— Дерьмо, вонючее дерьмо! — ругается он и бредет прямо по осколкам, хрустящим под его ногами. Нетвердой походкой он направляется в сторону кухни и орет, чтобы ему подали щетку и совок. Получив требуемой, под дикий хохот всех присутствующих он ползает между столами, оставляя за собой кровавые следы, и с мрачным видом сгребает мусор. Ручки щетки и мусорного совка моментально покрываются кровью. Два лейтенанта пытаются отобрать у Труманна его орудия труда, но тот упрямо стоит на своем: все должно быть убрано вплоть до последнего осколка.
   — Убрать — все — сначала надо все убрать — дочиста — как на корабле…
   В конце концов он опускается в свое кресло, и хирург флотилии вынимает из подушечек его пальцев три или четыре осколка. Кровь продолжает капать на стол. Затем Труманн проводит окровавленными руками по своему лицу.
   — Клыки дьявола! — комментирует Старик.
   — Да ни хрена страшного! — рычит Труманн, но разрешает официантке, с укором смотрящей на него, приклеить кусочки пластыря, который она принесла.
   Но он, будучи не в силах просидеть спокойно и пяти минут, опять с трудом поднимается на ноги, выхватывает из кармана смятую газету и вопит:
   — Если вам, придурки, больше нечего сказать, то вот — вот золотые слова…
   Я вижу, что он держит: завещание обер-лейтенанта Менкеберга, который по официальной версии пал в бою, хотя на самом деле окончил свою жизнь совсем не боевым образом, попросту сломав шею. И шею он сломал где-то в Атлантике при спокойной воде лишь потому, что была чудесная погода, и он решил искупаться. В тот момент, как он нырнул с боевой рубки в океан, лодка накренилась в противоположную сторону, и Менкеберг свернул себе шею, ударившись головой о балластную емкость. Лебединая песня этого настоящего человека была опубликована во всех газетах.
   Труманн держит газетную вырезку в вытянутой руке:
   — Все равны — один за всех — все за одного — и вот что я скажу вам, товарищи, только решимость сражаться до последнего — последствия этой битвы мирового исторического значения — храбрость безымянных героев — величие истории — ни с чем не соизмеримое — выдающееся — вечная слава благородной стойкости и самопожертвования — высокие идеалы — нынешнее поколение и те, которые придут после — принесут свои плоды — показать себя достойными вечного наследия!
   Держа в руке намокший, неразборчивый клочок газетной бумаги, он раскачивается взад-вперед, однако не падает. Подошвы его ботинок кажутся приклеенными к полу.
   — Сумасшедший, — говорит Старик. — Теперь его ничто не остановит.
   За пианино садится лейтенант и начинает играть джаз, но это никак не влияет на Труманна. Он продолжает надрываться:
   — Мои товарищи — знаменосцы будущего — плоть и дух элиты людей, для которых «служение» — высший идеал — лучезарный пример для отстающих — смелость, которая победит смерть — внутренняя решимость — спокойное приятие судьбы — неудержимый порыв — любовь и верность такой глубины, которая непостижима для мелких душонок — дороже алмазов — выносливость — jawohl! — гордые и мужественные — Ура! — нашел свое последнее пристанище в глубинах Атлантики. Ха! Нерушимая дружба — на фронте и в тылу — готовность к полному пожертвованию. Наш любимый немецкий народ. Наш замечательный богом данный Фюрер и Верховный Главнокомандующий. Хайль! Хайль! Хайль!
   Некоторые присоединяются к его приветствию. Белер свирепо смотрит на Труманна, как гувернантка на расшалившегося ребенка, резко встает, выпрямившись в полный рост, и исчезает, ни с кем не попрощавшись.
   — Эй, ты, оставь мою грудь в покое! — вскрикивает Моник. Она обращается к хирургу. Очевидно, он стал слишком общителен.
   — Тогда мне придется опять спрятаться под крайней плотью, — зевает тот, и окружающие оглушительно хохочут.
   Труманн рухнул в кресло и закрыл глаза. Может, Старик все-таки ошибся. Он готов отключиться сейчас, прямо перед нами. Затем он вскакивает, как будто его укусил тарантул, и правой рукой выхватывает из кармана револьвер.
   У офицера по соседству еще сохранилось достаточно способности быстро реагировать, и он бьет сверху вниз по руке Труманна. Пуля попадает в пол, едва не задев ногу Старика. Тот лишь качает головой:
   — Из-за всей этой музыки даже выстрела не слышно.
   Револьвер исчезает, и Труманн с угрюмым видом опять опускается в кресло.
   Моник, которая не сразу поняла, что раздался выстрел, выпрыгивает из-за барной стойки, проплывает мимо Труманна и гладит его под подбородком, как будто намыливая его перед бритьем, затем легко запрыгивает на эстраду и стонет в микрофон: «В моем одиночестве…»
   Боковым зрением я наблюдаю, как Труманн медленно встает. Все его движения кажутся разделенными на составляющие. Он стоит, хитро ухмыляясь и раскачиваясь из стороны в сторону по меньшей мере в течение пяти минут, пока не затихли рыдания Моник; затем, во время неистовой овации, он нащупал дорогу между столиками к дальней стенке; постоял немного, прислонившись к ней, и опять выхватывает пистолет, второй, на этот раз из-за ремня и орет: «Все под стол!» так громко, что на его шее вздуваются вены.
   На этот раз рядом с ним нет никого, кто мог бы остановить его.
   — Ну!
   Старик просто вытягивает ноги и сползает из кресла вниз. Трое или четверо прячутся за пианино. Пианист упал на колени. Я тоже согнулся на полу, стоя на коленях как во время молитвы. Внезапно в зале повисает мертвая тишина — а затем один за одним раздаются выстрелы.
   Старик считает их вслух. Моник под столом верещит таким высоким голосом, что ее визг пробирает до костей. Старик кричит: «Ну вот и все!»
   Труманн расстрелял всю обойму.
   Я выглядываю из-под стола. Пять лепных дам на стене за сценой лишились своих лиц. Штукатурка еще осыпается. Старик поднимается первым и, склонив голову набок, оценивает повреждения:
   — Удивительная меткость, достойная ковбоя, — причем все выстрелы сделаны пораненными руками.
   Труманн уже отшвырнул пистолет и расплылся в восторженной улыбке от до ушей:
   — Наконец-то, ты согласен? Наконец-то эти преданные правительству немецкие коровы получили по заслугам, а?
   Он просто в упоении от чувства собственного удовлетворения.
   Воздев руки, визжа тонким фальцетом, как будто сдаваясь, чтобы спасти себе жизнь, появляется «мадам».
   Как только Старик увидел ее, он опять сполз из кресла. «В укрытие!» — кричит кто-то.
   Воистину удивительно, что этот старый фрегат, с избытком обвешанный парусами, до сих пор откладывал свое появление в этих водах. Она разрядилась по испанской моде: на висках наклеены накладные локоны, а в прическу воткнут переливающийся черепаховый гребень — ходячий кусок студня с жировыми складками, выпирающими отовсюду. На ногах у нее обуты черные шелковые туфли. Пальцы, похожие на сардельки, увешаны перстнями с огромными фальшивыми камнями. Это страшилище пользуется особой благосклонностью начальника гарнизона.
   Обычно ее голос напоминает шипение бекона на сковородке. Но сейчас она завывает, разразившись потоком брани. В ее воплях я могу разобрать лишь: «Kaput, kaput».
   — Капут, она совершенно права, — замечает Старик.
   Томсен подносит ко рту бутылку коньяка и присасывается к ней, как ребенок к материнской груди.
   Меркель спасает ситуацию. Он залезает на стул и с упоением принимается дирижировать хором, поющим рождественскую кароль: «О благословенная пора Рождества…» Мы все с воодушевлением подпеваем.
   «Мадам» трагически заламывает руки. Ее вопли лишь изредка прорываются сквозь наше пение. Похоже, она готовится сорвать с себя расшитое блестками платье, но вместо этого она рвет на себе волосы, запустив в прическу пальцы с ногтями, покрытыми темно-красным лаком, верещит и выбегает вон.
   Меркель падает со стула, и хор распадается.
   — Настоящий дурдом! Боже, сколько шума! — говорит Старик.
   В любом случае, думаю я, надо будет взять с собой теплый бандаж на поясницу. Ангора. Первоклассная вещь.
   Хирург флотилии усаживает Моник к себе на колени; правой рукой он обнимает ее за зад, а в левой держит правую грудь, как будто взвешивает дыню. Пышнотелая Моник пытается прикрыться тем, что на ней осталось из одежды, визжит, вырывается из его объятий и задевает патефон, иголка которого проскакивает поперек бороздок пластинки, издав глухой пукающий звук. Моник истерично хихикает.
   Хирург молотит кулаками по столешнице, пока бутылки не начинают подпрыгивать. Он пытается не засмеяться и краснеет, прямо как индюшачий гребень. Кто-то, подкравшись сзади, обвивает его шею руками, словно стараясь обнять, но когда руки разжимаются, галстук хирурга оказывается отрезанным по самый узел, причем сам он этого не замечает. Лейтенант, вооруженный ножницами, уже успел укоротить галстук Саймишу, а затем и Томсену. Моник, видя это, опрокидывается на спину на сцене. У нее истерика. Разойдясь вовсю, она без остановки болтает в воздухе ногами, показывая всем, что под платьем на ней одеты лишь крошечные черные трусики, которые одновременно служат и поясом для чулок. Белзер по прозвищу «Деревянный глаз» уже схватил сифон и направляет сильную струю воды ей прямо между ног. Она визжит, как дюжина поросят, которых ущипнули за хвостики. Меркель замечает, что его галстук стал короче, Старик называет происшедшее «внезапной атакой на концы», и Меркель, схватив недопитую бутылку коньяка, запускает ею в живот обрезавшему галстуки, заставив того согнуться пополам.
   — Отличный бросок — точно в цель, — одобрительно замечает Старик.
   В ответ по воздуху летит кусок декоративной решетки. Мы дружно пригибаемся, за исключением ухмыляющегося Старика, который и не думает пошевелиться.
   Пианино проглатывает очередную порцию пива.
   — Шнапс приводит к им-по-тен-ции, — заикается Томсен.
   — Снова в бордель? — интересуется у меня Старик.
   — Нет. Просто спать. Хотя бы пару часов.
   Томсен, невзирая на трудности, встает на ноги:
   — Я — с вами — гребаный притон — пошли — лишь ошвартуюсь в клозете, отолью как следует на дорожку!
   Стоило выйти в распахнувшуюся дверь, как по моим глазам ударил ослепительно белый лунный свет. Я не ожидал увидеть свет, мерцающий, как расплавленное серебро. В лучах этого холодного сияния пляж вытянулся бело-голубой полосой; улицы, дома, все вокруг купалось в ледяном, похожем на неоновое, сияние.
   Бог мой, я никогда не видел такой луны раньше! Круглая и белая, как головка сыра камамбер. Светящийся камамбер. Можно было вполне свободно читать газету на улице. Вся бухта походила на сплошной блестящий кусок серебряной фольги. Огромный рулон, искрящийся неровностями металла, развернут от побережья до самого горизонта. Серебристый горизонт на черном бархате небосклона.
   Я прищурил глаза. Остров кажется темной спиной карпа посреди ослепительного блеска. Труба затопленного транспорта, остаток мачты — все детали острые, как лезвие ножа. Я опираюсь на низкую бетонную стену, ощущая ладонями ее шероховатость. Невероятно. Я могу различить запах герани в цветочных ящиках, каждого цветка по отдельности. Говорят, что ипритовые бомбы [8]пахнут геранью.
   Какие тени! Рокот прибоя по всему пляжу! Я ловлю себя на том, что думаю о донных волнах. Сверкающая, искрящаяся в лунном сиянии поверхность моря качает меня вверх и вниз, вверх и вниз. Собака лает, или это лает луна…
   Где новоиспеченный рыцарь Томсен? Где его черти носят? Назад, в «Ройаль». Воздух внутри можно ножом резать.
   — Куда подевался Томсен?
   Ударом ноги я распахиваю дверь в уборную, стараясь не прикасаться к латунной ручке.
   Томсен лежит на полу, вытянувшись на правом боку, в огромной луже мочи; рядом с его головой куча блевотины, которая запрудила мочу в сточной желобе. На решетке, перегораживающей слив, еще одна большая куча. Правая сторона лица Томсена покоится в его блевотине. Там же болтается Рыцарский крест. У его рта пузыри — он пытается что-то произнести. Из-за бульканья я разбираю:
   — Сражайтесь — победа или смерть. Сражайтесь — победа или смерть. Сражайтесь — победа или смерть.
   Еще немного, и меня тоже вырвет. Ко рту подкатывает ком.
   — Вставай! Поднимайся на ноги! — выдавливаю я, стиснув зубы и хватая его за воротник. Я не хочу пачкать руки в этом дерьме.
   — Я хотел — хотел — сегодня я хотел — трахнуться по-настоящему, — бормочет Томсен. — Теперь я не в состоянии ничего трахнуть.
   Появляется Старик. Мы поднимаем его за руки, за ноги; то волоча, то неся его, мы как-то вытаскиваем его из дверей. Правая сторона его униформы насквозь мокрая.
   — Помогите дотащить его!
   Я больше не могу. Я опрометью бегу назад, в туалет. Одним сплошным потоком содержимое моего желудка выплескивается на кафельный пол. Конвульсивные спазмы сдавливают желудка. На глаза наворачиваются слезы. Я держусь за стену, выложенную плиткой. Мой левый рукав задрался, и я вижу циферблат наручных часов: два часа ночи. Черт! В шесть тридцать Старик заедет за нами, чтобы отвезти в гавань.

II. Выход в море

   В гавань ведут две дороги. Командир выбирает более долгую, которая идет вдоль берега.
   Воспаленными глазами я смотрю по сторонам, на зенитные батареи под пятнистыми камуфляжными сетками, различимые в сером утреннем свете. Указатели, показывающие путь к штабу — большие буквы и загадочные геометрические фигуры. Живая изгородь. Пара пасущихся коров. Разрушенная деревушка с церковью Непорочного Зачатия. Старые афиши. Обвалившаяся печь, в которой когда-то обжигали кирпичи. Две ломовые лошади, ведомые под уздцы. Поздние розы в заброшенных садах. Грязные серые стены домов.
   Я часто моргаю, ибо мои глаза еще щипет от сигаретного дыма. Проезжаем первые бомбовые воронки; руины домов по бокам дороги говорят о приближении гавани. Груды металлолома. Трава, пожухшая под солнцем. Ржавые бочки. Автомобильное кладбище. Сухие подсолнечники, согнутые ветром. Старая серая прачечная. Кусок пьедестала — все, что осталось от памятника. Группы французов в баскских беретах. Колонны наших грузовиков. Дорога спускается к руслу мелкой речушки. Здесь, внизу, все еще стоит густой туман.
   Из густой пелены выплывает понурая лошадь, тянущая повозку, чьи два колеса в рост человека. Дом, крытый глазурованной черепицей. К нему была пристроена веранда, теперь превращенная в груду битого стекла и искореженного металла. Автомастерские. На пороге стоит парень в синем фартуке, к его пухлой нижней губе прилип сигаретный окурок.
   Клацание товарного поезда. Запасные пути. Разбомбленная железнодорожная станция. Все вокруг серого цвета. Бесконечные оттенки серого: от грязно-белого цвета штукатурки до желтовато-ржавого черного. Резкий свисток маневрового локомотива. Песок скрипит у меня на зубах.
   Французские докеры с грубо сшитыми черными сумками, висящими на плечах. Удивительно, как они продолжают работать здесь, невзирая на воздушные налеты.
   Наполовину затонувший корабль с пятнами свинцового сурика на борту. Скорее всего, какое-нибудь рыболовецкое суденышко, переделанное в патрульный катер. Буксир с высоким носом и корпусом, расширяющимся ниже ватерлинии, выруливает на фарватер. Толстозадые женщины в драных комбинезонах держат свои клепальные молотки на манер пулеметов. В предрассветных сумерках светится красное пламя передвижной кузницы.
   Краны на своих высоких опорах стоят вопреки постоянным воздушным атакам. Взрывные волны не встречают сопротивления в их ажурных стальных конструкциях.
   Наша машина не может двигаться дальше среди разгрома, царящего на железнодорожной станции. Рельсы согнуты в дугу. Последние несколько сот метров до бункера надо пройти пешком. Четыре тяжелогруженых фигуры идут одна за одной в утренней мгле: командир, шеф, второй вахтенный офицер и я. Командир идет, сутулясь, смотря себе под ноги. Поверх стоячего воротника его кожаной куртки, почти до замусоленной белой фуражки, намотан красный шарф. Правую руку он глубоко засунул в карман куртки, большим пальцем левой руки он зацепился за лацкан куртки. Левым локтем он прижимает набитую сумку из парусины. Неуклюжие морские сапоги на толстой пробковой подошве делают его косолапую поступь еще более тяжелой.
   Я следую за ним позади в двух шагах. За мной неровной подпрыгивающей походкой идет шеф. Короткими скачками он перепрыгивает через рельсы, которые командир перешагивает, не замедляя темпа. В отличие от нас, на шефе вместо кожаной экипировки одет серо-зеленый комбинезон. Он поход на механика, нацепившего офицерскую фуражку. Свою сумку он несет как положено, за ручку.
   Замыкает цепочку второй вахтенный офицер, ниже всех нас ростом. Из обрывков слов, адресуемых им шефу, я делаю вывод, что он опасается, из-за тумана лодка не сможет выйти в море вовремя. Звук его бормотания не громче дуновения ветра, колышащего наполненный влагой воздух.
   Земля вокруг нас изрыта воронками. На дне каждой сгустился туман, похожий на густое мыло.
   Подмышкой у второго вахтенного зажата такая же парусиновая сумка, что у командира и у меня. В нее должно поместиться все, что мы берем с собой в поход: большой флакон одеколона, шерстяное белье, согревающий поясницу шерстяной бандаж, вязаные перчатки и пара рубашек. На мне одет тяжелый свитер. Непромокаемые комбинезоны, морские сапоги и спасательное снаряжение ждут меня на лодке. «Лучше всего — черные рубашки», посоветовал мне штурман и добавил со знанием дела: «На черном незаметна грязь».
   Первый вахтенный офицер и инженер-стажер уже находятся на борту, готовят лодку к выходу в море.
   Небо к западу от гавани все еще темное, но на востоке, над рейдом, за черным силуэтом транспорта, стоящего на якоре, бледные лучи рассвета уже достигли зенита. Обманчивый полумрак придает всему странный, непривычный облик. Скелеты кранов, башнями возвышающиеся над голым фасадом рефрижераторного склада и низкими крышами хранилищ похожи на обугленные подпорки под гигантские фруктовые деревья. Кажется, что мачты кораблей воткнуты в крыши, крытые толем; меж них вьется белый отработанный пар и масляно-черный дым. Штукатурка на стенах наполовину разбомбленного дома, смотрящего на нас пустыми глазницами окон без стекол, поражена проказой: она отваливается повсюду большими кусками.
   Огромными белыми пляшущими буквами на темно-красном фоне выведено слово «BYRRH».
   Ночная изморозь, подобно плесени, расползлась по грудам металла, оставшимся после последнего воздушного налета.
   Наш путь лежит мимо развалин. О том, что вдоль улицы когда-то стояли магазины и кафе, теперь напоминают только расколотые вывески над оконными проемами. От кафе «Коммерсант» осталось только «Комм». На месте кафе «Мир» зияет воронка. Железный каркас сгоревшей фабрики сложился внутрь и стал похож на гигантский цветок репейника.
   Навстречу нам движется колонна грузовиков. Они везут песок, необходимый для постройки дока-бункера. Поднятый ими ветер подхватывает пустые бумажные мешки из-под цемента, которые запутываются в ногах командира и второго вахтенного. Пыль от штукатурки на мгновение не дает нам дышать и оседает подобно муке на наших сапогах. Не то две, не то три разбитые машины с номерами вермахта лежат на крыше, задрав колеса в небо. И опять обгорелые бревна и сорванные ударной волной крыши, лежащие большими палатками посреди искореженных рельсов.
   — Они опять все перевернули вверх ногами, — ворчит командир. Шефу кажется, будто тот хочет сообщить ему нечто важное, и он торопливо догоняет командира.
   Тогда командир останавливается, зажимает свою парусиновую сумку между ног, и привычным движением извлекает из кармана кожаной куртки старую трубку и потертую зажигалку. Пока мы, ссутулившись и дрожа от холода, стоим вокруг, Старик аккуратно подносит огонь к уже набитой трубке. Теперь, подобно пароходу, он выпускает белые клубы дыма, торопясь вперед и часто оборачиваясь к нам. Его лицо искажено скорбной гримасой. Глаза, скрытые козырьком фуражки, совершенно не видны.
   Не вынимая трубку изо рта, он отрывисто задает вопрос шефу:
   — Перископ в порядке? Размытость устранили?
   — Так точно, господин каплей. Крепление пары линз ослабло, вероятнее всего, в результате воздушной атаки.
   — А проблемы с рулем?
   — Все исправлено. Был поврежден кабель, идущий от электродвигателя. Поэтому контакт прерывался. Мы заменили кабель на новый.
   За досками объявлений стоит длинный ряд товарных вагонов. Миновав их, мы пересекаем железнодорожные пути, а затем идем по размытой грязной дороге, в которой колеса грузовиков оставили глубокую колею. По бокам дорогу ограждают наклонно торчащие железные прутья, обмотанные колючей проволокой. Перед караулкой привидениями маячат часовые, укрыв лица поднятыми воротниками.
   Внезапно воздух наполняется металлическим лязгом. Внезапно грохот смолкает, и в промозглом влажном воздухе, пахнущем дегтем, соляркой и гнилой рыбой, повисает нарастающий пронзительный свист, вырывающийся струей пара из сирены.
   Опять слышны металлические звуки. Наполненный ими воздух становится тяжелым: мы в зоне верфи.
   По левую руку от нас виден гигантский раскоп. Длинные вереницы опрокидывающихся вагонеток исчезают в его темной глубине. Их грохот вылетает из-под земли вместе с паром.
   — Здесь будут новые бункеры, — говорит Старик.
   Теперь мы направляемся к причалу. Стоячая вода покрыта клочьями тумана. Корабли стоят так плотно и их так много, что невозможно определить их очертания. Видавшие виды, покрытые морской солью траулеры, служащие теперь патрульными кораблями, странный плавучие сооружения вроде лихтеров, нефтеналивных барж, сцепленных по трое суденышек, закрывающих вход в гавань, — вшивый флот, напрочь лишенное аристократичности сборище старья, доживающие свой век рабочие и вспомогательные суда, которыми сейчас забиты все прежние торговые порты.
   Шеф показывает рукой в туман:
   — Вон там — чуть правее того шестиэтажного дома — там стоит автомобиль!
   — Где?
   — На скате крыши провиантского склада — здание с поврежденной кровлей.
   — Как он смог туда попасть?
   — Позавчера во время бомбежки бункера. Падали бомбы размером с телефонную будку. Я видел, как этот автомобильчик взлетел в воздух и упал на крышу — и встал на все четыре колеса!
   — Как в цирке!
   — Фокус в другом: перед атакой французы все как один внезапно исчезли из гавани. Просто невероятно.
   — Какие французы?
   — В доках постоянно полно рыбаков. Несколько их всегда крутятся прямо у входа в первый бункер. От них невозможно избавиться.
   — Они наверняка шпионят для Томми — какие лодки выходят в море, какие возвращаются — замечают точное время!
   — Они больше не шпионят. Когда прозвучала тревога, двадцать или тридцать сидели, как обычно — и вдруг в пирс угодила одна из этих здоровенных бомб.
   — Другая задела и бункер тоже.
   — Да, прямое попадание — но она не пробила кровлю. Как-никак, шесть метров железобетона.
   Листы металла изгибаются у нас под ногами, а потом опять пружинят в прежнее положение. Локомотив пронзительно свистит, словно жалуется на что-то.
   Впереди, перед неуклюжей, грузной фигурой командира медленно вырисовываются контуры огромного бетонного сооружения. Его боковые стены теряются в тумане. Мы спешим к открытому входу без каких-либо признаков карниза, дверей или окон. Это напоминает мощное основание сказочной башни, которая должна была вырасти за облака. И лишь потолок шестиметровой толщины выглядит непропорционально тяжелым: кажется, своей массой он вдавил всю постройку глубоко в землю.
   Нам приходиться огибать бетонные блоки, вагоны, штабеля досок и связки труб, каждая из которых в обхвате не меньше человеческого бедра. Наконец мы добираемся до более узкой части сооружения, вход в которую преграждают тяжелобронированные стальные двери.
   Из темноты нас приветствует оглушающий грохот клепальных молотков. Шум неожиданно замолкает, но лишь чтобы возобновиться с удвоенной силой.
   В бункере царит полумрак. Бледный свет может проникнуть в эти бетонные пещеры лишь через выходы, ведущие в акваторию гавани. Внутри пришвартованы подводные лодки, по две в каждом доке. Всего в бункере двенадцать укрытий. Некоторые из них построены как сухие доки. Все они разделены мощными бетонными стенами. Выход в гавань может перекрываться опускаемыми металлическими переборками.
   Пыль, пар, воняет соляркой. Ацетиленовые горелки шипят, сварные аппараты трещат и воют. Тут и там фонтаном взлетают искры.
   Мы идем цепочкой, друг за другом, по бетонному пандусу, проходящему через весь бункер перпендикулярно докам. Надо быть очень внимательным. Повсюду разбросаны всевозможные материалы. Кабели, как змеи, путаются под ногами. Вагоны, на которых привезли новые детали двигателей, преграждают дорогу. Вплотную к железнодорожным платформам подогнаны автофургоны. На них, уложенные на специальные опоры, тускло блестят торпеды, демонтированное орудие, и зенитные пулеметы. И повсюду трубы, тросы, еще бухты кабелей, камуфляжная сетка, сваленная грудами.