— Да, да! Именно мастерство… Нет! Талант… врачебный… хирургический… Поразительную память, щедрость и терпимость души… — Надышавшись спиртным, Фрэт прославлял Митю в надежде добиться ответной откровенности, и, уставая вспоминать достоинства бывшего хирурга, перешел на тропу бытовых забот, и сказал: — Умение найти неисправность в двигателе любого автомобиля…, любого электронного медицинского устройства…
   У Фрэта стала кружиться голова. Он посмотрел на Митю: заведующий стоял неуверенно переминаясь перед ним, будто прихрамывал, шагая на месте, с граненым стаканом в руке, заполненным разбавленным спиртом на треть и говорил что-то, говорил, модулируя гласные, форсируя звук и внезапно переходя к pianissimo…
   — Не может быть, чтоб он когда-то оперировал лучше Ковбой-Трофима…, — подумал Фрэт и почувствовал, и увидел, как к Виварию подходит высокий мужчина в длинном сером пальто, похожем на шинель, как у шарпея, и длинном черном шарфе, обмотанным несколько раз вокруг шеи, и все равно достающим земли… Прямые светлые волосы спадали по краям лица и он голой рукой, без перчатки, постоянно забрасывал из назад…
   Когда через несколько минут мужчина, похожий на Брета, вошел в Митин равелин, за столом уже было тихо…, даже сонно.
   — Здравствуйте, господа! — сказал негромко мужчина. — Я следователь Волошин… Генеральная прокуратура, — и вытащил из кармана служебное удостоверение, и стал медленно протягивать его Мите, и увидел, что глаза его закрыты, и пьян он сильно и, похоже, спит…, и тогда, чтобы хоть для себя сгладить неловкость, протянул удостоверение Фрэту, успевшему сесть на задние лапы, и сказал, улыбнувшись себе: — Следователь Волошин…
   — Фрэт! Предводитель биглей! Здравствуйте господин Волошин… Доктор Лопухина много рассказывала о вас.
   — Что же она говорила… вам? — Волошин с трудом удерживал себя в руках, стараясь оставаться на месте и не суетиться, и потрясенно глядел на сидящую перед ним собаку.
   — Несмотря на двусмысленность и скоропалительность…, надеюсь, правильно употребляю это слово, ваших отношений…, она влюблена в вас…, как может влюбиться первый раз в жизни молодая женщина, державшая много лет необременительный служебный секс с директором-геронтом за пылкую романтическую любовь…
   Волошин молчал, пялился на Фрэта и периодически поправлял спадавшие волосы. А бигль помедлил, все более проникаясь мыслью, что единственный человек, способный отыскать и спасти Елену Лопухину, растерянно топчется перед ним с удостоверением следователя Генеральной Прокуратуры в вытянутой руке и… — Фрэт отчетливо видел это — наслаждается его речами, проливающими свет хоть на малую часть отношений с Лопухиной, которых так не хватало ему все это время, и готов действовать и следовать инструкциям бигля…
   — Она говорила, что ей не мешает осознавать себя жертвой, а вас палачем…
   Волошин попытался остановить бигля, но тот продолжал:
   — Она приготовилась отвечать за поступки свои… «Притерпеть», — говорила…, хоть вины ее там меньше всех… Представьте, вас научили играть в гольф, а говорили все время, будто учат теннису…, и вот — соревнования: вы впервые на корте с набором клюшек для гольфа, а на другой половине — опытный соперник высоко подбрасывает мяч, чтоб мощной подачей начать несправедливую игру…
   — Где ее искать? — спросил Волошин, приходя в себя и проникаясь странной любовью к Фрэту, как части удивительно прекрасного, волшебного мира Елены Лопухиной, в котором пребывает она королевой по обязанности и происхождению, и говорящий бигль там почти такая же обыденность, как старательные неподкупные следователи в Генеральной Прокуратуре…
   — Мне кажется, — сказал повеселевший Фрэт, склонный сегодня к преждевременным соглашением и успевший запастись доверием к потрясенному следователю, — она где-то здесь… рядом, на Соколе… Ранена и, похоже, серьезно, и нуждается в помощи…
   — Тогда какого черта мы сидим, Фрэт? — заорал, наконец, пришедший в себя Волошин. — Едем в Прокуратуру за мобильным отрядом с собаками… и станем прочесывать Сокол… Хотя… зачем нам собаки, если ты здесь…
   Он опять стал смуреть, этот следователь Волошин, теряясь в непривычном мире Вивария, похожий то на мудрого и доброго одноглазого Пахома-беспородного, то Брэта…, тоже с одним глазом, тупого и свирепого страшилища смрадных окраинных трущоб средневекового Лондона…
   — Попробуйте вытрясти из Мити имя и адрес человека, который доставляет неучтенные органы в Цех, — сказал понуро Фрэт, обращаясь к той понятной и близкой части Волошина, что была представлена Пахомом.
   — Вряд ли это удасться сегодня, — неуверенно отбил следователь. — Мне, пожалуй, лучше вернуться в Прокуратуру за подмогой, чтоб начать прочесывать Сокол…Мы найдем ее, Фрэт! Найдем…
   — Разве когда-нибудь демонстрация псевдодеятельности, пусть даже такая энергичная и профессиональная, как у вас: со стрельбой и лживыми заверениями высоких начальников в штанах с лампасами и без, приносила плоды…? Или вы рассчитываете встретить ее в переходе метро у стендов «Их разыскивает милиция» или… в Третьяковской галлерее?
   Фрэт посмотрел на тревожно пьяного Митю, периодически останавливающего дыхание в сильном храпе, и добавил, повернувшись к следователю, отчетливо видя перед собой непомерно большого для собаки Пахома, ростом с пони:
   — Ступайте в Цех, господин Волошин! Отышите в реанимации на втором этаже лаборантку Станиславу, что сидит… дежурит подле ветеринара из Америки мистера Эйбрехэма Линдсея… Не знаю, знакомы ли вы с ним… Знаю, что приведет Митю в чувство через час: Reomacrodex внутривенно, Ringer-lactat, витамины… Тот человек… с золотым зубом в глубине рта — единственный, кто поможет нам… Бойцов ОМОНА приберегите на случай войны… А я стану искать ее на Соколе… здесь… сам… — Он вдруг замолчал, оглянулся вокруг, погружаясь разумом в мир запахов, образов и звуков…

 
   Фрэт блуждал по корридорам и комнатам Вивария, заставленного коробками с кафельной плиткой, клеями, красками, мешками с цементом и песком, пластиковыми оконными рамами нейтрального коричневого цвета, оклеенными легко отстающей вощеной бумагой с газетными текстами на английском и с толстыми двойными стеклами, огромными ящиками, сбитыми из неструганных шершавых досок с вентиляционным оборудованием, сантехникой, высокими рулонами серой бумаги неизвестного предназначения, приставленными частоколом к стенам, электропроводкой для силовых кабелей в толстой и синей маслянистой пластмассовой кожуре, с удовольствием читая почти на всем маркировочные лейблы «Made in the US», и понимал, что разворовывание беспорядочно сваленного добра уже началось, и предотвратить его не в силах никто, и с этим надо просто смириться…, и в сумятице предстоящего ремонта и пустых помещений — за исключением биглей, всех животных, включая собак вместе с одноглазым гигантом Пахомом и боксером Захаром, кроликов, морских свинок, телят, баранов, мышей и крыс, переправили в другие исследовательские центры Москвы, — пытался отыскать лицо и запах любимого человеческого существа…, и все более взвинчиваясь, и подстегивая себя в незнакомом доселе мучительном поиске-трансе, определяющем будущую жизнь, почуял внезапно, а потом увидел ее…, и на миг потерял сознание от увиденного, однако быстро вернулся в себя и, выбравшись на улицу, и низко нагнув лобастую голову земле, дергающуюся всякий раз, натыкаясь на узорчато-глубокие, почти до асфальта, желтые следы, выжженные в снегу человечьей мочей, обежал Виварий в попытке найти ход в подвал…, и не нашел…
   Массивная деревянная двустворчатая подвальная дверь, обитая медным листом понизу, с тяжелой дверной ручкой, которую окрестные любители старины безуспешно старались снять не один десяток лет, отламывая всякий раз лишь небольшие кусочки бронзы, была заперта на несколько замков. Фрэт сделал еще один круг и уткнулся носом в место, где пролежал недавно почти час, умирая, повиснув на собственном ошейнике за окном, а после, освобожденный Пахомом, упал, наконец, вместе с цепью на твердую землю на Соколе…. И сразу услышал уже привычное, хорошо сартикулированное, хоть и пьяное Рывкинское:
   — Гляди-ты! Дишит поганец… Порода какая странная… Дорогая, наверно…
   Фрэт сел на задние лапы и увидал лицо Лопухиной так отчетливо и близко, что мог при желании лизнуть щеку. Он продрался сквозь ломкие кусты высокой сирени, подошел к стене и сразу лавина ошеломляющих запахов обрушились на него, указывая единственно верную дорогу, и, разгребая лапами и головой лобастой ноздреватый и твердый весенний снег, он нашел зарешеченную тонкой проволочной сеткой отдушину в фундаменте с медленными жестяными лопастями старенького советского вентилятора внутри, и совсем не раздумывая, как делал это недавно, рванул зубами защитную сетку, вышиб, разбивая в кровь лоб, вентилятор и следом за ним рухнул вниз, долго падая в запахи с отчетливой доминантой давно неприбранной операционной, боли и таких страданий, что казалось пружинили падение…
   Он очутился в просторном подвале с высоким потолком, удивительно опрятном по сравнению с верхними этажами, с длинными рядами труб вдоль стен, вздыхающих тревожно и неритмично, и сразу направился к маленькой желеной двери у дальней стены, заставленной старыми больничными кроватями с панцирными сетками, и, легко отодвинув несколько из них, уселся на задние лапы перед толстым куском прямоугольного металла на массивных петлях, и позвал негромко:
   — Хеленочка…?

 
   — Прости, Глебушка! — сказал доктор Спиркин тихим голосом, внятным и чуть виноватым. — Принцесса жива… Хоть и старался всю жизнь следовать дурным советам, даже опережать их…, в этот раз не смог. — Он стоял у окна в одном из залов Третьяковской галлереи, прижав к уху мобильную трубку.
   — Это был не совет, Толик! — так же сдержанно сказал Ковбой-Трофим. —Ты не выполнил приказ… Понимаешь? Опять… — И легко сорвался на крик, и заорал, что есть мочи, забывая про цифровые телефонные технологии, не требующие форсированного звука, наливаясь такой яростью и злостью, что даже самому себя показался недавним кабаном, атакующим новенький вседорожник «Тойота»:
   — Коряво насаживаешь, Толян! Она, что, шмара твоя?!
   — Кури бамбук, академик!
   — Нет! Вижу, откорячку слепить хочешь, — стал затихать Ковбой. — Она моя женщина…, хорошая, послушная и исполнительная…, но обстоятельства сложились…, как сложились…, и она стала концом нити в запутанном трагическом клубке, за которую изо всех сил тянет следователь-важняк Волошин…
   — Она не твоя женщина, Глеб, хоть лезла вон из кожи, занимаясь человеческими эмбрионами ради тебя…, ради будущей молодости твоей, не осознавая в приступе научного фанатизма, что творит… Она редкостный человек и начинает понимать это, и никогда не была послушной, и делала всегда, что хотела, хоть внимательно выслушивала тебя… Лучше меня знаешь… Она была прекрасной картиной, задуманной и написанной талантливым живописцем… Как может картина быть послушной, особенно такая? Как, Глеб?!
   Спиркин, похоже, начинал полемизировать с самим собой: — Убить ее, все равно, что уничтожить замечательное, редкостное полотно гениального художника… Ты получил ее почку, Глеб…? Получил… Теперь тебя пригласят в Политсовет «Единственной России»… Чего тебе еще? А она должна жить, исправляя свои ошибки и наши грехи…, уберегая от них остальных…
   — Где она?
   Спиркин посмотрел на часы: — Полагаю через пару часов ее доставят в отделение почечной трасплантологии Цеха…
   Ковбой-Трофим долго молчал, трудно дыша в трубку, а потом сказал устало, почти мирно:
   — «Если же у кого из вас недостает мудрости, да просит у Бога, дающего всем, просто и не укоряя, и будет дано ему…». Новый Завет. Послание Иакова — Он помолчал и добавил жестко: — Всякий раз, когда запоздалая добродетель спешит помочь уклониться от выполнения взятых обязательств, превратности подобного шага бывают просто недпредсказуемыми…
   — You can't predict the future, but you can always prepare for it? [79] — сказал доктор Спиркин. — Самоучитель английского для студентов неязыковых вузов. Под редакцией Бонка… — И нажал кнопку отбоя на телефонной трубке…

 
   Фрэт сидел перед дверью, отделявшей его от Елены Лопухиной, вторые сутки: выбраться через узкое отверстие, что располагалось высоко вверху, почти под потолком, чтоб привести Волошина, он не мог, как ни старался, каждый раз в прыжке раня лапы и грудь…
   Они успели обсудить множество разных дел, но Фрэт лучше всего помнил ее первые слова: «I was always beholding the Lord in my presence…», [80] сильно удивившие его. Раньше в ней святости было не больше, чем грибов в подмосковном лесу зимой…
   — Здравствуй, собака! — сказала она потом. — Спасибо, что пришел… Я ждала… с надеждой… Похоже, становлюсь гугенотом и готова умереть…, не за веру, конечно, за поступки… и не страшно совсем…
   — Мы русские живем надеждой всегда… в отличие от остальных, — сказал Фрэт и сразу увидел себя сидящим на задних лапах на невысокой песчаной дюне…, глубоко и ритмично вздыхающий океан за спиной и плотную небольшую толпу пленных чарли или япошек, замерших в неподвижном поклоне, чуть освещенных луной в негустых с просветами облаках… Им тоже было нестрашно тогда в приступе почти нечеловеческой благодарности…, но надежды не было в их душах совсем, и он явственно ощущал это
   — Когда тебя оперировали? — спросил Фрэт, глядя сквозь железную дверь на пропитанную кровью марлевую повязку на чуть изогнутом операционном шве в боку, зная уже, что теперь там у нее нет почки, и что пошли пятые сутки, и не дожидаясь ответа, сказал, счастливый, что жива:
   — Гугеноты — это реформаторы… во все времена, в Европе… Америке… В России гугеноты — это Лопухины…, и ты одна из них… И не уничтожить вас так просто, не извести, хоть гугеноты только и делали, что умирали… В средние века католик не мог заснуть, на зарезав предварительно гугенота… А в 1572 году, летом по сигналу колокола аббатства Сен-Жермен католики потрошили их так старательно и трудолюбиво, что порешили разом тридцать тысяч душ. По тем временам цифра колоссальная… А что к смерти приготовилась за грехи, и что не страшно, верю… Может, в рай попадешь…, хоть в аду общество куда как приятнее… Жить однако гораздо трудней… Дмитрий Лопухин, родной братан твоего деда, что слыл ярым гугенотом-протестантом, если знаешь про то, неистово служившим Богу без посредников, с которым был на «ты», раздал миллионное состояние свое и предпочел мученической, как у Христа смерти почетной и принародной, постыдную растительную жизнь юродивого в сибирской глуши, зато общался с Господом без посредников…, по телефону, за что преследовался властями церковными и светскими, как преследовались потом бездарным ЧК твои предки…, смешно и постыдно, если бы речь не шла о человеческих жизнях…
   — Я помню эту историю, Фрэт… Смутно, обрывками очень давней памяти на осколках уцелевших наследственных ДНК…, будто со мной приключилось, — обрадованно сказала Елена, трудно сползая с операционного стола и подходя согнувшись к толстой железной двери на массивных петлях.
   — Может, потому и не была православной, как дед с бабкой…, как большинство на Руси…
   — Дед и бабка твои, что родили и воспитали Анну Лопухину, научившую стойкости тебя, будто знала все наперед и готовила к худшему, закаляя душу и тело…, были сами необычайно сильны духом и поплатились за это…, за породу с четвертой резус-отрицательной кровью… — Фрэт замолчал, понимая, что по странному совпадению ее самою в прямом смысле слова из-за редкостной группы крови привязали к операционному столу в подвале ненавистного Вивария и извлекли почку…
   — Глупая собака! Если бы не мама, что не верила ни во что, но готовила меня к этому…, устраивая тренировочные тревоги на корабле, где я была вроде крысы…, как бы я выжила одна в подвале после травматичной нефрэктомии…, без еды, антибиотиков, перевязочного материала…, только системы для переливания крови и емкости с растворами, что нашла в шкафах и которые пила, и вводила себе внутривенно.
   — Как ты смогла расстегнуть фиксаторы для рук и ног на операционном столе? — спросил Фрэт.
   — Не знаю… Самое высшее наслаждение — сделать то, что по мнению других сделать не можешь. — Она улыбнулась, медленно сползла спиной по железной двери на корточки, чуть морщась от боли, и продолжала: — Несколько раз появлялась женщина с косой в темном балахоне, вроде моего халата…
   — I'm simply freezing…, — говорила я ей. — Очень холодно здесь…
   — Привыкай! — отвечала она.
   — Что вы собираетесь косить? — спрашивала я и она исчезала…, а потом снова… Странно… Я, Елена Лопухина — гугенот… Знаешь, чтоб согреться и хорошенько повентилировать легкие, я бросала резиновые пробки от бутылок с внутривенными растворами в ту корзину у стены…, а потом вставала, собирала, чтоб бросать снова и снова… Почти не промахивалась… Похоже, я заплатила сполна…
   — То был только Божий суд, — грустно сказал Фрэт.
   — Значит будет еще? — печально удивилась она.
   — Не знаю… Знаю только, что ты непоследовательна…
   — А кто был последователен со мной и справедлив? Кто, Фрэт? Отвечай! Государство столько лет?! Ковбой-Трофим? Доктор Спиркин? Следователь Волошин…? — она вдруг задумалась и замолчала…
   — Не горячись… Может в непоследовательности и в том, что противоречива кроется один из секретов твоей прелести… А следователь Волошин играет в нашей команде вместе с Вавилой, Станиславой, Эйбрехэмом… — Фрэт на глазах становился самонадеянным. — Полагаю, есть еще люди… Их не очень много, но они честны и благородны, как бигли, в отличие от власти, которая еще может позволить себе все: жестокость, несправедливости, обман…, и число их станет расти, хоть пока они не слишком дальновидны и не любят заглядывать в свое будущее… Ты одна из них…, может лучшая… из-за породы, отваги, дерзости научной, неизбывной энергии и любопытства…
   — Если ты, вспоминая биглей, имеешь в виду российский средний класс, собака, то лучше всех о нем говорит наш Вавила…
   — Почему ты замолчала? — удивился Фрэт. — Продолжай!
   Она улыбнулась за дверью, приложила руку к ране и сказала: — Он говорит, как всегда цитируя кого-то: «Если в дерьмо натыкать палочек, оно не станет от этого ежиком…».
   — Система мотиваций давно утрачена в нашей с тобой стране, Хеленочка… Ее надо выстраивать заново, — сказал Фрэт и уткнул нос в толстую железную дверь, чтоб почувствовать и согреть спину Лопухиной.
   — Вряд ли это обстоятельство снимает формальные запреты… Мне нужна Библия, — попросила Лопухина, как просят стакан минеральной воды..
   — Ты собралась служить Богу? — удивился бигль.
   — Нет…, людям…
   — Тогда иди и служи… На первых порах знание текстов не обязательно… Если полагать, что обе книги Заветов, в которых обобщены правила бытия и эстетика поведения, написаны Господом, то познакомившись с ними, ты прознаешь мнение лишь одной стороны… Поэтому, если служить людям, то без посредников…, как служил им Дмитрий Лопухин, родной братан твоего деда… К тому же: «Много читать — утомительно для тела». Это тоже Господь…, в Екклезиасте. — Фрэт почувствовал, как теплеет тело младшей Лопухиной за толстой железной дверью.

 
   Была глубокая ночь, когда Фрэт услышал шорох ключа в замке наружной двери… Потом открыли еще один замок. Он подошел, стараясь узнать человека, орудующего ключами, и, не узнавая, встал сбоку, готовясь к схватке… Дверь отворилась, шумно проскрипев на весь Сокол, и вошедший смело вступил в пространство подвала, и уверенно направился к металлическому прямоугольнику на массивных петлях у дальней стены, заставленной старыми больничными кроватями…
   Помешкав недолго, подбирая в темноте ключи, он открыл тяжелую дверцу и сразу поток света из потаенной операционной, и скопившиеся там запахи заполонили подвал тревожно и ярко, восстанавливая почти реально события последних дней, бессмысленных и жестоких, преступных с позиций общепринятой морали и необыкновенно эффектиных на взгляд другой стороны, даже продуктивных, наиболее прагматично реализовавших множество сомнительных, связанных между собой экономических и нравственных проблем-идей, про которые Федор Достоевский говорил когда-то: «Хорошая идея всегда должна быть недосягаемо выше, чем возможности ее осуществления»…
   И если с этим еще можно было поспорить, то полукриминальные или криминальные связи участников этого проекта, не вызывающие сомнений, требовали отдельного рассмотрения… И Фрэт тогда спросил себя:
   — Ты готов, бигль, обсуждать их с этим человеком или проще и справедливее перегрызть ему горло…? — И не находя ответа проник за ним в операционную…
   — Здравствуй, Принцесса! — сказал человек и Фрэт признал в нем доктора Спиркина, которого никогда раньше не встречал… и не стал встревать в разговор.
   — Мог загубить тебя десять раз, когда почку забирал… Понимаешь про что я…, а не загубил… Только неприятностей нажил…
   — И ты, сукин сын, называешь это неприятностями?! — хотел заорать Фрэт и промолчал, приготовившись слушать дальше…
   — … и самые большие для себя самого, — продолжал тот, не обращая внимания на Фрэта, потому что не слышал и не видел его, лишь младшую Лопухину, босую, в черном, замызганном кровью и грязью, халате для ванной, подпоясанном бинтом, с надписью Nike на спине, подчеркивающим невероятную прелесть этой странно независимой и красивой женщины с желтыми глазами-блюдцами с зеленой каймой, сидящей на корточках у стены, у которой пятого дня извлек здоровую почку, чтоб пересадили какому-то ханыге из «Едственной России»…
   — Не стану просить прощения, Принцесса, — продолжал монолог доктор Спиркин и потянулся рукой к наклейке на послеоперационном шве, поглядеть нет ли нагноения…, и, потрогав еще свежий шов, и убедившись в отсутствии воспаления, сказал привычно гордясь делом рук своих: — Как ни старайся, мастерство не проходит… Хошь, в окопе оперируй, хошь в лифте, рана не нагнаивается…, не хуже, чем у Ковбой-Трофима…
   Он замолчал, всматриваясь в Лопухину, в надежде отыскать в лице презрение к себе и гадость, и не находил…, а на обличительные тексты ее не рассчитывал и подавно, и от этого терялся, и страдал сильнее, чем от будущих приговоров судейских, не в силах выносить тяжесть собственных обвинений.
   Он увидел, как она внезапно поднялась с прямой спиной, отделившись от стены, будто не было раны в боку, и двинулась к операционному столу, и удивительно легко забралась на него, поражая неожиданной пластикой движений и села, заняв ставшую, видимо, привычной позу с согнутыми в коленях ногами, которые обхватила длиннющими руками, склонив на них голову…
   — Господи! — подумал Спиркин, чувствуя, в который раз ком в горле, заставляющий нервно сглатывать и тревожно дышать… — Не видел ничего прекраснее этой раненной женщины, так непринужденно и свободно сидящей на операционном столе в подвала институтского Вивария почти в Центре Москвы после нефрэктомии бандитской… Тебе, дорогой Малявин такие сюжеты не снились…, хотя ты и с простыми крестьянскими девками творил на холстах чудеса… А дорогой операционный стол кажется здесь чем-то совершенно чужеродным, неуместным, словно из космоса завезли и забыли за ненадобностью…
   — Знаешь, — сказал он вслух, наконец, стараясь быть осмотрительным, чтоб не навредить учителю: — ездили с Ковбоем в Сызрань недавно… В школе, где учился он, висит в просторном корридоре доска и фотографии: на одной — мальчик Глеб, посредственный ученик, невзрачный и худой, смущенный очень, стриженный наголо, как стригли их всех тогда, будто ученики потенциально будущие зеки; и нынешний — недосягаемый для обычной публики, академик Трофимов, хирургический гений, почти небожитель, оперирующий первых лиц государства, всего с двумя скромными значками на парадном сюртуке: Лауреата Ленинской Премии и Героя Социалистического Труда, а на шее, на голубой ленте самый почетный нынешний орден — Святого Апостола Андрея Первозванного: большой темный серебрянный орел с Андреевским крестом на груди, с молниями и венками в лапах, а вокруг — на голубом эмалевом фоне: «ЗА ВЂРУ И ВЂРНОСТЬ»…
   Спиркин старался быть немощным и смиренным, и искренне демонстрировал готовность претерпеть, и, пожалуй, лучше всех в подвальной операционной Вивария, знал за что…, и стремился к наказанию, потому что будущее без расплаты было хуже мученической смерти…, и истово собирался покончить счеты с жизнью, и беспокоило только одно: где и как лучше сделать это, чтоб разом расплатиться за все…, и не знал пока…
   Он долго расхаживал по подвалу, пытаясь понять, как смогла она выжить, брошенная хирургами, анестезиологом, сестрой и няньками, последних и не могло быть там, в бандитской операционной, выстроенной с согласия и на деньги Цеха, без которых уцелеть после подобных операций невозможно…, и не находил ответа, убеждая себя, будто верил и знал: выживет…
   — Мы разыскали в Сызрани сестру твоей матери, Принцесса, — сказал он, надеясь, что эта информация подбодрит и разговорит ее…
   Но она молчала, сидя на операционном столе, не обращая внимания на распахнутый халат, свисающий по бокам на цементный пол с давно развязавшимся бинтом, бесстыдно и целомудренно демонстрируя подвальному миру тщательно ухоженную когда-то и мертвую теперь плоть, от которой ни человек, ни бигль не могли отвести глаз и рефлекторно, совсем простолюдно, всей пятерней с наслаждением почесывала давно немытую кожу вокруг заживающего операционного шва…