Академик взял осторожно мокрое мягкое яблоко, утратившее форму, на мгновение задержал в руке и чуть повернувшись резким движением из-за головы метнул небрежно и обреченно даже в сторону далекого чучела на задних лапах с серебрянным подносом… Яблоко летело целую вечность, медленно вращаясь и теряя кусочки мякоти, которые тоже не спешили падать на пол, и весь притихший банкетный зал дорогущего охотничьего дома с чучелами диких зверей и птиц по стенам и на каминной доске, десятком молодых охотников-мужчин за длинным столом, официантами, охраной, заезжим поваром, затаив дыхание провожали глазами полет, словно снятый рапидом, зная наперед внезапно открывшимся всем им прозрением и странной уверенностью, что недолго уже и яблоко точно уляжется на серебряный поднос в медвежьих лапах…, и не в силах больше терпеть и ждать пока закончится нескончаемое парение, закричали разом и зааплодировали, и побежали гурьбой к Ковбой-Трофиму, забывая о зависти, чтоб искренне, в который раз уже, восхититься им…
   — Ты придумал, Глебушка, где гулянка пройдет с Андреем Первозванным, апостолом святым и новым твоим друганом? — спросил доктор Спиркин, провожая глазами возбужденную публику, что возвращалась к столу, чтоб вновь приняться за финскую водку и шашлык из кабана.
   — Придумал, — сказал Ковбой-Трофим, не радуясь ни охотничьему мастерству, ни удаче, ни целкости удивительной своей, ни почестям и славе сиюминутной в охотничьем Подмосковьи. — Поедем мы, Толик, с тобой в славный город Сызрань, что застрял на полпути меж Самарой и Волгой…, и станем чествовать там последнюю и самую высокую награду мою.. В город, где родился, вырос и беспамятно влюбился в женщину много старше себя, такую прекрасную… и неземную, что не поверил… и предал…, хоть не мог не предать…, и казню себя постоянно, и нет ничего горше казни той…, и грех хочу искупить… Сечешь, корешок?
   — Нет, — искренне удивился доктор Спиркин и засобирался суматошно, будто сразу и поедут…
   — Погоди, Толян… Не мельтеши… Сядь… Допреж этого еще одно дело сладитьcя должно… — Ковбой-Трофим раскурил толстую сигару с очень дорогим и от этого сильным и едко-вонючим запахом, прилипающим к одежде, и произнес буднично, будто пепельницу пододвинуть попросил:
   — Принцессу уберешь…
   И ничего не поменялось вокруг: также шумно обсуждались за столом невероятные достоинства академика Трофимова, перемещались официанты с новыми порциями выпивки и еды, переговаривались охранники по радио-телефонам, постреливали березовые поленья совсем по-английски в камине, над которым, на полке, странно сохраняя стеарин, горели белые свечи в массивных бронзовых подсвечниках, хороший тенор-саксофонист в цифровой аудиосистеме на стенах негромко импровизировал на темы Рея Чарлза «Hard Times»…
   — Ш-шутишь… — Доктор Спиркин стал краснеть лицом и опять суетливо задвигался в кресле: — Не впрягай…
   А Ковбой-Трофим сидел неподвижно и молчал, и глядел отстраненно в огонь…, а потом вдруг увидел дымящуюся сигару в руках и привычно небрежно, неглядя бросил в близкий камин напротив… и промахнулся… Ударившись о решетку и рассыпав кучу искр, сигара крутанулась по ковру и замерла, едко дымя. И сразу все замедлилось, будто недавнее яблоко в полете к медведю, что еще стоит с подносом в руках у дверей, а потом и вовсе остановилось, как горящая сигара на ковре, и стихли голоса за столом, и неизвестный музыкант перестал дуть в саксофон, оборвав цифровую объемную мелодию в середине фразы…
   — В пятницу — утренняя институтская конференция, — сказал Ковбой, не реагируя на растерянность Спиркина, странно наступившую вдруг тишину и отсутствие движений за столом, поглощенный всецело тлеющей сигарой на ковре толстого ворса. — Планируется разбор истории болезни Рывкина…, актера или писателя…, что демонстрирует патофизиологические чудеса последний месяц то с почками, то с возрастом своим…
   Он поднял голову и внимательно посмотрел на бывшего ученика. — Лопухина не должна появляться на службе ни в пятницу…, ни в другие дни недели… никогда… Найди помещение подходящее, чтоб подержать несколько дней… Может чудо какое случится за это время… Библию читай: «А одновременно приготовь помещение: ибо, надеюсь, что по молитвам вашим буду дарован вам…». [71]
   — Ты что, Глебушка…, — онемевшими губами спросил доктор Спиркин, — Принцессу собрался мочить…? Моими руками…? — Он продолжал свой истеричный шепот, готовый вот-вот сорваться в обреченный крик, безуспешно пытаясь встроить себя в систему Ковбой-Трофимовых ценностей, и с трудом сдерживался и говорил, и говорил, боясь остановиться, словно пауза становилась бы обязательством…, и бросал короткие взгляды на далекого медведя у дверей, словно ждал, что тот подойдет к ним сейчас с подносом, на котором лежит моченое яблоко, и жизнь вернется в прежнюю привычную колею…, почти беззаботную, необычайно комфортабельную, с нечастыми похищениями людей, насильственными операциями…, но не такими ужасающими, как эта…, задуманная Ковбоем…
   Спиркин еще раз недолго посмотрел на медведя, продираясь сквозь запахи горящих поленьев в камине, жареной дичи, дорогого алкоголя, тлеющей сигары… А потом вдруг запахло отчаянием, так ярко и сильно, будто сказал сведущий кто: «Саркома позвоночника запущенная у вас, Анатоль Борисыч…. и жить осталось вам всего ничего…», и сразу мучительно-привычно заболела спина, будто горят там поленья каминные, выжигая все в малом тазу, мешая дышать и вытесняя ненужные запахи…, и понял, смиряясь, что медведь с подносом у дверей не подойдет никогда, и сказал обреченно:
   — Значит, не смог расколоть Принцессу…
   — А ты смог?! — взвился Ковбой-Трофим. — Ты никогда раньше не спорил, выполняя мои распоряжения… и у нас потому никогда не было проблем… Какого черта поташил ее в Третьяковку, придурок?! Уж лучше б в Консерваторию, если рассчитывал на могучую силу искусства… Помнишь, как пестрил нагло в кабаке загородном с Лопухиной, со мной…, как все запреты мои порушил и колоться стал, как фраер последний, что накопил на паровоз…
   — Не по кайфу шуршишь, Глебушка… Не по кайфу… Она ведь почти царских кровей…, не чета нам… и говорит, и делает лишь то, что считает нужным и правильным, хоть выучили мы ее и втянули в дела пакостные…
   —

 
   Знаешь, сказала что в музее про меня? «Не может человек так прекрасно разбирающийся в живописи и так глубоко и пронзительно мыслящий быть мерзавцем…». Стало быть может… и значится в четверг тогда…
   Спиркин встал легко и свободно с кресла, не касаясь колен руками, словно не было жуткой боли в пояснице и малом тазу, демонстрируя молодость и силу, склонился к продолжавшей тлеть на ковре сигаре, поднял и бросил в камин, и собрался, не оборачиваясь двинуться к выходу, чтоб поскорее усесться в любимый вседорожник и вдохнуть глубоко успокаивающие запахи дорогой кожи…, но повернулся медленно к учителю и произнес:
   — А может, кабан этот дикий, Глебушка, знал зверинным чутьем своим про задуманное тобой и помешать хотел…, а не смог…


Глава IX. Врачу, исцелися сам. [72]


   — Здравствуйте, Митенька! — нервно сказал доктор Спиркин, входя в кабинет заведующего Виварием, привычно неудивляясь пьяному коллеге, что держа в руке стакан с мутным спиртом, тупо смотрел на шахматы перед собой.
   — Ключи от подвала, пожалуйста! — Спиркин протянул руку, а Митя вдруг увидал шахматы и обрадованно задумался над ними…
   — Дмитрий Федорович! — Спиркин тянул его из-за стола, ожесточаясь.
   …Положив ключи в карман, он вынул деньги, протянул Мите: — До Универсама на Соколе вам ходу, — бросил быстрый изучающий взгляд на шахматы, — пятнадцать минут. Купите себе нормальные выпивку и еду…, и возвращайтесь побыстрей, чтоб не замерзнуть. — Он посмотрел в темное окно на невидимые деревья и добавил: — Холодно сегодня… Минусовая температура… — И вышел.
   Помешкав недолго и кое-как одевшись Митя тоже двинул к выходу, стараясь удержать в голове постоянно растворяющуюся мысль про деньги на нормальную выпивку… Еда его давно не интересовала…
   Выйдя и обогнув Виварий он двинулся к Универсаму через парк и вскоре повстречал возвращавшегося в Цех Марка Рывкина, что на минуту притормозил возле фонтана с медной Нюрой, удивленно поглядевшей на него, когда приложился к горлышку бутылки… Митя тоже отпил и взял его с собой в поход к Универсаму…
   А когда возвращались обратно, увидали умирающего Фрэта, лежащего на боку в свете уличного фонаря, и маленький и толстый, с театральным пафосом и хорошо артикулируя, прокричал:
   — Гляди-ты! Дишит поганец… Порода какая странная… Дорогая, наверно… — и достал сморщенный от холода пенис, похожий на карандаш и стал шумно мочиться…
   — Здесь тебе будет хорошо, Принцесса, — сказал доктор Спиркин и сел в ободранное кресло, глядя, как его молодцы, сняв с головы Лопухиной глухую наволочку, выкрашенную кем-то в черный цвет, старательно прикрепляют к лодыжке наручник, соединенный длинной цепью с металлической скобой, вбитой глубоко в стену…
   — Мне холодно. — Лопухина переступала босыми ногами на цементном полу, выбирая место, где почище, и куталась в темно-синий, почти черный махровый купальный халат с эмблемой Nike на спине.
   — Принесите мое пальто из машины, — поросил молодцов Анатолий Борисыч и, глядя кому-то из них в след, спохватился вдруг и сказал раздраженно: — Нет! Мое нельзя…Султан! Оставь ей куртку свою, только документы вынь…, и снимите наручник с лодыжки, гестаповцы чертовы! Не выберется она отсюда, как ни старайся…
   Он трудно повернулся и посмотрел на молодую женщину, и спросил, как спрашивают у священника или Господа Бога самого:
   — Знаешь ведь, зачем тебя сюда привезли? Знаешь… Может и не так велика твоя вина перед законом и обществом, но если власть суд над тобой затеет, позора не обобраться нам всем, кто втянул тебя в этот бизнес смертельный и страшный, как на войне…, и полетят головы одна за одной, хоть его-то наверняка уцелеет, потому как забрался высоко… даже слишком, где царят вседозволенность и безнаказанность, и стал национальным героем… или достоянием нации… Не разбираюсь в этих тонкостях… Почему не кричишь, не зовешь на помощь? Неужто не страшно? А у меня мороз по коже, когда гляжу на тебя…
   Спиркин посмотрел на часы, подошел к батарее отопления, потрогал рукой, оглянулся на непонимающе застывшых молодцов с радиотелефонами в ушах и добавил:
   — Пятница уже… твой доклад вторым в повестке стоит сегодня утром. Похоже, не состоится… Мы тебя оставим здесь пока, Принцесса… Не горюй…
   Он потоптался вокруг, не пытаясь скрыть неловкость ни от нее, ни от молодцов, и первым шагнул к двери…

 
   — Доброе утро, господин Волошин! — Станислава в дорогом вечернем темном платье, сшитом в Америке: кусок короткой ткани странной фактуры и формы на бретельках, что привез ей в подарок Авраам, сидела на неудобном стуле для гостей в кабинете Лопухиной, держа на коленях халат, и смотрела то на следователя, на на голого упитанного мальчика на часах, умело иммитирующих старину, навечно оседлавшего раскачивающийся маятник. — Доктор Борщев болеет после вчерошнего, мистер Оброхэм Стивенсон, что прилетел, русского совсем не зноет, Фрэт, который бигль… хоть и говорит невесть что…и чуть не помер вчора, стороясь спости Леноанну неведомо откуда… — собока всеж-токи…, остолась я одна…
   Подражая Лопухиной, она развязала, завязанные узлом колени, чтоб показать следователю чуть полные бедра, где кончаются чулки, и трусики, и сказала, волнуясь и так сильно заокав, что следователю показалось: "о" звучит у нее вместо всех остальных гласных…
   — Пошло токоя полосо посодок, что похоже беды…, — она притормозила, удивившись, что в слове «беды» нет буквы "о", но зацикливаться не стала и продолжала, еще больше заокав, — просто зохлестнули нос… Доктор Лопухино вот тоже прополо вослед октерцу Рывкину, которого прооперировола довным довно… Но конференцию сегоднешнюю не появилось, дома нет, но звонки мобильны не отвечоет…
   Увидав, что следователь слушая ее, внимательно смотрит в окно, вновь завязала колени узлом, натянула кусочек модной ткани до верхней трети бедра и чувствуя себя совсем голой, заокала опять:
   — А Ковбой-Трофим…, профессор Трофимов объявил только что всему институту на конференции, что сбежола Ленсонна, побоявшись ответственности своей перед уголовным росследованием, что вы проводите…, и что будто ношли в действиях ее… криминол и торговлю оргономи донорскими для иностронцев…
   — Здрасьте! — нерешительно сказал вошедший Вавила, непривычно замирая в дверях. — Звали?
   — Прошу вас, доктор. — Следователь указал на жесткий стул.
   Не обращая внимания на Вавилу, забывая про платье, которое задралось на живат, шмыгая носом и утирая слезы ладошкой, пока не сообразила промокнуть глаза халатом, размазав тушь по щекам, Слава добавила, любя и гордясь самой известной и красивой женщиной Цеха: — Убежоть ей от ответственности…, схоронясь где-то, кок преступнице кокой, — она долго молчала, подбирая подходящее сравнение и, не найдя, продолжила уныло, не веря больше в силу слов своих, — невозможно…, — и понурившись задумалась опять, и добавила негромко: — May be she's in a jam — Может, и пополо в беду…, но бояться ей нечего, потому кок Ковбой-Трофим всемогущий, выручит всегда и спосет! Фрэт говорит: «You can't predict the future, but you can always prepare for it»[73]. Спросите Вовилу!
   — Вы тоже полагаете, что Лопухина не могла испугаться и сбежать от ответственности? — повернулся к Вавиле Волошин.
   — Рывкин вернулся! — радостно улыбнулся в ответ Вавила. — Целый и невредимый, и такой же молодой, как вчера, если не считать страшного похмелья… Еврей-пьяница… Такая редкость… Теща-целка… Наши сестрички уже выводят его из этого состояния… Похоже, он просто спрятал от нас на время свои удивительные почки, потому что задрочили непрерывными анализами, обследованиями… и диетой… А лаборантка права… Ленсанна человек чести, и чтоб отстоять свою правоту станет воевать со всем миром, а если виновата пойдет на плаху, как пример для подражания остальным… Это у нее в крови дворянской: IV группа, резус-отрицательная…
   — Видите! — оживилась и заулыбалась Станислава. — Я тоже говорила: «Теща-целка!».
   — А Лопухина? — настаивал следователь. — Ее могли похитить?
   — Зачем? — Вавила так сильно удивился, что Станислава засомневалась в его искренности, а он гнул свое: — С таким же успехом можно украсть Егора Кузьмича, что работает санитаркой на кухне Цеха и кормит грудью в парке голубей…
   — Егор Кузьмич умерла, — сказала Станислава
   — Ваши попытки, господин Волошин, нарыть и навесить на нее криминал также бессмысленны и беспочвенны, как старания масстурбировать в презервативе…, — шел в атаку Вавила.
   — Фрэт нозывает это backasswards и говорит, что все всегда идет у нас backasswards, — продолжала встревать Слава, — и что с этим пора кончать…
   — Да, — сказал Вавила, улыбнувшись лаборантке, — мы принимаем для трансплантации сомнительные по происхождению органы, которые бригады забора завозят иногда… Не выбрасывать же неучтенные почки, если они спасают кому-то жизнь… Разве станете обвинять проститутку, что получает удовольствие от своего труда… Бывает неблагодарные родственники разрешают забрать почки, не дожидаясь констатации смерти мозга… Есть бесхозные больные, бомжи, зэки…, для которых точное соблюдение юридической процедуры не обязательно…, почти не обязательно… А функция трансплантированной почки,заметьте, взятой на работающем сердце, также отличается от почки, изъятой у трупа, как автомат Калашникова от пластмассовой детской игрушки, почти неотличимой по форме от него…
   — Корысть всегда способствовала гибкости ума… Хорошо, что вы не пошли в юриспруденцию, — сказал Валошин, демонстрируя приверженность корпоративаным ценностям.
   — Ваше ведомство просто не допустит, чтоб в Прокуратуре работали нормальные люди, — начал задираться Вавила.
   — А вы предпочитаете размазывать нравственные устои и, прикрываясь высокими словами о прогрессе в трансплантологии, врачебном долге и ответственности за жизнь больного, заниматься незаконными пересадками, зажмурив глаза в попытке избежать ответственности… — Волошин посмотрел на голые Славины бедра и, убедившись, что они не ровня Лопухинским, добавил: — А ссылаться на нищенскую зарплату, все равно, что аппелировать к гипсовой девушке с веслом в парке Цеха, если пользоваться вашей терминологий, или к этой медной Нюре в фонтане, где собираются летом проститутки и алкаши….
   — Если пользоваться вашей терминологий, положение гипсовой девушки предпочтительнее…, потому как не тратится на одежду, жилье, еду… и с веслом уже… А про Нюру…
   — Не забывайтесь, доктор…, — Валошин мучительно вспоминал фамилию Вавилы и не вспомнил, и продолжал отрывисто и нервно. — Вы… беседуте со следователем Генпрокуратуры!
   — Drop dead! [74] — сказала выученная Фрэтом Слава, почти не окая и уверенная, что познания Волошина в английском не заходят так далеко. — Мы постоянно уходим от главного: кто похитил Ленсанну, если ее и вправду похитили, и где тогда искать…?
   И мужчины удивленно и внимательно посмотрели на нее, и задумались…
   — Не считайте, что хочу упрятать доктора Лопухину в тюрьму… — Волошин поднял руку, завидев, что Вавила со Славой собрались возражать. — Отношусь к ней не хуже вас… Поверьте… Не стану божиться… Однако без вашей помощи ее не найти… и не спасти, если похитили… — Он помолчал, поглядел на полные Славины бедра, улыбнулся и добавил: — Колитесь, ребята…

 
   — «Стойте, опоясав чресла ваши истиной и облекшись в броню праведности», — сказал Ковбой-Трофим и посмотрел на бьвшего любимого ученика Толика Спиркина, улыбнулся и добавил: — Новый Завет. Послание к Ефесянам…, — и плеснул «Греми» в чайный стакан на четверть, и посмотрел на свет густую красно-коричневую жидкость.
   — Ты что, Глебушка! — удивился сильно доктор Спиркин. — Грехи свои собрался замаливать?
   — Наши! Наши с тобой грехи не замолить… ничем и текст этот не про нас, про других…, праведных и честных. — Ковбой-Трофим встал, подошел к окну, раздвинул шторы и сразу увидели оба гигантский подсвечиваемый купол храма Христа-спасителя и четыре купола поменьше по краям, неспособные, вопреки законам физики, отражать свет, и парящие в густом и глубоком московском небе…
   — Да уж, — согласился Толик, продолжая разглядывать золотые купола. — По приказу добродетели мы не действовали почти никогда.
   Они сидели в библиотеке большой квартиры Ковбой-Трофима на Волхонке, неспешно тянули грузинский коньяк и говорили ни о чем… Первым не выдержал доктор Спиркин:
   — Говори, Глеб, зачем звал? Два часа сидим… Суббота на дворе.
   — Не по кайфу шуршишь, ученик. Ты что, спешишь куда… или на окладе? Суббота…, — передразнил он. — Завтра в Цех привезут из Кремлевки больного…, Хронический гломерулонефрит…, нефропатия…, два месяца на гемодиализе. Почечная недостаточность развилась после гриппа… Странно… Сорок лет всего… Почку пересаживать буду делать сам…, во вторник… Звонили…, просили хорошую… Группа крови — четвертая, резус-отрицательная… Результаты типирования уже известны… — Ковбой-Трофим, делавший паузы почти после каждого слова остановился совсем. Отпил из стакана красно-коричневую жидкость, подошел к окну и оттуда, глядя на купола Храма, добавил тихо: — Не зря ведь говорил: «Найди помещение… Подержди ее недолго»… Вот и пригодилось…
   — Не делай этого, Глебушка! — взмолился Антолий Борисович. — Такая баба золотая, как купола эти соборные… Дай неделю-полторы, найду донора!
   — Больной — один из лидеров партии «Единственная Россия»…Я обещал им, что во вторник… Не дури, Толян! Где ты найдешь донора с четвертой резус-отрицательной группой крови… Месяц искать станешь… или два… Во вторник в девять утра бригада забора должна привезти почку в Цех… Результаты типирования донора по всем антигенам сообщишь мне в понедельник… Ты спешил? Иди…
   Ковбой по-прежнему стоял у окна и неотрывно смотрел на золоченые купола Храма, и не собирался провожать Спиркина, и даже не оглянулся, когда хлопнула дверь…

 
   — Прастыте, Анатолы Барысыщ! Вы сдэлал бы тот же самый. — Смуглый худощавый человек без возраста, про которого Слава сказала: «skibby»[75], когда привез донорскую матку с человеческим зародышем в Виварий, иногда почти мальчик, иногда пожилой усталый человек в теплой брезентовой куртке — set of drapes[76], промодулировнной кусочками кожи, проглядывающими из-под воротника, карманов, отверстий для пуговиц, отворотов и обшлагов…, нервно переминался перед доктором Спиркиным в гулком подвале, изредка поглядывая на тяжелую металлическую дверь в дальнем углу.
   — Зачем его надо было убивать, Султан?! Зачем? Все еще думаешь, что на войне своей бессмысленной?! — Доктор Спиркин встал с пластмассовой коробки из-под Кока-Колы, на которой неудобно сидел и, возвышаясь над маленьким Султаном, продолжал истерично кричать:
   — Придурки-молодцы… разве не видели, что это негр…, иностранец?! Или им теперь все равно кого… Этот парень не из Мозамбика… или Сомали… Он прибыл в Цех из Соединенных Штатов…, из известной на весь мир клиники… Представляешь, что теперь начнется?!
   — А что нам оставался дэлат, Анатолы Барысыщ? Негар стаял перид двэр и кричал по-англиски с Принцесс что-та… Правилна маладцы паступал…, нэ стрэлял…, ножиком сниал…
   — Как он смог попасть сюда? — Спиркин удивлялся гораздо спокойнее уже.
   — Выдна, ваш друг, эта казел вечна пианый Борсчиев, клуч дал…
   — Где тело, Султан?
   — Гдэ, гдэ? Там канечна. — Человек в дорогой брезентовой куртке кивнул на металлическую дверь… Маладцы хатэл сразу патрашить негар… Пака мине званыл, пака приэхал, пака вас пазвал, Анатолы Барысыщ, два чиса прашел. Даже группу крови нэ опрэдилыл… Поздна бил.
   — Открывай дверь!
   Голый по пояс, черный, как крышка концертного рояля, в ярком, все еще оранжевом, приспущенном до паха горнолыжном комбинезоне, ветеринар Абрахам лежал на спине на операционном столе с приподнятым головным концом, не умещаясь на нем гигантским телом своим, освещаемый сильной бестеневой лампой с цифровой видеокамерой. Интубационная трубка, вставленная в трахею, неслышно вентилировала легкие дорогим многофункциональным норкозным аппаратом «Dragger». В локтевые вены ветеринара из эластичных пластиковых мешков, закрепленных на двух штативах, струйно переливалась бесцветная жидкость. В плевральную полость через кожный разрез была введена длинная дренажная трубка от системы переливания крови. Наружный конец трубки с прикрепленным к нему резиновым пальцем с дыркой на конце, отрезанным от хиругической перчатки, был погружен в бутылку с жидкостью, стоящую на полу. При каждом вдохе аппарата из плевральной полости в переполненную бутылку поступала кровь и несильно переливалась через край…
   — Хорошо, что вы пришли, доктор Спиркин, — с трудом подавляя желание поздороваться, сухо сказала Лопухина и отошла от стола, и стала перед ним, перед Султаном и тремя молодцами в вечерних костюмах несмотря на воскресное утро…
   Она была все в том же перепачканном пылью черном банном халате «Nike» на голое тело, подпоясанным бинтом, давно скрутившимся в белую узкую полоску, и, привычно держа перед собой руки в хирургических перчатках, уверенно стояла босыми ногами на холодном цементном полу, не переминаясь, лишь смутно белея лицом с наливающимся темным синяками под глазами, разбитыми в кровь, уродливо распухшими губами и свежей ссадиной на щеке…
   Пауза была слишком длинной и она уже собралась вернуться к операционному столу, как Толик, наконец, пришел в себя и с трудом проговорил, шепотом почему-то:
   — Т-ты… Т-ты смогла реанимировать его?! — и забывая о спутниках, о миссии своей кровавой, обо всем, в незнакомом порыве, с комом, застрявшим вдруг в горле, который никак не удавалось проглотить, шагнул ей навстречу, понимая лишь, что ни разу в долгой жизни своей не видел ничего более прекрасного, отважного и совершенного, чем эта босая обреченная женщина в грязном банном халате с узкой полоской белого бинта на талии, избитая и, видимо, изнасилованная не один раз его молодцами…, и шептал про себя странно нежно, повторяя: — Принцесса…, Принцесса… Знал, что душа бессмертна…, но не знал, что так… — А потом вдруг сказал вслух: — Ты хороший хирург, девочка…, даже очень хороший…, — будто гордился. — Может на фоне Ковбоя и выглядишь поординарнее, но и он на моем когда-то смотрелся гораздо слабее…, потому и не прощал ничего никогда…