Страница:
Команда совершенно вымотана. Даже после того, как прозвучала команда к всплытию, оба вахтенных на посту управления продолжают безучастно сидеть на распределителях забортной и трюмной воды. Что касается помощника по посту управления, он старается выглядеть, как всегда, но я угадываю ужас в его лице.
Внезапно мне хочется, чтобы наш перископ был в десять раз длиннее. Если бы только Старик мог быстро осмотреться вокруг из нашей нынешней безопасной позиции, так, чтобы мы знали, что творится наверху — что задумала эта свора!
Лодка поднялась на перископную глубину. Мы стоим близко от поверхности. Шеф уверенно управляет лодкой. Никаких намеков на избыточную плавучесть.
Старик высовывает из воды стебелек спаржи. Я слышу, как заработал и снова замолк мотор привода перископа. Затем раздается негромкий стук и легкий щелчок откинутой рукоятки. Старик начинает крутится на своей карусели.
На посту воздух чуть ли не звенит от нашего напряжения. Неосознанно я задерживаю дыхание, пока я не вынужден хватать воздух, как тонущий человек. Сверху не доносится ни слова.
Значит, все выглядит плохо! Если бы все было в порядке, Старик сразу известил бы нас.
— Запишите!
Слава богу, голос Старика.
Штурман счел, что эти слова обращены к нему. Он тянется за карандашом. Бог мой, неужели опять все с самого начала? Шедевр литературы для журнала боевых действий?
— Итак: «В результате перископного наблюдения — неподвижный эсминец, по уточненным данным — на ста градусах — дистанция — около шести с половиной километров». Есть?
— Jawohl, господин каплей!
— «Луна по-прежнему очень яркая». Записали?
— Jawohl, господин каплей!
— «Остаемся под водой». Вот так!
Больше сверху ни единого слова.
Проходит три-четыре минуты, пока командир спускается наощупь вниз.
— Думали обдурить нас! Старая уловка! Идиоты! И каждый раз они надеются, что мы клюнем. Шеф, опустите ее снова на шестьдесят метров! Мы немного отодвинемся в сторону, и не спеша перезарядим торпеды.
Старик ведет себя так, словно все идет по заранее разработанному плану. Мне хочется закрыть уши ладонями: он говорит так, словно читает скучнейший годовой отчет какой-нибудь компании в деловом развороте газеты:
— Да, штурман, вот еще что: «Бесшумно движемся, чтобы уйти от эсминца. Предположительно эсминец — эсминец потерял с нами контакт… Шумов в непосредственной близости не слышно».
«Предположительно» — это звучит обнадеживающе! Стало быть, он даже не до конца уверен в этом. Он прищуривает глаза. Похоже, он еще не закончил свое сочинение.
— Штурман!
— Jawohl, господин каплей!
— Добавьте вот еще что: «Скорректированное направление — двести пятьдесят градусов: море огня — ослепительное зарево. Считаю, что это пораженный нами танкер».
Старик отдает приказание рулевому:
— Курс — двести пятьдесят градусов!
Я обвожу взглядом собравшихся вокруг, и у всех вижу безразличные лица. Лишь второй вахтенный слегка нахмурился. Первый вахтенный офицер, не выказывая никаких эмоций, смотрит в пустоту. Штурман пишет за «карточным» столом.
И на корме, и в носовом отсеке устраняют неисправности. Постоянно кто-то с промасленными руками проходит через пост управления, чтобы отрапортоваться первому вахтенному, который взял на себя управление рулями глубины. Все они делают это шепотом. Никто, кроме Старика, не осмеливается говорить в полный голос.
— Еще полчаса, и мы перезарядим торпеды, — произносит он и обращается ко мне. — Самое время выпить.
Он явно не собирается покидать пост управления, и я поспешно отправляюсь на поиски бутылки с яблочным соком. Мне совсем не хочется никуда идти. Когда я пролезаю сквозь люк, ноет каждый мускул. Ковыляя мимо Херманна, я замечаю, что он весь поглощен своей ручкой гидрофона. Но мне пока абсолютно безразлично, что он там пытается услышать.
Неважно, каковы были донесения, но спустя полчаса Старик отдает команду перезарядить торпеды.
В носовом отсеке бешено кипит работа. Сырая одежда, свитеры, кожаное обмундирование и всевозможное барахло свалено в кучу перед люком, а палубные плиты подняты.
— Восхвалите Господа нашего трубами и кимвалами, — заводит речитативом торпедный механик Хекер. — Наконец-то хоть места здесь прибавится, — поясняет он мне, вытирая с шеи пот вонючей тряпкой, претендующей на звание полотенца.
Он поторапливает своих кули [78]:
— Поторапливайтесь, ребята, поторапливайтесь — поднимайте их повыше!
— Мазнуть разок вазелином, и прямиком в дырку! — Арио, в притворном возбуждении повиснув на цепях талей, начинает рывком выбирать их, подбадриваемый хекеровскими хау-рук. [79]— Да! — Да! — Трахай меня! — Трахай! — Ты, похотливое животное… о!.. о!.. да!.. да!.. — Давай же, маленький негодник! — О, да! — Ты… — Вот так! — Глубже! — Не останавливайся! Еще! Еще!
Я потрясен, что в такой сумасшедшей запарке у него еще остается дыхание на это. У другого моряка, который тоже тянет тали, ожесточенное выражение лица. Он притворяется, что не слышит Арио.
Когда первая торпеда оказывается внутри пускового аппарата, Берлинец, расставив ноги, отирает с торса пот ручным полотенцем, затем передает грязный лоскут Арио.
Появляется первый вахтенный, чтобы посмотреть, как укладываются в отведенное время. Люди работают как одержимые. Никто ничего не говорит, слышны только хау-рук Хекера да иногда сдавленные проклятия.
Вернувшись в кают-компанию, я нахожу Старика, вытянувшего прямо перед собой ноги в своем привычном углу на койке шефа, откинувшегося на спину, как человек в конце долгой, утомительной железнодорожной поездки. Его лицо запрокинуто вверх, рот приоткрылся. Из уголка тянется ниточка слюны, пропадающая в бороде.
Я не знаю, что делать. Ему нельзя лежать здесь, в таком виде, чтобы его видели все, снующие мимо. Я громко откашливаюсь, будто у меня запершило в горле — и Старик моментально пробуждается, выпрямившись в один миг. Но он ничего не говорит, лишь жестом приглашает присесть.
Наконец он спрашивает, запинаясь:
— Как там дела на носу?
— Одна рыбешка уже внутри трубы. Они там уже все почти готовы. Я имею ввиду людей — не работу.
— Хмм! А на корме вы были?
— Нет, там слишком много работы.
— Да уж, там должно быть действительно погано. Но шеф справится: он чертовски искусный танцмейстер.
Затем он кричит в сторону камбуза:
— Еду! И для вахтенных офицеров тоже.
И теперь обращаясь ко мне:
— Никогда не стоит упускать случай отпраздновать победу — хотя бы только куском хлеба и маринованным огурцом.
Приносят тарелки, ножи и вилки. Вскоре мы уже сидим за правильно сервированным столом.
Я повторяю про себя, как идиот: «С ума можно сойти — просто рехнуться». Перед моими глазами — гладкий чистый стол, тарелки, ножи, вилки, чашки, освещенные уютным электрическим светом. Я уставился на Старика, помешивающего чай блестящей ложечкой, на первого вахтенного офицера, разделывающего колбасу, на второго вахтенного, разрезающего вдоль маринованный огурец.
Стюард задает мне вопрос, не хочу ли я еще чаю.
— Я! ? Чаю? Ах, да! — его вопрос не сразу доходит до меня. В моей голове еще гремят сотни глубоководных разрывов. Каждый мускул ноет от отчаянного напряжения. У меня свело правое бедро. При каждом укусе я ощущаю свои челюстные мускулы — это от сильного стискивания зубов.
— На что вы там так пристально смотрите? — спрашивает командир с набитым ртом, и я поспешно подцепляю вилкой кусок колбасы. Не позволяй глазам закрыться. Ни в коем случае не начинай размышлять. Жуй, тщательно пережевывая пищу, как ты обычно делаешь. Переведи глаза. Моргни.
— Еще огурчик? — предлагает Старик.
— Да, пожалуйста — спасибо!
Из прохода доносится глухой топот. Это Инрих, что ли, сменивший в рубке акустика Херманна, пытается обратить на себя внимание? Громкий топот сапог, затем он объявляет:
— На двухстах тридцати градусах — глубинные взрывы.
Его голос звучит намного выше, чем Херманна, тенор вместо баса.
Я пытаюсь сопоставить его рапорт с нашим курсом. Два румба по левому борту.
— Ну, пора всплывать, — говорит Старик с полным ртом. — Корабельное время?
— 06.55, — отвечает штурман с поста управления.
Старик поднимается, дожевывая пищу, стоя ополаскивает рот большим глотком чая, и в три размашистых, уверенных шага оказывается в конце прохода:
— Через десять минут мы всплываем. Занесите в журнал: «06.00, зарядили торпеды. 06.55, на двухстах тридцати градусах слышны глубинные взрывы».
Затем он возвращается и опять забивается в свой угол.
Появляется запыхавшийся Хекер, глотающий ртом воздух. Ему приходится сделать пару глубоких вдохов, прежде чем он может выдавить хоть слово. Боже, взгляни на него! Пот течет с него ручьями. Он еле стоит на ногах, докладывая:
— Четыре носовых торпеды заряжены. Кормовой аппарат…
Он собирается продолжить, но Старик перебивает его:
— Очень хорошо, Хекер; ясно, что мы пока не в состоянии добраться до него.
Хекер старается принять суровое выражение лица, но теряет равновесие. Он удержался от падения лишь потому, что успел ухватиться за верх шкафчика.
— Ох уж эта молодежь! — замечает Старик. — Иногда они просто удивляют! — И потом добавляет. — Когда торпеды заряжены, чувствуешь себя совсем по-другому!
Я догадываюсь, что сейчас у него есть всего одно желание — атаковать эсминец, который гонял нас. Он снова поставит все на одну карту, но, вне всякого сомнения, он задумал что-то еще…
Он решительно встает, застегивает на своей дубленой безрукавке три пуговицы, поглубже натягивает фуражку на голову и направляется на пост управления.
Объявляется шеф, дабы сообщить, что неисправности в кормовом отсеке устранены при помощи материала, оказавшегося на борту лодки. Оказавшееся на борту лодки — это тоже самое, что подручный материал, то есть ремонт — временный.
Я пролезаю на центральный пост следом за Стариком.
Вахта мостика уже находится в полной готовности. Второй инженер занял позицию за операторами рулей глубины. Лодка быстро поднимается. Скоро мы окажемся на перископной глубине.
Не тратя времени на слова, Старик поднимается в боевую рубку. Заработал мотор привода перископа. Опять раздаются щелчки, перемежаемые паузами. Я не в силах нормально дышать, пока сверху не доносится громкий, чистый голос:
— Всплытие!
Эффект от выравнивания давления подобен удару. Мне одновременно хочется и заорать, и как можно глубже вдохнуть воздуха, но вместо всего этого я просто стою, как и все остальные, собравшиеся тут. Действуют лишь мои легкие, закачивая внутрь меня свежий морской воздух. Сверху раздается голос командира:
— Запустить оба дизеля!
Сзади, в машинном отделении, сжатый воздух врывается в цилиндры дизелей. Поршни заходили вверх и вниз. А теперь зажигание! Дизели очнулись. По лодке пробежала дрожь, сильная, как первый рывок трактора. Трюмные помпы гудят, вентиляторы гонят воздух сквозь всю лодку — обилие звуков расслабляет нервы не хуже горячей ванны.
Я вылезаю на мостик вслед за наблюдателями.
Боже мой! Над горизонтом полыхает чудовищный пожар.
— Это — третий пароход! — кричит командир.
На фоне темного неба я различаю черное облако, поднимающееся над огненным адом: столб дыма, извиваясь подобно гигантскому червю, уходит ввысь. Мы направляемся прямиком к нему. Вскоре становятся хорошо заметны очертания носа и кормы судна, но его середина почти что неразличима.
Ветер доносит острый, удушливый запах солярки.
— Перебили им хребет, — отрывисто бросает командир. Он приказывает полный вперед и меняет курс. Теперь наш нос смотрит прямиком на зарево.
Огненное сияние мерцает, подсвечивая снизу огромные облака дыма, и за смогом нам становятся видны языки пламени.
Время от времени целое облако расцвечивается изнутри желтыми сполохами, а некоторые вспышки возносятся ввысь, словно осветительные ракеты. Взрываются настоящие ракеты, чей кроваво-красный свет пробивается сквозь дымовую завесу. Их отражения пробегают по темной воде между нами и горящим транспортом.
Единственная мачта торчит обуглившимся грозящим перстом из моря бушующего пламени, выделяясь на его фоне. Ветер несет дым на нас, словно корабль хочет укрыться и уйти на дно незаметно. Виднеется лишь корма танкера, напоминающая почерневший блокшив старого парусника. Должно быть, она накренилась в нашу сторону: когда ветер относит дым, я различаю наклонившуюся палубу, несколько надстроек, обрубок, бывший прежде погрузочным краном.
— Можно не стрелять по новой! — сиплый голос командира кажется простуженным. Его слова перетекают в хриплое клокотанье, которое, кажется, тонет в пьяном смехе.
Тем не менее, он не приказывает лодке отвернуть в сторону. Напротив, мы медленно подходим все ближе и ближе к самому пеклу.
Вокруг всей кормы танкера из воды высовываются темно-красные языки пламени: само море горит. Это разлилось топливо.
— Может, нам удастся выяснить ее имя! — говорит командир.
До нас долетает треск, как от горящего хвороста, потом раздается резкий свист и щелчки. Теперь море становится желтым, отражая пламя, охватившее корму, и красным — от полыхающего горючего.
И нас всех тоже охватывает это алое зарево. Каждая прорезь нашего ограждения отчетливо видна на фоне беснующегося пламени.
Я поворачиваю голову. Все лица покраснели — окровавленные уродливые маски.
Прогремел еще один взрыв. А потом — я насторожил свой слух — разве не чей-то крик раздался? Могли на борту остаться люди? Разве не заметил я только что машущую руку? Я сощуриваю глаза, но в бинокле видны лишь пламя и дым. Ерунда, никакой человеческий голос не может доноситься из этого ада.
Что Старик собирается предпринять? Он постоянно отдает указания рулевому. Мне известна их цель: держать курс прямо на пожарище — не показывать свой силуэт на багровом фоне.
— Смотрите быстрее! — говорит Старик, и добавляет:
— Она может в любую минуту уйти под воду!
Я едва слышу его. Мы стоим, недвижимы. Сумасшедшие, отчаянные, заглянувшие вглубь огненного ада с его порога.
Сколько до нее? Восемьсот метров?
Меня неотступно точит беспокойство, вызванное грандиозными размерами такого большого корабля. Из скольких людей как минимум должна была состоять его команда? Сколько из них уже погибло? — двадцать, тридцать? Конечно, британские корабли сейчас ходят с как можно меньшим экипажем. Может, они даже делят часы между двумя, а не тремя, вахтами. Но вахту не могут нести меньше, чем два матроса, да еще восемь человек в машинном отделении, на рации, офицеры и стюарды. Забрал ли их эсминец? Чтобы снять их, ему пришлось бы остановиться — мог ли эсминец пойти на такой риск, с подводной лодкой в непосредственной близости?
В небо взлетает ослепительно-красный столб огня: корма, все еще удерживающаяся на плаву, выстреливает сноп искр. А затем в небо взмывает ракета, взывающая о помощи. Значит, там до сих пор остались люди? Боже всемогущий — в этой преисподней?
— Она выстрелила сама по себе. На борту никого нет. Это невозможно! — замечает Старик обычным голосом.
Я еще раз вглядываюсь через бинокль сквозь дым. Там! Никакого сомнения: люди! Они столпились на корме. На секунду они отчетливо видны на фоне полыхающего занавеса. Теперь некоторые стали прыгать в воду; на корабле остались лишь две или три фигуры, мечущиеся взад-вперед по палубе. Вот одну из них подбрасывает в воздух. Я четко вижу ее, похожую на куклу с оторванными конечностями, выделяющуюся на красно-желтом зареве.
Штурман орет:
— Там еще несколько!
И показывает на воду перед носом пылающего танкера. Я вскидываю бинокль: там плот с двумя моряками на нем.
Я смотрю на них, не отрываясь, не менее полминуты. Никакого шевеления. Они, без всякого сомнения, мертвы.
Но вон там! Черные бугорки — они плывут!
Второй вахтенный офицер тоже переводит бинокль в их направлении. Старик не сдерживается:
— Ради бога, смотрите в свою сторону! Вы, кажется, должны наблюдать за кормовым сектором.
Не эти ли крики я слышал сквозь треск огня? Один из пловцов на миг поднимает из воды руку. Другие семеро — нет, десять — человек похожи на плывущие черные мячи.
Ветер опять наклоняет к поверхности полотнища маслянистого дыма, и я теряю пловцов из виду. Потом они снова показываются. Сомневаться не приходится — они стремятся к нашей лодке. Позади них красные языки растекшегося по поверхности горючего распространяются все шире и шире во все стороны.
Я взглядываю искоса на командира.
— Чертовски опасно, — слышу я его бормотание, и я понимаю, о чем он. Мы подошли слишком близко. Становится очень жарко.
Две или три минуты он не произносит ни слова. Он берется за бинокль, снова опускает его, мучительно пытаясь принять решение. Наконец голосом таким хриплым, что он походит, скорее, на кашель, он приказывает обоим дизелям дать задний ход.
У людей в машинном отделении, должно быть, глаза на лоб полезли от удивления. Задний ход — такой команды еще никогда не поступало. Это небезопасно: теперь мы не сможем быстро скрыться под водой — для ускорения аварийного погружения наши рули глубины, способны использовать лишь инерцию лодки, движущейся вперед.
Полыхающее горючее растекается по поверхности быстрее, чем плывут люди. У них нет ни шанса на спасение. Огонь на воде выжигает кислород в воздухе над ней. Задохнуться, сгореть заживо и утонуть — каждый, кого настигнет море огня, погибнет сразу тремя способами.
Какое счастье, что шум пожарища и глухой рев отдаленных взрывов заглушает их крики.
Озаренное красным лицо второго вахтенного несет отпечаток ужаса.
— Не могу понять, — глухо произносит Старик. — Никто не снял их…
Я тоже не могу найти этому объяснений. В продолжение всех этих часов! Или они надеялись спасти корабль? Может быть, после попадания он оставался еще управляемым? Может, он мог еще делать в час несколько узлов. Возможно, они пытались справиться с огнем в надежде, что им удастся спастись от вражеской субмарины. Я вздрогнул, представив, что довелось пережить этой команде.
— Теперь мы даже не узнаем ее имя! — слышу я голос Старика. Он пытается быть ироничным.
К моему горлу подкатывает тошнота. Перед глазами стоит человек, которого я помог вытащить из огромного озера нефти, заполнившего акваторию гавани после воздушного налета. Он стоял на пирсе и блевал, сотрясаемый судорожными спазмами и стонами. Полыхавшая нефть обожгла его глаза. К счастью, прибежал матрос с пожарным шлангом. Он стал смывать с него маслянистую слизь под таким напором, что несчастного калеку сбило с ног, и он покатился по камням подобно бесформенному черному тюку.
Внезапно корма танкера приподнялась, словно ее высунули высоко из воды. Она стоит немного времени, как отвесный утес посреди охваченного огнем океана; затем, провожаемая прощальным салютом двух или трех глухих взрывов, она с ревом уходит в воду и скрывается из виду.
Спустя несколько секунд океан смыкается над тем местом, где затонул корабль, поглотив огромное судно, словно его никогда и не было. Никого из пловцов тоже не видно.
Наши люди, находящиеся внизу, внутри лодки, могут теперь слышать симфонию разрушения, ужасающие стенания, треск и скрежет, взрывы котлов, разламывание трюмов. Какая глубина в этом месте Атлантики? Пять километров? Уж точно не меньше четырех.
Командир приказывает разворачиваться:
— Здесь нам больше нечего делать!
Дозорные на мостике опять заняли привычные места. Они неподвижны, бинокли подняты к глазам. Впереди над горизонтом растекается тусклое красноватое свечение, вроде того, что отбрасывают ночью на небо большие города. А на юго-западе что-то сверкает, озаряя свои блеском небо едва ли не до зенита.
— Штурман, занесите в журнал: «На двухстах тридцати градусах заметны отблески огня». Укажите корабельное время. Там действуют другие лодки. Мы только посмотрим одним глазом, что это за иллюминация, — негромко добавляет он в мою сторону и отдает команду держать курс на мерцающие сполохи.
Что на этот раз? Или так и будет продолжаться, пока мы где-нибудь не ляжем в дрейф с пустыми баками. Или нам недостаточно того, что сделано? У Старика, видно, руки чешутся отправить на дно эсминец. Как отплата, возмездие за наши страдания.
Шеф исчезает с мостика.
— Вот как оно получается, — приговаривает Старик. — Впрочем, самое время послать нашу радиограмму. Штурман — бумагу и карандаш. Мы лучше начнем все заново. Теперь мы можем описать все, как следует…
Я знаю, что он хочет этим сказать: сейчас можно не опасаться, что нас запеленгуют, если мы отправим в эфир послание длиннее обычных. Томми уже знают, что мы действуем в этом районе. Нет нужды опасаться, что они будут пеленговать наш передатчик.
— Запишите следующее: «Эсминцы преследовали глубинными бомбами». «Умело преследовали глубинными бомбами», пожалуй, звучало бы лучше. «Многочисленные атаки» — впрочем, кого волнует их количество? Если захотят, они могут почитать о них в журнале боевых действий. Так что оставим «Многочисленные атаки». Их больше интересует, штурман, кого мы потопили, поэтому будем предельно кратки: «Эсминцы преследовали глубинными бомбами». «Многочисленные атаки» тоже можно опустить. Итак, продолжаем: «Преследование глубинными бомбами. Выпустили пять торпед. Четыре попадания. Пассажирский лайнер восемь тысяч ГРТ [80]и транспорт пять тысяч пятьсот ГРТ. Хорошо слышали, как они тонули. Попадание в танкер восемь тысяч ГРТ. Видели, как тонул. UA».
Старик продиктовал «пассажирский лайнер». Один из переоборудованных под перевозку войск? Я не хочу даже думать о последствиях попадания торпеды в заполненный солдатами транспорт… Вспомнился пьяный горлодер в баре «Ройаль»: «Уничтожайте врага, а не только его корабли!»
Снизу докладывают, что радист принял сигналы SOS с британских пароходов.
— Ну, ну, — говорит Старик. Ни слова более.
В 07.30 мы принимаем сообщение от одной из наших лодок. Штурман, очевидно, по рассеянности зачитывает его вслух:
— «Потопили три парохода. Возможно, и четвертый тоже. Четыре часа преследовали глубинными бомбами. Конвой разбился на группы и отдельные корабли. Контакт потерян. Преследую к юго-западу. UZ».
Я вглядываюсь в зарево над горизонтом, в котором время от времени мелькают яркие вспышки.
В моем мозгу проносится бессмысленная череда смешанных кадров: проектор крутится слишком быстро. Полосы кинопленки склеены беспорядочно, случайно, многие эпизоды повторяются. Снова и снова я вижу столбы взрывов, которые замирают на несколько мгновений, чтобы осыпаться ливнем деревянных обломков и железных кусков. Я вижу черные клубы дыма, затягивающие небо подобно гигантским моткам шерсти. Затем грохочущая вспышка, полыхающее на поверхности горючее — и барахтающиеся перед нами в воде черные точки.
Меня охватывает ужас от осознания того, что натворили наши торпеды. Запоздалая реакция. Одно нажатие на пусковой рычаг! Я закрываю глаза, чтобы прогнать навязчивое видение, но по-прежнему вижу море огня, разливающееся по поверхности воды, и людей, плывущих изо всех сил, чтобы спасти свои жизни.
Что чувствует Старик, когда перед его мысленным взором проходят все потопленные им корабли? А когда он думает о всех людях, бывших на борту этих кораблей и ушедших на дно вместе с ними, или разорванных на части взрывами торпед — обваренных, искалеченных, лишившихся частей своих тел, сгоревших заживо, задохнувшихся, утонувших, раздавленных. Или наполовину ошпаренных, наполовину задохнувшихся, и лишь затем утонувших. На его счету почти двести тысяч тонн: гавань средних размеров, заполненная судами, уничтоженными им одним.
Спустя некоторое время снизу докладывают, что принята радиограмма. Купш вошел в контакт с тем же самым конвоем; Стекманн поразил шеститысячник.
Меня охватывает прилив усталости. Мне нельзя прислоняться к бульверку или дальномеру — а то я могу заснуть стоя. В моем черепе гулкая пустота, как в опорожненной бочке. И я ощущаю судороги, сводящие мой желудок. И давление в мочевом пузыре. На негнущихся ногах я спускаюсь в лодку.
Старшего механика Франца не видать в его каюте. После того, как он свалял такого дурака, он старается не показываться на людях. На самом деле у него сейчас должно быть время отдыха. Вероятно, он боится высунуть нос из машинного отделения.
Рванувшись в сторону кормы, к гальюну, я наталкиваюсь у его двери на второго вахтенного офицера. Значит, его мучает та же потребность, что и меня. Боже мой, ну и вид у него: осунувшееся, раздраженное лицо старого гнома. Мне кажется, что торчащая щетина его бороды и то потемнела. Я смотрю на него в замешательстве, пока до меня не доходит, что это обман зрения, создаваемый побелевшей кожей, которая стала одного цвета с мелом. Просто щетина стала больше выделяться.
Когда он появляется из-за двери, то спрашивает у стюарда кофе.
— Думаю, лимонад был бы более уместен, — замечаю я.
Стюард замешкался, не зная, чего от него хотят. Второй вахтенный вытягивается в углу койки, не считая нужным отвечать что-либо.
— Лимонад, — я принимаю вместо него решение. — И для меня тоже.
Внезапно мне хочется, чтобы наш перископ был в десять раз длиннее. Если бы только Старик мог быстро осмотреться вокруг из нашей нынешней безопасной позиции, так, чтобы мы знали, что творится наверху — что задумала эта свора!
Лодка поднялась на перископную глубину. Мы стоим близко от поверхности. Шеф уверенно управляет лодкой. Никаких намеков на избыточную плавучесть.
Старик высовывает из воды стебелек спаржи. Я слышу, как заработал и снова замолк мотор привода перископа. Затем раздается негромкий стук и легкий щелчок откинутой рукоятки. Старик начинает крутится на своей карусели.
На посту воздух чуть ли не звенит от нашего напряжения. Неосознанно я задерживаю дыхание, пока я не вынужден хватать воздух, как тонущий человек. Сверху не доносится ни слова.
Значит, все выглядит плохо! Если бы все было в порядке, Старик сразу известил бы нас.
— Запишите!
Слава богу, голос Старика.
Штурман счел, что эти слова обращены к нему. Он тянется за карандашом. Бог мой, неужели опять все с самого начала? Шедевр литературы для журнала боевых действий?
— Итак: «В результате перископного наблюдения — неподвижный эсминец, по уточненным данным — на ста градусах — дистанция — около шести с половиной километров». Есть?
— Jawohl, господин каплей!
— «Луна по-прежнему очень яркая». Записали?
— Jawohl, господин каплей!
— «Остаемся под водой». Вот так!
Больше сверху ни единого слова.
Проходит три-четыре минуты, пока командир спускается наощупь вниз.
— Думали обдурить нас! Старая уловка! Идиоты! И каждый раз они надеются, что мы клюнем. Шеф, опустите ее снова на шестьдесят метров! Мы немного отодвинемся в сторону, и не спеша перезарядим торпеды.
Старик ведет себя так, словно все идет по заранее разработанному плану. Мне хочется закрыть уши ладонями: он говорит так, словно читает скучнейший годовой отчет какой-нибудь компании в деловом развороте газеты:
— Да, штурман, вот еще что: «Бесшумно движемся, чтобы уйти от эсминца. Предположительно эсминец — эсминец потерял с нами контакт… Шумов в непосредственной близости не слышно».
«Предположительно» — это звучит обнадеживающе! Стало быть, он даже не до конца уверен в этом. Он прищуривает глаза. Похоже, он еще не закончил свое сочинение.
— Штурман!
— Jawohl, господин каплей!
— Добавьте вот еще что: «Скорректированное направление — двести пятьдесят градусов: море огня — ослепительное зарево. Считаю, что это пораженный нами танкер».
Старик отдает приказание рулевому:
— Курс — двести пятьдесят градусов!
Я обвожу взглядом собравшихся вокруг, и у всех вижу безразличные лица. Лишь второй вахтенный слегка нахмурился. Первый вахтенный офицер, не выказывая никаких эмоций, смотрит в пустоту. Штурман пишет за «карточным» столом.
И на корме, и в носовом отсеке устраняют неисправности. Постоянно кто-то с промасленными руками проходит через пост управления, чтобы отрапортоваться первому вахтенному, который взял на себя управление рулями глубины. Все они делают это шепотом. Никто, кроме Старика, не осмеливается говорить в полный голос.
— Еще полчаса, и мы перезарядим торпеды, — произносит он и обращается ко мне. — Самое время выпить.
Он явно не собирается покидать пост управления, и я поспешно отправляюсь на поиски бутылки с яблочным соком. Мне совсем не хочется никуда идти. Когда я пролезаю сквозь люк, ноет каждый мускул. Ковыляя мимо Херманна, я замечаю, что он весь поглощен своей ручкой гидрофона. Но мне пока абсолютно безразлично, что он там пытается услышать.
Неважно, каковы были донесения, но спустя полчаса Старик отдает команду перезарядить торпеды.
В носовом отсеке бешено кипит работа. Сырая одежда, свитеры, кожаное обмундирование и всевозможное барахло свалено в кучу перед люком, а палубные плиты подняты.
— Восхвалите Господа нашего трубами и кимвалами, — заводит речитативом торпедный механик Хекер. — Наконец-то хоть места здесь прибавится, — поясняет он мне, вытирая с шеи пот вонючей тряпкой, претендующей на звание полотенца.
Он поторапливает своих кули [78]:
— Поторапливайтесь, ребята, поторапливайтесь — поднимайте их повыше!
— Мазнуть разок вазелином, и прямиком в дырку! — Арио, в притворном возбуждении повиснув на цепях талей, начинает рывком выбирать их, подбадриваемый хекеровскими хау-рук. [79]— Да! — Да! — Трахай меня! — Трахай! — Ты, похотливое животное… о!.. о!.. да!.. да!.. — Давай же, маленький негодник! — О, да! — Ты… — Вот так! — Глубже! — Не останавливайся! Еще! Еще!
Я потрясен, что в такой сумасшедшей запарке у него еще остается дыхание на это. У другого моряка, который тоже тянет тали, ожесточенное выражение лица. Он притворяется, что не слышит Арио.
Когда первая торпеда оказывается внутри пускового аппарата, Берлинец, расставив ноги, отирает с торса пот ручным полотенцем, затем передает грязный лоскут Арио.
Появляется первый вахтенный, чтобы посмотреть, как укладываются в отведенное время. Люди работают как одержимые. Никто ничего не говорит, слышны только хау-рук Хекера да иногда сдавленные проклятия.
Вернувшись в кают-компанию, я нахожу Старика, вытянувшего прямо перед собой ноги в своем привычном углу на койке шефа, откинувшегося на спину, как человек в конце долгой, утомительной железнодорожной поездки. Его лицо запрокинуто вверх, рот приоткрылся. Из уголка тянется ниточка слюны, пропадающая в бороде.
Я не знаю, что делать. Ему нельзя лежать здесь, в таком виде, чтобы его видели все, снующие мимо. Я громко откашливаюсь, будто у меня запершило в горле — и Старик моментально пробуждается, выпрямившись в один миг. Но он ничего не говорит, лишь жестом приглашает присесть.
Наконец он спрашивает, запинаясь:
— Как там дела на носу?
— Одна рыбешка уже внутри трубы. Они там уже все почти готовы. Я имею ввиду людей — не работу.
— Хмм! А на корме вы были?
— Нет, там слишком много работы.
— Да уж, там должно быть действительно погано. Но шеф справится: он чертовски искусный танцмейстер.
Затем он кричит в сторону камбуза:
— Еду! И для вахтенных офицеров тоже.
И теперь обращаясь ко мне:
— Никогда не стоит упускать случай отпраздновать победу — хотя бы только куском хлеба и маринованным огурцом.
Приносят тарелки, ножи и вилки. Вскоре мы уже сидим за правильно сервированным столом.
Я повторяю про себя, как идиот: «С ума можно сойти — просто рехнуться». Перед моими глазами — гладкий чистый стол, тарелки, ножи, вилки, чашки, освещенные уютным электрическим светом. Я уставился на Старика, помешивающего чай блестящей ложечкой, на первого вахтенного офицера, разделывающего колбасу, на второго вахтенного, разрезающего вдоль маринованный огурец.
Стюард задает мне вопрос, не хочу ли я еще чаю.
— Я! ? Чаю? Ах, да! — его вопрос не сразу доходит до меня. В моей голове еще гремят сотни глубоководных разрывов. Каждый мускул ноет от отчаянного напряжения. У меня свело правое бедро. При каждом укусе я ощущаю свои челюстные мускулы — это от сильного стискивания зубов.
— На что вы там так пристально смотрите? — спрашивает командир с набитым ртом, и я поспешно подцепляю вилкой кусок колбасы. Не позволяй глазам закрыться. Ни в коем случае не начинай размышлять. Жуй, тщательно пережевывая пищу, как ты обычно делаешь. Переведи глаза. Моргни.
— Еще огурчик? — предлагает Старик.
— Да, пожалуйста — спасибо!
Из прохода доносится глухой топот. Это Инрих, что ли, сменивший в рубке акустика Херманна, пытается обратить на себя внимание? Громкий топот сапог, затем он объявляет:
— На двухстах тридцати градусах — глубинные взрывы.
Его голос звучит намного выше, чем Херманна, тенор вместо баса.
Я пытаюсь сопоставить его рапорт с нашим курсом. Два румба по левому борту.
— Ну, пора всплывать, — говорит Старик с полным ртом. — Корабельное время?
— 06.55, — отвечает штурман с поста управления.
Старик поднимается, дожевывая пищу, стоя ополаскивает рот большим глотком чая, и в три размашистых, уверенных шага оказывается в конце прохода:
— Через десять минут мы всплываем. Занесите в журнал: «06.00, зарядили торпеды. 06.55, на двухстах тридцати градусах слышны глубинные взрывы».
Затем он возвращается и опять забивается в свой угол.
Появляется запыхавшийся Хекер, глотающий ртом воздух. Ему приходится сделать пару глубоких вдохов, прежде чем он может выдавить хоть слово. Боже, взгляни на него! Пот течет с него ручьями. Он еле стоит на ногах, докладывая:
— Четыре носовых торпеды заряжены. Кормовой аппарат…
Он собирается продолжить, но Старик перебивает его:
— Очень хорошо, Хекер; ясно, что мы пока не в состоянии добраться до него.
Хекер старается принять суровое выражение лица, но теряет равновесие. Он удержался от падения лишь потому, что успел ухватиться за верх шкафчика.
— Ох уж эта молодежь! — замечает Старик. — Иногда они просто удивляют! — И потом добавляет. — Когда торпеды заряжены, чувствуешь себя совсем по-другому!
Я догадываюсь, что сейчас у него есть всего одно желание — атаковать эсминец, который гонял нас. Он снова поставит все на одну карту, но, вне всякого сомнения, он задумал что-то еще…
Он решительно встает, застегивает на своей дубленой безрукавке три пуговицы, поглубже натягивает фуражку на голову и направляется на пост управления.
Объявляется шеф, дабы сообщить, что неисправности в кормовом отсеке устранены при помощи материала, оказавшегося на борту лодки. Оказавшееся на борту лодки — это тоже самое, что подручный материал, то есть ремонт — временный.
Я пролезаю на центральный пост следом за Стариком.
Вахта мостика уже находится в полной готовности. Второй инженер занял позицию за операторами рулей глубины. Лодка быстро поднимается. Скоро мы окажемся на перископной глубине.
Не тратя времени на слова, Старик поднимается в боевую рубку. Заработал мотор привода перископа. Опять раздаются щелчки, перемежаемые паузами. Я не в силах нормально дышать, пока сверху не доносится громкий, чистый голос:
— Всплытие!
Эффект от выравнивания давления подобен удару. Мне одновременно хочется и заорать, и как можно глубже вдохнуть воздуха, но вместо всего этого я просто стою, как и все остальные, собравшиеся тут. Действуют лишь мои легкие, закачивая внутрь меня свежий морской воздух. Сверху раздается голос командира:
— Запустить оба дизеля!
Сзади, в машинном отделении, сжатый воздух врывается в цилиндры дизелей. Поршни заходили вверх и вниз. А теперь зажигание! Дизели очнулись. По лодке пробежала дрожь, сильная, как первый рывок трактора. Трюмные помпы гудят, вентиляторы гонят воздух сквозь всю лодку — обилие звуков расслабляет нервы не хуже горячей ванны.
Я вылезаю на мостик вслед за наблюдателями.
Боже мой! Над горизонтом полыхает чудовищный пожар.
— Это — третий пароход! — кричит командир.
На фоне темного неба я различаю черное облако, поднимающееся над огненным адом: столб дыма, извиваясь подобно гигантскому червю, уходит ввысь. Мы направляемся прямиком к нему. Вскоре становятся хорошо заметны очертания носа и кормы судна, но его середина почти что неразличима.
Ветер доносит острый, удушливый запах солярки.
— Перебили им хребет, — отрывисто бросает командир. Он приказывает полный вперед и меняет курс. Теперь наш нос смотрит прямиком на зарево.
Огненное сияние мерцает, подсвечивая снизу огромные облака дыма, и за смогом нам становятся видны языки пламени.
Время от времени целое облако расцвечивается изнутри желтыми сполохами, а некоторые вспышки возносятся ввысь, словно осветительные ракеты. Взрываются настоящие ракеты, чей кроваво-красный свет пробивается сквозь дымовую завесу. Их отражения пробегают по темной воде между нами и горящим транспортом.
Единственная мачта торчит обуглившимся грозящим перстом из моря бушующего пламени, выделяясь на его фоне. Ветер несет дым на нас, словно корабль хочет укрыться и уйти на дно незаметно. Виднеется лишь корма танкера, напоминающая почерневший блокшив старого парусника. Должно быть, она накренилась в нашу сторону: когда ветер относит дым, я различаю наклонившуюся палубу, несколько надстроек, обрубок, бывший прежде погрузочным краном.
— Можно не стрелять по новой! — сиплый голос командира кажется простуженным. Его слова перетекают в хриплое клокотанье, которое, кажется, тонет в пьяном смехе.
Тем не менее, он не приказывает лодке отвернуть в сторону. Напротив, мы медленно подходим все ближе и ближе к самому пеклу.
Вокруг всей кормы танкера из воды высовываются темно-красные языки пламени: само море горит. Это разлилось топливо.
— Может, нам удастся выяснить ее имя! — говорит командир.
До нас долетает треск, как от горящего хвороста, потом раздается резкий свист и щелчки. Теперь море становится желтым, отражая пламя, охватившее корму, и красным — от полыхающего горючего.
И нас всех тоже охватывает это алое зарево. Каждая прорезь нашего ограждения отчетливо видна на фоне беснующегося пламени.
Я поворачиваю голову. Все лица покраснели — окровавленные уродливые маски.
Прогремел еще один взрыв. А потом — я насторожил свой слух — разве не чей-то крик раздался? Могли на борту остаться люди? Разве не заметил я только что машущую руку? Я сощуриваю глаза, но в бинокле видны лишь пламя и дым. Ерунда, никакой человеческий голос не может доноситься из этого ада.
Что Старик собирается предпринять? Он постоянно отдает указания рулевому. Мне известна их цель: держать курс прямо на пожарище — не показывать свой силуэт на багровом фоне.
— Смотрите быстрее! — говорит Старик, и добавляет:
— Она может в любую минуту уйти под воду!
Я едва слышу его. Мы стоим, недвижимы. Сумасшедшие, отчаянные, заглянувшие вглубь огненного ада с его порога.
Сколько до нее? Восемьсот метров?
Меня неотступно точит беспокойство, вызванное грандиозными размерами такого большого корабля. Из скольких людей как минимум должна была состоять его команда? Сколько из них уже погибло? — двадцать, тридцать? Конечно, британские корабли сейчас ходят с как можно меньшим экипажем. Может, они даже делят часы между двумя, а не тремя, вахтами. Но вахту не могут нести меньше, чем два матроса, да еще восемь человек в машинном отделении, на рации, офицеры и стюарды. Забрал ли их эсминец? Чтобы снять их, ему пришлось бы остановиться — мог ли эсминец пойти на такой риск, с подводной лодкой в непосредственной близости?
В небо взлетает ослепительно-красный столб огня: корма, все еще удерживающаяся на плаву, выстреливает сноп искр. А затем в небо взмывает ракета, взывающая о помощи. Значит, там до сих пор остались люди? Боже всемогущий — в этой преисподней?
— Она выстрелила сама по себе. На борту никого нет. Это невозможно! — замечает Старик обычным голосом.
Я еще раз вглядываюсь через бинокль сквозь дым. Там! Никакого сомнения: люди! Они столпились на корме. На секунду они отчетливо видны на фоне полыхающего занавеса. Теперь некоторые стали прыгать в воду; на корабле остались лишь две или три фигуры, мечущиеся взад-вперед по палубе. Вот одну из них подбрасывает в воздух. Я четко вижу ее, похожую на куклу с оторванными конечностями, выделяющуюся на красно-желтом зареве.
Штурман орет:
— Там еще несколько!
И показывает на воду перед носом пылающего танкера. Я вскидываю бинокль: там плот с двумя моряками на нем.
Я смотрю на них, не отрываясь, не менее полминуты. Никакого шевеления. Они, без всякого сомнения, мертвы.
Но вон там! Черные бугорки — они плывут!
Второй вахтенный офицер тоже переводит бинокль в их направлении. Старик не сдерживается:
— Ради бога, смотрите в свою сторону! Вы, кажется, должны наблюдать за кормовым сектором.
Не эти ли крики я слышал сквозь треск огня? Один из пловцов на миг поднимает из воды руку. Другие семеро — нет, десять — человек похожи на плывущие черные мячи.
Ветер опять наклоняет к поверхности полотнища маслянистого дыма, и я теряю пловцов из виду. Потом они снова показываются. Сомневаться не приходится — они стремятся к нашей лодке. Позади них красные языки растекшегося по поверхности горючего распространяются все шире и шире во все стороны.
Я взглядываю искоса на командира.
— Чертовски опасно, — слышу я его бормотание, и я понимаю, о чем он. Мы подошли слишком близко. Становится очень жарко.
Две или три минуты он не произносит ни слова. Он берется за бинокль, снова опускает его, мучительно пытаясь принять решение. Наконец голосом таким хриплым, что он походит, скорее, на кашель, он приказывает обоим дизелям дать задний ход.
У людей в машинном отделении, должно быть, глаза на лоб полезли от удивления. Задний ход — такой команды еще никогда не поступало. Это небезопасно: теперь мы не сможем быстро скрыться под водой — для ускорения аварийного погружения наши рули глубины, способны использовать лишь инерцию лодки, движущейся вперед.
Полыхающее горючее растекается по поверхности быстрее, чем плывут люди. У них нет ни шанса на спасение. Огонь на воде выжигает кислород в воздухе над ней. Задохнуться, сгореть заживо и утонуть — каждый, кого настигнет море огня, погибнет сразу тремя способами.
Какое счастье, что шум пожарища и глухой рев отдаленных взрывов заглушает их крики.
Озаренное красным лицо второго вахтенного несет отпечаток ужаса.
— Не могу понять, — глухо произносит Старик. — Никто не снял их…
Я тоже не могу найти этому объяснений. В продолжение всех этих часов! Или они надеялись спасти корабль? Может быть, после попадания он оставался еще управляемым? Может, он мог еще делать в час несколько узлов. Возможно, они пытались справиться с огнем в надежде, что им удастся спастись от вражеской субмарины. Я вздрогнул, представив, что довелось пережить этой команде.
— Теперь мы даже не узнаем ее имя! — слышу я голос Старика. Он пытается быть ироничным.
К моему горлу подкатывает тошнота. Перед глазами стоит человек, которого я помог вытащить из огромного озера нефти, заполнившего акваторию гавани после воздушного налета. Он стоял на пирсе и блевал, сотрясаемый судорожными спазмами и стонами. Полыхавшая нефть обожгла его глаза. К счастью, прибежал матрос с пожарным шлангом. Он стал смывать с него маслянистую слизь под таким напором, что несчастного калеку сбило с ног, и он покатился по камням подобно бесформенному черному тюку.
Внезапно корма танкера приподнялась, словно ее высунули высоко из воды. Она стоит немного времени, как отвесный утес посреди охваченного огнем океана; затем, провожаемая прощальным салютом двух или трех глухих взрывов, она с ревом уходит в воду и скрывается из виду.
Спустя несколько секунд океан смыкается над тем местом, где затонул корабль, поглотив огромное судно, словно его никогда и не было. Никого из пловцов тоже не видно.
Наши люди, находящиеся внизу, внутри лодки, могут теперь слышать симфонию разрушения, ужасающие стенания, треск и скрежет, взрывы котлов, разламывание трюмов. Какая глубина в этом месте Атлантики? Пять километров? Уж точно не меньше четырех.
Командир приказывает разворачиваться:
— Здесь нам больше нечего делать!
Дозорные на мостике опять заняли привычные места. Они неподвижны, бинокли подняты к глазам. Впереди над горизонтом растекается тусклое красноватое свечение, вроде того, что отбрасывают ночью на небо большие города. А на юго-западе что-то сверкает, озаряя свои блеском небо едва ли не до зенита.
— Штурман, занесите в журнал: «На двухстах тридцати градусах заметны отблески огня». Укажите корабельное время. Там действуют другие лодки. Мы только посмотрим одним глазом, что это за иллюминация, — негромко добавляет он в мою сторону и отдает команду держать курс на мерцающие сполохи.
Что на этот раз? Или так и будет продолжаться, пока мы где-нибудь не ляжем в дрейф с пустыми баками. Или нам недостаточно того, что сделано? У Старика, видно, руки чешутся отправить на дно эсминец. Как отплата, возмездие за наши страдания.
Шеф исчезает с мостика.
— Вот как оно получается, — приговаривает Старик. — Впрочем, самое время послать нашу радиограмму. Штурман — бумагу и карандаш. Мы лучше начнем все заново. Теперь мы можем описать все, как следует…
Я знаю, что он хочет этим сказать: сейчас можно не опасаться, что нас запеленгуют, если мы отправим в эфир послание длиннее обычных. Томми уже знают, что мы действуем в этом районе. Нет нужды опасаться, что они будут пеленговать наш передатчик.
— Запишите следующее: «Эсминцы преследовали глубинными бомбами». «Умело преследовали глубинными бомбами», пожалуй, звучало бы лучше. «Многочисленные атаки» — впрочем, кого волнует их количество? Если захотят, они могут почитать о них в журнале боевых действий. Так что оставим «Многочисленные атаки». Их больше интересует, штурман, кого мы потопили, поэтому будем предельно кратки: «Эсминцы преследовали глубинными бомбами». «Многочисленные атаки» тоже можно опустить. Итак, продолжаем: «Преследование глубинными бомбами. Выпустили пять торпед. Четыре попадания. Пассажирский лайнер восемь тысяч ГРТ [80]и транспорт пять тысяч пятьсот ГРТ. Хорошо слышали, как они тонули. Попадание в танкер восемь тысяч ГРТ. Видели, как тонул. UA».
Старик продиктовал «пассажирский лайнер». Один из переоборудованных под перевозку войск? Я не хочу даже думать о последствиях попадания торпеды в заполненный солдатами транспорт… Вспомнился пьяный горлодер в баре «Ройаль»: «Уничтожайте врага, а не только его корабли!»
Снизу докладывают, что радист принял сигналы SOS с британских пароходов.
— Ну, ну, — говорит Старик. Ни слова более.
В 07.30 мы принимаем сообщение от одной из наших лодок. Штурман, очевидно, по рассеянности зачитывает его вслух:
— «Потопили три парохода. Возможно, и четвертый тоже. Четыре часа преследовали глубинными бомбами. Конвой разбился на группы и отдельные корабли. Контакт потерян. Преследую к юго-западу. UZ».
Я вглядываюсь в зарево над горизонтом, в котором время от времени мелькают яркие вспышки.
В моем мозгу проносится бессмысленная череда смешанных кадров: проектор крутится слишком быстро. Полосы кинопленки склеены беспорядочно, случайно, многие эпизоды повторяются. Снова и снова я вижу столбы взрывов, которые замирают на несколько мгновений, чтобы осыпаться ливнем деревянных обломков и железных кусков. Я вижу черные клубы дыма, затягивающие небо подобно гигантским моткам шерсти. Затем грохочущая вспышка, полыхающее на поверхности горючее — и барахтающиеся перед нами в воде черные точки.
Меня охватывает ужас от осознания того, что натворили наши торпеды. Запоздалая реакция. Одно нажатие на пусковой рычаг! Я закрываю глаза, чтобы прогнать навязчивое видение, но по-прежнему вижу море огня, разливающееся по поверхности воды, и людей, плывущих изо всех сил, чтобы спасти свои жизни.
Что чувствует Старик, когда перед его мысленным взором проходят все потопленные им корабли? А когда он думает о всех людях, бывших на борту этих кораблей и ушедших на дно вместе с ними, или разорванных на части взрывами торпед — обваренных, искалеченных, лишившихся частей своих тел, сгоревших заживо, задохнувшихся, утонувших, раздавленных. Или наполовину ошпаренных, наполовину задохнувшихся, и лишь затем утонувших. На его счету почти двести тысяч тонн: гавань средних размеров, заполненная судами, уничтоженными им одним.
Спустя некоторое время снизу докладывают, что принята радиограмма. Купш вошел в контакт с тем же самым конвоем; Стекманн поразил шеститысячник.
Меня охватывает прилив усталости. Мне нельзя прислоняться к бульверку или дальномеру — а то я могу заснуть стоя. В моем черепе гулкая пустота, как в опорожненной бочке. И я ощущаю судороги, сводящие мой желудок. И давление в мочевом пузыре. На негнущихся ногах я спускаюсь в лодку.
Старшего механика Франца не видать в его каюте. После того, как он свалял такого дурака, он старается не показываться на людях. На самом деле у него сейчас должно быть время отдыха. Вероятно, он боится высунуть нос из машинного отделения.
Рванувшись в сторону кормы, к гальюну, я наталкиваюсь у его двери на второго вахтенного офицера. Значит, его мучает та же потребность, что и меня. Боже мой, ну и вид у него: осунувшееся, раздраженное лицо старого гнома. Мне кажется, что торчащая щетина его бороды и то потемнела. Я смотрю на него в замешательстве, пока до меня не доходит, что это обман зрения, создаваемый побелевшей кожей, которая стала одного цвета с мелом. Просто щетина стала больше выделяться.
Когда он появляется из-за двери, то спрашивает у стюарда кофе.
— Думаю, лимонад был бы более уместен, — замечаю я.
Стюард замешкался, не зная, чего от него хотят. Второй вахтенный вытягивается в углу койки, не считая нужным отвечать что-либо.
— Лимонад, — я принимаю вместо него решение. — И для меня тоже.