— Его надо срочно доставить в Цех. — Лопухина вернулась к столу. — Рана — на спине…, слева. Как могла ушила поврежденные легкие… До сердца нож не дошел: слишком высокий он для вашей публики… А еще у него тяжелая черепно-мозговая травма… Рану на голове обрабатывать не стала… Не кровит…
   Она посмотрела на Спиркина и, видя его замешательство и постепенно проникаясь абсурдностью происходящего, добавила:
   — Доставьте его хоть до дверей приемного отделения Цеха и сразу уезжайте… Пусть Славу вызовут… Она для него — лучшее средство интенсивной терапии…
   А Спиркин не слушал и тяжелел телом и душой, возбуждаясь и чувствуя тупые частые удары сердца где-то в затылке, накапливающиеся с каждым сокращением в весе и объеме, готовые вскорости разнести на куски черепную коробку, прилепив к пыльным стенам с длинными рядами труб нежное мозговое вещество, прикрытое тонкой паутинной оболочкой со множеством сосудов…, и сразу отчетливо и близко увидел Принцессу на дорогом операционном столе с дистанционным управлением, лежащую на краю с зафиксированными в держателях кистями рук и задранными в гинекологических подколенниках ногами, и своих молодцов меж широко разведенных бедер ее, топчущих башмаками черный банный халат Nike на полу, сильных и жестоких, вымуштрованных им за долгие годы, с раздернутыми заранее молниями и серыми пенисами, похожими на дешевые стеариновые свечи…, которые сейчас зажгут… В руках одного их них — пульт дистанционного управления, которым, судорожно тыча пальцами в клавиши, старается опустить слишком высоко поднятый стол… А потом увидал ее уже у стены, согнутую почти пополам с тонкими длинными руками, цепляющимися за ржавые трубы в капельках влаги, переливающихся в сумраке подвала разноцветными искрами, будто под солнем… И опять черный банный халат на полу, на котором позади согнутой молодой женщины судорожно топчется каждый из молодцов, поочередно вводя стеариновые свечи свои во что-то влажно-розовое, кровянисто-студенистое, поблескивающее иногда, как капли влаги на трубах, что толчками перемещаются перед ее лицом… И кажется, что слышит, как возбужденно дышит она и стонет в приступе оргазма или это стыд и боль публичного унижения…
   — Канчать иво нада! — истеричным шопотем сказал Султан, возвращая его в действительность. — Ана тоже… Иначе всэ прападаем илы опиать убигать…
   — В машину его! Живо! В мою… Несите осторожно! — сказал Анатолий Борисыч.
   — Нэт! — неожиданно властно вмешался Султан и нож-выкидуха с толстым широким темно-синим лезвием, такой же, как у Спиркина, которым грозил недавно Лопухиной, заставляя идти за собой в лифт, замер перед самым носом, чуть подрагивая…
   — Я сказал, в машину, — спокойно повторил Спиркин, не обращая внимания на нож, и, повернувшись, двинул к железной двери…
   Он почувствовал спиной, как Султан, поколебавшись мгновение, резко бросился за ним, поднимая нож в прыжке, чтоб удобнее нанести удар.
   — Этот не ошибется, как мои молодцы, — спокойно подумал доктор Спиркин и не стал оборачиваться, готовый теперь ко всему, а потом услышал глухой, как удар теннисного мяча о стену, выстрел…, и, продолжая двигаться к выходу из подвала, не знал: радоваться или сожалеть…, и лишь сказал непривычно тихо:
   — Ничто так не радует и не воодушевляет: тебя хотели убить и не смогли… В Цех негра, мальчики!

 
   Железнодорожный вокзал в Самаре, бывшем Куйбышеве, не удивил ни архитектурой, ни сервисом, ни едой в ресторане, которую мучительно долго выбирал Ковбой-Трофим, безнадежно стараясь вспомнить, чем кормился в Сызрани в школьные годы… Однако кроме отвратительного яблочного суфле, что таскал постоянно с работы отец, ничего не вспомнил и, непривычно стесняясь, попросил толстую официантку в твердой узорчатой короне на голове из плотной белой ткани:
   — Принесите, пожалуйста, яблочное суфле…, — и уже понимая, что сказал глупость и, стараясь исправить ошибку, добавил: — Несите, что есть… Разберемся…
   — Ты похож на человека, что собрался пережить трагедию и неопытно, и нервно готовится к ней, — сказал Спиркин, сидя за столом напротив.
   — Нет! — Сразу парировал Ковбой-Трофим. — Это тебе предстоит стать участником трагедию, если история с негром повториться… И не думай, что ее сценарий с мученической смертью на людях, хором плакальщиков и цветами станет писать мудрый древний грек-драматург… Сгинешь так, что ни одна собака не прознает, — и задумался, вспомив Фрэта, и напряженные отношения, что сложились с самого начала, хотя понимал прекрасно, не разумом только: «Какие отношения могут быть между директором академического института и лабораторной собакой…, пусть даже биглем…» .
   — В настоящей трагедии гибнет не герой, Глебушка, — доннесся до него вдруг голос Спиркина.
   — А кто? — Не понимающе удивился Ковбой-Трофим.
   — Гибнет хор! — Спиркин рассмеялся. — Какого черта мы потащились в эту… Сызрань? — Последнее слово прозвучало, как ругательство. — Пока не поздно, вернемся. Не думай, что откорячку хочу слепить…
   — Оставь свой гнусный жаргон хоть на время! — взвился Ковбой. — Мерзит! Хватит косить под вора в законе… Ты бизнесмен, а не Мишка Япончик с Малой Арнаутской… И меня приучил… Пойми, мне не столько нужны твои помощь и советы, сколько уверенность, что получу их, когда спрошу…, даже если не стану следовать им. — Ковбой-Трофим быстро брал себя в руки. — Гостиничные номера в Сызрани заказаны, а на хорошей машине ходу несколько часов.
   — Где мы возьмем хорошие машины? — удивился Спиркин, смиряясь с поездкой и стараясь избегать жаргона, прилипчивого и модного…
   — Я взял два вседорожника в рент на два дня… В одном — мы, в другом — твои молодцы…
   Дорога была на удивление хорошей и Ковбой-Трофим уверенно вел арендованный вседорожник, используя всю силу двигателя, наслаждаясь скрипичными концертами Генделя, что благоразумно захватил с собой, объемно и мощно звучавшими из CD-плейера автомобиля, и периодически оборачиваясь к Толику Спиркину на заднем сиденьи.
   — «Something is rotten in the state of Denmark»[77] — Ковбой-Трофим в очередной раз повернулся назад. — Это про мой Цех Шекспир написал: следователи почти на каждом этаже…, раненый американец в реанимации…
   — …самая блистательная женщина Цеха, брошенная всеми в подвале Вивария, после удаления почки, трансплантированной одному из первых лиц «Единственной России», — сокрушенно подумал Спиркин и отвернулся к окну, и почти воочию увидел свой последний визит в операционную за толстой железной дверью в подвале Вивария…

 
   — Прости, Принцесса! — сказал он тогда, чувствуя неуместность своего темно-фиолетового в крупную серую клетку кашемирового пиджака и запах дорогого одеколона вокруг. — Ты добродетельнее всех, хоть грешила порой…, и если писать добродетель, то с тебя…, потому как не боялась и не заискивала, и не позволяла себе быть бездарной и трусливой, как другие, и привычно…, как все Лопухины в последнее столетье, готовилась к худшему…, к самому худшему…
   Он строго посмотрел окрест: худой молчаливый анестезиолог Валентин с прямыми редкими серыми волосами на сплюснутой с боков голове и фонендоскопом на шее, который, казалось, не снимает даже в постели; симпатичная девушка-анестезистка Сашенька в серой майке с лейблом «Единственная Россия», теперь уже на английском: «The United Russia», что бесит так местных знатаков словесности; новый ассистент, Виталик, — пожилой мужчина небольшого роста в темно-коричневых круглых роговых очках послевоенных времен, очень модных сегодня, постоянно сползающих на кончик простонародного носа и замирающих там в нерешительности…
   — Учитель твой и друг сердечный, Ковбой, повелел почку забрать… Редкостный реципиент объявился в Цехе из «Единственной России» с редкостной группой крови, как у тебя… Не прошу прощенья, Принцесса… Сам стану отвечать…, только вот не знаю пока перед кем…
   Спиркин снял пиджак, надел прозрачный целофановый фартук поверх плотной рубашки серого цвета с темно-серым и таким же плотным галстуком с простроченными и от этого чуть выступающими над поверхностью, косыми линиями ткани, повязанным удручающе модным, чуть распущенным большим узлом, и встал к операционному столу, привычно уложив живот на край, ожидая команды анестезиолога, чтобы сделать разрез…
   — Наклони стол в противоположную от меня сторону, Сашенька, — сказал Спиркин. — Не знаю, как сложится дальше ее судьба, но пусть хоть доступ к почке станет незаметен на теле… — И, повернувшись к Виталику, добавил: — Пойдем боковым вертикальным разрезом…, и видя уже вопрос в молчаливых Виталиковых глазах, добавил строго: — Знаю, что трудно… А ей…? — И опять почувствовал ком в горле, как в воскресенье, и уже не удивлялся, что не удается проглотить…
   Через десять минут он осторожно уложил отмытую от крови почку младшей Лопухиной в стерильный пластиковый мешок с ограждающим раствором, терпеливо подождал пока неопытный еще пожилой Виталик откроет внутреннюю стерильную крышку контейнера-холодильника и, прежде чем сунуть туда почку, вложит ее в специальную емкость с мелко наколотым льдом…

 
   — Надеюсь, в этот раз ты справился, Толик, и ее не привезут в приемное отделение, как американца, — донесся голос Ковбоя и Спиркин заорал в душе, опасно интерпретируя:
   — Господи! Как недалек от ты истины, Глеб! — И сразу увидел Елену Лопухину, трудно пробуждавшуюся после наркоза на дорогом операционном столе в подвале Вивариума, и неопытного пожилого врача Виталика, равнодушно наблюдавшего за ней.
   — Пусть она выживет, Боженька! — попросил он молча, совсем не удивляясь просьбе, лишь постигая постепенно разумом, которым начинал видеть…, правда смутно пока, что натворил руками своими и руками своих молодцов, а пуще…
   — А что испытывал Ковбой-Трофим, трансплантируя почку Принцессы реципиенту из «Единственной России»? Руки точно не дрожали, когда накладывал сосудистые анастомозы, — размышлял Спиркин и спросил почти автоматически:
   — Ты звонил в Отделение, Глебушка? Как наш реципиент поживает?
   — Если он станет выходить за границы стандартной программы, мне позвонят. — Ковбой-Трофим не снижая скорости, обходил попутные машины, будто сильно спешил, удивляя встречный транспорт. — Хорошо бы приехать на место до конца рабочего дня…
   — Если ты имеешь в виду ад, то пока не сделал ни одной ошибки, — печально улыбнулся Спиркин, избегая жаргона. — Не очень сильно старайся наезжать на встречные машины… Лучше пропускай… Надеюсь, в Сызрани нормированный рабочий день…

 
   — Подожди в корридоре,Толян! — попросил Ковбой-Трофим и шагнул в дверь с надписью «Нач. Архива. УФСБ».
   Пожилой майор с желто-седыми длинными прокуренными волосами на голове, чем-то похожий на отца академика, удивленно уставился на него, перебирая в жестких сухих пальцах со следами никотина дешевую сигарету «Прима» и перемещая языком табачные крошки на губах.
   — Я профессор Трофимов… Директор одного из московских хирургических центров… — Он привычно сел на край майорова стола, не замечая как тот стал наливаться темной кровью, чтоб заорав и хлопнув ладонью, прогнать столичного визитера из кабинета… Что-то мешало… Майор непонимающе оглянулся на стены знакомого кабинета, понимая. что время упущено и кричать поздно, и втал, вынуждая слезть со стола странного старика, временами похожего на мальчишку. А тот и не думал слезать, и, продираясь сквозь мучительные сомнения и тревогу, сказал:
   — Я родился здесь… давным-давно, — и опять посмотрел на майора, стараясь определить возраст, — кончил мужскую школу номер… Неважно… Мы жили… — Он назвал адрес. — В соседках была молодая женщина… Работала на обозном заводе машинисткой… В 1947 году ее арестовало ваше ведомство, как врага народа… — Он тяжело сполз со стола и впервые внимательно посмотрел на майора. — Я хотел бы познакомиться с ее личным делом… Понимаю, это не запрещено законом…
   — Сейчас ты у меня получишь, гнида московская, — злорадно подумал майор, собираясь разом реваншироваться за наглое поведение пришельца, и вновь усаживаясь в собственное кресло, неожиданно для себя произнес:
   — Как ее фамилия?
   — Н-не знаю… Даже имени не знаю… Для меня она всегда была Машинисткой… Полагаю, весь их род…, а она была старинных дворянских корней, воевал на стороне белых в гражданскую войну…, а допреж, как обычно, служил царю и отечеству…, а уничтожаться стал сначала при Ленине, потом — при Сталине…
   Майор молчал, понимая, что столичного старика, нарядного и видимо очень богатого, мучит совесть…, что проснулась совсем недавно…, а может давно, а может и не просыпалась вовсе: просто свербит где-то несильно, не давая временами заснуть, и сказал размышляя будто:
   — Здесь есть отделение группы «Мемориал». Вам лучше всего обратиться к ним… Наше ведомство, как изволили только заметить, поисками людей не занимается… Тем более без фамилий… — Майор встал и протянул руку через стол.
   — Пожалуйста, майор! — попросил Ковбой-Трофим и майор понял, что не сможет отказать и станет искать хоть ночь напролет и найдет…, и, не понимая откуда у этого хрупкого старика такая власть и сила, сказал:
   — Имя, хоть, знаете?
   — Нет, — сказал Ковбой-Трофим. — Адрес знаю…
   — Хорошо. Приходите завтра утром…
   Ковбой не стал благодарить, недолго порылся в карманах, вынул узкий длинный конверт плотной бумаги, положил на стол перед майором и молча вышел.
   — Эй! — услышал он негромкое вдогонку. — Вы с ума сошли! Здесь слишком много… И так найду… Вернитесь…

 
   — В этой деревянной гусенице я родился и вырос, Толян, — сказал Ковбой-Трофим, непривычно волнуясь и озираясь, будто ждал, вот-вот подойдут те два офицера в фуражках с синими околышками и скажут про долг пионерский, а потом спросят небрежно, будто мелочь какую:
   — Она показывала тебе фотографии и письма, мальчик, ваша соседка?
   — Да! — ответит он, гордясь сопричастностью чему-то важному очень, таинственному, связанному с безопасностью государства, недоступному обычному школьнику…
   Он стоял с доктором Спиркиным возле длинного двухэтажного дома на окраине Сызрани, ощетинившегося частыми лестницами с перилами, ведущими на второй этаж, железными дымоходными трубами, торчащими в форточки, и несколькими массивными бревнами, подпиравшими серые дощатые стены… Часть квартир пустовала…
   — Если сам смог пройти весь путь из этого жуткого дома в заштатном городке до…, — он помедлил, перебирая в голове то ли должности свои, то ли звания, то ли заслуги в хирургии и медицинской науке, и, решив не развивать перед Спиркиным этапы карьеры своей, коротко закончил, — … до себя сегодняшнего или даже вчерашнего, орден Пресвятого Апостола Андрея Первозванного, врученный в Кремле недавно, высшую награду российскую, я заслужил… Правда, ведь, Толик?
   Он не стал дожидаться реплики и двинул к машинам, ожидавшим поблизости…
   Вечером за ужином в ресторане «Хопер» Ковбой-Трофим пил французский коньяк, изготовленный в Подмосковьи, нервно оглядывал постепенно заполняющийся зал, Толиковых молодцов за соседним столом и в паузах кабацкого оркестра с полной пожилой солисткой, на приличном английском копирующей Эллу Фитцджеральд, возбужденно рассказывал историю первой своей любови.
   — Может, она еще жива, Толян? — спросил он постепенно уставая. — Нет… Вряд ли… Ей тогда восемьдесят… А могилу отыщем обязательно. Правда, Толик?
   — Зачем тебе могила, Глебушка, — вяло отбивался Спиркин. — Надо возвращаться… В Москве дел не впроворот… у тебя…, у меня…, а мы…, как два ханыги сидим в провинциальной гостинице неведомо зачем…
   — Орден верну ей…
   — Какой орден? ГлебВаныч, дорогой! Пойдем в номер… Сильно, видать, подмешивают зелье во французский коньяк московские виноделы…

 
   — Здравствуйте, профессор Трофимов! — уважительно сказал седой майор, облаченный в штатское: маловатый ему английский твидовый пиджак, купленный, наверное, в местном секонд-хенде, как и серые вельветовые брюки, протертые на коленях до гладкой основы и бездарная зеленая российская офицерская рубашка без галстука, застегнутая на все пуговицы… В майоре что-то было однако: он походил на разочарованного француза, вернувшегося после войны в Алжире или члена компартии Италии, начинавшего понимать коварство марксистких идей…, хотя за спиной висела олеография Дзержинского, мужественного, в меру интеллигентного, бликующая в раме зеленоватым оконным стеклом, и рядом — президент, совсем не помпезный на портрете, почти мальчик, еще послушный и старательный…
   — Ваш конверт с валютой…, — смущаясь сказал майор-француз или итальянец и пододвинул к стоящему возле стола Ковбой-Трофиму вчерашний узкий конверт плотной бумаги. — А соседку вашу нашел… и быстро довольно… часа два потратил всего… Когда компьютеры поставят, искать станет много легче… Вот ее личное дело… Начальник разрешил показать… Выносить нельзя… и копию нельзя…
   — У тебя, похоже, язва желудка, майор! — сказал Ковбой-Трофим, глядя в серое изможденное лицо чекиста с глубокими страдальческими складками вокруг рта. — Успешно скрываешь… Начальства боишься… Тебе надо в покер играть… Не обижайся… Вот карточка моя. Приезжай в Москву… Вылечу! — Ковбой-Трофиму уже до боли в сердце не хотелось знать, что там, в личном деле Машинистки и он оттягивал знакомство…
   А майор склонился к ящикам за спиной, вынул тонкую светло-коричневую простенькую картонную папку с наклеенным посредине прямоугольником белой бумаги с бледными чернильными строчками и грязными тесемками, завязанными аккуратным узлом, и протянул, торжествуя лицом.
   Ковбой-Трофим взял осторожно и поднес к глазам.
   — Лопухина Елизавета Алексеевна…, — прочел он ровным голосом, собираясь продолжать, и замолчал внезапно, будто выключил кто его и было понятно уже, что выключили надолго… Спиркин не сомневался, а майор, еще торжествуя лицом, ждал продолжения… или благодарности…
   — Сядь, Глебушка! — тихо попросил Анатолий Брисович, опасливо разглядывая лицо учителя. — Счас позвоню, молодцы коньяк подвезут… Настоящий… — Он засуетился, стал судорожно тыкать пальцем большим в клавиши мобильной трубки. Потом подумал немного и сказал уже спокойнее: — Похоже, в папке этой дело тетки Принцессы нашей…, Аннушкиной сестрицы родной. — Он сказал «родной» с ударением на первом слоге.
   — Случилось что…, товарищи? — тревожно спросил майор, перестав улыбаться, и старался забрать папку из рук Ковбоя.
   — Сядь, майор! Не суетись! — строго попросил Спиркин и повернулся к учителю. — Нет, Глеб! Не может быть… Так не бывает… даже на войне… чтоб все три бомбы в одну воронку…
   — Что с ней сейчас? — спросил Ковбой-Трофим, трудно выходя из ступора и по-прежнему глядя куда-то в себя, хоть повернул лицо к майору.
   — Она умерла почти сразу после ареста…, еще в КПЗ. Ее не успели отправить в лагерь…, не успели даже подготовить обвинительное заключение… — Майор взял папку из рук Ковбой-Трофима и сунул в шкаф за спиной, и тот не заметил…
   — Ее, возможно, насиловали на допросах, — осторожно продолжал он, перелистывая в помяти две странички записей фиолетовыми чернилами из светло-коричневой папки с белым прямоугольником, наклеенным посредине, где крупными выцвевшими буквами написано: Лопухина Елизавета Алексеевна… Совершенно секретно… Дело No…, понимая, что в его кабинете с двумя пожилыми вполне приличными людьми, прибывшими из Москвы, происходит что-то невообразимо странное…
   — В те времена насильничанье над молодыми женщинами в тюрьмах и на допросах было обычным делом и неважно желали они сотрудничать с органами или нет… — Майор заглянул в белый прямоугольник, приклеенный к папке, и добавил: — Лизавета Лопухина не желала… Она странно повесилась на чулке в камере, переполненной заключенными…
   Майор попытался пройтись по маленькому кабинету, заставленному шкафами, неподвижно застывшими двумя посетителями, громоздким несгораемым сейфом с круглой блестящей ручкой-рулем в центре верхней дверцы и контрабандным электрическим обогревателем-самопалом, сделанным из двух кирпичей, обмотанных толстой спиралью, кое-где прикрытой асбестом, и вернулся и сел за письменный стол, неловко обойдя одинокий темно-коричневый гнутого дерева венский стул для посетителей…
   Когда пауза стала совсем невыносимой и тишина в кабинете сгустилась до осязаемой почти, он неуверенно произнес, пугаясь непривычного звучания голоса своего:
   — Может, за врачем послать… тут поликлиника почти за углом… Городок-то маленький… Все рядом… Под рукой… — Было заметно: майора теперь не остановить ни чем…
   — Можно? — спросил открывая дверь один из молодцов и привычно, не называя имен, добавил: — Коньяк вот привез… Греми… Ваш любимый… — И понимая, что произошло что-то в комнате этой, и пятясь, и не стараясь без команды встревать в дела, сказал, осторожно прикрывая дверь за собой:
   — Мы в машине…
   — Где она похоронена, майор? — Ковбой-Трофим постепенно приходил в себя.
   — Где? Хороший вопрос. — Майор вздохнул с облегчением, понимая, что мучительная для всех пауза больше не возникнет. — Спрашиваете, будто в ЖЭК за справкой пришли, — он коротко хохотнул собственной шутке и, видя, что посетители не думают улыбаться, продолжал строже: — Таких, как она старались хоронить ночами, без почестей и оркестра, и закапывали во рвы где-нибудь в лесу… Вряд ли ее перезахоронили, если никто из родственников специально не обращался… Попробуйте наведаться в Мемориал…
   — «Два человека вошли в храм помолиться, — сказал молчавший до сих пор Спиркин, разглядывая портреты на стене, — один — фарисей, другой — мытарь».[78]
   — Кто такие мытари? — заинтересованно спросил Ковбой-Трофим. — Мытари — это мы с тобой, Глебушка… и фарисеи тоже. Пойдем… Пора в Москву возвращаться.
   — А орден? — Ковбой-Трофим опять засобирался в ступор. — Я должен вернуть ей похищенный орден…Пусть даже на могилу… — Он продолжал растерянно бормотать что-то, не обращая внимания на ученика и майора.
   — Тогда нам дорога в Мемориал, Глебушка, — подвел итог встречи в сызранском Управлении ФСБ доктор Спиркин и, поворачиваясь к полузабытому майору спросил: — Как добраться туда, начальник? — и, недожидаясь ответа, направился к выходу, осторожно подталкивая к двери учителя.
   — Куда ты меня? — стал сопротивляться Ковбой-Трофим. — Должен орден вернуть… Для того ехали…
   — Едем в местное отделение Мемориала, Глебушка… Поспрошаем людей, может, кто и скажет, где Лиза Лопухина похорена…
   — Нет! — сказал вдруг Ковбой внятно и строго, и забрал со стола майора узкий плотный коверт. — Мемориал — богадельня… Знаю их… И штучки их знаю… В Москву возвращаемся…


Глава Х. «Отречься от себя…»



   «Если мы неверны, то Он пребывает верен, ибо отречься от Себя Он не может…»

Новый Завет. Второе Послание к Тимофею, 2:13



   — Вы становитесь безруким импотентом, Дмитрий Федорович, когда сильно выпьете! — укорял Митю Фрэт, хорошо артикулируя.
   — А когда не сильно? — бездарно спросил Митя, стараясь обозначить свое почти трезвое, как ему казалось, присутствие.
   Они сидели вдвоем в кабинете Борщева, похожем на одиночку Петропавловской крепости времен Николая II, и пили разбавленный спирт, слитый из банок для стериллизации шелка, беловатый, слегка опалесцирующий, со слабым запахом эфира, придававшим ему привычную для Мити прелесть и сулившим наслаждения, отказаться от которых всякий раз было непросто… Фрэт, разумеется, не пил, но чувствовал себя крепко поддатым, надышавшись паров, и это состояние приятным весенним флером, несмотря на продолжающуюся зиму, накрывало и отодвигало исчезновение Елены Лопухиной куда-то почти за край Москвы, где никогда не был, но видел и знал, и понемного начинал любить эту монотонную строительную ущербность русских, к которым уже давно причислял себя и которую его влажный, длинный, фиолетово-красный язык никогда не поворачивался назвать архитектурой, напоминавшую нагромождение гигантских коробок для обуви, наспех уложенных архитектором-олигофреном, вечно спешившим к электричке, изредка нарушаемую современными строениями, необычайно смелыми конструктивно и технологически, и почти всегда с каким-то удивительно приятным парафразом на мезонин на крыше.
   Лишь ночами, когда пары эфира и спирта разрушались организмом, он прыжком постигал глубину несчастья, приключившегося с ней, и начинал страдать духом, как настоящий русский иинтеллигент, понимая, что в одиночку справиться с этой бедой не может, а вечно пьяный Митя никакой не помошник, но каждое утро, который день подряд отправлялся в кабинет заведующего в надежде застать его трезвыми или найти нестандартное решение… И проникаясь недавним Митиным вопросом ответил, прерывая размышления свои:
   — А когда не сильно…, гениальная ваша русская душа, Дмитрий Федорович демонстрирует всей округе… такую редкостную образованность, интеллигентность и мастеровитость…
   — …мастерство…, — на удивление точно встрял пьяный Митя.