Она встретила меня у поезда в Савене на черт знает откуда раздобытой машине, не дала мне произнести ни слова, потому что знала, что я сейчас же начну ругаться, гнала машину, как сумасшедшая, и только спрашивала:
   — Тебе страшно? Если покажется военная полиция, я лишь сильнее нажму на акселератор. Они никогда не могут попасть как следует!
   Я слышу ее голос утром того дня, когда мы вышли в море:
   — Si tu ne сейчас же не повернешься и не встанешь — je te pousse dehors avec mon cul — моей задницей, compris? [93]
   Зажженной сигаретой она подпаливает волосы на моей правой лодыжке:
   — Как славно пахнет, маленький cochon [94]!
   Она дотягивается до отделанного мехом ремешка, вздернув верхнюю губку, зажимает его концы у себя под носом, чтобы стало похоже на усы, смотрится в зеркало и разражается смехом. Потом она щиплет шерсть из постельного покрывала и запихивает ее себе в нос и уши. А теперь она пробует говорить по-немецки:
   — Я готова к обману — Я плохой — Je suis d'accord [95]— Я очень рада этому — с этим — этим — Как вы там говорите? Из меня вышел бы прекрасный маленький людоед — J'ai envie d'etre соблазнил. Et toi? [96]А теперь я спою тебе песенку:
 
   Monsieur de Chevreuse ayant declare que tous
   les cocus devraient etre noyes,
   Madame de Chevreuse lui a fait demander
   s'il etait bien sur de savoir nager!
 
    [97]
 
   Спектакль? Чистое притворство? Мата Хари из Ла-Бауля?
   И опять, в утро нашего выхода в море. Симона беззвучно съежилась за столом, плечи опущены, смотрит на меня: в глазах слезы, во рту — непрожеванный круассан с маслом и медом.
   — Ну же, давай, ешь!
   Она покорно начинает жевать. По ее щекам катятся слезинки. Одна повисла на носу. Она мутная. Это бросается мне в глаза. Наверное, соль. Соленые слезы.
   — Пожалуйста, поешь. Будь умницей!
   Я беру ее сзади за шею, как кролика, взъерошивая волосы тыльной стороной руки.
   — Ну, ешь же, ради бога. Прекрати беспокоиться!
   Тяжелый свитер — спасибо этому белому свитеру толстой вязки. Он дает мне возможность перевести разговор хоть на какую-то тему:
   — Хорошо, что ты успела довязать свитер. Он пригодится мне как нельзя более кстати. Сейчас уже действительно холодно на улице!
   Она всхлипывает:
   — Просто чудо — шерсть — хватило как раз. Осталось совсем немного.
   Она показывает, сколько именно, разведя большой и указательный пальцы:
   — И четырех рядов не связать! Как на вашем флоте говорят о свитерах? Что-то вроде «счастлив»? Или «верен»? Ты будешь счастлив своим свитером? Будешь ты ему верен?
   Она снова всхлипывает, задерживает дыхание, смеется сквозь слезы. Отважная. Она отлично знает, что мы идем не на прогулку. Ей не удастся скормить геройские небылицы вроде тех, которые подходят для домохозяек. Она всегда знает, когда не возвращается лодка. Но как? Случайно? Догадывается? В конце концов, существует сотня вполне «законных» способов узнать об этом. «Хозяева моря», которые когда-то были завсегдатаями, внезапно перестают заходить. И, конечно, француженки, убирающиеся в казармах, знают, когда команда ушла в море и когда она, по всем расчетам, должна вернуться. Везде слишком много болтают. И тем не менее…
   Старые бретонские часы показывают шесть тридцать. Но они спешат на десять минут. Отсрочка приговора. Через десять минут сюда прибудет шофер. Симона продолжает обследовать мой китель:
   — Ты тут посадил пятно, cochon!
   Она не может поверить, что я собираюсь подняться на борт в таком виде.
   — Ты что, думаешь — это прогулочная яхта?
   Я приготовил все слова, которые нужно:
   — Я провожу тебя до канала!
   — Нет, не нужно этого делать. К тому же он охраняется!
   — Я все равно проберусь. Я одолжу пропуск медсестры. Я хочу видеть, как ты будешь уходить!
   — Прошу тебя, не надо. Могут быть неприятности. Ты ведь знаешь, когда мы уходим. Ты увидишь нас с пляжа полчаса спустя.
   — Но тогда ты будешь уже не больше спичечной головки!
   Опять эти спички. Красно-желтый коробок. Я напрягаю память, пытаясь уцепиться за что-то: стол для игры в бридж с коричневыми дырами, прожженными окурками в шпоне сливового дерева. Легко вспоминается trompe-l'oeil узор на полу, который образует либо четко очерченные кубы, стоящие на своих вершинах, либо рельефные зубчатые выемки, смотря на какую плитку первую взглянешь: на белую или на черную… Серый пепел в камине… Снаружи раздается визг тормозов. Затем гудок. На шофере серая полевая форма — береговая артиллерия.
   Симона гладит ладонями новый свитер. Прижавшись ко мне, она кажется такой маленькой, ниже моего подбородка. Да к тому же на мне обуты огромные морские сапоги.
   — Почему у тебя такие большие сапоги?
   — У них пробковая подошва, они теплые и, кроме того… — я заколебался на мгновение, но ее смех и удивление придали мне уверенности, и я договариваю, — Кроме того, они должны быть достаточно большими, чтобы от них можно было легко избавиться в воде.
   Я быстро сжимаю ее голову, мои пальцы пробегают по ее волосам.
   — Ну же, не устраивай сцен!
   — Твоя сумка? Где твоя сумка? Ты видел все вещи, что я тебе собрала? Сверток не разворачивай, пока не выйдешь в море, ya [98]? Обещаешь?
   — Обещаю!
   — И ты будешь носить этот свитер, да?
   — Всякий раз, когда будем на открытом воздухе. А когда буду ложиться спать, я подниму воротник и представлю, что я дома!
   Хорошо, что мы говорим о таких простых, бытовых вещах.
   — Тебе нужны полотенца?
   — Нет, они есть на борту. И выгрузи половину всего этого мыла. У них на борту есть мыло для соленой воды.
   Я гляжу на часы. Машина ждет снаружи уже пять минут. Нам надо еще забрать шефа. Если бы только все это кончилось!.. Все проходит так быстро. Садовая калитка по пояс, смолистый запах сосен. Еще раз обернуться. Захлопнуть за собой калитку — fini. [99]
   Быстро опускается ночь. Последний небесный свет, мерцая, растворяется в нашем кильватере.
   — Ну, Крихбаум, что думаете обо всем этом? — командир задает вопрос штурману.
   — Отлично! — без колебаний отзывается тот. Но не кажется ли его голос не вполне искренним?
   Проходят еще полчаса — и командир отправляет меня и еще трех наблюдателей вниз. Он хочет, чтобы на мостике не было никого, кроме штурмана. Это должно означать, что мы уже вплотную подошли к тому месту, где, по его предположениям, начинается их линия обороны.
   Я слышу, как к передаточному механизму подсоединяют электромоторы. Перестук дизелей замер: теперь мы идем на поверхности на электрической тяге, чего мы никогда не делали прежде.
   — Корабельное время? — спрашивает командир сверху.
   — Двадцать часов тридцать минут, — отвечает рулевой.
   Я остаюсь на центральном посту. Истекают еще полчаса. Моторы работают так тихо, что, стоя под боевой рубкой, я могу слышать все, что говорит командир.
   — Боже правый — Томми стянули сюда половину своего флота! Не могли же они все завалиться в танжерские казино! Посмотрите туда, на тот корабль, Крихбаум. Будем надеяться, что мы ни в кого не врежемся.
   Рядом со мной возникает шеф, тоже смотрящий вверх.
   — Чертовски трудно! — говорит он.
   Имея перед собой лишь их ходовые огни, Старик должен определить курс и скорость вражеских кораблей, поворачиваться к их патрульным судам, одному за другим, узким силуэтом, и постараться протиснуться между ними, не потревожив никого. Ужасно трудно сразу понять, какой огонек принадлежит какому судну, остановилось ли оно или, наоборот, уходит от нас на сто десять градусов — или, напротив, приближается на семидесяти градусах.
   Рулевой тоже не может расслабиться ни на мгновение. Он тихо повторяет полученные команды. А вот голос Старика звучит спокойно. Узнаю его: он снова в своей стихии.
   — Какие замечательные люди: зажгли свои ходовые огни как следует — очень мило с их стороны! Крихбаум, а куда направляется наше суденышко? Сближается?
   Такое впечатление, что лодка ходит кругами. Мне следует внимательнее прислушаться к командам, отдаваемым рулевому.
   — Черт! Это вот прошло слишком близко!
   Командир молчит какое-то время. Нелегкая работа. Я чувствую пульс, бьющийся вверху моего горла.
   — Все правильно, мой мальчик, продолжай идти этим же курсом! — наконец слышу я. — Да их тут целая банда! Надо отдать им должное, они стараются изо всех сил! Оопс, а это что движется там? Девяносто градусов лево руля.
   Много бы я дал, чтобы оказаться сейчас на мостике.
   — Штурман, следите за этим судном, идущим нам наперерез — да, именно это! — сообщите, если оно сменит курс!
   Внезапно он приказывает стоп обе машины. Я напрягаю слух. Шеф фыркает. Что будет дальше?
   Кажется, что волны слишком громко бьются о цистерны плавучести. Похоже на хлопанье мокрого белья. Лодка покачивается взад-вперед. Мой вопрошающий взгляд, обращенный к шефу, остается без ответа. Все освещение на центральном посту сейчас прикрыто, и я различаю его лицо всего лишь бледным пятном.
   Я слышу, как он два раза возбужденно переминается с ноги на ногу.
   Тшшум — тшшум: волны плещутся о борт корабля.
   И вот приходит облегчение: Старик наконец запускает левый мотор. В течение десяти минут мы едва продвигаемся вперед; словно крадемся на цыпочках.
   — Едва не поцеловались вот с этой! — доносится сверху. Шеф, затаивший дыхание, делает глубокий выдох.
   Старик велит запустить и правый мотор. Мы уже проскользнули сквозь плотную внешнюю защиту? А что, если Томми создали несколько защитных систем, а не только одну?
   — Навряд ли они поставили боновые заграждения, — говорит Старик. — Слишком сильное течение.
   Где мы находимся? Взглянуть на карту? Нет, не сейчас. Еще не время.
   — Ну как, Крихбаум, возбуждающе, не правда ли?
   Старик громко разговаривает там, наверху, безо всякого опасения.
   — Мы неплохо движемся! Интересно, что делают те, кто должны нас перехватывать?
   К сожалению, я едва могу расслышать голос штурмана. От напряжения у него, должно быть, сперло дыхание; он отвечает шепотом.
   Старик снова меняет курс:
   — Немного ближе! Все идет просто замечательно. Похоже, они совсем не ожидают нашего появления! Следите, чтобы вон та посудина держалась от нас на приличной дистанции — понятно?
   В течение целых пяти минут сверху не доносится ничего, кроме двух команд рулевому.
   Затем раздается:
   — Через десять минут — погружаемся!
   — Я готов, — бормочет шеф.
   Несмотря на объявленное Стариком время погружения шеф остается наготове. Может, он хочет продемонстрировать, насколько он уверен в себе? В его готовности можно не сомневаться: лодка идеально удифферентована. Все системы, за которые он отвечает, были проверены самым тщательным образом за несколько последних часов. У помощника на посту управления и вовсе не было времени, чтобы расслабиться.
   — …Ну, кто говорил… вот так… все в порядке…
   Можно подумать, Старик уговаривает ребенка, который не желает доедать свою порцию.
   — Ладно, пойду, гляну еще разок! — бросает шеф напоследок и исчезает.
   Внезапно меня осеняет мысль: Быстро! Немедленно в гальюн! Такая возможность может еще не скоро представиться.
   Мне везет — кубрик общего пользования свободен.
   Когда находишься внутри, такое впечатление, будто сидишь на корточках внутри какой-то машины: здесь нет деревянной обшивки, чтобы скрыть умопомрачающее переплетение труб. Зажатый в узком пространстве меж двух стен, едва можешь пошевельнуться. А чтобы еще больше осложнить наше существование, боцман плотно напичкал все пространство, оставшееся между швабрами и ведрами, консервами с «Везера».
   Тужась, я вспоминаю историю моряка, запертого в отхожем месте корабля, терпящего бедствие в шторм, который должен был потихоньку выливать в море масло. Считалось, что это масло, вытекая через сливное отверстие, должно было успокоить поверхность разбушевавшейся воды. Судно сильно кренилось, и гальюн оказывался как раз на уровне моря. Стоило судну накрениться больше обычного, в помещение через сливное отверстие врывалась вода, которая постоянно прибывала. Дверь не открывалась, потому что засов с внешней стороны задвинулся, и моряк знал, что он утонет, если корабль накренится еще больше. Он не мог даже надеяться, что под потолком останется воздух, который не даст воде подняться, так как отхожие места обычно хорошо вентилируются — во всяком случае, на нормальном корабле, в отличие от подлодки.
   И он оставался там, словно мышь, пойманная в мышеловку, и он продолжал лить масло, как только сливное отверстие прекращало выплевывать соленую воду: одинокий человек на забытом посту, борющийся за живучесть своего корабля.
   Внезапно меня охватывает самый унизительный приступ клаустрофобии. При погружении может случиться авария. Аккумуляторные батареи могут взорваться, и эта проклятая металлическая ловушка, деформированная взрывом, никогда не откроется вновь. Я вижу себя со стороны, отчаянно бьющегося о дверь — а меня никто не слышит.
   В моем мозгу мелькают сцены из фильмов: автомобиль с пойманными в нем пассажирами падает в реку. Лица, искаженные муками агонии, за решетками тюрьмы, охваченной пожаром. Театральный проход, забитый толпой, охваченной паникой. У меня сводит кишки; я встаю враскоряку и стараюсь сконцентрировать внимание на каплях конденсата, повисших вдоль нижнего края отливающего серебром контейнера с углекислым калием, помещенного за унитазом.
   Я стараюсь сохранять спокойствие и нарочито медленно одеваю штаны. Но потом мои руки, которые качают сливную воду, очищающую унитаз, начинают действовать быстрее, чем мне хотелось бы. Скорее распахнуть дверь! Наружу! Дыши глубже! Боже мой!
   Был ли это приступ ужаса? Простой, заурядный страх или клаустрофобия? Когда же я испытывал настоящий ужас? В бомбоубежище? Вряд ли. В конце концов, тогда единственным опасением было, что из-под земли нас достанет случайное попадание. Лишь в Бресте, когда неожиданно появились бомбардировщики, я бежал, как заяц. Пожалуй, со стороны я представлял собой занятное зрелище.
   Или в Дьеппе, на минном тральщике? Эти невероятно быстрые приливы и отливы. Мы уже выудили одну мину; когда внезапно взвыла сирена, пирс возвышался над нами подобно стене четырехэтажного дома, а мы лежали на дне грязной лужи, оставшейся на месте портовой гавани, и вокруг начали сыпаться бомбы, и негде было укрыться.
   Но все это не идет ни в какое сравнение с тем ужасом, который я испытывал по воскресеньям в бесконечно длинных гулких коридорах школы-пансиона, когда большинство учеников разъезжалось по домам, и в здании почти никого не оставалось. За мной гнались преследователи с ножами в руках, их скрюченные пальцы тянулись сзади к моему шее, желая поймать меня. По пустым коридорам вслед за мной грохотали их шаги. За мной гнался ужас — непрестанная жуть. Школьный кошмар — посреди ночи я просыпаюсь, мои бедра слиплись от пота, кажется, будто истекаешь кровью. Света нет. И я лежу, оцепенев от ужаса, скованный страхом, что буду тотчас убит, стоит мне лишь пошевельнуться.

X. Гибралтар

   Смена вахты. Много толкотни и пихания, потому что люди из второй смены все еще стоят на посту управления, а начинают подходить уже из третьей. Берлинец никак не возьмет в толк, почему мы еще не нырнули:
   — Со Стариком так всегда: либо все, либо ничего. Никаких половинчатых мер!
   Напряженная обстановка развязала им языки. Трое или четверо говорят одновременно:
   — Парни, а ведь здорово придумано!
   — Действительно получилось!
   — Все точно, как в аптеке!
   — Мы прорвались.
   Зейтлер проводит своей расческой по волосам.
   — Правильно делаешь, что прихорашиваешься, — обращается к нему Берлинец. — Говорят, среди Томми полно извращенцев.
   Зейтлер не удостаивает его ответом.
   Турбо негромко напевает что-то себе под нос.
   Я стою под люком, зюйдвестка застегнута под самый подбородок, правую руку кладу на перекладину трапа, смотрю вверх:
   — Разрешите подняться на мостик?
   Внезапно командир кричит:
   — ТРЕВОГА!
   По трапу сверху соскальзывает штурман. Его флотские сапоги с грохотом впечатываются в палубу рядом со мной. Сверху доносится шум.
   Командир — куда подевался командир?
   Только я собрался открыть рот, как мои колени подгибаются от ужасающего взрыва. Боже, мои барабанные перепонки! Я спотыкаюсь о рундук с картами. Кто-то орет:
   — Командир! Командир!
   Чей-то еще голос:
   — В нас попали! Артиллерийский снаряд!
   На нас обрушивается тяжелый каскад воды. Гаснет свет. Уши заложены. Охватывает страх.
   Лодка уже начинает крениться. И тут промеж нас тяжелым мешком сваливается командир. Стеная от боли, он может вымолвить лишь:
   — Попадание, прямо рядом с боевой рубкой!
   В луче фонарика я вижу, как он выгибается назад, прижав руки к почкам.
   — Орудия нет! — Меня едва не снесло!
   В темноте той половины центрального поста, что ближе к корме, кто-то пронзительно, по-женски, визжит.
   — Это был самолет — целенаправленная атака, — выдыхает командир.
   Я чувствую, как лодка стремительно погружается. Самолет? Штурмовик? Посреди ночи? Не артиллерийский снаряд, а самолет — невероятно!
   Зажигается аварийное освещение.
   — Продуть цистерны! — орет командир. — Продуть все до единой!
   И затем добавляет резким, словно удар бича, голосом:
   — Немедленное всплытие! Приготовить спасательное снаряжение!
   У меня перехватывает дыхание. В полутемном проеме кормового люка виднеются два или три перепуганных лица. Все замирают на месте.
   Командир стонет, тяжело дыша.
   В тот же час появилась рука, и написала на стене царского дворца… [100]Самолет — не может этого быть!
   Нос лодки наклонился? Слишком наклонился? Орудия нет! Куда могло подеваться орудие?
   — Попадание рядом с рубкой, — как заклинание, повторяет Старик, а затем громче. — Какие повреждения? Боже всемогущий! Когда мне, наконец, доложат о повреждениях?
   В ответ с кормы раздается хор голосов:
   — Течь в дизельном отделении! — Течь в электромоторном отделении! …
   Жуткое слово «течь», наполовину заглушаемое свистом сжатого воздуха, устремившегося в цистерны, не то четыре, не то пять раз прорывается сквозь гвалт криков.
   Наконец стрелка глубиномера останавливается, сильно дрожит в напряжении и затем медленно начинает двигаться вспять. Мы поднимаемся.
   Теперь командир стоит под боевой рубкой:
   — Давайте, шеф! Немедленно всплываем! Без перископного обзора! Я поднимусь на мостик один. Держите все наготове!
   Меня до костей пробирает ледяной ужас. При мне нет моего аварийного комплекта. Я, пошатываясь, добираюсь до люка, ведущего на корму, протискиваюсь меж двух людей, которые и не думают посторониться, затем мои руки дотягиваются до изножья койки и хватают снаряжение.
   Сжатый воздух продолжает шипеть, и на посту управления царит дикое смятение. Чтобы не оказаться на чужом пути, я скрючиваюсь рядом с носовым люком.
   — Лодка выходит на поверхность — люк боевой рубки чист! — докладывает шеф, запрокинув голову, как если бы он был на обычных учениях. Старик уже внутри рубки. Он откидывает люк и начинает командовать:
   — Оба дизеля — самый полный вперед! Руль — право на борт! Курс — сто восемьдесят градусов!
   Его хриплый голос звучит резко.
   Прыгнуть за борт и плыть? Я пристегиваю баллон со сжатым воздухом, торопливо вожусь с застежками своего спасательного жилета. Как грохочут дизели! Сколько так может продолжаться? Я вполголоса считаю секунды посреди шума голосов, доносящихся из кормового люка.
   Что Старик задумал? Сто восемьдесят градусов — на зюйд [101]! Мы несемся прямиком на африканский берег.
   Кто-то орет:
   — Левый дизель отказал!
   Неужели весь этот бешеный моторный рев — всего лишь один дизель?
   Внезапная вспышка в кругу люка боевой рубки заставляет меня задрать голову вверх. Лицо шефа вблизи меня озаряется ослепительной вспышкой магния.
   — Осветительные снаряды! — отрывисто произносит он. Его голос напоминает лай.
   Грохот дизеля сводит меня с ума. Мне хочется зажать уши, чтобы заглушить дробь детонаций в его цилиндрах. Нет, лучше успокоиться, открыть рот, как меня научили в артиллерии, ведь в любой миг может последовать другой выстрел.
   Слышу свой собственный счет. Пока я бормочу числа, на корме снова раздается панический вопль:
   — Вода быстро прибывает в трюме электромоторного отделения…
   Я никогда не плавал раньше в спасательном снаряжении. Даже на учениях. Как близко от нас находятся их патрульные суда? Слишком темно — никто не заметит нас в воде. А что касается течения — оно сильное, Старик сам так сказал. Оно разнесет нас в разные стороны. Если нам придется плыть, значит, поплывем. У поверхности течение выходит из Средиземноморья, это значит — прямиком в Атлантику. А там нас и подавно никто не отыщет. Чушь. Я перепутал: оно втащит нас в Средиземное море. Поверхностное течение… глубинное. Лучше считай — продолжай считать! Чайки. Их крючковатые клювы. Студенистая плоть. Добела обклеванные черепа, покрытые слизью…
   Сбиваясь со счета, я добираюсь до трехсот восьмидесяти, когда командир снова кричит:
   — ТРЕВОГА!
   Он спускается вниз по лестнице, левая нога, правая нога, совершенно спокойно, все как всегда — все, кроме его голоса:
   — Эти ублюдки пускают осветительные ракеты — словно их прохватил понос из этих поганых ракет!
   Он овладевает своим голосом:
   — Там наверху светло, как днем!
   Что теперь? Разве мы не собираемся прыгать за борт после всего этого? Что он задумал? Похоже, рапорты с кормы вовсе не беспокоят его.
   Носовой крен лодки распластывает меня по передней переборке поста управления. Ладонями рук я осязаю у себя за спиной холодную влажную лакировку. Я ошибаюсь, или мы погружаемся быстрее обычного? Камнем идем на дно!
   Воцаряется адская неразбериха. На центральный пост вваливаются люди, скользят, падают во весь рост. Один из них в падении ударяет меня головой в живот. Я поднимаю его на ноги. Не могу узнать, кто это был. Или в этой круговерти я не расслышал команды «Все на нос!»?
   Стрелка! Она продолжает поворачиваться… но ведь лодка была удифферентована для тридцати метров. Тридцать метров: она уже давно должна была бы замедлить свое движение. Я концентрирую свое внимание на стрелке — но она исчезает в сизом дыму. Клубы дыма с кормы пробиваются на пост управления.
   Шеф крутит головой во все стороны. На какую-то долю секунды я вижу на его лице настоящий ужас.
   Стрелка… она движется слишком быстро.
   Шеф отдает команду для рулей глубины. Старый трюк — динамически удержать лодку. Увеличить давление на плоскости глубинных рулей посредством электромоторов. Но разве они работают на полных оборотах? Я не слышу привычного гудения. Работают ли они вообще?
   Толкающийся и скользящий кошмар вытесняет собой все остальное. И рыдания — кто бы это мог быть? В этом жалком полусвете никто не узнаваем.
   — Носовые рули заклинило! — докладывает оператор, не оборачиваясь.
   Шеф не сводит луча своего смотрового фонарика с глубинного манометра. Несмотря на дым, я вижу, как быстро двигается стрелка: пятьдесят… шестьдесят… Когда она переваливает за семьдесят, командир приказывает:
   — Продуть цистерны!
   Резкий свист сжатого воздуха успокаивающе действует на мои натянутые нервы. Слава богу, хоть теперь наша посудина обретет какую-то плавучесть.
   Но стрелка продолжает двигаться. Ну конечно, так и должно быть: она будет продолжать поворачиваться, пока лодка, постепенно прекратив падение, не начнет подниматься. На это всегда требуется некоторое время.
   Но теперь-то — она должна остановиться! Мои глаза крепко зажмурены, но я принуждаю их открыться и посмотреть на глубиномер. Стрелка не выказывает даже малейшего желания попробовать остановиться. Все продолжается по-прежнему… восемьдесят… сто метров.
   Я вкладываю в свой взгляд всю силу своей воли, пытаясь задержать тонкую черную полоску металла. Бесполезно: она проходит сто десять метров и продолжает движение.
   Может, наши баллоны со сжатым воздухом не обеспечивают достаточной плавучести?
   — Лодка неуправляема, не можем удержать ее, — шепчет шеф.
   Что это значит? Не можем удержать — не можем удержать? Пробоины в корпусе… Неужели мы стали слишком тяжелыми? Это конец? Я все еще сижу, съежившись около люка.
   На какой глубине треснет корпус высокого давления? Когда порвется стальная кожа, натянутая на ребра шпангоута?
   Указатель стрелки проходит отметку сто пятьдесят метров. Я больше не в силах глядеть на него. Я поднимаюсь, нашаривая поручни. Давление. В моей голове проносится один из уроков, вдолбленных в нее шефом: на большой глубине давление воды буквально сжимает лодку, уменьшая ее объем. Поэтому лодка приобретает избыточный вес по сравнению с фактически вытесненной ею водой. То есть, чем больше нас сдавливает, тем тяжелее мы становимся. Плавучесть пропадает, остаются лишь сила притяжения и все возрастающее ускорение падения.
   — Двести! — объявляет шеф. — Двести десять — двести двадцать…
   Его слова эхом отдаются в моей голове: двести двадцать метров, а мы все еще падаем!