Он обладал еще одним могучим преимуществом, которым наградила природа, стараясь снивелировать простолюдное происхождение… У него был несоразмерно большой пенис, неутомимый и трудолюбивый, приделанный к нему, как были приделаны потрясающе умелые руки… Он впервые узнал про это от собственной матери, подслушав ночной разговор с отцом:
   — У Глебушки нашего крант уже щас поболе твого будет, — сказала мать, возясь в кровати. — Вроде как от другого человека совсем…
   Он запомнил… и великолепными пальцами музыканта и силой волшебного пениса творил чудеса, пробивая дорогу на самый верх административной, научной и хирургической карьеры…, и добился всего…
   Он не был сексуальным маньком, но возможностью заняться любовью никогда не пренебрегал, и относился к женщинам, как к седлам, что собирал неистово последние годы, словно искупая чей-то грех, и медицинские сестры, и молодые актрисы и врачи, и начальствующие дамы, и жены высоких чиновников испытали на себе мощь Ковбоева пениса, огромного и неукротимого, запоминавшегося навсегда. И, как в хирургии, в сексуальной войне полов, которую вел нетрадиционным оружием, он чувствовал себя непобедимым… А к Елене Лопухиной испытывал очень сильное влечение, странно усиливаемое мыслями о ее матери, и любил, как мог, удивляясь постоянно странной череде женщин-аристократок в своей судьбе…

 
   Много лет спустя Глеб Трофимов основал Цех, постоянно расширяя тематику исследований, увеличивая объем и характер оперативных вмешательств, выбивая валюту для покупки диагностического и лечебного оборудования, чтобы хоть отдаленно соответствовать уровню зарубежных центров подобного рода, которые регулярно посещал…, а потом вдруг взял и выстроил внезапно новый корпус по соседству со старым, еще дореволюционной постройки приземистым зданием, напоминавшим провинциальный железнодорожный вокзал…
   Корпус, который построили по индивидуальному проекту из дорогих материалов на деньги, добытые Ковбой-Трофимов неведомо где и как, поражал воображение не только архитектурой, удивительно изящно объединившей несколько строений, стремительно увеличивающихся по высоте, в один гигантский полу-сферический блок со стеклянным фасадом из поляризованного стекла, разделенного на фрагменты узкими металлическими перемычками из нержавеющей стали, отражающими то солнце, то ночные огни Ленинградского шоссе, похожим больше на радиотелескоп, дорогую гостиницу или штаб-квартиру транснациональной копорации… Новый корпус удивлял и невиданной для этих мест ухоженностью вокруг…
   Ковбой-Трофим постоянно оперировал, делая эту работу все лучше и быстрее, часто выступал с докладами на международных симпозиумах и конференциях, публиковал статьи, писал специальные книги, получал ученые звания, награды…, его постоянно приглашали на консультации, консилиумы…
   Однажды в операционной одной из городских больниц, куда его срочно вызвали, хирург-оператор, симпатичная дама средних лет, — он встречал ее иногда на заседаниях хирургического общества Москвы, — виновато сказала, нервно глядя в открытую рану грудной клетки:
   — Простите Глеб Иванович, что попросла приехать… Шли на банальную закрытую комиссуротомию и наткнулись на редкостную патологию: слишком обширное предсердие… и тромб к тому же… Ни мой палец, ни пальцы ассистентов не дотягиваются до митрального клапана…, чтоб разделить створки… — Она подумала и добавила: — У больного — митральный стеноз…
   Пока Трофимов мылся она продолжала говорить что-то уже в предоперационной, а он, не не слушая, привычно вдыхал слабый раствор нашатыря в тазу, водил по рукам марлевой салфеткой, и странно волновался чему-то…
   — Все очень просто, — сказал он подходя к столу и заглядывая в рану. — Инвагинируйте палец в предсердие вместе с ушком и тогда… — Он не закончил, потому что посмотрел на операционную сестру и узнал в ней Анну Лопухину…
   — …и тогда клапан легко достижим. Попробуйте! — взял он себя в руки. — Здравствуй, Анна! Как я рад…
   — Может, сами сделаете, Глебваныч! — заныла хирург.
   — Трусите?
   — Да… Рана слишком долго была открытой… Возможно нагноение…, другие осложнения…. А если прооперирует профессор Трофимов ни у кого претензий не возникнет…
   Он быстро закончил операцию и переодевшись в кабинете заведующей, и попивая крепкий чай с коньяком и лимоном, попросил пригласить операционную сестру.
   На предложение перейти к нему в институт Анна Лопухина ответила отказом, однако Ковбой умел добиваться своего и через месяц или два она заняла должность старшей операционной сестры Цеха…

 
   Став богатым, Глеб Трофимов не стал покупать дачи, дорогие иностранные автомобили, недвижимость заграницей и прочие аттрибуты российского процветания, а приобрел огромную коммунальную квартиру в старинном доме на Волхонке, с помощью маклера раселил жильцов, пригласил сведущих архитекторов и реставрировал ее, пренебрегая настойчиво советуемым евроремонтом… Несколько лет ушло на меблировку… Оставалось заслужить орден, что выкрал тогда у Машинистки и передал офицерам МГБ и купить лошадей, как те, что стояли недвижно на бережно хранимых старинных фотографиях из альбома, запрятанного когда-то в холщевый мешочек из-под школьных галош, а теперь развешанных по стенам его домашнего кабинета…

 
   В одной из служебных командировок в США в загородном доме известного хирурга-кардиолога, где принимали его не по-американски щедро и сердечно, он увидел в одной из комнат коллекцию бешено дорогих седел в специально сконструированных шкафах и еще больше заболел лошадьми… А когда хозяин показал ему собственную конюшню, а потом свозил на родео в небольшой городок поблизости, болезнь стала невыносимой…
   Командировка заканчивалась и на прощальной вечеринке в японском ресторане с бассейном и гейшами в потрясающих кимоно и сабо он сказал хлебосольному американцу:
   — I've to purchase some horses… overthere… in Russia… It seems that I am
   down with them… They're my childhood's dream… [— Я должен купить несколько лошадей… в Россиии… Я болен ими…Лошади — мечта моего детства.]
   — Are you sure that even at the present Russia you can take yourself such a liberty? — усмехнулся хозяин. — Try to start with the harness: saddles, boots, etc. [20]
   Он очень хотел, но так и не стал обладателем собственной конюшни, зато превратился в отчаянного коллецкионера конской сбруи и периодически объезжал российские конезаводы, ипподромы, даже колхозные конюшни в поисках редких седел, в добавок к тем, что приобретал по заграничным каталогам, и ни разу за последние годы не возвращался из таких поездок без раритетных доспехов…
   Кроме служебного кабинета седла хранились в двух смежных комнатах его огромной квартиры на Волхонке и, несмотря на плотно пригнанные двери, густые запахи конского пота и кожи упорно проникали в корридоры, а оттуда по всему жилью, заметно слабея в дальних комнатах… Ему по-детски нравились эти запахи, пробуждавшие смутные видения киношных ковбоев, непохожих на родных российских пастухов, или конников с красными зведами на пыльных остроконечных шлемах, что низко пригнувшись к шеям лошадей неслись в атаку, неистово размахивая шашками…
   Была еще одна слабость, сводившая с ума: он постоянно покупал, продавал за бесценок и опять покупал все новые и новые модели дорогущей эксклюзивной аудиотехники немецкой фирмы MBL, принадлежащей, как истинные шедевры нового тысячелетия, к классу «State of the art», сопоставимой по стоимости с автомобилями Bentley Black Label, выпущенными в ограниченном количестве по цене 368.000 долларов за штуку… Его почему-то до боли в сердце трогали рекламные проспекты, банальные, как любая рекламная идея, сформулированная на цветной веленевой бумаге: «Акустические системы MBL создают небывалый эффект присутствия, почти пугающий своей реалистичностью…». Его убивала формулировка «почти», потому что обожаемые им скрипичные концерты Паганини и Гайдна в трактовке MBL звучали настолько сюрреалистично, что не нужно было закрывать глаза, чтоб увидеть исполнителей…
   Эти его хобби были счастливыми и легкими, и доставляли радость обладания, открытия и узнавания… Он дважды или трижды порывался написать книгу о своих коллекциях, в которых почти каждая вещь имела увлекательную историю, но всякий раз сбивался на очерки хирургии и
   Попробуйте начать с конского инвентаря: седел, сапог… понимал, что не писать о них не может, и что совместить лошадей и концепции MBL о «дышащем шаре» с хирургией невозможно, потому что лошади и сбруя, и круговые звуковые излучатели под названием «марсианский арбуз» были ничем, по сравнению с хирургией — главным смыслом его жизни, его хобби и работой, работой и хобби одновременно, любовью и страстью, изнуряющей и прекрасной, требовавшей постоянного совершенствования и непрерывной погони за все новыми отраслями, нарождавшимися последнее время необычайно стремительно…, однако позволявшими ему пока всякий раз удерживаться в седле, счастливо доминируя над другими хирургами… Он начинал с брюшной хирургии, за которой последовала сосудистая, затем — сердечная, потом настало время хирургической трансплантологии, которую сменила хирургия искусственных органов…, а теперь — генные технологии, стволовые клетки с их неисчерпаемыми возможностями…, выращивание донорских органов…
   Он был рожден хирургом, как некоторые рождаются для оперной сцены или прыжков с шестом, и делал свое дело с таким виртуозным блеском, даже изяществом, что казалось и не оперирует вовсе, касаясь длинными пальцами с зажатыми в них инструментами тканей, органов или сосудов в глубине раны…
   — Если уж писать, — думал он, — то о хирургии, растворяя в ней седла и лошадей, и абсолютное совершенство звуковых моделей MBL… — И не писал, понимая, что словарю его это не под силу…, и находил утешение, бросая ненужные предметы в корзины для мусора с удивительной меткостью, переняв странно загадочное хобби это у старшей Лопухиной, а потом и у дочери ее…


Глава IV. Следователь Волошин


   Поздняя осень с непрекращающимися дождями, сыростью и холодом, пронизывающими до костей, даже дома, из-за задержек с началом отопительного сезона, низким бесцветным небом, приближающим невидимый за частыми крышами горизонт с медленными черными тучами, запотевшие стекла автомобилей, обременительные зонты, неуверенность в одежде, бледные после недавнего загара лица, беспричинные капризы, кашель, привередливость в еде, легкая паутина даже в центре города, обрывки пушкинских строчек в голове, всегда мокрые гниющие листья под ногами, грязь, и вдруг неуверенное, почти летнее солнце, отражающееся в темных поляризованных стеклах Цеха, на несколько минут преобразующее мир…
   В такие дни на Фрэта находила тоска, беспричинная, непомерно тяжелая, как большой черный валун возле главного входа в Виварий, погрузившийся в землю на две трети, неизвестно как очутившийся здесь… Он взбирался на подоконник и, свесив книзу толстый круглый хвост, и невидяще глядя в окно, начинал привычно бродить по Москве, предпочитая окраины…
   Пока это был чужой ему город, опасный и непредсказуемый, выстроенный безумным архитектором, вынужденным ежедневно наверстывать упущенное из-за вечных опазданий на службу, вызванных транспортными проблемами, периодическими революциями или более редкостными для этих мест эволюциями, задуманными и осуществленными еще более бездарно и опасно, чем революции…
   Город не отмечал себя ни высотой, ни сохранившимися кварталами или отдельными домами средневековой постройки, характерными для большинства европейских столиц…, и понуро стелился по земле, привычно уничтожая или загрязняя все вокруг…, и люди были подстать городу, обреченно стремясь куда-то и понимая опасность высоты…
   Спальные районы окраин представляли собой хаотично сваленные все тем же безумцем-архитектором старые картонные коробки из-под обуви с кое-как нарисованными тюремными оконцами и входными дверями… Некоторые коробки лежали на ребре… Некоторым посчастливилось встать на-попа… Глядя на дешевый серо-коричневый волокнистый тонкий картон нетрудно было представить внутреннее убранство, отделку и удобства квартир…
   Бигль перемещался в центр. Кремль и прилегающее пространство пахли несправедливостью, несбыточными посулами и старой кровью на Лобноми месте, где не уставая стояли Минин и Пожарский.. Немногие просторные улицы с многорядным движением и редкими сталинскими высотками, эклектичными и угрюмо-загадочными, хаотично расставленными, как вороньи гнезда, с нефункциональными шпилями, явно католическими, скорей даже протестантскими, реформаторскими по характеру и стилю, на повально православном фоне…, с многочисленными суровыми и неулыбчивыми милиционерами, навсегда перепуганными громадой мегаполиса, лишь подчеркивали странную на Фрэтов взгляд приверженность спартанской убогости…

 
   Черные от дождя голуби нервно прогуливают меж мокрых деревьев институтского парка, забывая ссориться и заниматься любовью, и поминутно поглядывая на аллею, что ведет к Цеху, в ожидании Егора Кузьмича с ведром больничной каши… Завидя толстуху санитарку в неизменном ватнике поверх грязного халата, они привычно устремляются к ней и, повиснув низко над головой плотной шелестящей тучкой, сопровождают к поляне с забытым на зиму фонтаном с медной девушкой по прозвищу Нюра, сидящей на камне с разбитым сосудом в руке… Егор Кузьмич говорит им что-то, негромко матерясь, отгоняет рукой слишком назойливых, а они совсем не боятся ее и норовят проехать, вцепившись в ватник, до места…
   Елена Лопухина отвернулась от окна и собралась усесться на подоконник, чтобы оба следователя, назойливо допрашивающие ее целый час, смогли, наконец, поглядеть на стройные ноги в плотных до паха чулках такого потрясающе серого цвета, что бедра в них казались еще прекраснее и длиннее…, хотя, она знала точно, совершеннее не бывает… Однако не сдвинулась с места и стояла в нерешительности, размышляя, готовясь передумать и подойти к жесткому стулу для неудобных посетителей, пренебрегая подоконником и креслами, чтобы сесть, строго сведя колени, прижав острые лопатки к спинке, и, закинув назад узкую голову с непропорциональным от уха до уха ртом и чуть раскосыми, как у татар, но удивительно большими и редкостными для русских женщин желтыми глазами с зеленым по краям, меняющими цвет от настроения, погоды или одежды, смиренно уставиться на мужчин, уважительно и даже смущенно…
   — Садитесь, Ленсанна! — сказал один из них излишне строго.
   Выдержав паузу и дав им почувствовать, если не превосходство над собой, то паритет, она неожиданно подошла к низкому глубому креслу и села, подчеркнуто грациозно, надменно откинувшись на далекую спинку и, положив ногу на ногу, чтоб они смогли видеть то, о чем лишь смутно желали все это время, изматывая ее заранее подготовленными вопросами, заявила:
   — Не стану говорить, господа, что все это абсурдно…, что вы не сообщили мне, обязана ли я отвечать на ваши вопросы…, что вас так много в моем кабинете…, в котором я сама решаю сидеть мне или… оставаться стоять….
   — Можете не отвечать, — не пугаясь перебил ее старший: высокий мужчина с длинными светлыми волосами, спадающими постоянно по краям почти интеллигентного лица, по фамилии Волошин. — Мы вызовем вас к себе…, если вас не устраивает собственный кабинет… и сразу станете разговорчивее…, и сядете на стул, когда попросят… — Он подошел к креслу и не стесняясь стал разглядывать прекрасной формы колени, и неожиданно закончил, весь сосредоточившись в ожидании ответа: — Экономическая полиция заподозрила вас не во врачебной ошибке… и даже не в халатности… Отделение подозревают в действиях, связанных с незаконным оборотом донорских органов… — У нас нет оснований утверждать…, — он помедлил намеренно, привычно стараясь нагнетать обстановку, забыв на мгновение где находится, но тут же вспомнил и продолжал уже без пауз, — …что вы лично замешаны в это…
   Ей сразу расхотелось показывать им части своего тела: по кусочкам или целиком, и она закричала пронзительно и неслышно:
   — Глеееааб! Глеееааб…, — уверенная, что он услышит и придет…, и спасет от этих бездушных и, наверное, продажных людей с запахом дешевого одеколона и плохой одеждой…
   Она постаралась взять себя в руки, с трудом преодолевая растерянность и страх, и всплывшие вдруг неизвестно откуда жуткие названия: «Лефортово», «Матросская тишина», «Владимирский Централ», КПЗ…, нары и увидала отчетливо и ярко, будто глядела в дорогой ящик с плоским жидким экраном, большую тюремную камеру, зачуханных женщин с золотыми зубами у некоторых, в юбках поверх тренировочных костюмов, двухэтажные железные кровати, плотно приставленные друг к другу, растянутые повсюду веревки с мокрым бельем, неумолкающий женский гомон, как в раешнике, и неудобную парашу в углу, и полную бабу над ней на корточках, как в лесу, в задранной на спину юбке и сигаретой во рту, которая шумно мочилась…
   Судорожно пересчитывая варианты своего поведения и объем информации, доступный им, она решала следует ли идти в атаку или сдаться, напрочь забыв о привлекательности собственного тела, которое умела демонстрировать, как никто другой…, и в какой-то истерической запальчивости повторяла про себя: — Вот возьму и выложу все… этим двум скобарям… и придется тогда мочиться прилюдно, сидя на корточках над гнусной парашей… Нет! Никогда! Пусть прознают лучше про госпитализацию и операции за деньги…, взятки от кого попало… Только не донорские органы!
   — Не надейтесь, джентелмены, услышать оправданий или слез, или полного ужасов и крови отчета о невинно убиенных ради живой плоти своей, изымаемой на потребу богатым реципиентам за бугром…, — уверенно и сторого сказала она глубоким грудным голосом, которым делала научные доклады… — Вы посетили один из самых… раскрученных научно-исследовательских хирургических центров России, не уступающий учреждениям подобного рода в Европе и Америке… Вся экономическая деятельность института прозрачна и котролируется фискальными службами Минздрава…, к тому же здесь постоянно стажируются иностранные специалисты… и искать по институтским закоулкам выпотрошенные трупы или контейнеры с донорскими органами так же бессмысленно…, как табун лошадей в Большом, угнанный цыганами еще весной где-то под Ростовом…
   Она перевела дух, посмотрела на следователей и стала испытывать, как ей показалось, спасительный приступ нимфомании и слегка наклонилась, чтоб они могли увидеть грудь в потрясающем лифе в вырезе халата и ноги, которые умело закрутила винтом, что стала видна задняя поверхность бедер и белая полоска штанишек, погрузившаяся в чисто выбритые гениталии…
   — Мы хорошо информированы об учреждении, в которое пришли, — отбил мяч старший, но не так энергично, как в начале…, погруженный в созерцание переплетенных ног. — Заслуги вашего директора, профессора Трофимова, мы даже знаем его прозвище, как, впрочем, и ваши заслуги, хорошо известны… — Он заерзал, стараясь подвинуть стул и нагнуть голову, чтобы лучше видеть будоражащие прелести Лопухиной, но понял, что она наблюдает каждое движение и не стал напрягаться…
   — Вокруг вашего института, Ленсанна… ошивается не просто подозрительная публика…, но закоренелые бандиты, с которыми периодически встречаются сотрудники Отделения…, — продолжал он. — Это не может происходить без вашего ведома…
   — Мы пришли за помощью, — заговорил младший, забывая о недавних угрозах: молодой мужчина в уродливых роговых очках с толстыми линзами, светлом широком галстуке с двухнедельным узлом, будто прибыл только что из Бугульмы, полными розовыми щеками, скрывающими бесформенный нос, безволосым лицом и летними светлыми туфлями-мокасинами под черными шерстяными брюками, которых он стыдился в дорогом кабинете Лопухиной и неловко прятал под стул. — Специфика вашего учреждения и авторитет Ковбой-Трофима не позволяют провести обычное расследование…
   — Помогите нам, — перебил его Волошин. — Сообщите, что вам известно о действиях, представляющих для нас интерес…, — он замялся на мгновение, стараясь поделикатнее купить ее, — а мы с коллегой…, а ведомство наше постарается вывести вас из игры…
   — А если откажусь? — это был чисто исследовательский вопрос и она не могла не задать его.
   — Тогда вы станете одним из фигурантов будущего дела…, для начала…, — сказал младший, доставая из-под стула мокасины, и посмотрел на старшего.
   — Позвольте откланяться, уважаемая Ленсанна, — встал, улыбаясь, Волошин. — Моя визитка, — и с сожалением посмотрел на кофейный сервиз в углу на низком столике с толстой стеклянной доской…

 
   — Я боюсь, — сказала Елена Лопухина, тоскливо глядя в лицо Ковбой-Трофима: тщательно выбритое, странно татарское иногда, как сегодня, с удивительно гладкой, почти пергаментной кожей без морщин, только у глаз, чуть раскосых, глубокая сеть, выдающая возраст, и крутые складки вокруг сухих слишком узких губ…
   — Этот следователь из Прокуратуры, действующий по навету Экономической полиции, не какой-то ментовский придурок-говнюк — a shit-hell-cop, поощренный за старания денежной службой… Он производит впечатление умного порядочного человека…, и знающего… Если он раскопает наш гадючник…
   — Что значит «раскопает гадючник»?! — взвился Ковбой и, швырнув вызывающе громко столовые приборы, начал привычно рости, возвышаясь над ней, над столом, официантами, удивленно поглядывающими на них, над негромким шумом дорогого загородного ресторана, в котором не встретишь знакомых…
   — Ты что, умыкала людей и потрошила в институтских подвалах или в Виварии?! Или даже на стороне где-то…?! Или покупала у этих бандитов органы для трансплантации…?! Или продавала их?! Отвечай! — он не на шутку разошелся, заполнив худым тренированным телом дорогой кабак.
   — А госпитализация вне листа ожидания…? А выбиваемые из больных гонорары за операции… и дорогие подарки…? А две-три ежемесячных «черных» почки транзитом в Евротрансплант… или мимо, серые трансплантации и сомнительные плаценты рожениц… Этот груз в последнее время давит все сильнее…, и страх — такой липкий и безысходный, будто во сне, и все сильнее хочется избавиться от них… — Лопухина раскраснелась и говорила громким шепотом, не успевая набирать в легкие воздух: — This burden gripes my middle kidney, [21] как говорит Фрэт…
   Последнню фразу Ковбой не услышал, потому что смотрел на приближающегося официанта. Извинившись, тот поставил на стол третий прибор, негромко прозвенев посудой и, вежливо кивнув ему, отошел…
   Елена Лопухина рассеянно поглядела на большие чистые тарелки, что принес официант, помолчала, успокаиваясь, отхлебнула финской водки из широкого стакана для виски, который специально попросила принести для себя, и уткнулась лбом в плечо Ковбоя, забыв привычно поглядеть по сторонам…
   — Take me, darling, [22] — попросила она внезапно и улыбнулась, прикрыв глаза, и, облизав губы, вдавила лицо в Ковбоев пиджак.
   — Что, детка? — не расслышал он и склонившись к ней, положил руку на голову.
   — Fuck me, please! [23] — Лопухина отстранилась и уставилась ему в лицо просительно… — Только за этой работой я забываю обо всем…