Страница:
У ближней к корме стороны правого дизеля лампа выхватывает из темноты не то две, не то три фигуры, скрючившихся в узком проходе над основанием двигателя: они нарезают большие прокладки.
— Ну, как в целом обстоят дела? — спрашивает Старик негромким, но задушевным голосом, словно интересуется здоровьем их домашних.
Он стоит, опершись на один локоть. Сквозь зазор между его рукой и туловищем я вижу шефа:
— …множество зубцов сломано, — доносится его шепот. — …не можем понять, где неполадка!
Свет одной из ламп придает его лицу неестественно рельефный облик. От неимоверной усталости под глазами, горящими лихорадочным огнем, залегли зеленые полукружья. Черты лица углубились. Он выглядит постаревшим на десять лет.
Я не вижу его туловище, только подсвеченное лицо. Я вздрагиваю, когда эта бородатая голова Иоанна Крестителя [113]начинает вещать:
— Система водяного охлаждения тоже искорежена. Непростая работенка — пропаять — правый дизель — господин каплей — похоже — полностью вышла из строя — подручным материалом не обойтись — иначе она закипит — подшипники карданного вала — разболтаны…
Насколько я понимаю, существуют одна или несколько неисправностей, которые могут быть исправлены только при помощи молота. Оба приходят к выводу, что любые работы, связанные с сильными ударами, исключены.
Снова звучит голос снизу:
— Слава богу — она почти исправна — чертова трещина, и не углядишь — сюда бы часовщика с микроскопом…
— Вгоните туда все, что есть — и порядок! — велит Старик. Потом он поворачивается ко мне, будто бы для того, чтобы сказать мне что-то по секрету, но произносит свою реплику громким сценическим шепотом [114]:
— Хорошо, что у нас на борту — команда настоящих специалистов!
Аварийное состояние электромоторного отделения ужасает не меньше, чем дизельного: сейчас это уже не стерильное, блещущее чистотой помещение, в котором все детали моторов скрыты за стальными оболочками. Сейчас все покровы сорваны, пайолы подняты, обнаженные внутренности выставлены напоказ. Здесь тоже повсюду валяются промасленная ветошь, деревяшки, инструменты. Клинья, провода, лампы-»переноски», проволочная сетка. И здесь внизу еще осталась вода. В этом есть что-то непристойное, что-то отдаленно напоминающее изнасилование. Помощник электромоториста Радемахер лежит на животе, вены на его шее вздулись от натуги, он пытается огромным гаечным ключом завернуть гайку на подушке двигателя.
— Как много ущерба! — замечаю я.
— Ущерб — подходящее выражение, — откликается Старик. — Сию минуту прибудет штабной казначей, чтобы взглянуть на растоптанные во время полевых маневров грядки салата, и тут же на месте рассчитается с хозяином за наши невинное озорство наличными из своего кармана — без излишнего бюрократизма!
Радемахер, заслышав его голос, начинает вставать с пола, но Старик останавливает его, затем дружески кивает и сдвигает его фуражку на затылок. Радемахер ухмыляется.
Я замечаю часы: сейчас ровно полдень. Значит, я все-таки спал, просыпался и опять засыпал. Как часы смогли пережить взрыв? Мой взгляд останавливается на пустой бутылке. Я хочу пить! Где бы мне раздобыть хоть что-нибудь, чтобы утолить жажду? Когда я пил в последний раз? Я не голоден: в животе пусто, но чувства голода нет. Лишь эта дьявольская жажда!
Вот стоит бутылка — она наполовину полная. Но я не могу лишить Радемахера его сока.
Старик в задумчивости стоит прямой, как шест, его глаза обращены на крышку кормового торпедного люка. Он пришел к какому-то заключению?
Наконец он вспоминает о моем присутствии, резко поворачивается и тихо зовет:
— Ну, теперь двинемся назад!
И мы вновь идем путем паломников мимо хромых, слепых, бедных и проклятых. Представление повторяется — чтобы быть полностью уверенным в том, что желаемое воздействие достигнуто.
Но в этот раз Старик ведет себя так, словно нет никакой необходимости обращать на что-то особое внимание: и так все в порядке. Пара кивков головой в одном-другом месте, и мы возвращаемся на пост управления. Он подходит к столу с картами.
Апельсины! Ну конечно, ведь у нас есть апельсины с «Везера». К нам на борт, в носовой отсек, были загружены целых две корзины сочных, зрелых апельсинов. Декабрь — самый сезон для них. Мой рот пытается наполниться слюной, но горло пересохло: засохшая масса слизи совершенно забила мои слюноотделительные железы. Но апельсины прочистят все как следует.
В спальном отделении никого нет. Техники все еще находятся на корме. Штурмана последний раз я видел на посту управления. Но куда подевался боцман?
Я стараюсь открыть люк в носовой отсек так тихо, как только возможно. Тускло, как всегда, горит одна-единственная слабая лампочка. Проходит не меньше минуты, прежде чем я могу разглядеть в полумраке представшую моему взору картину: люди на койках, люди в гамаках, все спят. На пайолах, едва ли не до самого люка, тоже лежат люди, тесно прижавшись, словно бездомные, старающиеся согреть друг друга.
Никогда в носовом отсеке не собиралось одновременно столько людей. Вдруг я понимаю, что здесь находятся не только свободные от вахты, но и матросы, которые в обычных условиях сейчас стояли бы ее — вот население отсека и выросло вдвое.
Луч моего фонарика скользит по телам. Отсек похож на поле после битвы. Даже хуже того, после газовой атаки: люди лежат в полутьме буквально согнутые пополам, скрученные адской болью, как будто противогазы не смогли защитить их от нового отравляющего газа, придуманного врагом.
Успокаивают глубокое дыхание и негромкое приглушенное похрапывание, убеждающие в том, что вокруг — живые люди.
Наверно, ни один из них не заметит даже, если шеф перекроет подачу кислорода. Они тихо уйдут из жизни, заснут навсегда с этими поросячьими рыльцами на лицах и поташевыми картриджами на животах. Спите, дети, усните… Скончались во сне во имя Родины и Фюрера…
Кто там идет, согнувшись в три погибели? Это Хекер — торпедный механик. Осторожно переступает через лежащие тела, словно разыскивает кого-то. Ему приходится бодрствовать, чтобы следить, не выпустил ли кто-нибудь изо рта свиной пятачок дыхательной трубки.
Я начинаю искать место, куда можно поставить ногу. Я пробираюсь между спящих людей, отыскивая зазоры среди изогнувшихся тел, просовывая туда ноги, словно клинья, при этом стараясь не запутаться в переплетении дыхательных трубок.
Апельсины должны храниться в самом дальнем конце отсека, рядом со сливными отверстиями в полу. Я шарю вокруг себя, пока не нащупываю сначала корзину, а затем — один из фруктов, который я перекатываю на ладони, взвешивая его. Проглатываю слюну. Я не в силах больше ждать: прямо на этом самом месте, с обеими ногами, застрявшими между туловищ, рук и ног, я вырываю шноркель из своего рта и вгрызаюсь зубами в толстую кожуру. Только со второго укуса я добираюсь до мякоти плода. Громко причмокивая, я всасываю сок апельсина. Он струйками вытекает у меня из уголков рта и капает на спящих людей. Боже, как здорово! Мне следовало бы раньше додуматься до этого.
Кто-то шевелится рядом с моей левой ногой, чья-то рука хватает меня за икру. Я подпрыгиваю, словно меня ухватил осьминог. При таком плохом освещении я не вижу, кто это. Из темноты приближается лицо: уродливый лемур с хоботом. Поднявшийся из полумрака человек пугает меня до смерти. Я все еще не могу узнать его: Швалле или Дафте?
— Чертовски хорошие апельсины! — запинаясь, произношу я. Ответа нет.
Мимо, нагнувшись, проходит Хекер, все еще присматривающий за лежащими. Он вытаскивает изо рта свой мундштук и ворчит:
— Вшивые акустики.
В луче моего фонарика видно, что с его подбородка свисают длинные слюни. Ослепленный, он зажмуривает глаза.
— Извините!
— Я ищу кока, — шепчет он.
Я показываю в темный угол рядом с люком. Хекер перебирается через два тела, наклоняется и негромко говорит:
— Давай, вставай! Поднимайся, Каттер! Поживее. Люди на корме хотят пить.
В кают-компании все без изменений. Второй вахтенный по-прежнему спит в своем углу. Я беру с полки потрепанный томик и заставляю себя читать. Мои глаза двигаются по строчкам. Они привычно перемещаются слева направо, не пропуская ни слога, ни буквы, но вместе с тем мои мысли сейчас далеко. В моем мозгу возникают странные думы. В пространство между страницей и моими глазами из ниоткуда вторгается ненапечатанный текст: затонувшие лодки — что будет с ними? Может, когда-нибудь армада погибших подлодок вернется в родную гавань, принесенная волной прилива вместе с моллюсками и водорослями? Или же люди будут лежать здесь еще десять тысяч лет, в некоем соленом подобии формальдегида, сберегающим их тела от гниения? А если когда-нибудь придумают способ обыскивать дно океана и поднимать оттуда корабли? Интересно, как мы будем выглядеть, когда наш корпус вскроют газовой горелкой?
Пожалуй, взору спасательной команды предстанет удивительно мирная картина. В других затонувших лодках зрелище, несомненно, оказалось бы хуже: вся команда перемешалась в беспорядке или плавает, распухшая, между блоками цилиндров дизелей. Мы исключение. Мы будем лежать в целости и сухости.
Кислорода нет — значит, нет и ржавчины, и со всех сторон лишь самые высококачественные материалы, из которых построена лодка. Можно не сомневаться, что работы по поднятию лодки окупятся сторицей: у нас на борту полным-полно ценного товара. А наш провиант наверняка будет все еще пригоден для еды. Лишь бананы, ананасы и апельсины будут чересчур испорчены.
А как же мы сами? Как долго разлагаются тела в отсутствии кислорода? Что станется с пятьюдесятью одним наполненным мочевым пузырем, с фрикассе и картофельным салатом в наших кишечниках, когда закончится весь кислород? Прекратится ли тогда процесс брожения? Усохнут ли тела подводников, став жесткими и сухими как вяленая треска или как те мумии епископов, которые можно видеть высоко над Палермо, в Пиана-делли-Альбанези? Они лежат там, под алтарными изображениями, в своих стеклянных гробах, облаченные в парчу, украшенные цветным стеклом и жемчугами — отвратительные, но устойчивые к воздействию времени. Отличие в том, что у епископов изъяли внутренности. Но стоит на пару дней зарядить непрекращающемуся дождю, и сквозь стеклянные витрины от них начинает долетать точно такая же вонь, какой может вонять только треска.
На ум приходит наша корабельная муха. Я представляю, как спустя годы поднимут нашу лодку, обросшую космами темно-зеленых водорослей, покрывшуюся наростами из раковин. Взломают люк боевой рубки, и оттуда вылетит туча жирных, здоровых мух. Крупный план из «Броненосца „Потемкин“ — через край люка выплескивается поток из миллиардов личинок. И миллионы и миллионы вшей, толстым слоем парши облепивших трупы команды…
— Наступают сумерки! — доносится с поста управления. Что бы это значило: светает или смеркается? Я окончательно запутался.
Шепчущие голоса приближаются. Появляется Старик, следом за ним — шеф.
Шеф докладывает Старику. Кажется, он вновь обрел силу, подобно боксеру, у которого неожиданно открылось второе дыхание, хотя в предыдущем раунде, с ним, кажется, уже было почти покончено. Одному богу известно, откуда она взялась у него, ведь он ни на минуту не покидал второго инженера и его людей. Теперь он и Старик проводят что-то вроде инвентаризации. Я слышу, что компрессоры надежно закрепили деревянными клиньями. Болты с большой палец толщиной, которыми они крепились к станине, срезало ударной волной взрыва. Многое зависит от компрессоров: они подают воздух для продувки цистерн плавучести. Оба перископа однозначно можно выбрасывать к черту. Пока что с ними ничего нельзя сделать. Слишком сложный ремонт…
Я вижу, что по мере рапорта шеф начинает излучать надежду.
Наши шансы улучшились? Я перестаю обращать внимание на детали. Единственное, что я хочу знать — это уверен ли шеф, что он сможет вытолкнуть воду за борт и оторвать лодку от грунта. Какое мне дело до перископов? У меня одно желание: выбраться на поверхность. Бог знает, что нас ждет там. Но сначала мы туда должны подняться. Просто подняться.
Ни слова о переливании воды и выкачивании ее за борт. Так какой смысл во всех прочих успешных починках, если мы не можем оторваться от грунта? Внезапно снова раздаются медленно приближающиеся шумы. Ошибиться невозможно. Корабельные винты. Все громче и громче.
— Звук винтов со всех сторон!
Что это значит — целый конвой? Старик закатывает глаза, словно квартиросъемщик, которого злит шум скандалящих соседей этажом выше.
Я беспомощно озираюсь. С меня довольно. Я могу лишь забиться еще дальше в свой угол. В моем измученном теле каждая косточка ноет, словно под пыткой. Должно быть, это после размахивания ведрами, похожего на бешено взлетающие и падающие качели.
Старик громко басит обычным голосом. Сперва это пугает меня, но потом я понимаю, что грохот наверху дает нам возможность говорить во весь голос. Никто не услышит нас. А привычное хриплое ворчание успокаивающе действует на нервы.
— Похоже, у них там настоящий затор! — произносит он. Обычное напускное безразличие. Но ему не удается обмануть меня: я видел, как он тайком растирал обеими руками свою спину, и слышал, как он стонал при этом. Должно быть, он очень неудачно приземлился в результате своего падения, но за все это время он едва ли урвал пятнадцать минут, чтобы прилечь.
Шеф переносит шум не так спокойно, как Старик. Когда грохот над головой усиливается, слова застревают в его горле, а глаза начинают бегать из стороны в сторону. Никто не говорит ни слова. Наступает немая сцена.
Я страстно хочу, чтобы пьеса подошла к развязке, чтобы актеры наконец-то смогли выйти из-за лучей рампы со своими обычными лицами.
Шум винтов замолкает. Старик смотрит мне прямо в глаза и удовлетворенно кивает, словно это он прекратил его — просто чтобы доставить мне удовольствие.
Шеф торопливо делает глоток яблочного сока из бутылки и вновь исчезает.
Только я собрался с духом, чтобы, пересилив себя, задать Старику прямой вопрос, как обстоят дела, но в этот момент он встает на ноги и, морщась от боли, тяжелой поступью бредет на корму.
Спустя некоторое время я не могу придумать ничего лучше, как последовать за ним. Может, на посту управления мне удастся втянуть его в разговор. Но он скрылся. Должно быть, отправился еще дальше, на корму лодки. У меня возникает дурное предчувствие, что там, на корме, что-то идет совершенно не так, как хотелось бы. Мне следовало бы внимательнее прислушаться к докладу шефа.
Наверно, до унтер-офицерской каюты я добрался наощупь в состоянии транса. Теперь начались мои неприятности: у меня нет опыта залезания в койку с поташевым картриджем на животе. Тем не менее, пребольно стукнувшись несколько раз об ограждение, я наконец ухитряюсь совершить что-то вроде прыжка через перекладину, изогнувшись самым неестественным образом. Теперь начнем расстегивать рубашку, ослабим пояс, перейдем снова к рубашке, расстегнем ее до конца, вдохнув, надуем живот, затем снова втянем его — вытянемся, выдохнем, будем лежать, словно в футляре, держа на животе вместо грелки с горячей водой поташевый картридж — точь-в-точь мумия на смертном одре.
Сознание растворяется. Что это, сон или какое-то забытье? Когда я снова прихожу в себя, уже 17.00. По корабельному времени. Я вижу это по наручным часам Айзенберга.
Я остаюсь в постели. Грань между сном и бодрствованием вновь начинает стираться. Где-то в моей голове эхом отдается глухой стук. Вместо того, чтобы пробудиться, я пытаюсь укрыться от навязчивого звука во сне, но он не утихает. Не засыпая, но и не поднимая век, я прислушиваюсь. Не остается никаких сомнений: это глубинные бомбы. Хотят запугать нас? Или Томми глушат другую лодку? Но сейчас наверху должен быть ясный день. Никто не рискнет прорываться при дневном свете. Так что это? Может, они проводят учения? Стараются поддерживать своих людей в форме?
Я напрягаю слух, стараясь определить, с какой стороны доносятся раскаты грома. Он грохочет повсюду вокруг нас. Наверно, действуют небольшие соединения, отрабатывающие тактику окружения. Теперь опять все успокоилось. Я высовываюсь в проход со своей койки и гляжу в сторону поста управления.
Акустик докладывает о шуме винтов — сразу несколько с разных сторон. Как это возможно — я полагал, что сонары разбиты. Вдруг я вспоминаю, что Старик прижимал к уху один наушник, когда я протискивался мимо. Значит, акустическое оборудование снова работает: теперь мы можем получать звуковую информацию о враге. Дает ли это нам какое-то преимущество?
Вытекшее топлива! Течение должно было унести его так далеко, что никто там, наверху, не может догадаться, где его источник. Вероятно — надо скрестить пальцы [115]— была утечка в виде одного большого пузыря, и этим все кончилось. К счастью, в отличие от пробки топливо не плавает вечно. Оно растворяется и постепенно исчезает. Вязкость — кажется так это называется? Еще одно слово, которое я добавляю к своему набору магических заклинаний.
— Похоже, мы лежим в хорошем местечке, — доносятся до меня слова Старика с поста управления. Что же, можно и так взглянуть на наше нынешнее положение: мы родились под счастливой звездой, благодаря которой застряли в скалах, спасших нас от Асдика.
— Черт побери, если этот шум не прекратится — я сойду с ума! — внезапно взрывается Зейтлер. Он нарушает приказ, в соответствии с которым Зейтлер должен тихо лежать и молчать в свою поросячью трубочку для дыхания. Будем надеяться, что Старик не услышал его.
Левая рука Зейтлера свешивается с его койки. Сильно прищурившись, я могу рассмотреть его часы. Сейчас 18.00. Так мало времени? Дурная примета, что я потерял свои часы. Должно быть, они попросту упали с моего запястья. Может, они еще продолжают тикать где-то в трюме. Все-таки, они — антимагнитные, водонепроницаемые, ударостойкие, нержавеющие, сделаны в Швейцарии.
Носовой зажим так больно давит, что я вынужден ослабить его на мгновение.
Боже, как же воняет! Это газ из аккумуляторов! Нет, не только газ. Также воняет дерьмом и мочой — словно кто-то справлял здесь нужду. Или у кого-то во сне расслабился сфинктер? Или где-то поблизости стоит ведро с мочой?
Писать: при этой мысли я сразу же ощущаю жуткое давление в своем мочевом пузыре. Потребность отлить проходит, уступив место угрожающим спазмам желудка. Я сжимаю бедра. Что, если нам всем одновременно приспичит по нужде? На такой глубине нельзя пользоваться гальюном — не стоит даже пытаться выпихнуть дерьмо за борт сжатым воздухом. Вонь становится почти что невыносимой.
Лучше уж снова надеть прищепку на нос и дышать через дребезжащий картридж! Хорошо, что природа предоставила нам свободу выбора: дышать через нос или через рот. Я без колебаний выбираю второй способ дыхания: к счастью, у меня в челюсти нет нервов обоняния. Творец Неба и Земли проявил большую предусмотрительность при замешивании своей глины [116], чем конструкторы при создании нашей посудины.
Конечно, я могу потерпеть еще некоторое время. Лежи, не шевелись, мышцы живота расслаблены, думай о чем-нибудь другом. О чем угодно, только не о том, как хорошо было бы сходить в туалет.
В публичном доме в Бресте стояла жуткая вонь: пот, духи, сперма, моча и лизол — тошнотворная смесь — аромат подгнившей похоти. Никакие духи, даже самые сильные, не могли перебить запах этого дезинфицирующего средства, которое прозвали Eau de Javel. В том доме тоже пригодились бы зажимы для носа.
Rue d'Aboukir! Когда в порт заходил большой корабль, шлюхи в перерывах между посетителями даже не вставали с постели, оставаясь в положении «лежа на спине, ноги врозь». Никаких подмываний над биде, никаких трусиков, надетых, чтобы соблазнить клиента и сразу же оказаться вновь спущенными. Разработанные цилиндры из плоти, в которых изо дня в день ходило взад-вперед по пять дюжин поршней самых разных размеров.
Перед моим взором встает круто сбегающая вниз узкую улочку: крошащиеся, осыпающиеся стены, обугленные бревна вздыбились к небу. На искореженном тротуаре вытянулся расплющенный труп собаки. Омерзительно. С ее выдавленных внутренностей, жужжа, взвивается целый рой мясных мух. Валяются обрывки просмоленного картона. Причудливые обломки черепичной крыши напоминают огромные куски слоеной нуги. Урны опрокинуты все до единой. Крысы бегают при свете дня. Все прочие здания пострадали от бомбежек. Люди покинули даже частично уцелевшие дома. Деревянные оконные ставни топорщатся баррикадой. Между развалинами и мусором едва можно найти проход.
Рядом со стеной, опираясь друг на друга так, что их лбы соприкасаются, стоят два «хозяина морей»:
— Пойдем, браток, я заплачу за твой трах. Тебе это не повредит.
Они выстроились в шеренгу перед домом терпимости внизу улицы. Два ряда стоящих членов. Каждому надо расслабиться. Время от времени жирная «мадам» по-хозяйски выкрикивает из двери:
— Следующие пять… да поторапливайтесь! У каждого есть пять минут — не больше!
Идиотские ухмылки. У всех матросов одна руку, засунутая в карман брюк, нащупывает член или яйца. И почти у всех в другой зажата сигарета: нервы пошаливают.
Изнутри дом являет собой убогую развалину. На что ни взгляни — серое и ветхое. Лишь уборная покрашена белой краской. Все остальное по цвету напоминает машинное масло — либо светло-желтое прогорклое коровье. Пахнет спермой и потом. Бар отсутствует. Нет ни малейшего намека даже на самое примитивное украшение интерьера.
«Мадам», восседающая на своем деревянном троне, прижимает к себе гнусного мопса, вдавив его в расщелину между своими массивными грудями.
— Вылитая жирная жопа, — отзывается о них кто-то. — Парни, вот бы оттрахать ее между ними!
На что старая карга демонстрирует свои скудные познания в немецком языке:
— Нет времени. Давайте, пошевеливайтесь, ничего не разбейте!
Над ее троном висит герб в виде ярко намалеванного петуха с девизом «Quand ce coq chantera, credit on donnera». [117]
Каждому, кто расплачивается с ней, она старается продать еще и один из своих наборов изрядно замусоленных фотокарточек. Кто-то возражает:
— Тетя, никто не нуждается в наглядном пособии. Я готов кончить как есть, не сходя с места. А они будут гонять в них свои члены до тех пор, пока не спустят все, и из них не повалит лишь сизый дым.
За стеной, покрытой грязными пятнами, скрипит матрас.
Раздается визгливый, сварливый голос:
— Ну, сладенький, клади сюда свои денежки!
А я еще был так удивлен, что она говорит по-немецки.
— Не надо так тупо на меня смотреть! Fais vite! [118]Ну конечно же, ты поражен — я родом из Эльзаса! Нет-нет — или ты полагаешь, будто я хочу, чтобы меня уволили? Здесь все платят вперед, так что, милый, выкладывай-ка свои денежки. После всегда тяжелее платить. Давай — и прибавь немножко для Лили — она тебе понравится. У тебя найдется еще пятьдесят? Если есть, то я могу показать тебе кое-какие фотографии..
А из другой двери уже доносится:
— Заходи, дорогуша! Боже, да здесь одни несовершеннолетние!
Неужели они все из Эльзаса?
— У вашего детского сада сегодня что — выходной? И это все, на что ты способен? Не надо — не снимай штаны. И поторапливайся!
На краю кушетки расстелена грязная тряпка, чтобы ботинки оказались на ней: снимать их считается здесь лишней тратой времени.
— Ну ты и шустрый. Вот это да!
Я слышу, как за ширмой она мочится в ночной горшок. Да и к чему здесь условности?
Белесые бедра. Мокрые волосы на лобке. Болезненное лицо покрыто полосами пудры. Желтые зубы, один или два из них — черные, гнилые. От нее разит коньяком. Красная щель рта. В мусорной корзине рядом с биде сплетением кишок белеют использованные презервативы.
Из коридора доносится ругань:
— Гони деньги назад — я выпил слишком много пива — так он у меня никогда не встанет!
На первом этаже кто-то упорно возражает против укола:
— Тогда ты не получишь назад свою платежную книжку!
— Послушайте, я не собираюсь оголять свою задницу!
— Заткнись. Каждому должна быть сделана прививка.
— Может быть, тебе они дают даром!
— Полегче на поворотах!
— Да пошел ты!
Ну и работа! Весь день напролет делать уколы в пенисы.
— Ну, вот и все. Забирай свою платежную книжку. Двойная предосторожность: резинка и прививка. Ваше флотское начальство так старается соблюсти приличия!
Давление в мочевом пузыре сводит меня с ума. Разве боцман не выставил на посту управления отхожие ведра и канистру хлорки рядом с ними? Я заставляю себя встать и добраться до центрального поста на негнущихся ногах. Потом появляется шеф. Тяжело дыша, он садится рядом со мной и замирает. Только его грудь вздымается. Он поджимает губы, делает вдох — и раздается свист. Заслышав звук, он вскакивает на ноги.
Я вытаскиваю похожую на поросячий пятачок затычку из своего рта:
— Шеф, у меня еще остались таблетки глюкозы.
Шеф, встрепенувшись, возвращается к действительности:
— Нет, спасибо, а вот от глотка яблочного сока не отказался бы.
Я незамедлительно вскакиваю на ноги, протискиваюсь через люк, доковыливаю до ящика и дотягиваюсь до бутылки. Шеф подносит ее ко рту одной рукой, но ему тут же приходится придержать ее другой, потому как бутылка лязгает о его зубы. Он пьет громадными глотками. По его нижней губе сбегает ручеек сока и теряется в бороде. Он даже не удосуживается утереться.
— Ну, как в целом обстоят дела? — спрашивает Старик негромким, но задушевным голосом, словно интересуется здоровьем их домашних.
Он стоит, опершись на один локоть. Сквозь зазор между его рукой и туловищем я вижу шефа:
— …множество зубцов сломано, — доносится его шепот. — …не можем понять, где неполадка!
Свет одной из ламп придает его лицу неестественно рельефный облик. От неимоверной усталости под глазами, горящими лихорадочным огнем, залегли зеленые полукружья. Черты лица углубились. Он выглядит постаревшим на десять лет.
Я не вижу его туловище, только подсвеченное лицо. Я вздрагиваю, когда эта бородатая голова Иоанна Крестителя [113]начинает вещать:
— Система водяного охлаждения тоже искорежена. Непростая работенка — пропаять — правый дизель — господин каплей — похоже — полностью вышла из строя — подручным материалом не обойтись — иначе она закипит — подшипники карданного вала — разболтаны…
Насколько я понимаю, существуют одна или несколько неисправностей, которые могут быть исправлены только при помощи молота. Оба приходят к выводу, что любые работы, связанные с сильными ударами, исключены.
Снова звучит голос снизу:
— Слава богу — она почти исправна — чертова трещина, и не углядишь — сюда бы часовщика с микроскопом…
— Вгоните туда все, что есть — и порядок! — велит Старик. Потом он поворачивается ко мне, будто бы для того, чтобы сказать мне что-то по секрету, но произносит свою реплику громким сценическим шепотом [114]:
— Хорошо, что у нас на борту — команда настоящих специалистов!
Аварийное состояние электромоторного отделения ужасает не меньше, чем дизельного: сейчас это уже не стерильное, блещущее чистотой помещение, в котором все детали моторов скрыты за стальными оболочками. Сейчас все покровы сорваны, пайолы подняты, обнаженные внутренности выставлены напоказ. Здесь тоже повсюду валяются промасленная ветошь, деревяшки, инструменты. Клинья, провода, лампы-»переноски», проволочная сетка. И здесь внизу еще осталась вода. В этом есть что-то непристойное, что-то отдаленно напоминающее изнасилование. Помощник электромоториста Радемахер лежит на животе, вены на его шее вздулись от натуги, он пытается огромным гаечным ключом завернуть гайку на подушке двигателя.
— Как много ущерба! — замечаю я.
— Ущерб — подходящее выражение, — откликается Старик. — Сию минуту прибудет штабной казначей, чтобы взглянуть на растоптанные во время полевых маневров грядки салата, и тут же на месте рассчитается с хозяином за наши невинное озорство наличными из своего кармана — без излишнего бюрократизма!
Радемахер, заслышав его голос, начинает вставать с пола, но Старик останавливает его, затем дружески кивает и сдвигает его фуражку на затылок. Радемахер ухмыляется.
Я замечаю часы: сейчас ровно полдень. Значит, я все-таки спал, просыпался и опять засыпал. Как часы смогли пережить взрыв? Мой взгляд останавливается на пустой бутылке. Я хочу пить! Где бы мне раздобыть хоть что-нибудь, чтобы утолить жажду? Когда я пил в последний раз? Я не голоден: в животе пусто, но чувства голода нет. Лишь эта дьявольская жажда!
Вот стоит бутылка — она наполовину полная. Но я не могу лишить Радемахера его сока.
Старик в задумчивости стоит прямой, как шест, его глаза обращены на крышку кормового торпедного люка. Он пришел к какому-то заключению?
Наконец он вспоминает о моем присутствии, резко поворачивается и тихо зовет:
— Ну, теперь двинемся назад!
И мы вновь идем путем паломников мимо хромых, слепых, бедных и проклятых. Представление повторяется — чтобы быть полностью уверенным в том, что желаемое воздействие достигнуто.
Но в этот раз Старик ведет себя так, словно нет никакой необходимости обращать на что-то особое внимание: и так все в порядке. Пара кивков головой в одном-другом месте, и мы возвращаемся на пост управления. Он подходит к столу с картами.
Апельсины! Ну конечно, ведь у нас есть апельсины с «Везера». К нам на борт, в носовой отсек, были загружены целых две корзины сочных, зрелых апельсинов. Декабрь — самый сезон для них. Мой рот пытается наполниться слюной, но горло пересохло: засохшая масса слизи совершенно забила мои слюноотделительные железы. Но апельсины прочистят все как следует.
В спальном отделении никого нет. Техники все еще находятся на корме. Штурмана последний раз я видел на посту управления. Но куда подевался боцман?
Я стараюсь открыть люк в носовой отсек так тихо, как только возможно. Тускло, как всегда, горит одна-единственная слабая лампочка. Проходит не меньше минуты, прежде чем я могу разглядеть в полумраке представшую моему взору картину: люди на койках, люди в гамаках, все спят. На пайолах, едва ли не до самого люка, тоже лежат люди, тесно прижавшись, словно бездомные, старающиеся согреть друг друга.
Никогда в носовом отсеке не собиралось одновременно столько людей. Вдруг я понимаю, что здесь находятся не только свободные от вахты, но и матросы, которые в обычных условиях сейчас стояли бы ее — вот население отсека и выросло вдвое.
Луч моего фонарика скользит по телам. Отсек похож на поле после битвы. Даже хуже того, после газовой атаки: люди лежат в полутьме буквально согнутые пополам, скрученные адской болью, как будто противогазы не смогли защитить их от нового отравляющего газа, придуманного врагом.
Успокаивают глубокое дыхание и негромкое приглушенное похрапывание, убеждающие в том, что вокруг — живые люди.
Наверно, ни один из них не заметит даже, если шеф перекроет подачу кислорода. Они тихо уйдут из жизни, заснут навсегда с этими поросячьими рыльцами на лицах и поташевыми картриджами на животах. Спите, дети, усните… Скончались во сне во имя Родины и Фюрера…
Кто там идет, согнувшись в три погибели? Это Хекер — торпедный механик. Осторожно переступает через лежащие тела, словно разыскивает кого-то. Ему приходится бодрствовать, чтобы следить, не выпустил ли кто-нибудь изо рта свиной пятачок дыхательной трубки.
Я начинаю искать место, куда можно поставить ногу. Я пробираюсь между спящих людей, отыскивая зазоры среди изогнувшихся тел, просовывая туда ноги, словно клинья, при этом стараясь не запутаться в переплетении дыхательных трубок.
Апельсины должны храниться в самом дальнем конце отсека, рядом со сливными отверстиями в полу. Я шарю вокруг себя, пока не нащупываю сначала корзину, а затем — один из фруктов, который я перекатываю на ладони, взвешивая его. Проглатываю слюну. Я не в силах больше ждать: прямо на этом самом месте, с обеими ногами, застрявшими между туловищ, рук и ног, я вырываю шноркель из своего рта и вгрызаюсь зубами в толстую кожуру. Только со второго укуса я добираюсь до мякоти плода. Громко причмокивая, я всасываю сок апельсина. Он струйками вытекает у меня из уголков рта и капает на спящих людей. Боже, как здорово! Мне следовало бы раньше додуматься до этого.
Кто-то шевелится рядом с моей левой ногой, чья-то рука хватает меня за икру. Я подпрыгиваю, словно меня ухватил осьминог. При таком плохом освещении я не вижу, кто это. Из темноты приближается лицо: уродливый лемур с хоботом. Поднявшийся из полумрака человек пугает меня до смерти. Я все еще не могу узнать его: Швалле или Дафте?
— Чертовски хорошие апельсины! — запинаясь, произношу я. Ответа нет.
Мимо, нагнувшись, проходит Хекер, все еще присматривающий за лежащими. Он вытаскивает изо рта свой мундштук и ворчит:
— Вшивые акустики.
В луче моего фонарика видно, что с его подбородка свисают длинные слюни. Ослепленный, он зажмуривает глаза.
— Извините!
— Я ищу кока, — шепчет он.
Я показываю в темный угол рядом с люком. Хекер перебирается через два тела, наклоняется и негромко говорит:
— Давай, вставай! Поднимайся, Каттер! Поживее. Люди на корме хотят пить.
В кают-компании все без изменений. Второй вахтенный по-прежнему спит в своем углу. Я беру с полки потрепанный томик и заставляю себя читать. Мои глаза двигаются по строчкам. Они привычно перемещаются слева направо, не пропуская ни слога, ни буквы, но вместе с тем мои мысли сейчас далеко. В моем мозгу возникают странные думы. В пространство между страницей и моими глазами из ниоткуда вторгается ненапечатанный текст: затонувшие лодки — что будет с ними? Может, когда-нибудь армада погибших подлодок вернется в родную гавань, принесенная волной прилива вместе с моллюсками и водорослями? Или же люди будут лежать здесь еще десять тысяч лет, в некоем соленом подобии формальдегида, сберегающим их тела от гниения? А если когда-нибудь придумают способ обыскивать дно океана и поднимать оттуда корабли? Интересно, как мы будем выглядеть, когда наш корпус вскроют газовой горелкой?
Пожалуй, взору спасательной команды предстанет удивительно мирная картина. В других затонувших лодках зрелище, несомненно, оказалось бы хуже: вся команда перемешалась в беспорядке или плавает, распухшая, между блоками цилиндров дизелей. Мы исключение. Мы будем лежать в целости и сухости.
Кислорода нет — значит, нет и ржавчины, и со всех сторон лишь самые высококачественные материалы, из которых построена лодка. Можно не сомневаться, что работы по поднятию лодки окупятся сторицей: у нас на борту полным-полно ценного товара. А наш провиант наверняка будет все еще пригоден для еды. Лишь бананы, ананасы и апельсины будут чересчур испорчены.
А как же мы сами? Как долго разлагаются тела в отсутствии кислорода? Что станется с пятьюдесятью одним наполненным мочевым пузырем, с фрикассе и картофельным салатом в наших кишечниках, когда закончится весь кислород? Прекратится ли тогда процесс брожения? Усохнут ли тела подводников, став жесткими и сухими как вяленая треска или как те мумии епископов, которые можно видеть высоко над Палермо, в Пиана-делли-Альбанези? Они лежат там, под алтарными изображениями, в своих стеклянных гробах, облаченные в парчу, украшенные цветным стеклом и жемчугами — отвратительные, но устойчивые к воздействию времени. Отличие в том, что у епископов изъяли внутренности. Но стоит на пару дней зарядить непрекращающемуся дождю, и сквозь стеклянные витрины от них начинает долетать точно такая же вонь, какой может вонять только треска.
На ум приходит наша корабельная муха. Я представляю, как спустя годы поднимут нашу лодку, обросшую космами темно-зеленых водорослей, покрывшуюся наростами из раковин. Взломают люк боевой рубки, и оттуда вылетит туча жирных, здоровых мух. Крупный план из «Броненосца „Потемкин“ — через край люка выплескивается поток из миллиардов личинок. И миллионы и миллионы вшей, толстым слоем парши облепивших трупы команды…
— Наступают сумерки! — доносится с поста управления. Что бы это значило: светает или смеркается? Я окончательно запутался.
Шепчущие голоса приближаются. Появляется Старик, следом за ним — шеф.
Шеф докладывает Старику. Кажется, он вновь обрел силу, подобно боксеру, у которого неожиданно открылось второе дыхание, хотя в предыдущем раунде, с ним, кажется, уже было почти покончено. Одному богу известно, откуда она взялась у него, ведь он ни на минуту не покидал второго инженера и его людей. Теперь он и Старик проводят что-то вроде инвентаризации. Я слышу, что компрессоры надежно закрепили деревянными клиньями. Болты с большой палец толщиной, которыми они крепились к станине, срезало ударной волной взрыва. Многое зависит от компрессоров: они подают воздух для продувки цистерн плавучести. Оба перископа однозначно можно выбрасывать к черту. Пока что с ними ничего нельзя сделать. Слишком сложный ремонт…
Я вижу, что по мере рапорта шеф начинает излучать надежду.
Наши шансы улучшились? Я перестаю обращать внимание на детали. Единственное, что я хочу знать — это уверен ли шеф, что он сможет вытолкнуть воду за борт и оторвать лодку от грунта. Какое мне дело до перископов? У меня одно желание: выбраться на поверхность. Бог знает, что нас ждет там. Но сначала мы туда должны подняться. Просто подняться.
Ни слова о переливании воды и выкачивании ее за борт. Так какой смысл во всех прочих успешных починках, если мы не можем оторваться от грунта? Внезапно снова раздаются медленно приближающиеся шумы. Ошибиться невозможно. Корабельные винты. Все громче и громче.
— Звук винтов со всех сторон!
Что это значит — целый конвой? Старик закатывает глаза, словно квартиросъемщик, которого злит шум скандалящих соседей этажом выше.
Я беспомощно озираюсь. С меня довольно. Я могу лишь забиться еще дальше в свой угол. В моем измученном теле каждая косточка ноет, словно под пыткой. Должно быть, это после размахивания ведрами, похожего на бешено взлетающие и падающие качели.
Старик громко басит обычным голосом. Сперва это пугает меня, но потом я понимаю, что грохот наверху дает нам возможность говорить во весь голос. Никто не услышит нас. А привычное хриплое ворчание успокаивающе действует на нервы.
— Похоже, у них там настоящий затор! — произносит он. Обычное напускное безразличие. Но ему не удается обмануть меня: я видел, как он тайком растирал обеими руками свою спину, и слышал, как он стонал при этом. Должно быть, он очень неудачно приземлился в результате своего падения, но за все это время он едва ли урвал пятнадцать минут, чтобы прилечь.
Шеф переносит шум не так спокойно, как Старик. Когда грохот над головой усиливается, слова застревают в его горле, а глаза начинают бегать из стороны в сторону. Никто не говорит ни слова. Наступает немая сцена.
Я страстно хочу, чтобы пьеса подошла к развязке, чтобы актеры наконец-то смогли выйти из-за лучей рампы со своими обычными лицами.
Шум винтов замолкает. Старик смотрит мне прямо в глаза и удовлетворенно кивает, словно это он прекратил его — просто чтобы доставить мне удовольствие.
Шеф торопливо делает глоток яблочного сока из бутылки и вновь исчезает.
Только я собрался с духом, чтобы, пересилив себя, задать Старику прямой вопрос, как обстоят дела, но в этот момент он встает на ноги и, морщась от боли, тяжелой поступью бредет на корму.
Спустя некоторое время я не могу придумать ничего лучше, как последовать за ним. Может, на посту управления мне удастся втянуть его в разговор. Но он скрылся. Должно быть, отправился еще дальше, на корму лодки. У меня возникает дурное предчувствие, что там, на корме, что-то идет совершенно не так, как хотелось бы. Мне следовало бы внимательнее прислушаться к докладу шефа.
Наверно, до унтер-офицерской каюты я добрался наощупь в состоянии транса. Теперь начались мои неприятности: у меня нет опыта залезания в койку с поташевым картриджем на животе. Тем не менее, пребольно стукнувшись несколько раз об ограждение, я наконец ухитряюсь совершить что-то вроде прыжка через перекладину, изогнувшись самым неестественным образом. Теперь начнем расстегивать рубашку, ослабим пояс, перейдем снова к рубашке, расстегнем ее до конца, вдохнув, надуем живот, затем снова втянем его — вытянемся, выдохнем, будем лежать, словно в футляре, держа на животе вместо грелки с горячей водой поташевый картридж — точь-в-точь мумия на смертном одре.
Сознание растворяется. Что это, сон или какое-то забытье? Когда я снова прихожу в себя, уже 17.00. По корабельному времени. Я вижу это по наручным часам Айзенберга.
Я остаюсь в постели. Грань между сном и бодрствованием вновь начинает стираться. Где-то в моей голове эхом отдается глухой стук. Вместо того, чтобы пробудиться, я пытаюсь укрыться от навязчивого звука во сне, но он не утихает. Не засыпая, но и не поднимая век, я прислушиваюсь. Не остается никаких сомнений: это глубинные бомбы. Хотят запугать нас? Или Томми глушат другую лодку? Но сейчас наверху должен быть ясный день. Никто не рискнет прорываться при дневном свете. Так что это? Может, они проводят учения? Стараются поддерживать своих людей в форме?
Я напрягаю слух, стараясь определить, с какой стороны доносятся раскаты грома. Он грохочет повсюду вокруг нас. Наверно, действуют небольшие соединения, отрабатывающие тактику окружения. Теперь опять все успокоилось. Я высовываюсь в проход со своей койки и гляжу в сторону поста управления.
Акустик докладывает о шуме винтов — сразу несколько с разных сторон. Как это возможно — я полагал, что сонары разбиты. Вдруг я вспоминаю, что Старик прижимал к уху один наушник, когда я протискивался мимо. Значит, акустическое оборудование снова работает: теперь мы можем получать звуковую информацию о враге. Дает ли это нам какое-то преимущество?
Вытекшее топлива! Течение должно было унести его так далеко, что никто там, наверху, не может догадаться, где его источник. Вероятно — надо скрестить пальцы [115]— была утечка в виде одного большого пузыря, и этим все кончилось. К счастью, в отличие от пробки топливо не плавает вечно. Оно растворяется и постепенно исчезает. Вязкость — кажется так это называется? Еще одно слово, которое я добавляю к своему набору магических заклинаний.
— Похоже, мы лежим в хорошем местечке, — доносятся до меня слова Старика с поста управления. Что же, можно и так взглянуть на наше нынешнее положение: мы родились под счастливой звездой, благодаря которой застряли в скалах, спасших нас от Асдика.
— Черт побери, если этот шум не прекратится — я сойду с ума! — внезапно взрывается Зейтлер. Он нарушает приказ, в соответствии с которым Зейтлер должен тихо лежать и молчать в свою поросячью трубочку для дыхания. Будем надеяться, что Старик не услышал его.
Левая рука Зейтлера свешивается с его койки. Сильно прищурившись, я могу рассмотреть его часы. Сейчас 18.00. Так мало времени? Дурная примета, что я потерял свои часы. Должно быть, они попросту упали с моего запястья. Может, они еще продолжают тикать где-то в трюме. Все-таки, они — антимагнитные, водонепроницаемые, ударостойкие, нержавеющие, сделаны в Швейцарии.
Носовой зажим так больно давит, что я вынужден ослабить его на мгновение.
Боже, как же воняет! Это газ из аккумуляторов! Нет, не только газ. Также воняет дерьмом и мочой — словно кто-то справлял здесь нужду. Или у кого-то во сне расслабился сфинктер? Или где-то поблизости стоит ведро с мочой?
Писать: при этой мысли я сразу же ощущаю жуткое давление в своем мочевом пузыре. Потребность отлить проходит, уступив место угрожающим спазмам желудка. Я сжимаю бедра. Что, если нам всем одновременно приспичит по нужде? На такой глубине нельзя пользоваться гальюном — не стоит даже пытаться выпихнуть дерьмо за борт сжатым воздухом. Вонь становится почти что невыносимой.
Лучше уж снова надеть прищепку на нос и дышать через дребезжащий картридж! Хорошо, что природа предоставила нам свободу выбора: дышать через нос или через рот. Я без колебаний выбираю второй способ дыхания: к счастью, у меня в челюсти нет нервов обоняния. Творец Неба и Земли проявил большую предусмотрительность при замешивании своей глины [116], чем конструкторы при создании нашей посудины.
Конечно, я могу потерпеть еще некоторое время. Лежи, не шевелись, мышцы живота расслаблены, думай о чем-нибудь другом. О чем угодно, только не о том, как хорошо было бы сходить в туалет.
В публичном доме в Бресте стояла жуткая вонь: пот, духи, сперма, моча и лизол — тошнотворная смесь — аромат подгнившей похоти. Никакие духи, даже самые сильные, не могли перебить запах этого дезинфицирующего средства, которое прозвали Eau de Javel. В том доме тоже пригодились бы зажимы для носа.
Rue d'Aboukir! Когда в порт заходил большой корабль, шлюхи в перерывах между посетителями даже не вставали с постели, оставаясь в положении «лежа на спине, ноги врозь». Никаких подмываний над биде, никаких трусиков, надетых, чтобы соблазнить клиента и сразу же оказаться вновь спущенными. Разработанные цилиндры из плоти, в которых изо дня в день ходило взад-вперед по пять дюжин поршней самых разных размеров.
Перед моим взором встает круто сбегающая вниз узкую улочку: крошащиеся, осыпающиеся стены, обугленные бревна вздыбились к небу. На искореженном тротуаре вытянулся расплющенный труп собаки. Омерзительно. С ее выдавленных внутренностей, жужжа, взвивается целый рой мясных мух. Валяются обрывки просмоленного картона. Причудливые обломки черепичной крыши напоминают огромные куски слоеной нуги. Урны опрокинуты все до единой. Крысы бегают при свете дня. Все прочие здания пострадали от бомбежек. Люди покинули даже частично уцелевшие дома. Деревянные оконные ставни топорщатся баррикадой. Между развалинами и мусором едва можно найти проход.
Рядом со стеной, опираясь друг на друга так, что их лбы соприкасаются, стоят два «хозяина морей»:
— Пойдем, браток, я заплачу за твой трах. Тебе это не повредит.
Они выстроились в шеренгу перед домом терпимости внизу улицы. Два ряда стоящих членов. Каждому надо расслабиться. Время от времени жирная «мадам» по-хозяйски выкрикивает из двери:
— Следующие пять… да поторапливайтесь! У каждого есть пять минут — не больше!
Идиотские ухмылки. У всех матросов одна руку, засунутая в карман брюк, нащупывает член или яйца. И почти у всех в другой зажата сигарета: нервы пошаливают.
Изнутри дом являет собой убогую развалину. На что ни взгляни — серое и ветхое. Лишь уборная покрашена белой краской. Все остальное по цвету напоминает машинное масло — либо светло-желтое прогорклое коровье. Пахнет спермой и потом. Бар отсутствует. Нет ни малейшего намека даже на самое примитивное украшение интерьера.
«Мадам», восседающая на своем деревянном троне, прижимает к себе гнусного мопса, вдавив его в расщелину между своими массивными грудями.
— Вылитая жирная жопа, — отзывается о них кто-то. — Парни, вот бы оттрахать ее между ними!
На что старая карга демонстрирует свои скудные познания в немецком языке:
— Нет времени. Давайте, пошевеливайтесь, ничего не разбейте!
Над ее троном висит герб в виде ярко намалеванного петуха с девизом «Quand ce coq chantera, credit on donnera». [117]
Каждому, кто расплачивается с ней, она старается продать еще и один из своих наборов изрядно замусоленных фотокарточек. Кто-то возражает:
— Тетя, никто не нуждается в наглядном пособии. Я готов кончить как есть, не сходя с места. А они будут гонять в них свои члены до тех пор, пока не спустят все, и из них не повалит лишь сизый дым.
За стеной, покрытой грязными пятнами, скрипит матрас.
Раздается визгливый, сварливый голос:
— Ну, сладенький, клади сюда свои денежки!
А я еще был так удивлен, что она говорит по-немецки.
— Не надо так тупо на меня смотреть! Fais vite! [118]Ну конечно же, ты поражен — я родом из Эльзаса! Нет-нет — или ты полагаешь, будто я хочу, чтобы меня уволили? Здесь все платят вперед, так что, милый, выкладывай-ка свои денежки. После всегда тяжелее платить. Давай — и прибавь немножко для Лили — она тебе понравится. У тебя найдется еще пятьдесят? Если есть, то я могу показать тебе кое-какие фотографии..
А из другой двери уже доносится:
— Заходи, дорогуша! Боже, да здесь одни несовершеннолетние!
Неужели они все из Эльзаса?
— У вашего детского сада сегодня что — выходной? И это все, на что ты способен? Не надо — не снимай штаны. И поторапливайся!
На краю кушетки расстелена грязная тряпка, чтобы ботинки оказались на ней: снимать их считается здесь лишней тратой времени.
— Ну ты и шустрый. Вот это да!
Я слышу, как за ширмой она мочится в ночной горшок. Да и к чему здесь условности?
Белесые бедра. Мокрые волосы на лобке. Болезненное лицо покрыто полосами пудры. Желтые зубы, один или два из них — черные, гнилые. От нее разит коньяком. Красная щель рта. В мусорной корзине рядом с биде сплетением кишок белеют использованные презервативы.
Из коридора доносится ругань:
— Гони деньги назад — я выпил слишком много пива — так он у меня никогда не встанет!
На первом этаже кто-то упорно возражает против укола:
— Тогда ты не получишь назад свою платежную книжку!
— Послушайте, я не собираюсь оголять свою задницу!
— Заткнись. Каждому должна быть сделана прививка.
— Может быть, тебе они дают даром!
— Полегче на поворотах!
— Да пошел ты!
Ну и работа! Весь день напролет делать уколы в пенисы.
— Ну, вот и все. Забирай свою платежную книжку. Двойная предосторожность: резинка и прививка. Ваше флотское начальство так старается соблюсти приличия!
Давление в мочевом пузыре сводит меня с ума. Разве боцман не выставил на посту управления отхожие ведра и канистру хлорки рядом с ними? Я заставляю себя встать и добраться до центрального поста на негнущихся ногах. Потом появляется шеф. Тяжело дыша, он садится рядом со мной и замирает. Только его грудь вздымается. Он поджимает губы, делает вдох — и раздается свист. Заслышав звук, он вскакивает на ноги.
Я вытаскиваю похожую на поросячий пятачок затычку из своего рта:
— Шеф, у меня еще остались таблетки глюкозы.
Шеф, встрепенувшись, возвращается к действительности:
— Нет, спасибо, а вот от глотка яблочного сока не отказался бы.
Я незамедлительно вскакиваю на ноги, протискиваюсь через люк, доковыливаю до ящика и дотягиваюсь до бутылки. Шеф подносит ее ко рту одной рукой, но ему тут же приходится придержать ее другой, потому как бутылка лязгает о его зубы. Он пьет громадными глотками. По его нижней губе сбегает ручеек сока и теряется в бороде. Он даже не удосуживается утереться.