Страница:
2.
Финские войска захватили перешеек между озерами Ладожским и Онежским и вышли на северный берег реки Свири. Немцы двинулись им навстречу от станции Будогощь, заняли город Тихвин. Вокруг Ленинграда образовалось второе вражеское кольцо - с узким разрывом, километров в двадцать, между Тихвином и южным берегом Свири. По этому разрыву не проходило ни одной дороги - ни железной, ни шоссейной.
О потере Тихвина Совинформбюро сообщило тридцатого ноября. Лунина сообщение это особенно потрясло. На стене в землянке Рассохина висела карта Ленинградской области, и благодаря постоянному разглядыванию этой карты Лунин отчетливо представлял себе, что происходит. Ленинград, где множество людей сражалось, работало и умирало, как бы медленно вползал всё дальше, всё глубже в тыл врага.
Во время полетов Лунина невольно тянуло в сторону города, чтобы хоть сверху заглянуть в него. Он знал, что весь осажденный немцами прилегающий к Ленинграду клочок земли можно пересечь поперек на самолете за десять минут. Но летать над городом удавалось ему не часто, и рассмотреть что-нибудь сверху было нелегко.
Однажды в декабре он, сопровождаемый Серовым, пролетел над всем городом - с севера на юг.
День был довольно светлый, бледное небо ясно. Но понизу стлалась дымка изморози, и крыши зданий плыли в ней, как в молоке. Лунин видел ущелья улиц, прямых и длинных, но что было на дне этих ущелий, он различить не мог, хотя иногда спускался к самым крышам. А как ему хотелось увидеть, узнать! Трамваи не ходят, но пешеходы всё же есть.
Нет, это совсем не мертвый город! Осажденный город жив, и даже сквозь стлавшуюся метель Лунин безошибочно угадывал приметы его суровой жизни: батареи зенитных орудий на просторных площадях, движущиеся башни кораблей, уже вмерзших в лед Невы, деловито бегущие по улицам военные грузовые машины.
А когда они с Серовым проходили над южной частью города, сплошь застроенной громадными корпусами заводов, Лунин стал замечать то над одной высокой кирпичной трубой, то над другой слабенький дымок. Эти мужественные дымки, мотавшиеся на ветру, свидетельствовали, что в городе есть не только камни, но и люди, и что люди эти трудятся.
Лунин шел над заводами долго, минуты две, удивляясь громадности города, пока не увидел перед собой огромное поле, очень ровное, засыпанное тонким слоем снега. Линия фронта, подошедшая на юго-западе к Ленинграду вплотную, с юга отступала от города километров на пятнадцать, на двадцать, а в районе Колпина даже на двадцать пять. Лунин хорошо рассмотрел этот край на карте и теперь сразу же узнал две железные дороги, которые пересекали поле, постепенно расходясь, как расставленные пальцы. Он видел на рельсах цепочки вагонов, паровозы.
И вагоны и паровозы были неподвижны, многие из них разрушены. Видел он и сероватую полоску автомобильной дороги, еле выделявшуюся среди окружающей белизны. По ней на большом расстоянии друг от друга ползли к фронту три машины с красноармейцами.
Далеко впереди он увидел широкий, приземистый холм, поднимавший над полем рощу из редких стволов. Помня карту, он догадался, что это Пулкова гора, и пошел к ней. Там находилась знаменитая Пулковская обсерватория. Фронт проходил совсем рядом. Но Лунин решил дойти до нее.
Следя за полем внизу, он теперь стал замечать, что на нем время от времени внезапно возникают маленькие темные пятна.
Он хорошо знал, что это такое: по полю бьет немецкая артиллерия, снаряд, разрываясь, переворачивает землю, и на снегу образуется темное пятно. Он решил набрать высоту, пройти над Пулковой горой и посмотреть, где стоят немецкие батареи. Но не успел он подняться на сотню метров, как у него замолк мотор.
В этом не было ничего неожиданного, так как перебои в его моторе случались не раз и раньше, - вероятно, еще и в то время, когда на этом самолете летал Никритин. За шесть месяцев войны самолет Лунина побывал в таких переделках, столько раз был пробит и залатан, что Лунин постоянно удивлялся, как это он вообще летает. Еще в самый первый свой полет на этом самолете он сделал вынужденную посадку из-за внезапной остановки мотора в воздухе. Впоследствии, когда мотор начинал глохнуть, он уже больше не садился на землю, так как знал, что стоит немного подождать - и мотор опять потянет. Но для этого нужен был запас высоты, а высоты у него не было. Он летал низко, потому что хотел получше рассмотреть город и поле. И земля быстро шла ему навстречу.
Хорошо, что он не успел перемахнуть через линию фронта. Теперь только бы переползти через ту часть поля, куда падают снаряды. Он осторожно планировал, надеясь, что мотор вот-вот заговорит. Но мотор молчал, до посадки осталось несколько секунд. Он выпустил шасси и сел на мерзлую землю, покрытую неглубоким снегом.
Пролетая над этим местом, он не представлял себе, что здесь так шумно. Воздух был полон отвратительного воя и грохота. Едва он сел, как справа от него, метрах в семидесяти, поднялся столб дыма, и самолет качнуло взрывной волной. Нужно торопиться. Лунин выскочил из кабины.
Он хотел добраться до мотора, но тут опять грохнуло где-то за спиной. Лунин упал на снег ничком. Ну и местечко для посадки! Он поднялся и осмотрелся, отфыркиваясь от снега, залепившего лицо. Серов, конечно, не ушел никуда, самолет его кружит и кружит над Луниным. Снежная равнина вокруг казалась Лунину пустынной. Пулкова гора смутно возвышалась вдали, закрывая горизонт. Город тоже был виден: он начинался прямо у поля громадами домов. Далеко сбоку, крохотные, как букашки, ползли те самые три грузовика с красноармейцами, которые Лунин видел сверху.
Только он залез руками в мотор, как снова отвратительный визг и взрыв. Лунин присел. Так они никогда не дадут ему кончить. И чего они бьют сюда? Ведь здесь, кажется, пусто. Может быть, они видели, как сел его самолет? Но они пахали снарядами всё это место, еще когда он был в воздухе. Вероятно, заградительный огонь.
Э, да здесь вовсе не так пусто!.. На куче земли, выброшенной из-под снега снарядом, кто-то копошился. Какая-то маленькая фигурка в черном. В первое мгновение Лунину даже показалось - собака. Но нет, не собака. Фигурка выпрямилась. Мальчик!
"Опять! - в ужасе подумал Лунин, вспомнив мальчика Зёзю. - Ну и везет же мне!.."
Но мальчик этот нисколько не похож на Зёзю. Ему было лет двенадцать, и одет он был, как одевают мальчиков в культурных городских семьях. Пальтишко на нем было добротное, хорошо сшитое, даже с мехом на воротнике, шапка кожаная, закрывающая уши, валенки аккуратные, прочные, с союзками. Держа в руке что-то похожее на полупустой мешок, мальчик со спокойным вниманием разглядывал Лунина и его самолет.
- Что ты здесь делаешь? Пошел! Пошел! - закричал на него Лунин, замахав руками.
Тут опять взвизгнул снаряд, и Лунин присел. Когда после взрыва он поднял голову, мальчик стоял на том же месте, не обратив на взрыв никакого внимания. Лунину стало неловко за свои приседания.
- Пошел! Пошел! - снова замахал он мальчику руками.
Но мальчик спокойно и неторопливо двинулся к самолету. У него было маленькое, посиневшее от холода, хрупкое детское личико со светлыми твердыми глазами. Он остановился рядом с самолетом и довольно презрительно сказал:
- "Ишак".
- Ты что здесь делаешь? Зачем ты здесь? - сказал Лунин, возясь в моторе и поглядывая на мальчика одним глазом. Но мальчик не счел нужным ответить.
- Ведь "Лагг" лучше "ишака", правда? - спросил он быстро. - А "Миг-3"? Говорят, что "Миг" хорош только на большой высоте...
Опять вой, опять взрыв. Лунин втянул голову в плечи. Ему мучительно хотелось присесть. Но мальчик даже не нагнулся, а только мельком глянул в сторону взрыва. Конечно, после этого приседать было уже невозможно.
- Ты не боишься? - спросил Лунин.
- Нет.
- А вдруг тебя убьют?
Мальчик презрительно поморщился:
- Не попадут.
- Откуда ты знаешь?
- Я маленький, а поле большое, - сказал он. - Они ведь не по целям бьют, а по площадям...
Он еще подумал и поправился, как бы стараясь утешить Лунина:
- Мы с вами маленькие, а поле большое...
- А где ты живешь? - спросил Лунин.
- В городе.
- А сюда как попал?
- За картошкой.
Он подошел к Лунину и раскрыл свой мешок. Заглянув, Лунин увидел на дне что-то черное, похожее на комья земли.
- Это что?
- Картошка. Здесь было картофельное поле. Ничего не убрали, всё так и осталось. Они бьют сюда, переворачивают землю и картошку выбрасывают наверх.
- Так ты оттого сюда ходишь, что здесь стреляют?
- А ее иначе из-под снега не достать. Земля замерзла. Как железная.
Снова провыл снаряд, снова взрыв, но на этот раз Лунин даже не вздрогнул, ни на мгновение не оторвался от мотора, - ведь поле большое, а он маленький...
- Как тебя зовут? - спросил он мальчика.
- Ростислав.
- Ростислав?
- Ростислав Всеволодович Быстров.
- Отец у тебя есть?
- Он на фронте. Только не здесь, далеко.
- А мать?
- А мама не вернулась.
- Не вернулась?
- Поехала укрепления копать и не вернулась.
- С кем же ты живешь?
- С дедушкой.
- Это дед посылает тебя сюда за картошкой?
- Нет. Он не знает, где я достаю.
Лунин выхватил из рук мальчика мешок и влез в кабину. В кабине он достал весь свой "неприкосновенный запас" - шоколад, консервы, галеты - и, не распечатывая, сунул его в мешок. Потом кинул мешок в снег.
Мотор зарокотал. Винт завертелся, взвивая снежную пыль.
- Отойди! - крикнул он мальчику во всю мощь своих легких.
Помчался и взлетел. Обернувшись, он видел, как мальчик с мешком в руке стоял и смотрел ему вслед. Крошечная черная точка на снегу. "Вот после войны возьму такого мальчика и усыновлю, - думал Лунин. - Будем жить вдвоем, и никого больше не надо..."
В воздухе к нему пристроился Серов, и они пошли на аэродром.
3.
"Пока я жив, смерти нет. Когда смерть придет, меня не будет. Мы с ней никогда не встретимся".
Так думал Илья Яковлевич о своей смерти и горделиво вздергивал маленькую головку.
Он всегда был горд и самолюбив. В молодости он отличался слабым здоровьем, вид имел тщедушный и болезненный, и это было тяжело для его самолюбия. Вот почему он тогда так упорно стремился в самые трудные экспедиции. Реки русского Севера, реки Сибири, в те давние времена почти не изученные... Он был слабее всех, но не только не отставал ни от кого, а шел впереди сильных. Нет другой страны на свете, в истории которой реки имели бы такое значение, как в истории России. Да, реки честно служили России в прошлом, но в будущем они послужат ей еще несравненно лучше, в этом нет у него никакого сомнения... Он благодарен судьбе, что так много странствовал в молодости, что всё повидал своими глазами. Он накопил такое множество наблюдений, измерений, записей, цифр, что потом, когда настала пора обобщений, он чувствовал себя совершенно свободно.
Тогда, в те далекие годы, он - по зимам - тоже жил в этом городе, в этом же доме, в этой самой квартире. Жена умерла в первый год той войны, и он остался вдвоем с Катенькой. Катеньке шел тогда четырнадцатый год; она была тоненькая, болезненная, в коричневом гимназическом платьице, в черном переднике. Он тогда не женился, хотя мог бы жениться; не женился из-за Катеньки и ни разу потом не пожалел об этом. Ему никого не нужно было, кроме Катеньки. А чьи это шаги там, за стенкой? Не Катенькины ли? Нет, ведь Катенька всё еще не вернулась...
Илья Яковлевич почувствовал щекотанье в носу и слезы на глазах. Он медленно вытащил из кармана халата носовой платок и грозно высморкался.
- Соня! - позвал он.
Но никто ему не ответил. Он один был в квартире. Дети постоянно то приходят, то уходят, ничего ему не говоря. А он не может уследить за их приходами и уходами, потому что часто засыпает.
Кухня. Он давно уже живет в кухне, возле жестяной печурки, очень давно, месяца два. Здесь он работает, здесь, на кухонном столе, стоит его чернильница. Здесь он закончил свою монографию о Ладожском озере. Поставил точку. И рукописи больше нет на столе, он отнес ее в библиотеку Академии наук: там будет сохраннее... Теперь он принялся за другую работу - так, пустяки, приводит в порядок кое-какие записки. Монография его кончена, он свое сделал.
Он привык к этой кухне. Кастрюли на полках блестят тускло, еле-еле, потому что оконное стекло покрыто толстым слоем льда. Печурка потухла и совсем остыла, - наверно, он опять заснул. Здесь, должно быть, очень холодно. За последнее время он стал почти нечувствителен к холоду. Руки и ноги у него одеревенели и ничего не чувствуют. Иногда перо вываливается из пальцев, а он и не замечает. Вот дети - те мерзнут, особенно Соня: у нее пальцы распухли, растрескались и гноятся... Триста шестьдесят граммов хлеба в день на троих - и больше ничего, совсем ничего. Ну, он часто не ест своей доли, осторожно подкладывает им, но это не всегда удается. Соня стала так подозрительна, догадывается, следит, требует, чтобы он ел при ней.
Как они тощи оба, и Соня и Слава! У Славы шейка такая, что всю ее можно обхватить двумя пальцами. Было бы еще хуже, если бы на прошлой неделе Слава внезапно не принес восемь картофелин, да еще пачку галет, консервы, шоколад. Всё это дал ему летчик, спустившийся с неба... Не очень правдоподобно... А впрочем, кто его знает?.. Неужели всё хорошее неправдоподобно, а правдоподобно только дурное?.. Дети, поев, спали часов двадцать от непривычки к еде, а потом проснулись и снова ели. Он тогда здорово обманул Соню, - всё-таки она простодушна, как младенец, обмануть ее ничего не стоит. Он всё раскрошил, чтобы куски нельзя было подсчитать, а потом помаленьку подбрасывал из своей порции. Да его стошнило бы от шоколада! Ему теперь от еды только хуже становится, он уже перешел черту, и возврата ему нет... Это Катенькины дети...
Он опять почувствовал щекотанье в носу и крякнул, прочистил горло. Нельзя опускаться, нужно пойти погулять, зайти в библиотеку. Подумать только - библиотека продолжает работать! В залах двадцатиградусный мороз, а библиотекарши, обессилевшие от голода, лазают по стеллажам, переносят наиболее ценные экземпляры в подвал, чтобы уберечь от бомбежек... Ему нужно зайти в библиотеку по двум причинам. Во-первых, чтобы они там не беспокоились о нем, чтобы они знали, что он жив. А во-вторых, он хотел проверить - правда ли, что рукопись его монографии затребована Академией наук в Москву и отправлена туда на самолете. Удивительная у нас всё-таки страна: враг стоит у ворот Москвы и Ленинграда, а наука продолжает жить, науку не забывают, интересуются даже новой монографией о Ладожском озере...
Он принялся надевать валенки. Эти валенки дней пять назад перестали налезать ему на ноги, и тогда он обнаружил, что ноги у него распухли. Он разрезал валенки в нескольких местах лезвием безопасной бритвы, и теперь они снова налезали. Он снял халат, намотал вокруг шеи шарф, надел шапку, пальто, варежки, взял в руки трость, вышел и захлопнул дверь: у Сони и у Славы есть свои ключи.
По узкой тропинке между высокими сугробами он прошел через двор и вышел на улицу. Прежде чем направиться в библиотеку, он решил прогуляться. Тропинка, бежавшая вдоль стены, была так узка, что прохожим при встрече приходилось залезать в снег, чтобы пропустить друг друга. Впрочем, прохожих было очень мало. Дойдя до угла, Илья Яковлевич свернул и побрел к Неве.
По пути он увидел три трупа - два, лежавших здесь еще вчера, и один новый. Илья Яковлевич не разглявал мертвых, чтобы грубым любопытством не оскорбить достоинство смерти. Проходя мимо, он слегка приподнимал свою меховую барственную шапку, служившую ему уже не менее двадцати пяти зим.
Он вышел на набережную и облокотился на парапет, оборотясь спиной к университету. Морозный туман стлался по Неве. Адмиралтейство и Исаакий на противоположном берегу словно не касались земли, словно плыли в воздухе. Справа - желтое здание Сената с прогоревшей от бомбы крышей, слева - Зимний дворец. Илья Яковлевич всё это видел уже тысячу раз, но и в тысячный раз задохнулся от величия и прелести того, что видел. Ну и город! Надменный, нарядный, моложавый! Илья Яковлевич чувствовал этот город частью самого себя и гордился тем, что прожил в нем жизнь.
От этих громадных неубранных сугробов снега, от всей суровой судьбы своей Ленинград только молодеет и хорошеет, как молодеет и хорошеет он от бурь и туч, постоянно висящих над ним.
Илья Яковлевич уже не в первый раз видит эти сугробы, эту пустынность улиц. Так было и тогда, в девятнадцатом году. В городе не было еды, не было топлива, не было света. Юденич перерезал пути, но город стоял суровый, непреклонный и непобедимый.
В те годы, в годы революции, Илья Яковлевич не принадлежал к числу тех старых интеллигентов, которые трусливо сочувствовали белым и мечтали об эмиграции. Он не был большевиком, но большевики ему нравились с самого начала, он с любопытством и почтением приглядывался к ним. Ему нравилась их любовь к человеческой мысли, их уверенность в ее силе. Он тоже всю свою жизнь больше всего любил человеческую мысль и верил в нее. Он с самого начала, еще в дни саботажа, стал работать вместе с большевиками, и большевики знали, кто он такой, ценили его и всё предоставили ему, лишь бы он только работал.
И сколько он работал! Недоброжелатели утверждали, что он всего только наблюдатель, неспособный на обобщения. Но ведь надо сначала наблюдать, а потом обобщать. Когда он стал обобщать, нашлись люди, которые уверяли, что он, мол, слишком отрывается от практики, слишком заносится, что вся его возня с реками - пустое занятие.
Но ему сказали: не слушай, делай свое дело; то, что сегодня теория, завтра - практика... И когда страна окрепла и начались сооружения гидростанций по ленинскому плану, всем стало ясно, что он был прав.
Последние годы он занимался Ладожским озером, чтобы на одном объекте рассмотреть не один какой-нибудь вопрос, а все вопросы разом, во взаимосвязи,- и геологические, и тектонические, и климатологические, и биологические, и транспортные, и энергетические. Самое большое озеро в Европе - площадь зеркала восемнадцать тысяч квадратных километров... Двести километров с севера на юг и сто двадцать пять с запада на восток. Наибольшая глубина - двести пятьдесят метров, уровень - на четыре метра выше уровня мирового океана. Сколько энергии таится в этой тысяче кубических километров бутылочного цвета воды? А? Любопытные подсчеты, конечно, но даже не они в его монографии являются самым новым и самым интересным. Мы - северный народ, и половина нашей жизни проходит среди льдов: о льдах мы должны знать всё - и для мира и для войны. Самой новой и самой важной главой Илья Яковлевич считал ту, в которой приведены данные и изложены соображения об образовании льдов на Ладожском озере. Все сведения о сроках ледостава со времен Великого Новгорода... Толщина ледяного покрова, разрывы, передвижки льдин, прочность, трещины, торосы...
Нева, Адмиралтейство, Исаакий качались у Ильи Яковлевича перед глазами, и он испугался, что сейчас заснет. С ним это часто случалось в последнее время: он вдруг неожиданно засыпал. Только бы не заснуть здесь, на улице!.. В библиотеку придется пойти завтра. Он вздернул голову, повернулся и побрел домой...
Идти домой оказалось очень трудно; он не подозревал, что так ослабел. Через каждые три-четыре шага он останавливался, опирался на трость и закрывал глаза. Но боязнь заснуть на улице вела его дальше. Еще четыре шага. А впрочем, не всё ли равно, что здесь, что дома? Нет, надо идти... Соня говорит: кто не сдастся, тот не умрет. А? Каково? Любопытная мысль. Мысль, рожденная в этом городе, вот в этой стране. Рецепт бессмертия... Город бессмертных... Они уверены в своем бессмертии, вот и возьми их! Нет, Илья Яковлевич, конечно, умрет, но не сдастся. Многие еще умрут, но не сдастся никто, и те, которые останутся живы, победят... Мысль бессмертна, Родина бессмертна, правда бессмертна... Нет, он дойдет, дойдет...
Труднее всего оказалось одолеть лестницу. Много раз ему друзья говорили, что в его возрасте нельзя жить на шестом этаже без лифта, но он только смеялся. У него было здоровое сердце. Однако теперь каждая ступенька словно гора. Он подолгу отдыхал на площадках. Только бы не заснуть!.. Он сказал, что человек, голодая, съедает сам себя. Сначала жир, потом мышцы, потом мозг... Неужели он уже ест свой мозг? Нет, мысли у него сегодня удивительно ясные, гораздо яснее, чем вчера и чем третьего дня. Ему, например, сегодня совершенно ясно, что Катенька никогда больше не вернется. Разве только сегодня это ему ясно? Вздор, это ясно ему давным-давно, и он лишь обманывал Соню, чтобы она думала, будто ей удалось его обмануть!.. Ну да, и себя обманывал... Вот и четвертый этаж... Еще два этажа осталось...
Он едва брел и почти ничего не видел; глаза заволокло каким-то туманом. Но ощущение ясности мыслей не покидало его. Да, жизнь его прожита. Он всегда был горд, самолюбив, всегда стремился к великому. Ну что ж, разве он плохо прожил свою жизнь? Он любил, трудился, по мере сил служил разуму, людям. Разве он не видел в жизни величия, не был причастен к нему, оказался его недостоин? Вот величие - наука. Вот величие - революция. Вот величие этот город... Твердыня, гордыня... Умирают, презирая тех, кто привел их к смерти...
Илья Яковлевич никак не мог попасть ключом в скважину французского замка. Он задыхался и ничего не мог разглядеть. Наконец дверь отворили изнутри, чьи-то теплые руки обняли его и повели по коридору на кухню. Кто это? Катенька? Нет, Катеньки ведь нету, это Сонюшка... Сквозь туман увидел он яркое пламя, бушующее в печурке. Где это Соня всегда достает щепки? Как здесь тепло! Илья Яковлевич разучился чувствовать холод, но чувствовать тепло не разучился. С него снимают шубу, шапку, надевают халат. Не надо, я сам, сам. Его сажают в кресло, и ноги в распоротых валенках он протягивает к огню. Вот теперь можно заснуть. Как хорошо заснуть!..
4.
Сидя в землянке перед самой лампой, Кабанков писал статью о Чепелкине, писал долго и старательно, и статья вышла такая большая, что заняла три номера "Боевого листка".
Он летал с Чепелкиным с первого дня войны и никак не мог привыкнуть, что Чепелкина больше нет. Он тосковал по Чепелкину. Сундучок Чепелкина он передвинул себе под койку и заслонил им свой аккордеон. Серов заметил это и перед сном сказал:
- Ты что ж, Игорек, играть больше не будешь?
Кабанков нахмурил свое маленькое лицо.
- Пока не буду, - сказал он резко. Потом прибавил с угрозой:
- А придет время - поиграю!
Его статью о Чепелкине Уваров, посетивший эскадрилью, отвез в редакцию дивизионной газеты. В дивизионной газете статью сократили вчетверо, но всё-таки поместили, и Кабанков был очень доволен.
Уваров навещал эскадрилью нередко, и Лунин теперь хорошо его знал. Родом москвич, Уваров носил на Балтике прозвище "испанца", потому что был одним из тех советских летчиков, которые добровольцами сражались в Испании за республику. Там, в Испании, он был контужен, и эта контузия лишила его возможности летать на боевых самолетах. Однако "У-2" он до сих пор водил отлично. Перед самой войной он окончил училище, в котором готовили политработников для авиации. Комиссаром дивизии он стал всего за несколько дней до приезда Лунина в Ленинград.
В эскадрилье Уваров появлялся обычно на короткий срок и большей частью ночью. Их аэродром находился сравнительно недалеко от штаба дивизии, вот почему именно здесь обычно стоял тот самолет "У-2", на котором комиссар дивизии облетал все свои части и подразделения, разбросанные на громадном пространстве. Он всегда сам водил этот маленький безоружный самолет и нередко брал с собой еще и пассажира, какого-нибудь инструктора политотдела или штабного работника, которого нужно было забросить либо на южный берег Финского залива, либо в Кронштадт, либо на побережье Ладожского озера. Всякий раз, улетая или прилетая, Уваров проводил час-другой в эскадрилье Рассохина.
Появлялся он внезапно, когда никто его не ждал. Одно его ночное посещение особенно запомнилось Лунину.
Шла уже вторая половина ночи и они крепко спали, когда Уваров вдруг вошел к ним в кубрик. Заметив, что Лунин и Кабанков зашевелились на своих койках, он замахал на них рукой и сказал:
- Спите, спите! Не обращайте на меня внимания. Я у вас посижу немного.
Вероятно, ему нужно было вылетать на рассвете, и он ждал, когда тьма начнет редеть. Хотя в кубрике было жарко, он не снял ни унтов, ни комбинезона, а только стащил с головы шлем и осторожно присел на край пустой койки Чепелкина. Он был очень возбужден. Это было то сухое, тяжелое возбуждение, которое возникает после слишком утомительного дня и не дает уснуть.
Лунин начал дремать, но Кабанкову хотелось побеседовать с комиссаром дивизии. Кабанкову постоянно казалось, что он недостаточно хорошо выполняет свои комиссарские обязанности, и он надеялся, что Уваров разъяснит ему, поможет. Его койка стояла рядом с койкой Чепелкина, и он заговорил вполголоса, и Уваров стал ему вполголоса отвечать. Разговор их тянулся до рассвета. Лунин то просыпался, то опять погружался в дремоту, и лишь случайные отрывки этого разговора доходили до его сознания.
Уваров говорил о самых обыкновенных вещах. Например, о том, что сейчас важнейший вопрос для авиации - защита аэродромов от заносов. Метели не прекращаются, а краснофлотцы, которые чистят аэродромы, валятся с ног от голода. Ведь их кормят не так, как летчиков. Они истощены, обессилены. Лопаты падают из рук, а они день и ночь копают на морозе. Нужно усилить заботу об аэродромщиках, мотористах, оружейниках, техниках, нужно, чтобы они чувствовали, что их работа оценивается так же, как бой.
Финские войска захватили перешеек между озерами Ладожским и Онежским и вышли на северный берег реки Свири. Немцы двинулись им навстречу от станции Будогощь, заняли город Тихвин. Вокруг Ленинграда образовалось второе вражеское кольцо - с узким разрывом, километров в двадцать, между Тихвином и южным берегом Свири. По этому разрыву не проходило ни одной дороги - ни железной, ни шоссейной.
О потере Тихвина Совинформбюро сообщило тридцатого ноября. Лунина сообщение это особенно потрясло. На стене в землянке Рассохина висела карта Ленинградской области, и благодаря постоянному разглядыванию этой карты Лунин отчетливо представлял себе, что происходит. Ленинград, где множество людей сражалось, работало и умирало, как бы медленно вползал всё дальше, всё глубже в тыл врага.
Во время полетов Лунина невольно тянуло в сторону города, чтобы хоть сверху заглянуть в него. Он знал, что весь осажденный немцами прилегающий к Ленинграду клочок земли можно пересечь поперек на самолете за десять минут. Но летать над городом удавалось ему не часто, и рассмотреть что-нибудь сверху было нелегко.
Однажды в декабре он, сопровождаемый Серовым, пролетел над всем городом - с севера на юг.
День был довольно светлый, бледное небо ясно. Но понизу стлалась дымка изморози, и крыши зданий плыли в ней, как в молоке. Лунин видел ущелья улиц, прямых и длинных, но что было на дне этих ущелий, он различить не мог, хотя иногда спускался к самым крышам. А как ему хотелось увидеть, узнать! Трамваи не ходят, но пешеходы всё же есть.
Нет, это совсем не мертвый город! Осажденный город жив, и даже сквозь стлавшуюся метель Лунин безошибочно угадывал приметы его суровой жизни: батареи зенитных орудий на просторных площадях, движущиеся башни кораблей, уже вмерзших в лед Невы, деловито бегущие по улицам военные грузовые машины.
А когда они с Серовым проходили над южной частью города, сплошь застроенной громадными корпусами заводов, Лунин стал замечать то над одной высокой кирпичной трубой, то над другой слабенький дымок. Эти мужественные дымки, мотавшиеся на ветру, свидетельствовали, что в городе есть не только камни, но и люди, и что люди эти трудятся.
Лунин шел над заводами долго, минуты две, удивляясь громадности города, пока не увидел перед собой огромное поле, очень ровное, засыпанное тонким слоем снега. Линия фронта, подошедшая на юго-западе к Ленинграду вплотную, с юга отступала от города километров на пятнадцать, на двадцать, а в районе Колпина даже на двадцать пять. Лунин хорошо рассмотрел этот край на карте и теперь сразу же узнал две железные дороги, которые пересекали поле, постепенно расходясь, как расставленные пальцы. Он видел на рельсах цепочки вагонов, паровозы.
И вагоны и паровозы были неподвижны, многие из них разрушены. Видел он и сероватую полоску автомобильной дороги, еле выделявшуюся среди окружающей белизны. По ней на большом расстоянии друг от друга ползли к фронту три машины с красноармейцами.
Далеко впереди он увидел широкий, приземистый холм, поднимавший над полем рощу из редких стволов. Помня карту, он догадался, что это Пулкова гора, и пошел к ней. Там находилась знаменитая Пулковская обсерватория. Фронт проходил совсем рядом. Но Лунин решил дойти до нее.
Следя за полем внизу, он теперь стал замечать, что на нем время от времени внезапно возникают маленькие темные пятна.
Он хорошо знал, что это такое: по полю бьет немецкая артиллерия, снаряд, разрываясь, переворачивает землю, и на снегу образуется темное пятно. Он решил набрать высоту, пройти над Пулковой горой и посмотреть, где стоят немецкие батареи. Но не успел он подняться на сотню метров, как у него замолк мотор.
В этом не было ничего неожиданного, так как перебои в его моторе случались не раз и раньше, - вероятно, еще и в то время, когда на этом самолете летал Никритин. За шесть месяцев войны самолет Лунина побывал в таких переделках, столько раз был пробит и залатан, что Лунин постоянно удивлялся, как это он вообще летает. Еще в самый первый свой полет на этом самолете он сделал вынужденную посадку из-за внезапной остановки мотора в воздухе. Впоследствии, когда мотор начинал глохнуть, он уже больше не садился на землю, так как знал, что стоит немного подождать - и мотор опять потянет. Но для этого нужен был запас высоты, а высоты у него не было. Он летал низко, потому что хотел получше рассмотреть город и поле. И земля быстро шла ему навстречу.
Хорошо, что он не успел перемахнуть через линию фронта. Теперь только бы переползти через ту часть поля, куда падают снаряды. Он осторожно планировал, надеясь, что мотор вот-вот заговорит. Но мотор молчал, до посадки осталось несколько секунд. Он выпустил шасси и сел на мерзлую землю, покрытую неглубоким снегом.
Пролетая над этим местом, он не представлял себе, что здесь так шумно. Воздух был полон отвратительного воя и грохота. Едва он сел, как справа от него, метрах в семидесяти, поднялся столб дыма, и самолет качнуло взрывной волной. Нужно торопиться. Лунин выскочил из кабины.
Он хотел добраться до мотора, но тут опять грохнуло где-то за спиной. Лунин упал на снег ничком. Ну и местечко для посадки! Он поднялся и осмотрелся, отфыркиваясь от снега, залепившего лицо. Серов, конечно, не ушел никуда, самолет его кружит и кружит над Луниным. Снежная равнина вокруг казалась Лунину пустынной. Пулкова гора смутно возвышалась вдали, закрывая горизонт. Город тоже был виден: он начинался прямо у поля громадами домов. Далеко сбоку, крохотные, как букашки, ползли те самые три грузовика с красноармейцами, которые Лунин видел сверху.
Только он залез руками в мотор, как снова отвратительный визг и взрыв. Лунин присел. Так они никогда не дадут ему кончить. И чего они бьют сюда? Ведь здесь, кажется, пусто. Может быть, они видели, как сел его самолет? Но они пахали снарядами всё это место, еще когда он был в воздухе. Вероятно, заградительный огонь.
Э, да здесь вовсе не так пусто!.. На куче земли, выброшенной из-под снега снарядом, кто-то копошился. Какая-то маленькая фигурка в черном. В первое мгновение Лунину даже показалось - собака. Но нет, не собака. Фигурка выпрямилась. Мальчик!
"Опять! - в ужасе подумал Лунин, вспомнив мальчика Зёзю. - Ну и везет же мне!.."
Но мальчик этот нисколько не похож на Зёзю. Ему было лет двенадцать, и одет он был, как одевают мальчиков в культурных городских семьях. Пальтишко на нем было добротное, хорошо сшитое, даже с мехом на воротнике, шапка кожаная, закрывающая уши, валенки аккуратные, прочные, с союзками. Держа в руке что-то похожее на полупустой мешок, мальчик со спокойным вниманием разглядывал Лунина и его самолет.
- Что ты здесь делаешь? Пошел! Пошел! - закричал на него Лунин, замахав руками.
Тут опять взвизгнул снаряд, и Лунин присел. Когда после взрыва он поднял голову, мальчик стоял на том же месте, не обратив на взрыв никакого внимания. Лунину стало неловко за свои приседания.
- Пошел! Пошел! - снова замахал он мальчику руками.
Но мальчик спокойно и неторопливо двинулся к самолету. У него было маленькое, посиневшее от холода, хрупкое детское личико со светлыми твердыми глазами. Он остановился рядом с самолетом и довольно презрительно сказал:
- "Ишак".
- Ты что здесь делаешь? Зачем ты здесь? - сказал Лунин, возясь в моторе и поглядывая на мальчика одним глазом. Но мальчик не счел нужным ответить.
- Ведь "Лагг" лучше "ишака", правда? - спросил он быстро. - А "Миг-3"? Говорят, что "Миг" хорош только на большой высоте...
Опять вой, опять взрыв. Лунин втянул голову в плечи. Ему мучительно хотелось присесть. Но мальчик даже не нагнулся, а только мельком глянул в сторону взрыва. Конечно, после этого приседать было уже невозможно.
- Ты не боишься? - спросил Лунин.
- Нет.
- А вдруг тебя убьют?
Мальчик презрительно поморщился:
- Не попадут.
- Откуда ты знаешь?
- Я маленький, а поле большое, - сказал он. - Они ведь не по целям бьют, а по площадям...
Он еще подумал и поправился, как бы стараясь утешить Лунина:
- Мы с вами маленькие, а поле большое...
- А где ты живешь? - спросил Лунин.
- В городе.
- А сюда как попал?
- За картошкой.
Он подошел к Лунину и раскрыл свой мешок. Заглянув, Лунин увидел на дне что-то черное, похожее на комья земли.
- Это что?
- Картошка. Здесь было картофельное поле. Ничего не убрали, всё так и осталось. Они бьют сюда, переворачивают землю и картошку выбрасывают наверх.
- Так ты оттого сюда ходишь, что здесь стреляют?
- А ее иначе из-под снега не достать. Земля замерзла. Как железная.
Снова провыл снаряд, снова взрыв, но на этот раз Лунин даже не вздрогнул, ни на мгновение не оторвался от мотора, - ведь поле большое, а он маленький...
- Как тебя зовут? - спросил он мальчика.
- Ростислав.
- Ростислав?
- Ростислав Всеволодович Быстров.
- Отец у тебя есть?
- Он на фронте. Только не здесь, далеко.
- А мать?
- А мама не вернулась.
- Не вернулась?
- Поехала укрепления копать и не вернулась.
- С кем же ты живешь?
- С дедушкой.
- Это дед посылает тебя сюда за картошкой?
- Нет. Он не знает, где я достаю.
Лунин выхватил из рук мальчика мешок и влез в кабину. В кабине он достал весь свой "неприкосновенный запас" - шоколад, консервы, галеты - и, не распечатывая, сунул его в мешок. Потом кинул мешок в снег.
Мотор зарокотал. Винт завертелся, взвивая снежную пыль.
- Отойди! - крикнул он мальчику во всю мощь своих легких.
Помчался и взлетел. Обернувшись, он видел, как мальчик с мешком в руке стоял и смотрел ему вслед. Крошечная черная точка на снегу. "Вот после войны возьму такого мальчика и усыновлю, - думал Лунин. - Будем жить вдвоем, и никого больше не надо..."
В воздухе к нему пристроился Серов, и они пошли на аэродром.
3.
"Пока я жив, смерти нет. Когда смерть придет, меня не будет. Мы с ней никогда не встретимся".
Так думал Илья Яковлевич о своей смерти и горделиво вздергивал маленькую головку.
Он всегда был горд и самолюбив. В молодости он отличался слабым здоровьем, вид имел тщедушный и болезненный, и это было тяжело для его самолюбия. Вот почему он тогда так упорно стремился в самые трудные экспедиции. Реки русского Севера, реки Сибири, в те давние времена почти не изученные... Он был слабее всех, но не только не отставал ни от кого, а шел впереди сильных. Нет другой страны на свете, в истории которой реки имели бы такое значение, как в истории России. Да, реки честно служили России в прошлом, но в будущем они послужат ей еще несравненно лучше, в этом нет у него никакого сомнения... Он благодарен судьбе, что так много странствовал в молодости, что всё повидал своими глазами. Он накопил такое множество наблюдений, измерений, записей, цифр, что потом, когда настала пора обобщений, он чувствовал себя совершенно свободно.
Тогда, в те далекие годы, он - по зимам - тоже жил в этом городе, в этом же доме, в этой самой квартире. Жена умерла в первый год той войны, и он остался вдвоем с Катенькой. Катеньке шел тогда четырнадцатый год; она была тоненькая, болезненная, в коричневом гимназическом платьице, в черном переднике. Он тогда не женился, хотя мог бы жениться; не женился из-за Катеньки и ни разу потом не пожалел об этом. Ему никого не нужно было, кроме Катеньки. А чьи это шаги там, за стенкой? Не Катенькины ли? Нет, ведь Катенька всё еще не вернулась...
Илья Яковлевич почувствовал щекотанье в носу и слезы на глазах. Он медленно вытащил из кармана халата носовой платок и грозно высморкался.
- Соня! - позвал он.
Но никто ему не ответил. Он один был в квартире. Дети постоянно то приходят, то уходят, ничего ему не говоря. А он не может уследить за их приходами и уходами, потому что часто засыпает.
Кухня. Он давно уже живет в кухне, возле жестяной печурки, очень давно, месяца два. Здесь он работает, здесь, на кухонном столе, стоит его чернильница. Здесь он закончил свою монографию о Ладожском озере. Поставил точку. И рукописи больше нет на столе, он отнес ее в библиотеку Академии наук: там будет сохраннее... Теперь он принялся за другую работу - так, пустяки, приводит в порядок кое-какие записки. Монография его кончена, он свое сделал.
Он привык к этой кухне. Кастрюли на полках блестят тускло, еле-еле, потому что оконное стекло покрыто толстым слоем льда. Печурка потухла и совсем остыла, - наверно, он опять заснул. Здесь, должно быть, очень холодно. За последнее время он стал почти нечувствителен к холоду. Руки и ноги у него одеревенели и ничего не чувствуют. Иногда перо вываливается из пальцев, а он и не замечает. Вот дети - те мерзнут, особенно Соня: у нее пальцы распухли, растрескались и гноятся... Триста шестьдесят граммов хлеба в день на троих - и больше ничего, совсем ничего. Ну, он часто не ест своей доли, осторожно подкладывает им, но это не всегда удается. Соня стала так подозрительна, догадывается, следит, требует, чтобы он ел при ней.
Как они тощи оба, и Соня и Слава! У Славы шейка такая, что всю ее можно обхватить двумя пальцами. Было бы еще хуже, если бы на прошлой неделе Слава внезапно не принес восемь картофелин, да еще пачку галет, консервы, шоколад. Всё это дал ему летчик, спустившийся с неба... Не очень правдоподобно... А впрочем, кто его знает?.. Неужели всё хорошее неправдоподобно, а правдоподобно только дурное?.. Дети, поев, спали часов двадцать от непривычки к еде, а потом проснулись и снова ели. Он тогда здорово обманул Соню, - всё-таки она простодушна, как младенец, обмануть ее ничего не стоит. Он всё раскрошил, чтобы куски нельзя было подсчитать, а потом помаленьку подбрасывал из своей порции. Да его стошнило бы от шоколада! Ему теперь от еды только хуже становится, он уже перешел черту, и возврата ему нет... Это Катенькины дети...
Он опять почувствовал щекотанье в носу и крякнул, прочистил горло. Нельзя опускаться, нужно пойти погулять, зайти в библиотеку. Подумать только - библиотека продолжает работать! В залах двадцатиградусный мороз, а библиотекарши, обессилевшие от голода, лазают по стеллажам, переносят наиболее ценные экземпляры в подвал, чтобы уберечь от бомбежек... Ему нужно зайти в библиотеку по двум причинам. Во-первых, чтобы они там не беспокоились о нем, чтобы они знали, что он жив. А во-вторых, он хотел проверить - правда ли, что рукопись его монографии затребована Академией наук в Москву и отправлена туда на самолете. Удивительная у нас всё-таки страна: враг стоит у ворот Москвы и Ленинграда, а наука продолжает жить, науку не забывают, интересуются даже новой монографией о Ладожском озере...
Он принялся надевать валенки. Эти валенки дней пять назад перестали налезать ему на ноги, и тогда он обнаружил, что ноги у него распухли. Он разрезал валенки в нескольких местах лезвием безопасной бритвы, и теперь они снова налезали. Он снял халат, намотал вокруг шеи шарф, надел шапку, пальто, варежки, взял в руки трость, вышел и захлопнул дверь: у Сони и у Славы есть свои ключи.
По узкой тропинке между высокими сугробами он прошел через двор и вышел на улицу. Прежде чем направиться в библиотеку, он решил прогуляться. Тропинка, бежавшая вдоль стены, была так узка, что прохожим при встрече приходилось залезать в снег, чтобы пропустить друг друга. Впрочем, прохожих было очень мало. Дойдя до угла, Илья Яковлевич свернул и побрел к Неве.
По пути он увидел три трупа - два, лежавших здесь еще вчера, и один новый. Илья Яковлевич не разглявал мертвых, чтобы грубым любопытством не оскорбить достоинство смерти. Проходя мимо, он слегка приподнимал свою меховую барственную шапку, служившую ему уже не менее двадцати пяти зим.
Он вышел на набережную и облокотился на парапет, оборотясь спиной к университету. Морозный туман стлался по Неве. Адмиралтейство и Исаакий на противоположном берегу словно не касались земли, словно плыли в воздухе. Справа - желтое здание Сената с прогоревшей от бомбы крышей, слева - Зимний дворец. Илья Яковлевич всё это видел уже тысячу раз, но и в тысячный раз задохнулся от величия и прелести того, что видел. Ну и город! Надменный, нарядный, моложавый! Илья Яковлевич чувствовал этот город частью самого себя и гордился тем, что прожил в нем жизнь.
От этих громадных неубранных сугробов снега, от всей суровой судьбы своей Ленинград только молодеет и хорошеет, как молодеет и хорошеет он от бурь и туч, постоянно висящих над ним.
Илья Яковлевич уже не в первый раз видит эти сугробы, эту пустынность улиц. Так было и тогда, в девятнадцатом году. В городе не было еды, не было топлива, не было света. Юденич перерезал пути, но город стоял суровый, непреклонный и непобедимый.
В те годы, в годы революции, Илья Яковлевич не принадлежал к числу тех старых интеллигентов, которые трусливо сочувствовали белым и мечтали об эмиграции. Он не был большевиком, но большевики ему нравились с самого начала, он с любопытством и почтением приглядывался к ним. Ему нравилась их любовь к человеческой мысли, их уверенность в ее силе. Он тоже всю свою жизнь больше всего любил человеческую мысль и верил в нее. Он с самого начала, еще в дни саботажа, стал работать вместе с большевиками, и большевики знали, кто он такой, ценили его и всё предоставили ему, лишь бы он только работал.
И сколько он работал! Недоброжелатели утверждали, что он всего только наблюдатель, неспособный на обобщения. Но ведь надо сначала наблюдать, а потом обобщать. Когда он стал обобщать, нашлись люди, которые уверяли, что он, мол, слишком отрывается от практики, слишком заносится, что вся его возня с реками - пустое занятие.
Но ему сказали: не слушай, делай свое дело; то, что сегодня теория, завтра - практика... И когда страна окрепла и начались сооружения гидростанций по ленинскому плану, всем стало ясно, что он был прав.
Последние годы он занимался Ладожским озером, чтобы на одном объекте рассмотреть не один какой-нибудь вопрос, а все вопросы разом, во взаимосвязи,- и геологические, и тектонические, и климатологические, и биологические, и транспортные, и энергетические. Самое большое озеро в Европе - площадь зеркала восемнадцать тысяч квадратных километров... Двести километров с севера на юг и сто двадцать пять с запада на восток. Наибольшая глубина - двести пятьдесят метров, уровень - на четыре метра выше уровня мирового океана. Сколько энергии таится в этой тысяче кубических километров бутылочного цвета воды? А? Любопытные подсчеты, конечно, но даже не они в его монографии являются самым новым и самым интересным. Мы - северный народ, и половина нашей жизни проходит среди льдов: о льдах мы должны знать всё - и для мира и для войны. Самой новой и самой важной главой Илья Яковлевич считал ту, в которой приведены данные и изложены соображения об образовании льдов на Ладожском озере. Все сведения о сроках ледостава со времен Великого Новгорода... Толщина ледяного покрова, разрывы, передвижки льдин, прочность, трещины, торосы...
Нева, Адмиралтейство, Исаакий качались у Ильи Яковлевича перед глазами, и он испугался, что сейчас заснет. С ним это часто случалось в последнее время: он вдруг неожиданно засыпал. Только бы не заснуть здесь, на улице!.. В библиотеку придется пойти завтра. Он вздернул голову, повернулся и побрел домой...
Идти домой оказалось очень трудно; он не подозревал, что так ослабел. Через каждые три-четыре шага он останавливался, опирался на трость и закрывал глаза. Но боязнь заснуть на улице вела его дальше. Еще четыре шага. А впрочем, не всё ли равно, что здесь, что дома? Нет, надо идти... Соня говорит: кто не сдастся, тот не умрет. А? Каково? Любопытная мысль. Мысль, рожденная в этом городе, вот в этой стране. Рецепт бессмертия... Город бессмертных... Они уверены в своем бессмертии, вот и возьми их! Нет, Илья Яковлевич, конечно, умрет, но не сдастся. Многие еще умрут, но не сдастся никто, и те, которые останутся живы, победят... Мысль бессмертна, Родина бессмертна, правда бессмертна... Нет, он дойдет, дойдет...
Труднее всего оказалось одолеть лестницу. Много раз ему друзья говорили, что в его возрасте нельзя жить на шестом этаже без лифта, но он только смеялся. У него было здоровое сердце. Однако теперь каждая ступенька словно гора. Он подолгу отдыхал на площадках. Только бы не заснуть!.. Он сказал, что человек, голодая, съедает сам себя. Сначала жир, потом мышцы, потом мозг... Неужели он уже ест свой мозг? Нет, мысли у него сегодня удивительно ясные, гораздо яснее, чем вчера и чем третьего дня. Ему, например, сегодня совершенно ясно, что Катенька никогда больше не вернется. Разве только сегодня это ему ясно? Вздор, это ясно ему давным-давно, и он лишь обманывал Соню, чтобы она думала, будто ей удалось его обмануть!.. Ну да, и себя обманывал... Вот и четвертый этаж... Еще два этажа осталось...
Он едва брел и почти ничего не видел; глаза заволокло каким-то туманом. Но ощущение ясности мыслей не покидало его. Да, жизнь его прожита. Он всегда был горд, самолюбив, всегда стремился к великому. Ну что ж, разве он плохо прожил свою жизнь? Он любил, трудился, по мере сил служил разуму, людям. Разве он не видел в жизни величия, не был причастен к нему, оказался его недостоин? Вот величие - наука. Вот величие - революция. Вот величие этот город... Твердыня, гордыня... Умирают, презирая тех, кто привел их к смерти...
Илья Яковлевич никак не мог попасть ключом в скважину французского замка. Он задыхался и ничего не мог разглядеть. Наконец дверь отворили изнутри, чьи-то теплые руки обняли его и повели по коридору на кухню. Кто это? Катенька? Нет, Катеньки ведь нету, это Сонюшка... Сквозь туман увидел он яркое пламя, бушующее в печурке. Где это Соня всегда достает щепки? Как здесь тепло! Илья Яковлевич разучился чувствовать холод, но чувствовать тепло не разучился. С него снимают шубу, шапку, надевают халат. Не надо, я сам, сам. Его сажают в кресло, и ноги в распоротых валенках он протягивает к огню. Вот теперь можно заснуть. Как хорошо заснуть!..
4.
Сидя в землянке перед самой лампой, Кабанков писал статью о Чепелкине, писал долго и старательно, и статья вышла такая большая, что заняла три номера "Боевого листка".
Он летал с Чепелкиным с первого дня войны и никак не мог привыкнуть, что Чепелкина больше нет. Он тосковал по Чепелкину. Сундучок Чепелкина он передвинул себе под койку и заслонил им свой аккордеон. Серов заметил это и перед сном сказал:
- Ты что ж, Игорек, играть больше не будешь?
Кабанков нахмурил свое маленькое лицо.
- Пока не буду, - сказал он резко. Потом прибавил с угрозой:
- А придет время - поиграю!
Его статью о Чепелкине Уваров, посетивший эскадрилью, отвез в редакцию дивизионной газеты. В дивизионной газете статью сократили вчетверо, но всё-таки поместили, и Кабанков был очень доволен.
Уваров навещал эскадрилью нередко, и Лунин теперь хорошо его знал. Родом москвич, Уваров носил на Балтике прозвище "испанца", потому что был одним из тех советских летчиков, которые добровольцами сражались в Испании за республику. Там, в Испании, он был контужен, и эта контузия лишила его возможности летать на боевых самолетах. Однако "У-2" он до сих пор водил отлично. Перед самой войной он окончил училище, в котором готовили политработников для авиации. Комиссаром дивизии он стал всего за несколько дней до приезда Лунина в Ленинград.
В эскадрилье Уваров появлялся обычно на короткий срок и большей частью ночью. Их аэродром находился сравнительно недалеко от штаба дивизии, вот почему именно здесь обычно стоял тот самолет "У-2", на котором комиссар дивизии облетал все свои части и подразделения, разбросанные на громадном пространстве. Он всегда сам водил этот маленький безоружный самолет и нередко брал с собой еще и пассажира, какого-нибудь инструктора политотдела или штабного работника, которого нужно было забросить либо на южный берег Финского залива, либо в Кронштадт, либо на побережье Ладожского озера. Всякий раз, улетая или прилетая, Уваров проводил час-другой в эскадрилье Рассохина.
Появлялся он внезапно, когда никто его не ждал. Одно его ночное посещение особенно запомнилось Лунину.
Шла уже вторая половина ночи и они крепко спали, когда Уваров вдруг вошел к ним в кубрик. Заметив, что Лунин и Кабанков зашевелились на своих койках, он замахал на них рукой и сказал:
- Спите, спите! Не обращайте на меня внимания. Я у вас посижу немного.
Вероятно, ему нужно было вылетать на рассвете, и он ждал, когда тьма начнет редеть. Хотя в кубрике было жарко, он не снял ни унтов, ни комбинезона, а только стащил с головы шлем и осторожно присел на край пустой койки Чепелкина. Он был очень возбужден. Это было то сухое, тяжелое возбуждение, которое возникает после слишком утомительного дня и не дает уснуть.
Лунин начал дремать, но Кабанкову хотелось побеседовать с комиссаром дивизии. Кабанкову постоянно казалось, что он недостаточно хорошо выполняет свои комиссарские обязанности, и он надеялся, что Уваров разъяснит ему, поможет. Его койка стояла рядом с койкой Чепелкина, и он заговорил вполголоса, и Уваров стал ему вполголоса отвечать. Разговор их тянулся до рассвета. Лунин то просыпался, то опять погружался в дремоту, и лишь случайные отрывки этого разговора доходили до его сознания.
Уваров говорил о самых обыкновенных вещах. Например, о том, что сейчас важнейший вопрос для авиации - защита аэродромов от заносов. Метели не прекращаются, а краснофлотцы, которые чистят аэродромы, валятся с ног от голода. Ведь их кормят не так, как летчиков. Они истощены, обессилены. Лопаты падают из рук, а они день и ночь копают на морозе. Нужно усилить заботу об аэродромщиках, мотористах, оружейниках, техниках, нужно, чтобы они чувствовали, что их работа оценивается так же, как бой.