Страница:
Низкий островок этот представлял собой как бы спину длинной песчаной отмели, плоскую и еле возвышавшуюся над водой. Он весь из конца в конец порос соснами. Но росли на нем не те высокие, стройные сосны, которые растут в лесах. Здесь они выросли посреди моря, открытые всем ветрам, и ветры причудливо искривили их, исковеркали, свернули их вершины, вывихнули их длинные сучья. Каждая сосна была не похожа на другую, и меж серых мокрых камней в сером тумане, почти всегда висевшем в воздухе, они казались толпой странных чудовищ.
На всем острове - ни одного дома. Те несколько рыбачьих лачуг, которые стояли здесь перед войной, были разметены и сожжены бомбами, и даже печей от них не осталось. Мелкий светлый песок, из которого состояла здесь почва, весь был изрыт воронками разной величины, с обсыпавшимися краями; кривые и корявые стволы многих сосен были расщеплены осколками. Остров казался безлюдным. Но внимательный взгляд то тут, то там обнаруживал синий пахучий дымок, висевший между стволами во влажном воздухе, или вход в землянку, или железную штангу, в которую следовало колотить при воздушной тревоге, или зенитное орудие, замаскированное сосновыми ветками. Орудия береговых батарей тоже нелегко было заметить, - их скрывали громадные серые глыбы дикого гранита.
Летом 1943.года на острове появился аэродром. Он был так похож на обыкновенную лесную прогалину, что неопытный человек не скоро догадался бы, что это лётное поле. Только взглянув на груды больших и малых камней, сложенных под соснами, можно было понять, сколько потребовалось труда, чтобы расчистить эту прогалину и сделать ее пригодной для посадки самолетов. В июле, в те дни, когда далеко, в центре страны, шла великая битва, прозванная впоследствии "битвой на Курской дуге", на этот островок посреди Финского залива, на этот аэродром между кривыми соснами, перелетела эскадрилья истребителей, которой командовал Лунин.
* * *
Немцы почувствовали это сразу, с первого же дня. В первый же день истребителями был сбит "Юнкерс"-разведчик.
Этот "Юнкерс" в течение нескольких недель ежедневно проходил над островом и, вероятно, его фотографировал. Опасаясь зенитного огня, он не спускался ниже трех тысяч метров. На этой высоте он шел и в тот день, когда самолеты эскадрильи впервые опустились на маленький остров. Все зенитки заговорили разом, но "Юнкерс", чувствуя себя неуязвимым, кружил спокойно и неторопливо.
На охоту за ним вышли двое - Татаренко и Остросаблин. "Юнкерс", заметив два советских истребителя, круто набиравших высоту, двинулся к западу во всю мощь своих моторов. Татаренко и Остросаблин через три минуты догнали его над открытым морем и, конечно, могли бы тут же сбить. Но у Татаренко был другой замысел. Ведя за собой Остросаблина, он опередил "Юнкерс", атаковал его с запада, заставил повернуть и погнал перед собой на восток, обратно к острову. Здесь Татаренко и Остросаблин принудили "Юнкерс" спуститься. Громоздкий немецкий бомбардировщик со зловещими крестами на плоскостях метался, угрюмо воя, над кривыми соснами. Заставив его раз пятнадцать переменить курс, Татаренко, удовлетворенный, поймал его наконец на одном из поворотов и обрушил в воду в каких-нибудь двухстах метрах от острова под аплодисменты и крики восхищенных артиллеристов.
По правде говоря, Татаренко всё это для того и проделал, чтобы привести артиллеристов в восхищение. Артиллеристы были старожилами острова и считали себя тут хозяевами. Летчиков встретили они недоверчиво и дали им почувствовать, что не ждут от них особой пользы. Но после того как Татаренко и Остросаблин на глазах у всех сбили "Юнкерс", всё изменилось. Летчики стали равноправными гражданами и, несмотря на то что были здесь новичками, сразу добились уважения.
Гибель "Юнкерса", высланного на разведку, не отбила у немцев желания следить за тем, что происходит на острове. Напротив, беспокойное их любопытство только возросло. Остров, видимо, очень их тревожил. Они высылали на разведку всё новые и новые самолеты. Вначале летчики по нескольку раз в день обнаруживали в воздухе немецких разведчиков и охотились за ними. Разведчики становились всё осторожнее, подкрадывались к острову то со стороны солнца, то в каком-нибудь облачке или клоке тумана, то держась на высоте семи-восьми тысяч метров, откуда всё равно ничего нельзя было разглядеть. Но и это их не спасало. Обосновавшись на острове, эскадрилья сделала недоступным для немецкой авиации всё воздушное пространство на много километров вокруг.
Однако не в охоте за разведчиками состояла главная задача, поставленная перед эскадрильей. Не ради этого посадили ее на неудобный, маленький аэродром, расположенный на островке, выдвинутом так далеко перед фронтом. Главная задача эскадрильи заключалась в охране советских бомбардировщиков и штурмовиков, наносивших удары по вражеским кораблям и базам в центральных и западных районах Финского залива.
Бомбардировщики и штурмовики могли продержаться в воздухе гораздо дольше, чем истребители, и, следовательно, истребители не в состоянии были сопровождать их на протяжении всего их пути. Если бы истребители взлетали с того же самого аэродрома, что и штурмовики, они вынуждены были бы на полдороге бросать их. В таком сопровождении не было бы никакого смысла, потому что штурмовики и бомбардировщики, отправляясь далеко во вражеский тыл, нуждались в охране не в начале пути, а как раз в конце. Вот тут и помогал этот клочок земли, лежавший к западу от Кронштадта, в середине Финского залива. Отряды штурмовиков и бомбардировщиков доходили до островка без сопровождения. А с аэродрома взлетали истребители и сопровождали их до самой цели.
С первого проблеска рассвета до последнего луча вечерней зари летчики эскадрильи дежурили на аэродроме, где за красными кривыми стволами сосен со всех сторон блестело море, и прислушивались. Вот с востока доносилось ровное гуденье многих моторов, и совсем низко над островом возникали, словно распластанные в небе, могучие краснозвездные машины - "Петляковы" или "Ильюшины". Истребители взлетали мгновенно, и начиналась сокрушительная экспедиция куда-нибудь к Хамина, к Котке, к Нарве, к Раквере - для удара по военным кораблям, по транспортам, перевозящим войска и боеприпасы; для уничтожения причалов, складов, береговых батарей.
Иногда они совершали по четыре-пять таких экспедиций за день, и почти всякий раз им приходилось встречаться с "Фокке-Вульфами".
Немецкие истребители "Фокке-Вульф-190" давно уже не казались им загадкой, и при встрече с ними они не испытывали ни трепета, ни любопытства. Немцы вооружили свою истребительную авиацию новыми самолетами, отстав от перевооружения советской авиации больше чем на полгода. "Фокке-Вульф-190" был грозный самолет, во всех отношениях превосходивший "Мессершмитт-109", но состязаться с советскими истребителями третьего года войны ему было нелегко. А разрыв между боевыми качествами летчиков, водивших "Фокке-Вульфы", и летчиков, водивших советские самолеты, был еще больше, чем разрыв между лётными качествами машин.
Встречи, стычки, бои с "Фокке-Вульфами" происходили почти ежедневно, и превосходство неизменно оставалось на стороне летчиков эскадрильи. Они великолепно изучили все свойства "Фокке-Вульфов", все сильные и слабые их стороны, они наизусть знали все тактические приемы немецких летчиков, немногочисленные и постоянно повторявшиеся. В течение трех месяцев - июля, августа и сентября - эскадрилья множество раз вылетала на сопровождение штурмовиков и бомбардировщиков, и ни одного раза не было, чтобы "Фокке-Вульфам" удалось прорваться к советским самолетам, которые она охраняла. За эти три месяца эскадрилья не потеряла ни одного самолета, ни одного летчика, тогда как десятки "Фокке-Вульфов" были отправлены ею на дно Финского залива.
На острове летчики жили глубоко под землей, в землянке. Землянка состояла из двух отделений: в одном помещался командный пункт Лунина, в другом - нары, на которых они спали. Потолок землянки подпирали обтесанные сосновые стволы, на которых застыли прозрачные смоляные капли. И в землянке постоянно стоял душистый и свежий сосновый запах, сосновой смолой пахли вещи летчиков, их волосы, их руки. Маленькая яркая лампочка, получавшая ток от аккумулятора, бросала на их лица бледный, мертвенный свет.
Как привычны и знакомы были Лунину все эти лица, как близки и дороги!.. Ему казалось, что не год, а целый век прошел с того дня, когда он увидел их впервые. Они сильно изменились за этот год. Лунин вспоминал, как год назад Ермаков назвал их "детским садом". Теперь они ничуть не напоминали детский сад. Даже на круглом лице Рябушкина не было больше ничего ребячьего. Год боев заставил их всех возмужать; характеры их стали тверже, строже; огромный опыт войны лег каждому на плечи. Лунин давно уже понимал, что в мастерстве они нисколько ему не уступают. С улыбкой вспоминал он, как прошлым летом учил их взлетать и садиться. В некоторых отношениях они даже превосходили его, - хотя бы просто оттого, что были моложе. Зрение, например, у них острее, нервные реакции стремительнее, решения они иногда принимали быстрее. Конечно, у многих из них не было еще его выдержки, его умения всё рассчитать и предвидеть. Но самолетом и оружием они владели не хуже его.
Каждый из них стал мастером, и каждый был мастером на свой лад. Из Остросаблина и Дзиги, например, выработались превосходные ведомые. Им порой не хватало находчивости, решительности, и Лунин избегал выпускать их в воздух поодиночке, без ведущих. Но в своей роли ведомых они были первоклассными мастерами. Умело зорко и стойко охраняли они своих ведущих, и ведущие знали, что могут положиться на них в любых обстоятельствах. Карякин и Рябушкин превосходили всех меткостью стрельбы. Кроме того, у Карякина в бою было еще одно качество, которое его выделяло, - темперамент. Он дрался с таким пылом и наседал на вражеский самолет с таким неистовством, с такой настойчивостью и быстротой, что немецкий летчик не успевал за ним следить, терялся и погибал. Карякин почти всегда вылетал в паре с Рябушкиным. В бою они удивительно понимали друг друга и как бы сливались в одно существо. Хаметов и Костин, те, напротив, вели себя в бою спокойно и ровно. Все их действия, страдавшие некоторой медлительностью, были всегда хорошо продуманы. Они не метались зря, не делали лишних движений, а на каждом этапе боя отчетливо ставили перед собой задачу и последовательно стремились к ее решению. Мягкость и изящество Коли Хаметова сказывались в полете и в бою так же ясно, как и на земле: он изящно вел самолет, изящно сражался. А Костин был в воздухе так же рассудителен, как вечером в землянке.
Костина называли "теоретиком", "академиком", и в этих прозвищах было столько же ласковой насмешки, сколько и уважения. Всякий бой он потом, в землянке, подвергал тщательному анализу. Он разбирал бои, как шахматист разбирает шахматные партии, находил причины удач и подробнейшим образом останавливался на всех промахах и ошибках. Ему хотелось создать формулы боя, которые можно было бы изображать алгебраическими знаками, как в математике. Он мечтал разделить воздушные бои на типы, на разряды и старался выработать правила поведения для каждого типа, для каждого разряда. Эти заранее составленные правила ему самому приходилось постоянно нарушать и потом составлять вновь, потому что действительность всегда оказывалась сложнее и многообразнее любых логических построений. Но бывали случаи, когда бой развивался почти так, как предвидел Костин; эти случаи радовали Костина необычайно, а вместе с ним радовали и всех его товарищей из любви к нему и из дружбы.
За год совместной жизни и совместных боев между ними сложилась та ясная, крепкая, ничем не замутненная дружба, которая, как хорошо помнил Лунин, связывала когда-то и старших летчиков рассохинской эскадрильи. В их среде никогда не бывало тех мелочных ссор, вызванных раздражительностью, усталостью, завистью, случайными обидами, которые так обычны во всех человеческих общежитиях. И постоянное соседство смерти и сознание важности дела, которое им поручено, - всё это выжигало в их душах всякую случайную нечисть. Как когда-то Рассохина, Кабанкова, Серова, Чепелкина, их давно уже связывала цепь мучительных тревог друг за друга и много раз доказанной готовности спасти друг друга ценой собственной жизни. Они погибли бы, если бы между ними не было любви и дружбы; и они любили, дружили - без особых размышлений, просто и преданно.
Но больше всех в эскадрилье любили Илюшу Татаренко. Его не только любили, им постоянно восхищались. Не восхищаться им было невозможно. Лунин, и сам восхищался Илюшей Татаренко наравне с другими.
Из Татаренко выработался удивительный воздушный боец, какого Лунину еще встречать не приходилось. В мастерстве пилотажа и в мастерстве ведения воздушного боя он далеко превзошел всех. Лунин даже не знал, можно ли это назвать мастерством. Ему казалось, что тут дело уже не в мастерстве, а в таланте. Подобно тому, как бывают люди, обладающие талантом к игре на скрипке, или к живописи, или к, сочинению стихов, Татаренко обладал талантом к ведению воздушного боя.
На его счету было больше сбитых вражеских самолетов, чем у любого другого летчика полка. Однако самым примечательным было не число сбитых им самолетов, а то, как он их сбивал. Он не составлял себе заранее правил ведения боя, подобно Костину. Нет, в бою он был неисчерпаемо изобретателен, и ни один его бой не походил на прежний. Бой был для него творчеством, и, как настоящий художник, он творил, никогда не повторяясь.
Татаренко великолепно владел своим самолетом. Самолет был словно продолжением его самого, был послушен, как его руки и ноги. Никто не умел добиться от своего самолета такой скорости и такой маневренности, как Татаренко, причем самые замысловатые штуки самолет его выделывал без суеты и торопливости, без рывков и скачков, без натуги. И всё же вовсе не это превосходное владение самолетом Лунин считал главным достоинством Татаренко. По собственному опыту Лунин знал, что одного искусного владения самолетом в бою мало. По мнению Лунина, самой сильной стороной дарования Татаренко было именно то, что он понимал и строил воздушный бой не как состязание машин, а как состязание людей.
Татаренко полагался не столько на преимущество своей машины над машиной врага, сколько на свои собственные преимущества над врагом. Он вел бой не с вражеским самолетом, а с человеком, с вражеским летчиком. Он обладал замечательной способностью по движению машины угадывать свойства человека, который управлял ею. Вот этот - фанфарон, но втайне неуверен в себе; вот этот боязлив, но способен из страха перед своим начальством на поступок, кажущийся отважным; этот храбр, но утомлен, ничему не верит и ко всему равнодушен. И Татаренко побеждал их, этих людей, потому, что как человек был выше их - отважнее, самоотверженнее, изобретательнее, искуснее, - и потому, что верил в правоту своего дела, а они в правоту своего не верили.
Попрежнему ослепительно блестели его белые зубы и белки его глаз, курчавились его черные цыганские волосы. Попрежнему он был со всеми приветлив и дружелюбен. Но и он изменился.
Он сильно похудел, и от этого все черты его лица стали резче, строже. Он стал задумчивее, молчаливее, порой искал уединения. Иногда он способен был целый вечер пролежать на койке, не сказав ни слова. Казалось, он тосковал и давно уже тосковал.
На острове он пристрастился к одиноким прогулкам и купанью. Остров был мал, и совершить по нему длинную прогулку было невозможно, но и у Татаренко было мало свободного времени: он либо находился в небе, в бою, либо дежурил на аэродроме у своего самолета "в боевой готовности номер один", либо ел, либо спал. Однако, если ему выпадал свободный час, он отправлялся на прогулку.
Он шагал по берегу, по песчаному пляжу, между волнами и соснами. Вокруг острова было мелко, и каждая волна, набежав с протяжным шумом, потом далеко и долго откатывалась, обнажая широкое пространство плотного мокрого песка. Татаренко шагал крупно, размашисто. Ветер швырял ему в лицо колючим песком, трепал его волосы. Так доходил он до самой восточной оконечности голого низкого мыса, далеко врезавшегося в воду. Там, на мысу, он останавливался и стоял неподвижно, глядя прямо на восток - в сторону Кронштадта, Ленинграда. Потом, нахмурясь, поворачивался и уходил.
Он шел на запад вдоль другого берега. Чем ближе он подходил к западному мысу, тем каменистее становился берег. Татаренко легко и быстро прыгал по большим серым камням, обточенным волнами, - с камня на камень. Камни становились всё огромнее, расселины, через которые ему приходилось перепрыгивать, всё глубже. Западный мыс острова был длинной грядой громадных камней. По вечерам на фоне заката эти горбатые камни казались стадом огромных черных быков, бегущих на запад. Гряда эта тянулась и под водой, а так как волны набегали на остров чаще всего с запада, со стороны открытого моря, то вокруг торчавших из воды камней постоянно шумели и пенились буруны.
Вот тут, среди этих бурунов, Татаренко обычно и купался.
Купался он обыкновенно вечером. Найти время для прогулки вокруг острова ему удавалось не так уж часто, но вырваться сюда и выкупаться он успевал почти ежедневно, - от аэродрома до западного мыса было гораздо ближе, чем до восточного. К погоде он относился с полным равнодушием: он готов был купаться и в дождь и в шторм. Он раздевался на самой последней и самой высокой скале. Чтобы ветер не сбросил его одежду, он клал поверх нее камень. И прыгал со скалы в воду - вниз головой.
Вынырнув, он плыл к гранитной глыбе, вершина которой то появлялась над водой, то погружалась. Тут бушевал самый большой бурун. Обхватив верхушку глыбы руками, Татаренко вступал в единоборство с буруном, который то покрывал его с головой, навалившись на него всей своей тяжестью, то, отступая, старался оторвать от глыбы и утащить за собой. Эта азартная игра с буруном, могучим и коварным, доставляла ему удовольствие именно тем, что требовала от него напряжения всех его сил. Чем ближе придвигалась осень, тем чаще становились бури и тем труднее было сладить с этим буруном. Вода делалась всё холоднее; в сентябре она обжигала кожу, как пламя. Но Татаренко попрежнему каждый вечер ходил купаться на западный мыс.
После купанья он шел ужинать в землянку возле аэродрома, служившую летчикам столовой. Там было тесно - две скамейки и покрытый клеенкой стол под низким бревенчатым сводом. К тому времени, как Татаренко возвращался с купанья, его товарищи обычно уже поспевали поужинать и уйти. Одна только Хильда оставалась в столовой.
Хильда последовала со второй эскадрильей и сюда, на остров. Единственная женщина на аэродроме, Хильда теперь не только кормила своих летчиков, но и штопала им носки, утюжила брюки, стирала белье. Она привыкла к тому, что Татаренко опаздывает к ужину, и всегда его дожидалась. Сколько стараний прилагала она, чтобы ужин его не остыл и не перепрел! Пока он ел, она стояла и смотрела на него. И пододвигала к нему то соль, то горчицу, то ложку, то вилку.
Но он не замечал ни того, что ел, ни Хильды. Случалось, что за весь ужин он не говорил Хильде ни слова. Он был погружен к свои мысли, и Хильда знала, что это за мысли.
Как всё в эскадрилье, Хильда знала, что Татаренко любит Соню, сестру Славы.
О том, что она думала по этому поводу и что она чувствовала, летчики строили немало предположений, но ничего достоверного не знал никто: о чувствах своих она никому не рассказывала.
3.
Еще весной, задолго до перелета на остров, Уваров как-то сказал Лунину:
- Чуть было не забыл! Я ведь хотел с вами посоветоваться.
- О чем?
- Видите ли, какое дело неприятное... - Уваров нахмурился и понизил голос: - Я узнал наконец адрес той женщины, на которой собирался жениться Серов.
- Да ну!
- Мне сообщили совершенно достоверно.
- Где же она?
- На Урале.
- На Урале?..
- Вместе со своей школой.
- Не может быть! - воскликнул Лунин. - Серов писал ей в школу и не получил ответа.
- Вот это как раз неприятнее всего, - сказал Уваров.
- Вы думаете, она получала его письма и не хотела отвечать?
- Кто ее знает... Выходит, что так.
- Позвольте, позвольте! - заволновался Лунин. - Я собственными глазами видел официальный ответ директора школы, что ее в школе нет.
- Знаю, - сказал Уваров. - И этот же самый директор не менее официально ответил тем инстанциям, которым я посылал запрос, что она работает в школе.
Лунин промолчал и отвернулся. Уваров внимательно юсмотрел на него.
- Так вот, дайте совет, - сказал Уваров. - Сообщить Серову ее адрес или не сообщать?
- Представьте только, как ему будет больно, когда он узнает, что она получила его письмо и не желала на него ответить!
- Так не сообщать?
- Не сообщать.
- А ей?
Лунин задумался.
- А ей написать без всяких чувств, как можно суше. Летчик Николай Серов находится в Барнауле, в таком-то госпитале, на излечении. Вот и всё. А там пусть она сама поступит, как ей совесть позволит.
- Я как раз так ей и написал, - сказал Уваров.
"Вот и Серов одинок, - подумал Лунин с горечью. - Бывают же на свете люди, которым суждено одиночество!"
* * *
Жизнью своей Слава был совершенно доволен.
Казалось бы, что могло быть занимательного для тринадцатилетнего здорового мальчишки в однообразной гарнизонной жизни на тесном маленьком острове? Даже побегать как следует негде. Уже через день после перелета ему стал здесь известен каждый пень, каждый камень. А между тем Слава не только не скучал, но никогда еще не жил так увлекательно. И всё оттого, что на острове были самолеты.
Он с самых ранних лет интересовался самолетами и любил их. Но прежде самолеты привлекали его внимание только тем, что они движутся, летают, сражаются, и он представления не имел о том, что заставляет их двигаться и летать. Однако за время его жизни на аэродроме самолеты мало-помалу приоткрыли ему свои тайны. И эти тайны казались ему теперь увлекательнее всего на свете.
Этому увлечению немало способствовали его занятия с техником Деевым. Правда, занимался с ним Деев вовсе не самолетами, а предметами, которые проходят в средней школе. Но Деев постоянно копался в самолетных моторах, проверяя и поправляя их, и Слава постепенно стал кое-что в них смыслить. А когда он стал смыслить кое-что, ему захотелось узнать всё.
Он не отходил от самолетов и внимательно приглядывался к работе техников. Он задавал множество вопросов, и ему охотно отвечали, потому что техники сами были влюблены в свои машины и говорить о них доставляло им удовольствие. Слава теперь не только знал назначение каждой детали в моторе, но научился по звуку определять, в каком состоянии находится мотор и что в нем происходит. Копаться в моторе было для него теперь высшим наслаждением, и техники, работая, охотно разрешали ему себе помогать, потому что он был толков и усерден.
Он очень вытянулся за последний год и для своих лет был рослый малый. В штатах эскадрильи он давно уже числился мотористом (так удобнее было его оформить) и одет был как моторист - в старый, промасленный комбинезон. Он старался шагать, как взрослый, старался говорить басом, но время от времени пускал "петухов" и бегал вприпрыжку. Так как Лунин не имел на острове отдельного жилья, Слава жил в землянке с техниками и мотористами, знал все их любимые словечки и дружил с ними не меньше, чем с летчиками. Он разделял их самоотверженный, тяжелый, умный труд, гордился тем, что во время работы они обращаются с ним, как с равным.
Впрочем, самым близким его другом был всё же Илюша Татаренко.
У Славы с Татаренко издавна были дружеские отношения, но за последнее время отношения их приняли новый, особый характер. Дело в том, что Татаренко теперь ни на мгновение не мог забыть, что Слава - брат Сони.
При виде Славы Татаренко сразу вспоминал Соню, и свою нежность к ней, и свою тревогу, и горечь разлуки. И Слава догадывался об этом.
Любовь Татаренко к Соне сама по себе очень мало занимала Славу, потому что он вообще не склонен был размышлять о любви. С детским простодушием он видел в любви Татаренко к Соне только средство подразнить сестру. Мало того, он разделял распространенное в эскадрилье мнение, что Татаренко сделал бы гораздо лучше, если бы влюбился в Хильду. И в то же время Слава бессознательно чувствовал, что теперь имеет над Татаренко как бы некоторую власть. И был прав.
Когда эскадрилья перелетала на остров, Соня не пришла с Татаренко попрощаться; мало того, она не ответила на то короткое, робкое письмо, которое он написал ей в первые дни своего пребывания на острове. И теперь Слава оставался единственной связью между Татаренко и Соней. Соня время от времени писала Славе, и Слава охотно показывал ее письма Татаренко. В этих письмах имя Татаренко никогда не называлось, и всё же он запоминал их наизусть и ожидал их с гораздо большим волнением, чем Слава.
О размолвке между Соней и Татаренко Лунин, конечно, догадывался, хотя представления не имел, чем она вызвана. Он только видел, что Татаренко мучится, и жалел его. И удивлялся: неужели не может быть любви без мучений? Прежде он думал, что он один такой, а оказывается, и Серов такой, и, может быть, Хильда, и даже Татаренко.
На всем острове - ни одного дома. Те несколько рыбачьих лачуг, которые стояли здесь перед войной, были разметены и сожжены бомбами, и даже печей от них не осталось. Мелкий светлый песок, из которого состояла здесь почва, весь был изрыт воронками разной величины, с обсыпавшимися краями; кривые и корявые стволы многих сосен были расщеплены осколками. Остров казался безлюдным. Но внимательный взгляд то тут, то там обнаруживал синий пахучий дымок, висевший между стволами во влажном воздухе, или вход в землянку, или железную штангу, в которую следовало колотить при воздушной тревоге, или зенитное орудие, замаскированное сосновыми ветками. Орудия береговых батарей тоже нелегко было заметить, - их скрывали громадные серые глыбы дикого гранита.
Летом 1943.года на острове появился аэродром. Он был так похож на обыкновенную лесную прогалину, что неопытный человек не скоро догадался бы, что это лётное поле. Только взглянув на груды больших и малых камней, сложенных под соснами, можно было понять, сколько потребовалось труда, чтобы расчистить эту прогалину и сделать ее пригодной для посадки самолетов. В июле, в те дни, когда далеко, в центре страны, шла великая битва, прозванная впоследствии "битвой на Курской дуге", на этот островок посреди Финского залива, на этот аэродром между кривыми соснами, перелетела эскадрилья истребителей, которой командовал Лунин.
* * *
Немцы почувствовали это сразу, с первого же дня. В первый же день истребителями был сбит "Юнкерс"-разведчик.
Этот "Юнкерс" в течение нескольких недель ежедневно проходил над островом и, вероятно, его фотографировал. Опасаясь зенитного огня, он не спускался ниже трех тысяч метров. На этой высоте он шел и в тот день, когда самолеты эскадрильи впервые опустились на маленький остров. Все зенитки заговорили разом, но "Юнкерс", чувствуя себя неуязвимым, кружил спокойно и неторопливо.
На охоту за ним вышли двое - Татаренко и Остросаблин. "Юнкерс", заметив два советских истребителя, круто набиравших высоту, двинулся к западу во всю мощь своих моторов. Татаренко и Остросаблин через три минуты догнали его над открытым морем и, конечно, могли бы тут же сбить. Но у Татаренко был другой замысел. Ведя за собой Остросаблина, он опередил "Юнкерс", атаковал его с запада, заставил повернуть и погнал перед собой на восток, обратно к острову. Здесь Татаренко и Остросаблин принудили "Юнкерс" спуститься. Громоздкий немецкий бомбардировщик со зловещими крестами на плоскостях метался, угрюмо воя, над кривыми соснами. Заставив его раз пятнадцать переменить курс, Татаренко, удовлетворенный, поймал его наконец на одном из поворотов и обрушил в воду в каких-нибудь двухстах метрах от острова под аплодисменты и крики восхищенных артиллеристов.
По правде говоря, Татаренко всё это для того и проделал, чтобы привести артиллеристов в восхищение. Артиллеристы были старожилами острова и считали себя тут хозяевами. Летчиков встретили они недоверчиво и дали им почувствовать, что не ждут от них особой пользы. Но после того как Татаренко и Остросаблин на глазах у всех сбили "Юнкерс", всё изменилось. Летчики стали равноправными гражданами и, несмотря на то что были здесь новичками, сразу добились уважения.
Гибель "Юнкерса", высланного на разведку, не отбила у немцев желания следить за тем, что происходит на острове. Напротив, беспокойное их любопытство только возросло. Остров, видимо, очень их тревожил. Они высылали на разведку всё новые и новые самолеты. Вначале летчики по нескольку раз в день обнаруживали в воздухе немецких разведчиков и охотились за ними. Разведчики становились всё осторожнее, подкрадывались к острову то со стороны солнца, то в каком-нибудь облачке или клоке тумана, то держась на высоте семи-восьми тысяч метров, откуда всё равно ничего нельзя было разглядеть. Но и это их не спасало. Обосновавшись на острове, эскадрилья сделала недоступным для немецкой авиации всё воздушное пространство на много километров вокруг.
Однако не в охоте за разведчиками состояла главная задача, поставленная перед эскадрильей. Не ради этого посадили ее на неудобный, маленький аэродром, расположенный на островке, выдвинутом так далеко перед фронтом. Главная задача эскадрильи заключалась в охране советских бомбардировщиков и штурмовиков, наносивших удары по вражеским кораблям и базам в центральных и западных районах Финского залива.
Бомбардировщики и штурмовики могли продержаться в воздухе гораздо дольше, чем истребители, и, следовательно, истребители не в состоянии были сопровождать их на протяжении всего их пути. Если бы истребители взлетали с того же самого аэродрома, что и штурмовики, они вынуждены были бы на полдороге бросать их. В таком сопровождении не было бы никакого смысла, потому что штурмовики и бомбардировщики, отправляясь далеко во вражеский тыл, нуждались в охране не в начале пути, а как раз в конце. Вот тут и помогал этот клочок земли, лежавший к западу от Кронштадта, в середине Финского залива. Отряды штурмовиков и бомбардировщиков доходили до островка без сопровождения. А с аэродрома взлетали истребители и сопровождали их до самой цели.
С первого проблеска рассвета до последнего луча вечерней зари летчики эскадрильи дежурили на аэродроме, где за красными кривыми стволами сосен со всех сторон блестело море, и прислушивались. Вот с востока доносилось ровное гуденье многих моторов, и совсем низко над островом возникали, словно распластанные в небе, могучие краснозвездные машины - "Петляковы" или "Ильюшины". Истребители взлетали мгновенно, и начиналась сокрушительная экспедиция куда-нибудь к Хамина, к Котке, к Нарве, к Раквере - для удара по военным кораблям, по транспортам, перевозящим войска и боеприпасы; для уничтожения причалов, складов, береговых батарей.
Иногда они совершали по четыре-пять таких экспедиций за день, и почти всякий раз им приходилось встречаться с "Фокке-Вульфами".
Немецкие истребители "Фокке-Вульф-190" давно уже не казались им загадкой, и при встрече с ними они не испытывали ни трепета, ни любопытства. Немцы вооружили свою истребительную авиацию новыми самолетами, отстав от перевооружения советской авиации больше чем на полгода. "Фокке-Вульф-190" был грозный самолет, во всех отношениях превосходивший "Мессершмитт-109", но состязаться с советскими истребителями третьего года войны ему было нелегко. А разрыв между боевыми качествами летчиков, водивших "Фокке-Вульфы", и летчиков, водивших советские самолеты, был еще больше, чем разрыв между лётными качествами машин.
Встречи, стычки, бои с "Фокке-Вульфами" происходили почти ежедневно, и превосходство неизменно оставалось на стороне летчиков эскадрильи. Они великолепно изучили все свойства "Фокке-Вульфов", все сильные и слабые их стороны, они наизусть знали все тактические приемы немецких летчиков, немногочисленные и постоянно повторявшиеся. В течение трех месяцев - июля, августа и сентября - эскадрилья множество раз вылетала на сопровождение штурмовиков и бомбардировщиков, и ни одного раза не было, чтобы "Фокке-Вульфам" удалось прорваться к советским самолетам, которые она охраняла. За эти три месяца эскадрилья не потеряла ни одного самолета, ни одного летчика, тогда как десятки "Фокке-Вульфов" были отправлены ею на дно Финского залива.
На острове летчики жили глубоко под землей, в землянке. Землянка состояла из двух отделений: в одном помещался командный пункт Лунина, в другом - нары, на которых они спали. Потолок землянки подпирали обтесанные сосновые стволы, на которых застыли прозрачные смоляные капли. И в землянке постоянно стоял душистый и свежий сосновый запах, сосновой смолой пахли вещи летчиков, их волосы, их руки. Маленькая яркая лампочка, получавшая ток от аккумулятора, бросала на их лица бледный, мертвенный свет.
Как привычны и знакомы были Лунину все эти лица, как близки и дороги!.. Ему казалось, что не год, а целый век прошел с того дня, когда он увидел их впервые. Они сильно изменились за этот год. Лунин вспоминал, как год назад Ермаков назвал их "детским садом". Теперь они ничуть не напоминали детский сад. Даже на круглом лице Рябушкина не было больше ничего ребячьего. Год боев заставил их всех возмужать; характеры их стали тверже, строже; огромный опыт войны лег каждому на плечи. Лунин давно уже понимал, что в мастерстве они нисколько ему не уступают. С улыбкой вспоминал он, как прошлым летом учил их взлетать и садиться. В некоторых отношениях они даже превосходили его, - хотя бы просто оттого, что были моложе. Зрение, например, у них острее, нервные реакции стремительнее, решения они иногда принимали быстрее. Конечно, у многих из них не было еще его выдержки, его умения всё рассчитать и предвидеть. Но самолетом и оружием они владели не хуже его.
Каждый из них стал мастером, и каждый был мастером на свой лад. Из Остросаблина и Дзиги, например, выработались превосходные ведомые. Им порой не хватало находчивости, решительности, и Лунин избегал выпускать их в воздух поодиночке, без ведущих. Но в своей роли ведомых они были первоклассными мастерами. Умело зорко и стойко охраняли они своих ведущих, и ведущие знали, что могут положиться на них в любых обстоятельствах. Карякин и Рябушкин превосходили всех меткостью стрельбы. Кроме того, у Карякина в бою было еще одно качество, которое его выделяло, - темперамент. Он дрался с таким пылом и наседал на вражеский самолет с таким неистовством, с такой настойчивостью и быстротой, что немецкий летчик не успевал за ним следить, терялся и погибал. Карякин почти всегда вылетал в паре с Рябушкиным. В бою они удивительно понимали друг друга и как бы сливались в одно существо. Хаметов и Костин, те, напротив, вели себя в бою спокойно и ровно. Все их действия, страдавшие некоторой медлительностью, были всегда хорошо продуманы. Они не метались зря, не делали лишних движений, а на каждом этапе боя отчетливо ставили перед собой задачу и последовательно стремились к ее решению. Мягкость и изящество Коли Хаметова сказывались в полете и в бою так же ясно, как и на земле: он изящно вел самолет, изящно сражался. А Костин был в воздухе так же рассудителен, как вечером в землянке.
Костина называли "теоретиком", "академиком", и в этих прозвищах было столько же ласковой насмешки, сколько и уважения. Всякий бой он потом, в землянке, подвергал тщательному анализу. Он разбирал бои, как шахматист разбирает шахматные партии, находил причины удач и подробнейшим образом останавливался на всех промахах и ошибках. Ему хотелось создать формулы боя, которые можно было бы изображать алгебраическими знаками, как в математике. Он мечтал разделить воздушные бои на типы, на разряды и старался выработать правила поведения для каждого типа, для каждого разряда. Эти заранее составленные правила ему самому приходилось постоянно нарушать и потом составлять вновь, потому что действительность всегда оказывалась сложнее и многообразнее любых логических построений. Но бывали случаи, когда бой развивался почти так, как предвидел Костин; эти случаи радовали Костина необычайно, а вместе с ним радовали и всех его товарищей из любви к нему и из дружбы.
За год совместной жизни и совместных боев между ними сложилась та ясная, крепкая, ничем не замутненная дружба, которая, как хорошо помнил Лунин, связывала когда-то и старших летчиков рассохинской эскадрильи. В их среде никогда не бывало тех мелочных ссор, вызванных раздражительностью, усталостью, завистью, случайными обидами, которые так обычны во всех человеческих общежитиях. И постоянное соседство смерти и сознание важности дела, которое им поручено, - всё это выжигало в их душах всякую случайную нечисть. Как когда-то Рассохина, Кабанкова, Серова, Чепелкина, их давно уже связывала цепь мучительных тревог друг за друга и много раз доказанной готовности спасти друг друга ценой собственной жизни. Они погибли бы, если бы между ними не было любви и дружбы; и они любили, дружили - без особых размышлений, просто и преданно.
Но больше всех в эскадрилье любили Илюшу Татаренко. Его не только любили, им постоянно восхищались. Не восхищаться им было невозможно. Лунин, и сам восхищался Илюшей Татаренко наравне с другими.
Из Татаренко выработался удивительный воздушный боец, какого Лунину еще встречать не приходилось. В мастерстве пилотажа и в мастерстве ведения воздушного боя он далеко превзошел всех. Лунин даже не знал, можно ли это назвать мастерством. Ему казалось, что тут дело уже не в мастерстве, а в таланте. Подобно тому, как бывают люди, обладающие талантом к игре на скрипке, или к живописи, или к, сочинению стихов, Татаренко обладал талантом к ведению воздушного боя.
На его счету было больше сбитых вражеских самолетов, чем у любого другого летчика полка. Однако самым примечательным было не число сбитых им самолетов, а то, как он их сбивал. Он не составлял себе заранее правил ведения боя, подобно Костину. Нет, в бою он был неисчерпаемо изобретателен, и ни один его бой не походил на прежний. Бой был для него творчеством, и, как настоящий художник, он творил, никогда не повторяясь.
Татаренко великолепно владел своим самолетом. Самолет был словно продолжением его самого, был послушен, как его руки и ноги. Никто не умел добиться от своего самолета такой скорости и такой маневренности, как Татаренко, причем самые замысловатые штуки самолет его выделывал без суеты и торопливости, без рывков и скачков, без натуги. И всё же вовсе не это превосходное владение самолетом Лунин считал главным достоинством Татаренко. По собственному опыту Лунин знал, что одного искусного владения самолетом в бою мало. По мнению Лунина, самой сильной стороной дарования Татаренко было именно то, что он понимал и строил воздушный бой не как состязание машин, а как состязание людей.
Татаренко полагался не столько на преимущество своей машины над машиной врага, сколько на свои собственные преимущества над врагом. Он вел бой не с вражеским самолетом, а с человеком, с вражеским летчиком. Он обладал замечательной способностью по движению машины угадывать свойства человека, который управлял ею. Вот этот - фанфарон, но втайне неуверен в себе; вот этот боязлив, но способен из страха перед своим начальством на поступок, кажущийся отважным; этот храбр, но утомлен, ничему не верит и ко всему равнодушен. И Татаренко побеждал их, этих людей, потому, что как человек был выше их - отважнее, самоотверженнее, изобретательнее, искуснее, - и потому, что верил в правоту своего дела, а они в правоту своего не верили.
Попрежнему ослепительно блестели его белые зубы и белки его глаз, курчавились его черные цыганские волосы. Попрежнему он был со всеми приветлив и дружелюбен. Но и он изменился.
Он сильно похудел, и от этого все черты его лица стали резче, строже. Он стал задумчивее, молчаливее, порой искал уединения. Иногда он способен был целый вечер пролежать на койке, не сказав ни слова. Казалось, он тосковал и давно уже тосковал.
На острове он пристрастился к одиноким прогулкам и купанью. Остров был мал, и совершить по нему длинную прогулку было невозможно, но и у Татаренко было мало свободного времени: он либо находился в небе, в бою, либо дежурил на аэродроме у своего самолета "в боевой готовности номер один", либо ел, либо спал. Однако, если ему выпадал свободный час, он отправлялся на прогулку.
Он шагал по берегу, по песчаному пляжу, между волнами и соснами. Вокруг острова было мелко, и каждая волна, набежав с протяжным шумом, потом далеко и долго откатывалась, обнажая широкое пространство плотного мокрого песка. Татаренко шагал крупно, размашисто. Ветер швырял ему в лицо колючим песком, трепал его волосы. Так доходил он до самой восточной оконечности голого низкого мыса, далеко врезавшегося в воду. Там, на мысу, он останавливался и стоял неподвижно, глядя прямо на восток - в сторону Кронштадта, Ленинграда. Потом, нахмурясь, поворачивался и уходил.
Он шел на запад вдоль другого берега. Чем ближе он подходил к западному мысу, тем каменистее становился берег. Татаренко легко и быстро прыгал по большим серым камням, обточенным волнами, - с камня на камень. Камни становились всё огромнее, расселины, через которые ему приходилось перепрыгивать, всё глубже. Западный мыс острова был длинной грядой громадных камней. По вечерам на фоне заката эти горбатые камни казались стадом огромных черных быков, бегущих на запад. Гряда эта тянулась и под водой, а так как волны набегали на остров чаще всего с запада, со стороны открытого моря, то вокруг торчавших из воды камней постоянно шумели и пенились буруны.
Вот тут, среди этих бурунов, Татаренко обычно и купался.
Купался он обыкновенно вечером. Найти время для прогулки вокруг острова ему удавалось не так уж часто, но вырваться сюда и выкупаться он успевал почти ежедневно, - от аэродрома до западного мыса было гораздо ближе, чем до восточного. К погоде он относился с полным равнодушием: он готов был купаться и в дождь и в шторм. Он раздевался на самой последней и самой высокой скале. Чтобы ветер не сбросил его одежду, он клал поверх нее камень. И прыгал со скалы в воду - вниз головой.
Вынырнув, он плыл к гранитной глыбе, вершина которой то появлялась над водой, то погружалась. Тут бушевал самый большой бурун. Обхватив верхушку глыбы руками, Татаренко вступал в единоборство с буруном, который то покрывал его с головой, навалившись на него всей своей тяжестью, то, отступая, старался оторвать от глыбы и утащить за собой. Эта азартная игра с буруном, могучим и коварным, доставляла ему удовольствие именно тем, что требовала от него напряжения всех его сил. Чем ближе придвигалась осень, тем чаще становились бури и тем труднее было сладить с этим буруном. Вода делалась всё холоднее; в сентябре она обжигала кожу, как пламя. Но Татаренко попрежнему каждый вечер ходил купаться на западный мыс.
После купанья он шел ужинать в землянку возле аэродрома, служившую летчикам столовой. Там было тесно - две скамейки и покрытый клеенкой стол под низким бревенчатым сводом. К тому времени, как Татаренко возвращался с купанья, его товарищи обычно уже поспевали поужинать и уйти. Одна только Хильда оставалась в столовой.
Хильда последовала со второй эскадрильей и сюда, на остров. Единственная женщина на аэродроме, Хильда теперь не только кормила своих летчиков, но и штопала им носки, утюжила брюки, стирала белье. Она привыкла к тому, что Татаренко опаздывает к ужину, и всегда его дожидалась. Сколько стараний прилагала она, чтобы ужин его не остыл и не перепрел! Пока он ел, она стояла и смотрела на него. И пододвигала к нему то соль, то горчицу, то ложку, то вилку.
Но он не замечал ни того, что ел, ни Хильды. Случалось, что за весь ужин он не говорил Хильде ни слова. Он был погружен к свои мысли, и Хильда знала, что это за мысли.
Как всё в эскадрилье, Хильда знала, что Татаренко любит Соню, сестру Славы.
О том, что она думала по этому поводу и что она чувствовала, летчики строили немало предположений, но ничего достоверного не знал никто: о чувствах своих она никому не рассказывала.
3.
Еще весной, задолго до перелета на остров, Уваров как-то сказал Лунину:
- Чуть было не забыл! Я ведь хотел с вами посоветоваться.
- О чем?
- Видите ли, какое дело неприятное... - Уваров нахмурился и понизил голос: - Я узнал наконец адрес той женщины, на которой собирался жениться Серов.
- Да ну!
- Мне сообщили совершенно достоверно.
- Где же она?
- На Урале.
- На Урале?..
- Вместе со своей школой.
- Не может быть! - воскликнул Лунин. - Серов писал ей в школу и не получил ответа.
- Вот это как раз неприятнее всего, - сказал Уваров.
- Вы думаете, она получала его письма и не хотела отвечать?
- Кто ее знает... Выходит, что так.
- Позвольте, позвольте! - заволновался Лунин. - Я собственными глазами видел официальный ответ директора школы, что ее в школе нет.
- Знаю, - сказал Уваров. - И этот же самый директор не менее официально ответил тем инстанциям, которым я посылал запрос, что она работает в школе.
Лунин промолчал и отвернулся. Уваров внимательно юсмотрел на него.
- Так вот, дайте совет, - сказал Уваров. - Сообщить Серову ее адрес или не сообщать?
- Представьте только, как ему будет больно, когда он узнает, что она получила его письмо и не желала на него ответить!
- Так не сообщать?
- Не сообщать.
- А ей?
Лунин задумался.
- А ей написать без всяких чувств, как можно суше. Летчик Николай Серов находится в Барнауле, в таком-то госпитале, на излечении. Вот и всё. А там пусть она сама поступит, как ей совесть позволит.
- Я как раз так ей и написал, - сказал Уваров.
"Вот и Серов одинок, - подумал Лунин с горечью. - Бывают же на свете люди, которым суждено одиночество!"
* * *
Жизнью своей Слава был совершенно доволен.
Казалось бы, что могло быть занимательного для тринадцатилетнего здорового мальчишки в однообразной гарнизонной жизни на тесном маленьком острове? Даже побегать как следует негде. Уже через день после перелета ему стал здесь известен каждый пень, каждый камень. А между тем Слава не только не скучал, но никогда еще не жил так увлекательно. И всё оттого, что на острове были самолеты.
Он с самых ранних лет интересовался самолетами и любил их. Но прежде самолеты привлекали его внимание только тем, что они движутся, летают, сражаются, и он представления не имел о том, что заставляет их двигаться и летать. Однако за время его жизни на аэродроме самолеты мало-помалу приоткрыли ему свои тайны. И эти тайны казались ему теперь увлекательнее всего на свете.
Этому увлечению немало способствовали его занятия с техником Деевым. Правда, занимался с ним Деев вовсе не самолетами, а предметами, которые проходят в средней школе. Но Деев постоянно копался в самолетных моторах, проверяя и поправляя их, и Слава постепенно стал кое-что в них смыслить. А когда он стал смыслить кое-что, ему захотелось узнать всё.
Он не отходил от самолетов и внимательно приглядывался к работе техников. Он задавал множество вопросов, и ему охотно отвечали, потому что техники сами были влюблены в свои машины и говорить о них доставляло им удовольствие. Слава теперь не только знал назначение каждой детали в моторе, но научился по звуку определять, в каком состоянии находится мотор и что в нем происходит. Копаться в моторе было для него теперь высшим наслаждением, и техники, работая, охотно разрешали ему себе помогать, потому что он был толков и усерден.
Он очень вытянулся за последний год и для своих лет был рослый малый. В штатах эскадрильи он давно уже числился мотористом (так удобнее было его оформить) и одет был как моторист - в старый, промасленный комбинезон. Он старался шагать, как взрослый, старался говорить басом, но время от времени пускал "петухов" и бегал вприпрыжку. Так как Лунин не имел на острове отдельного жилья, Слава жил в землянке с техниками и мотористами, знал все их любимые словечки и дружил с ними не меньше, чем с летчиками. Он разделял их самоотверженный, тяжелый, умный труд, гордился тем, что во время работы они обращаются с ним, как с равным.
Впрочем, самым близким его другом был всё же Илюша Татаренко.
У Славы с Татаренко издавна были дружеские отношения, но за последнее время отношения их приняли новый, особый характер. Дело в том, что Татаренко теперь ни на мгновение не мог забыть, что Слава - брат Сони.
При виде Славы Татаренко сразу вспоминал Соню, и свою нежность к ней, и свою тревогу, и горечь разлуки. И Слава догадывался об этом.
Любовь Татаренко к Соне сама по себе очень мало занимала Славу, потому что он вообще не склонен был размышлять о любви. С детским простодушием он видел в любви Татаренко к Соне только средство подразнить сестру. Мало того, он разделял распространенное в эскадрилье мнение, что Татаренко сделал бы гораздо лучше, если бы влюбился в Хильду. И в то же время Слава бессознательно чувствовал, что теперь имеет над Татаренко как бы некоторую власть. И был прав.
Когда эскадрилья перелетала на остров, Соня не пришла с Татаренко попрощаться; мало того, она не ответила на то короткое, робкое письмо, которое он написал ей в первые дни своего пребывания на острове. И теперь Слава оставался единственной связью между Татаренко и Соней. Соня время от времени писала Славе, и Слава охотно показывал ее письма Татаренко. В этих письмах имя Татаренко никогда не называлось, и всё же он запоминал их наизусть и ожидал их с гораздо большим волнением, чем Слава.
О размолвке между Соней и Татаренко Лунин, конечно, догадывался, хотя представления не имел, чем она вызвана. Он только видел, что Татаренко мучится, и жалел его. И удивлялся: неужели не может быть любви без мучений? Прежде он думал, что он один такой, а оказывается, и Серов такой, и, может быть, Хильда, и даже Татаренко.