористы. Такое впечатление, что свежий воздух вреден для их легких, солнечный свет раздражает сетчатку их глаз, ну а морская вода — просто раствор соляной кислоты.
   — Но ведь шеф не такой, — замечаю я.
   Второй вахтенный никогда не лезет в карман за словом:
   — Он — типичный извращенец среди них!
   Для меня выходы на мостик — истинное спасение.
   К счастью, на мостике помимо наблюдателей разрешается присутствовать еще двум членам команды. Я использую эту возможность как можно чаще. Когда я просовываю голову в люк боевой рубки, чувствую себя на воле. Я вырвался из механической клетки, из пространства, ограниченного стенами, из прелой вони к свету и чистому воздуху.
   Первым делом я изучаю небо, пытаясь найти там погодные приметы, затем быстро оглядываю горизонт. Потом я кручу головой по сторонам, и наконец запрокидываю ее назад. Сквозь разрывы в облачной пелене я устремляю свой взор в небеса. Ничто не мешает мне наслаждаться этим гигантским калейдоскопом, картинки в котором непрерывно сменяют одна другую. Я наблюдаю, как меняется панорама неба над головой: сейчас, к примеру, оно глубокого синего цвета в вышине. Все прорехи между быстро двигающимися облаками заполнены насыщенным синим цветом. И лишь вдалеке, над самым горизонтом, пелена облаков разрывается. Там голубой цвет не такой густой, разбавленный восходящими потоками влаги, испаряющейся с поверхности океана. К востоку над горизонтом все еще виднеется мазок красной краски, на фоне которого плывет единственное темно-лиловое облачко.
   Сейчас за кормой лодки происходит нечто поистине удивительное. На полпути к верхней точке небесного купола растекается пятно синевато-стального цвета, пока оно не начинает смешиваться с потоком бледной охры, поднимающейся из-за горизонта. Сперва в месте соприкосновения двух красок возникают струйки землисто-зеленого цвета, которые постепенно начинают подсвечиваться сзади тусклым голубым светом с едва сохранившимся оттенком зеленоватого цвета: на небесной палитре возникает цвет, который художники называют веронский голубой.
   К полудню небо заполняет холодный серебристо-серый цвет. Громады облаков исчезают, и лишь несколько шелковистых перистых облачков загораживают своей вуалью солнечный лик, разбрасывая его сияние серебристыми бликами и вспышками. На небе разворачивается тихая пасторальная сценка в нежных перламутровых тонах — как будто картина, написанная внутри раковины.
   Во второй половине дня по правому борту за темно-синими облаками сверкают полосы желтого и оранжевого света. Их насыщенный, тяжелый цвет наводит на мысль о масляных красках. Облака взлетают ввысь, как будто спасаясь от пожара в прериях: настоящее африканское небо. Я представляю себе горы с плоскими вершинами, жирафов, щиплющих ветки акаций, гну и антилоп.
   Вдалеке слева по борту из-за груды грязных шерстяных облаков в небо поднимается радуга. Над ней видна вторая, более бледная дуга. В центре их полукружья плывет темный шар облака, похожего на разрыв шрапнели.
   Ближе к вечеру окружающие меня декорации меняются до неузнаваемости. Перемена достигается не за счет нескольких новых занавесов или смены некоторых оттенков; вместо этого прибывает величественная процессия облаков, быстро заполнивших собой все пространство неба.
   Посчитав причудливость их форм недостаточно поразительной саму по себе, солнце прорывается в разрывы между тучами, меча вниз под косым углом копья света прямо в скопище облаков.
   После ужина я опять выбираюсь на мостик. День гаснет, растворяясь в сумерках. Остатки света разбросаны пятнами по облакам, плывущим вровень друг за другом подобно костяшкам абака [28]на западном небосклоне. Вскоре на небе можно различить лишь маленькое пушистое облако, в котором запуталось немного уходящего света. Сияние закатившегося солнца озаряет непродолжительное время горизонт, но затем и оно меркнет. День завершен. На востоке уже наступила ночь. Вода, скрытая фиолетовыми тенями, тоже преображается. Ее говор становится громче. Лодка скользит по волнам, как по груди спящего исполина, вздымающейся во сне.
   Каждую полночь меня будит смена вахты в машинном отсеке. Обе вахты, сменяющая и сменяемая, должны миновать унтер-офицерскую каюту. Некоторое время обе двери в дизельное отделение остаются открытыми. Рев двигателей наполняет каюту. Они втягивают в себя сильный поток воздуха, от чего моя занавеска надувается подобно парусу. Один из возвращающихся с дежурства людей, протискиваясь мимо разложенного стола, заставляет ее выгнуться в противоположном направлении. Теперь покой восстановится лишь спустя некоторое время.
   Я закрываю глаза и стараюсь не слышать голоса. Но тут загорается другая лампа, на потолке. Ее свет вспыхивает прямо у меня перед лицом, и я окончательно пробуждаюсь. Сильно пахнет выхлопами дизелей. Унтер-офицеры, пришедшие со своей вахты, стягивают промасленные куртки и брюки, отпивают по несколько глотков яблочного сока из бутылок и забираются в свои койки, негромко переговариваясь.
   — Ты только представь себе, — слышу я голос Клейншмидта. — Кофе в доме моих будущих тестя и тещи, вазы с цветами и блюда с золотой каемкой. Очень милые люди. Старику шестьдесят пять, а ей уже семьдесят. На столе песочное печенье и сливовый пирог. Перед этим подали черносмородиновый ликер, домашний — высший класс. Моя невеста на кухне варит кофе. Я сижу на софе, расставив руки вот так, и моя правая рука проваливается в щель между сиденьем и спинкой — представляешь?
   — Конечно. А что было дальше?
   — Догадайся, что я выудил оттуда?
   — Откуда мне знать? — должно быть, это помощник на посту управления Айзенберг. — Не тяни слишком долго.
   — Ладно. Упаковку из пяти презервативов. Три еще не были использованы. Что скажете?
   — Что ты здорово умеешь считать.
   — Я выкладываю упаковку на стол. У стариков отвисает челюсть. Затем я поднимаюсь и ухожу — конец мечтам!
   — Ты с ума сошел!
   — А ты считаешь, что я должен был пригласить герра Пиздобрата выпить со мной кофе, так по-твоему?