Страница:
Чаще всего выслушивать "так учили" приходилось" Вадиму Лазаревичу и Ивану Дзиге: они летали несколько хуже других. Необходимые летчикам навыки они усваивали не так быстро, как остальные, и потому на них сильнее сказались недостатки ускоренной подготовки.
В отличие от изящного, но узкогрудого горожанина Лазаревича, украинский колхозник Иван Дзига обладал широчайшей грудной клеткой и мускулами молотобойца. По силе никто в эскадрилье не мог с ним сравниться, но вся эта сила не шла ему впрок, потому что был он на редкость неуклюж. Его могучие руки беспомощно путались в кабине самолета, не знали, за что браться. Так же как Лазаревич, он был очень угнетен своими неудачами. Во всем разные, Лазаревич и Дзига имели одну общую черту: упрямство. Они решили статьлетчиками-истребителями и трудились упорно, не жалея сил.
Лунин разбил всю эскадрилью на пары и определил, кто в каждой паре будет ведущим, а кто ведомым. Это разделение на ведущих и ведомых не могло, конечно, не взволновать летчиков. Однако почти во всех случаях им самим было ясно, чем руководствовался Лунин, они понимали справедливость его решений и в глубине души совершенно соглашались с ними. Например, разве можно было возражать против того, что Кузнецов должен быть ведущим, - ведь он единственный, кроме Лунина, имел уже некоторый боевой опыт. И вполне справедливо, что неуклюжий увалень Остросаблин, летавший не плохо, но и не особенно хорошо, стал его ведомым. Все соглашались, что Карякин и Рябушкин - прекрасная боевая пара и что в этой паре Карякин должен быть ведущим, а Рябушкин ведомым. Невозможно было спорить и против того, что Костин и Хаметов должны стать ведущими, а Лазаревич и Дзига - ведомыми. И только одно решение Лунина многим казалось непонятным: Илью Татаренко Лунин назначил ведомым. Правда, своим собственным ведомым, ведомым командира эскадрильи, но всё же не ведущим, а ведомым.
Было ли это честью для Татаренко? Или, напротив, с ним поступили несправедливо? Вот что занимало молодых летчиков. Коля Хаметов, например, утверждал, что Татаренко оказана большая честь. Коля Хаметов был назначен ведущим, но считал бы себя счастливым, если бы Лунин сделал его своим ведомым. Хаметову свойственно было увлекаться людьми, и сейчас он был увлечен Луниным. Лунин поразил его воображение чуть не с первого взгляда. Он считал Лунина непогрешимым, хотел быть во всем похожим на него и краснел от радости, когда Лунин обращался к нему с каким-нибудь вопросом.
Зато Рябушкин полагал, что уж кто-кто, а Татаренко должен быть ведущим. Сам Рябушкин был ведомым у Карякина и за себя нисколько не огорчался; но за Илюшу Татаренко огорчился. Рябушкин тоже любил Лунина, восхищался им и был горд, что у него такой командир. Но Илюшей Татаренко он восхищался не меньше. Татаренко поразил его еще в лётной школе, где они встретились и подружились. В этой дружбе Татаренко, конечно, первенствовал, а скромный, маленький Рябушкин дивился достоинствам своего друга, нисколько не тяготясь своей второстепенной ролью. И вдруг Татаренко - ведомый, словно он сам или Ваня Дзига... Этого Рябушкин не мог понять.
Один только Лазаревич считал решение Лунина легко объяснимым.
- Что тут непонятного? - говорил он. - Назначил его ведомым, чтобы он не задавался.
Лазаревич, как и все, был в отличных отношениях с Татаренко и вполне отдавал ему должное, но всё-таки утверждал, что тот задается.
Лунину, конечно, хотелось бы знать, как сам Татаренко отнесся к своему назначению. Но Татаренко не выразил своего отношения никак. Он попрежнему улыбался, блестя крупными белыми зубами, а глаза его, казалось, говорили: "Старый почтенный чудачина! Делай со мной что хочешь, я всему подчиняюсь, потому что всё это не имеет никакого значения. Ты сам знаешь, что я летаю отлично и безусловно добьюсь славы".
Может быть, Татаренко думал не совсем так, но такими представлялись его мысли Лунину. "Не я чудак, а ты, - думал Лунин. - Не знаешь ты, как беспощаден бой. Война свирепо наказывает тех, кто зазнаётся, кто выскакивает вперед, кто ищет личной, а не общей славы. Ты чувствуешь в себе большие силы и, вероятно, не ошибаешься, но тебя убьют в первой же стычке, если я не присмотрю за тобой..."
По правде сказать, Лунин и сам восхищался Ильей Татаренко не меньше, чем Рябушкин. Он восхищался порой даже больше, чем Рябушкин, потому что лучше, чем Рябушкин, мог оценить его. Он восхищался находчивостью его в воздухе, быстротой, изобретательностью, отчетливостью его решений во время полета. Он безошибочно угадывал самолет Татаренко в небе среди многих других самолетов, - угадывал по изяществу виражей. Для того чтобы так летать, нужно было действительно любить авиацию, предаться ей всем сердцем.
Было много причин, почему Лунин назначил Илью Татаренко своим ведомым. Прежде всего он вовсе не разделял мнения молодых и неопытных летчиков, будто обязанности ведомого легче, чем обязанности ведущего, и будто от ведомого требуется меньше мастерства. Серов, например, был сначала ведомым Рассохина, потом ведомым Лунина, однако Лунин считал его одним из самых искусных летчиков. Затем, Татаренко был талантлив, а талантливого ученика обучать всего интереснее. Затем, Лунин был убежден, что Татаренко с его самоуверенностью больше нуждается в постоянном строгом надзоре, чем остальные. Он боялся за Татаренко больше, чем за остальных, и хотел держать его всегда рядом с собой, у себя под боком.
Лунин выделял Татаренко из всех, однако, постоянно опасаясь, как бы его не заподозрили в том, что он оказывает Татаренко предпочтение, был с ним официальнее и строже, чем с остальными, реже хвалил, чаще делал ему замечания. И многим казалось, что он не любит Татаренко и придирается к нему.
Лунин умел скрывать свои чувства, а Хильда не умела.
Она так краснела при виде Татаренко, так смущалась и терялась, когда он заговаривал с ней, так стремительно кидалась подать ему солонку или перечницу, что не заметить этого было невозможно. Летчики замечали, но не смели говорить: Хильда знала старых рассохинцев, героев, а что перед ними Илюшка Татаренко, никогда не бывший в бою!
Один только Лазаревич не постеснялся заговорить о своих наблюдениях вслух.
- Она в тебя втюрилась, Илья, - сказал он. - Теперь тебе вторая порция всегда обеспечена.
Лунин тоже кое-что заметил и с удивлением смотрел на Хильду. Он окончательно удостоверился в правильности своих догадок, когда Хильда вдруг круто изменила свое отношение к Татаренко. Она перестала замечать его, она в его присутствии не поднимала глаз, не произносила ни слова, она убегала на кухню, когда он входил, и руки у нее дрожали, когда она подавала ему тарелку супа.
Лунину всё это было почему-то непонятно. Может быть, потому, что ведь в Хильду был влюблен Байсеитов, был влюблен Чепелкин и - кто знает? возможно, и другие. Она всех их любила, но ни в кого из них не была влюблена. Думая о Хильде, Лунин обычно вспоминал сказку про царевну, которая жила в лесу у двенадцати братьев. Братья уходили на охоту, а царевна оставалась дома и вела их хозяйство. Царевна ни в кого не была влюблена; если бы она влюбилась, сказке пришел бы конец...
Самым странным во всем этом было то, что Татаренко оставался к Хильде совершенно равнодушным. Никто из посетителей лётной столовой не обращал на нее так мало внимания, как он. Ее чистое, милое, бело-розовое личико с голубыми глазами, ее тонкая талия и светлые легкие волосы не производили на него ровно никакого впечатления. Он один не замечал того, что замечали все, даже Лунин: ни ее особого внимания к нему, ни ее особого невнимания. Он просто никогда не смотрел на нее и ел принесенный ею суп так, словно тарелка с супом сама собой появилась на столе.
6.
В тот год лето в северной России стояло на редкость жаркое. Казалось, конца не будет солнечным знойным дням. Всё высохло кругом, пыль клубилась над дорогами, где-то горели леса, воздух был полон гари. Небо над аэродромом было серым от пыли и дыма, и солнце сквозь пыль и дым казалось красным и большим. В зное, в пыли, в дыму, под этим большим красным солнцем беспрестанно взлетали и садились самолеты.
Каждый навык Лунин заставлял своих летчиков вырабатывать в себе бесконечным повторением. Плохо сел - взлетай и садись до тех пор, пока не посадишь свой самолет отлично десять раз подряд, двадцать раз подряд. Лица летчиков изменились за эти дни - похудели, стали темными от загара и пыли. У них уже не было ни сил, ни охоты играть в чехарду или возиться со Славой; возвращаясь в темноте с аэродрома, они валились на койки и засыпали каменным сном, без сновидений. А едва начинало светать, как их уже будил дневальный, и, торопливо позавтракав, они ехали на аэродром.
Лунин тоже устал, похудел, загорел, наглотался пыли. Он поминутно снимал с себя шлем и вытирал крупные капли пота, беспрестанно выступавшие на его лбу. Работа поглощала его всего, дни мчались стремительно, времени не хватало ни на сон, ни на еду, ни на то, чтобы оглянуться, задуматься. Шел уже август, каждый день можно было ожидать приказа об отправке на фронт, и необходимо было работать, работать, работать...
Лунину, старому, опытному летчику-инструктору, нравилась эта работа педагога, он чувствовал себя в ней уверенно и отдавался ей весь, целиком; он любил знойное поле аэродрома, дрожащие под крутящимся пропеллером ромашки и головки клевера, любил видеть вокруг себя молодые, мужественные, обожженные солнцем лица.
За все эти недели он один только раз остался наедине с собой и мог подумать о том, что не было связано непосредственно с его эскадрильей.
Получилось это случайно. Он давно уже, много дней, мечтал выбрать минутку и выкупаться в реке. И вот такая минутка настала. Летчики обедали, а он приехал с аэродрома на полчаса раньше их и успел уже пообедать. Он вышел из столовой, свернул от деревни в сторону, чтобы никто не глазел, и по крутому зеленому склону спустился к темной воде.
Сколько лет он не купался в реке! С детства, с юности. Перед войной много лет купался только в соленой морской воде, плотной, зеленой, не до конца освежающей. Но он ничего не забыл, он с наслаждением обнаружил, что всё осталось таким, как было в детстве, в юности, - и широкие листья кувшинок, и густые тени ив, и шуршащие, сухие трубочки камыша, и флотилии маленьких рыбок, поворачивающихся все вдруг, как по команде, и там, впереди, на стрежне, сверканье серебряных струй.
Он разделся, прыгнул и с наслаждением погрузил свое разгоряченное тело в холодную, темную от свисающих с берега ветвей воду. Он почувствовал, как вода струится у него между пальцами ног. Течение ласково и властно подхватило его, закружило и понесло. Он не противился. Вода сомкнулась у него над головой, и несколько мгновений он продолжал еще опускаться, пока не коснулся пятками мягкого ила. Глаза он не закрыл и видел над собой ветви, проломленные рябью воды, и меж ветвями колеблющееся солнце. Он взмахнул руками, вынырнул, проплыл саженками на середину реки, оглянулся, вернулся и вылез на берег, радостно отдуваясь. Вместе с потом и пылью река смыла с него и усталость и заботы. Одеваясь, он вдруг заметил, что весь склон над ним порос густым малинником и в зелени листьев темнеют крупные ягоды. Не думая, потянулся он за ними, стал их срывать и класть в рот. С детства не собирал он лесной малины, но в детстве он часами бродил по диким малинникам от ягоды к ягоде. Забыв обо всем, подчиняясь внезапно проснувшейся привычке, он побрел от ягоды к ягоде, в глубь зарослей. Каждая ягода, похожая на маленький красный фонарик, была нанизана на белый стерженек. Он ловко снимал их со стерженьков и отправлял в рот. Кончики пальцев его порозовели от румяного сока малины.
Эти фонарики ягод и эти розовые пальцы пробудили в нем множество воспоминаний. Ведь он находится почти в своих родных местах: отсюда до городка, в котором он родился, немногим больше ста километров. Там тоже была река с такими же крутыми зелеными берегами, и. такой же лес, и малина. И говорили там так же, как в этой деревне, где они сейчас живут, и сам Лунин говорил так же - круто, по-северному. Ему вспомнилась главная улица, замкнутая с одного конца белым каменным собором, а с другого - старинной деревянной церковью, за которой начиналось кладбище. Кроме главной улицы, в городе, собственно, ничего и не было - так, слободки, ничем не отличавшиеся от деревень. Дремучие заросли бузины, а в бузине - сарай, где когда-то Лунин мастерил свои первые модели самолетов. Настоящие самолеты он видел только на картинках, но сколько отдал им дум и сердечного жара, как мечтал о полетах!.. Лунину вспомнились лица соседей, родных, лица мальчиков и девочек. Где они теперь? Какие они? Узнал бы он их сейчас, если бы увидел? Может быть, некоторые из них до сих пор живут там же... Он вдруг вспомнил девушек, которые когда-то ему нравились. Он долго хранил их в памяти, но встретил Лизу и сразу всех забыл и не вспоминал до этого дня... Если бы хоть несколько часов свободных, туда можно было бы съездить на машине. Но свободных часов нет и не будет. Долететь туда на самолете, пронестись над главной улицей на бреющем? Нет, пустяки, фантазия...
Любопытно, узнал бы он свой город с воздуха? Ориентиры: собор, деревянная церковь, изгиб реки, деревянный мост на сваях. Да есть ли еще этот деревянный мост? Там, по слухам, теперь новый, арочный, железный. За вторую пятилетку там выстроили стекольный завод, - Лунин читал об этом в газетах. И собора, может быть, нет...
Странно, он столько мечтал о своем городе о полетах и ни разу не видел его сверху. Над таким множеством городов он пролетал, но только не над тем городом, в котором родился.
Малина, растущая на крутом береговом склоне, связала его прошлое с настоящим. Он вдруг радостно ощутил единство всей своей жизни. Здесь, в этом краю, отделенном от мира лесами, родилась когда-то у него, маленького мальчика, мечта - летать, и всю свою жизнь отдал он этой мечте. Сколько он летал! Пожалел он об этом когда-нибудь? Никогда. Ни разу. Лишь летая, был он счастлив. Лишь летая, чувствовал он себя нужным, сильным. Каких друзей удавалось ему находить, потому что он летал! Он умел летать - и стал полезен своей Родине и научился защищать ее...
Лунин вдруг взглянул на часы и поспешно зашагал вверх, ломая хрупкие прутья малины. Там, наверху, озаренный солнцем, стоял уже сибиряк Хромых, когда-то вестовой Рассохина, а теперь вестовой Лунина. Его послали отыскать командира эскадрильи и доложить ему, что машина для поездки на аэродром уже готова и ждет. Хромых долго простоял там, над склоном, - смотрел, как Лунин ест малину, и не хотел мешать ему.
* * *
Шестнадцатого августа 1942 года наши войска оставили Майкоп. Девятнадцатого августа пал Краснодар, родной город Коли Хаметова.
Дни стали короче и прохладней, всё чаще перепадали дожди, на березах появились первые желтые пряди. Как-то утром на аэродроме приземлился самолет "У-2", и из него вышел Уваров. Появление комиссара дивизии в эскадрилье все истолковали одинаково: пора на фронт.
Впрочем, о цели своего прибытия Уваров вначале не сообщил никому, даже Ермакову и Лунину. Начал он, по своему обыкновению, с мелочей, с быта, интересовался столовой, обмундированием, простынями. Узнал, аккуратно ли доставляются газеты, журналы, какие статьи из центральной печати обсуждались на политинформациях. С каждым он поговорил, о каждом порасспросил, с незнакомыми познакомился.
- А как Кузнецов?- спросил он, между прочим, у Лунина и Ермакова.
Лунин знал, что Ермаков недолюбливает Кузнецова, и поспешил ответить:
- Летает хорошо.
- Дисциплина? - спросил Уваров.
- Пока нормально... - сказал Ермаков хмуро.
Два дня провел Уваров на аэродроме, следил за полетами. И приезжал вместе с летчиками и уезжал вместе с ними. После каждого вылета он подзывал летчиков к себе и расспрашивал их о подробностях полета. Летчики скоро перестали перед ним робеть и рассказывали ему с увлечением и просто.
Спрашивал он их, между прочим, и о том, нравятся ли им новые самолеты. Но о качествах "Харрикейнов" летчики говорили неохотно и как-то неопределенно. А Татаренко, так тот прямо ответил:
- Не могу знать.
- Как же так? - удивился Уваров. - Ведь вы на нем летаете!
- А нам сравнивать не с чем, - ответил Татаренко. - Много ли мы видали самолетов? Вы лучше к гвардии майору обратитесь - вот он может сравнить.
Ермаков всякий раз, когда Уваров начинал расспрашивать о "Харрикейнах", прислушивался. Вопрос об этих английских самолетах он считал для себя не вполне решенным. Порой ему начинало казаться, что мнение Лунина о них пристрастно и несправедливо. Он видел, каких больших успехов добились молодые летчики за несколько недель подготовки. Ермаков не был ни летчиком, ни техником, никогда не кончал лётной школы, но много лет прослужил в авиации и сам водил "У-2". Он вполне способен был оценить их успехи, он ясно видел, что в августе они стали летать гораздо лучше, чем летали в июле. Могут ли быть плохи самолеты, если летчики добились на них таких результатов? Да и вообще похоже ли это на правду, что английские машины хуже наших?
Ему казалось, что отношение Лунина к "Харрикейнам", даже если оно отчасти и справедливо, может принести только вред. Легко ли, в самом деле, молодому летчику летать на самолете, если он догадывается, что его командир считает- этот самолет барахлом?
Все эти сомнения Ермаков честно выложил Уварову. С особенным удовольствием произнес он фразу: "Летчик должен верить в свою технику", потому что фраза эта была не его, а уваровская, он сам слышал ее от Уварова по другому поводу несколько месяцев назад.
Уваров улыбнулся.
- А если техника такая, что верить в нее нельзя? - спросил он.
- Мне кажется, товарищ полковой комиссар, что наши молодые летчики вполне доверяют своим самолетам, - сказал Ермаков. - Вот вы спрашивали их, и ни один не пожаловался, не сказал о своем самолете ничего плохого.
- Да, это они здорово! Ни один не проговорился! - сказал Уваров, очень, видимо, довольный.
На третий день он объявил, что эскадрилья должна немедленно вернуться к Ладожскому озеру, на тот аэродром, где стояла зимой. А сюда, в тыл, поедут две другие эскадрильи полка, - за новыми летчиками и самолетами.
Глава девятая.
Синявино
1.
Соня теперь редко бывала дома и совсем отвыкла от своей опустевшей квартиры на шестом этаже.
Она попрежнему работала в комсомольской бригаде, той самой, которая прошлой зимой восстанавливала баню, и обычно ночевала вместе с девушками там, где работала. Бригадой попрежнему распоряжалась Антонина Трофимовна.
Состав бригады за это время сильно изменился: две девушки умерли ранней весной, из остальных многие уехали в эвакуацию, за озеро. Но взамен выбывавших приходили новые, и Соня, одна из младших по возрасту, была в бригаде одной из самых старших по стажу.
Никаких постоянных обязанностей у бригады не было. Делали то, что в каждый данный момент было важнее всего.
Весной и летом больше всего сил бригада отдавала огороду.
Как только растаял снег, на всех пустырях, в садах, во дворах, в скверах горожане принялись вскапывать землю. У Ленинграда окрестностей не было, их захватил враг, и огороды пришлось заводить в центре города. На Марсовом поле вокруг стоявших посередине зениток во все стороны побежали аккуратные грядки. И Таврический сад, и Михайловский, и острова Невской дельты, и не облицованные гранитом береговые склоны многих речек, пересекавших город, и вообще все места, свободные от камня и асфальта, были перерыты, засеяны, засажены.
Кроме хлеба, жители города получали крупу, немного мяса, масла и сахара. Но овощей у них не было, потому что везти в Ленинград овощи было труднее всего: овощи при перевозке занимали слишком много места. Каждый мешок с продуктами, направляемый в Ленинград, дважды перегружали - сначала из вагона на баржу, потом из баржи в вагон, "Картофель нетранспортабелен", - говорилось в интендантских управлениях Ленинградского фронта. Однако овощи были необходимы. Ленинградцы варили щи из крапивы, пили настойку из еловых игл. И с весны стали огородниками.
Семенной картошки и всяких огородных семян завезли достаточно. Огороды были индивидуальные, принадлежавшие отдельным семьям, и общественные, принадлежавшие различным учреждениям, профсоюзам, городу. Огород, на котором работала комсомольская бригада, находился в ведении райсовета, и урожай с него предназначался для снабжения детских учреждений района. Занимал он обширный пустырь, с трех сторон ограниченный кирпичными стенами домов, а с четвертой стороны выходивший на набережную одной из Невок.
На этом пустыре лет сто ничего не росло, даже бурьяна, - до того он был весь захламлен и утоптан. Прежде чем начать вскапывать землю, девушкам пришлось потратить несколько дней на уборку мусора. А потом оказалось, что земля совсем не желает поддаваться лопатам. Стараясь вогнать лопату в землю, они всякий раз натыкались на кирпич, или на железный обруч, или на жестянку. В каждой горсти этой земли был либо черепок, либо осколок стекла. По костям, попадавшимся ежеминутно, можно было установить всех животных, птиц и рыб, которых ели жители города со времен Петра. Вначале девушкам казалось, что целого лета не хватит на то, чтобы очистить и разрыхлить землю этого пустыря. Однако мало-помалу они приспособились к ней, попривыкли и вскопали весь пустырь меньше чем за неделю. Только грядки были словно посыпаны солью, - это блестели мельчайшие осколки стекла.
К лету город совсем опустел. Большинство жителей успело эвакуироваться. В его огромном каменном теле осталась едва ли одна шестая прежних обитателей. Прохожие встречались редко; порой взглянешь из-за угла на какую-нибудь прямую улицу, видную из конца в конец, и с удивлением обнаружишь, что на ней нет ни одного человека. В переулках между булыжниками возникли зеленые стрелки травинок, и заунывно гудящие комары появились в самом центре, куда они не осмеливались залетать с XVIII века. Над каменными громадами, домов, дворцов, соборов небывалая стояла тишина, изредка прерываемая слышным за десять кварталов грохотом какого-нибудь одинокого трамвайного вагона на мосту или взрывом снаряда, внезапно ворвавшегося в город и поднявшего в воздух облако дыма, пыли, мелкого щебня. А вверху, за аэростатами заграждения, качавшимися в небе, сияли длинные летние зори, незаметно переходившие одна в другую. И нежный их свет отражался во всех еще не выбитых стеклах окон, во всех каналах и реках.
В той далекой северной части Васильевского острова, где девушки трудились на огороде, было еще пустыннее, еще тише. Уверенные в том, что никто их здесь не увидит, они, когда им становилось жарко, раздевались почти догола. Если солнце начинало слишком припекать, они всей бригадой, бросив лопаты, бежали на набережную Невки и здесь же, посреди города, купались с хохотом, шумом, визгом в еще нестерпимо холодной воде, не обращая внимания даже на часового, который охранял деревянный мост и посматривал на них сверху.
Зазеленели первые всходы, и огород пришлось сторожить. Соорудили посередине не то шалаш, не то будку из старых досок, обветренных и шершавых, и каждую ночь там ночевали две-три сторожихи по очереди. Это была обязанность, которую все исполняли особенно охотно. Иногда со сторожихами оставались ночевать еще две-три подружки - "для смелости", как говорили они, а на самом деле для того, чтобы проговорить всю прозрачную, светлую ночь, а потом вдруг заснуть крепчайшим, сладким сном в тесноте на соломе. В будке никогда не бывало душно, потому что в щели между досками дул ветер и заглядывали далекие бледные звёзды. Порой над будкой с визгом пролетал снаряд и взрывался, - иногда подальше, иногда поближе. Если снаряду удавалось их разбудить, они начинали гадать, куда он попал - в соседний ли дом, или в мост, или в сад за Невкой - и не поджег ли чего, но выходить из будки никому не хотелось, и они засыпали снова. К взрывам они привыкли, их гораздо больше пугали тихие шелесты, еле слышные скрипы.
Они отлично знали, кто там шелестит и скрипит. Это крысы!
После голодной зимы в городе не осталось ни лошадей, ни голубей, ни собак, ни кошек, даже вороны и галки пропали, даже воробьи стали редкостью. Одни лишь крысы не покинули город, не вымерли. Из обезлюдевших домов, где нечем было поживиться, они с наступлением теплых дней вышли на улицы. Дерзко нападали они на огороды, шныряли между грядами, вырывали из земли аккуратно разрезанную, уже пустившую ростки семенную картошку, а позже не брезгали и ботвой. Длиннохвостые, облезлые, кидались они девушкам прямо под ноги, заставляя их вскрикивать от отвращения. Бригада сражалась с крысами упорно, ожесточенно, то побеждая, то терпя поражения. У входа в сторожевую будку всегда лежала кучка камней, щепок, черепков для метания. По ночам девушки нередко все вместе выскакивали из будки, как из осажденной крепости, и, громко крича, прыгали через грядки, разгоняя крыс. Но случалось и так, что крысы загоняли их в будку обратно.
Несмотря на крыс, картофельная ботва становилась всё выше, всё пышнее. Одни работы на огороде сменялись другими - окучивание, прополка. В августе картошка зацвела. Но к этому времени у бригады было уже много дел и помимо огорода.
С августа началась заготовка топлива для будущей зимы. В городе не осталось ни угля, ни дров. Нечего было и думать снабжать город топливом через озеро, с двумя перегрузками, а все ближайшие окрестные леса находились в руках у немцев. Топливо нужно было найти в самом городе, и его нашли. Решено было разобрать на дрова деревянные дома городских окраин.
В отличие от изящного, но узкогрудого горожанина Лазаревича, украинский колхозник Иван Дзига обладал широчайшей грудной клеткой и мускулами молотобойца. По силе никто в эскадрилье не мог с ним сравниться, но вся эта сила не шла ему впрок, потому что был он на редкость неуклюж. Его могучие руки беспомощно путались в кабине самолета, не знали, за что браться. Так же как Лазаревич, он был очень угнетен своими неудачами. Во всем разные, Лазаревич и Дзига имели одну общую черту: упрямство. Они решили статьлетчиками-истребителями и трудились упорно, не жалея сил.
Лунин разбил всю эскадрилью на пары и определил, кто в каждой паре будет ведущим, а кто ведомым. Это разделение на ведущих и ведомых не могло, конечно, не взволновать летчиков. Однако почти во всех случаях им самим было ясно, чем руководствовался Лунин, они понимали справедливость его решений и в глубине души совершенно соглашались с ними. Например, разве можно было возражать против того, что Кузнецов должен быть ведущим, - ведь он единственный, кроме Лунина, имел уже некоторый боевой опыт. И вполне справедливо, что неуклюжий увалень Остросаблин, летавший не плохо, но и не особенно хорошо, стал его ведомым. Все соглашались, что Карякин и Рябушкин - прекрасная боевая пара и что в этой паре Карякин должен быть ведущим, а Рябушкин ведомым. Невозможно было спорить и против того, что Костин и Хаметов должны стать ведущими, а Лазаревич и Дзига - ведомыми. И только одно решение Лунина многим казалось непонятным: Илью Татаренко Лунин назначил ведомым. Правда, своим собственным ведомым, ведомым командира эскадрильи, но всё же не ведущим, а ведомым.
Было ли это честью для Татаренко? Или, напротив, с ним поступили несправедливо? Вот что занимало молодых летчиков. Коля Хаметов, например, утверждал, что Татаренко оказана большая честь. Коля Хаметов был назначен ведущим, но считал бы себя счастливым, если бы Лунин сделал его своим ведомым. Хаметову свойственно было увлекаться людьми, и сейчас он был увлечен Луниным. Лунин поразил его воображение чуть не с первого взгляда. Он считал Лунина непогрешимым, хотел быть во всем похожим на него и краснел от радости, когда Лунин обращался к нему с каким-нибудь вопросом.
Зато Рябушкин полагал, что уж кто-кто, а Татаренко должен быть ведущим. Сам Рябушкин был ведомым у Карякина и за себя нисколько не огорчался; но за Илюшу Татаренко огорчился. Рябушкин тоже любил Лунина, восхищался им и был горд, что у него такой командир. Но Илюшей Татаренко он восхищался не меньше. Татаренко поразил его еще в лётной школе, где они встретились и подружились. В этой дружбе Татаренко, конечно, первенствовал, а скромный, маленький Рябушкин дивился достоинствам своего друга, нисколько не тяготясь своей второстепенной ролью. И вдруг Татаренко - ведомый, словно он сам или Ваня Дзига... Этого Рябушкин не мог понять.
Один только Лазаревич считал решение Лунина легко объяснимым.
- Что тут непонятного? - говорил он. - Назначил его ведомым, чтобы он не задавался.
Лазаревич, как и все, был в отличных отношениях с Татаренко и вполне отдавал ему должное, но всё-таки утверждал, что тот задается.
Лунину, конечно, хотелось бы знать, как сам Татаренко отнесся к своему назначению. Но Татаренко не выразил своего отношения никак. Он попрежнему улыбался, блестя крупными белыми зубами, а глаза его, казалось, говорили: "Старый почтенный чудачина! Делай со мной что хочешь, я всему подчиняюсь, потому что всё это не имеет никакого значения. Ты сам знаешь, что я летаю отлично и безусловно добьюсь славы".
Может быть, Татаренко думал не совсем так, но такими представлялись его мысли Лунину. "Не я чудак, а ты, - думал Лунин. - Не знаешь ты, как беспощаден бой. Война свирепо наказывает тех, кто зазнаётся, кто выскакивает вперед, кто ищет личной, а не общей славы. Ты чувствуешь в себе большие силы и, вероятно, не ошибаешься, но тебя убьют в первой же стычке, если я не присмотрю за тобой..."
По правде сказать, Лунин и сам восхищался Ильей Татаренко не меньше, чем Рябушкин. Он восхищался порой даже больше, чем Рябушкин, потому что лучше, чем Рябушкин, мог оценить его. Он восхищался находчивостью его в воздухе, быстротой, изобретательностью, отчетливостью его решений во время полета. Он безошибочно угадывал самолет Татаренко в небе среди многих других самолетов, - угадывал по изяществу виражей. Для того чтобы так летать, нужно было действительно любить авиацию, предаться ей всем сердцем.
Было много причин, почему Лунин назначил Илью Татаренко своим ведомым. Прежде всего он вовсе не разделял мнения молодых и неопытных летчиков, будто обязанности ведомого легче, чем обязанности ведущего, и будто от ведомого требуется меньше мастерства. Серов, например, был сначала ведомым Рассохина, потом ведомым Лунина, однако Лунин считал его одним из самых искусных летчиков. Затем, Татаренко был талантлив, а талантливого ученика обучать всего интереснее. Затем, Лунин был убежден, что Татаренко с его самоуверенностью больше нуждается в постоянном строгом надзоре, чем остальные. Он боялся за Татаренко больше, чем за остальных, и хотел держать его всегда рядом с собой, у себя под боком.
Лунин выделял Татаренко из всех, однако, постоянно опасаясь, как бы его не заподозрили в том, что он оказывает Татаренко предпочтение, был с ним официальнее и строже, чем с остальными, реже хвалил, чаще делал ему замечания. И многим казалось, что он не любит Татаренко и придирается к нему.
Лунин умел скрывать свои чувства, а Хильда не умела.
Она так краснела при виде Татаренко, так смущалась и терялась, когда он заговаривал с ней, так стремительно кидалась подать ему солонку или перечницу, что не заметить этого было невозможно. Летчики замечали, но не смели говорить: Хильда знала старых рассохинцев, героев, а что перед ними Илюшка Татаренко, никогда не бывший в бою!
Один только Лазаревич не постеснялся заговорить о своих наблюдениях вслух.
- Она в тебя втюрилась, Илья, - сказал он. - Теперь тебе вторая порция всегда обеспечена.
Лунин тоже кое-что заметил и с удивлением смотрел на Хильду. Он окончательно удостоверился в правильности своих догадок, когда Хильда вдруг круто изменила свое отношение к Татаренко. Она перестала замечать его, она в его присутствии не поднимала глаз, не произносила ни слова, она убегала на кухню, когда он входил, и руки у нее дрожали, когда она подавала ему тарелку супа.
Лунину всё это было почему-то непонятно. Может быть, потому, что ведь в Хильду был влюблен Байсеитов, был влюблен Чепелкин и - кто знает? возможно, и другие. Она всех их любила, но ни в кого из них не была влюблена. Думая о Хильде, Лунин обычно вспоминал сказку про царевну, которая жила в лесу у двенадцати братьев. Братья уходили на охоту, а царевна оставалась дома и вела их хозяйство. Царевна ни в кого не была влюблена; если бы она влюбилась, сказке пришел бы конец...
Самым странным во всем этом было то, что Татаренко оставался к Хильде совершенно равнодушным. Никто из посетителей лётной столовой не обращал на нее так мало внимания, как он. Ее чистое, милое, бело-розовое личико с голубыми глазами, ее тонкая талия и светлые легкие волосы не производили на него ровно никакого впечатления. Он один не замечал того, что замечали все, даже Лунин: ни ее особого внимания к нему, ни ее особого невнимания. Он просто никогда не смотрел на нее и ел принесенный ею суп так, словно тарелка с супом сама собой появилась на столе.
6.
В тот год лето в северной России стояло на редкость жаркое. Казалось, конца не будет солнечным знойным дням. Всё высохло кругом, пыль клубилась над дорогами, где-то горели леса, воздух был полон гари. Небо над аэродромом было серым от пыли и дыма, и солнце сквозь пыль и дым казалось красным и большим. В зное, в пыли, в дыму, под этим большим красным солнцем беспрестанно взлетали и садились самолеты.
Каждый навык Лунин заставлял своих летчиков вырабатывать в себе бесконечным повторением. Плохо сел - взлетай и садись до тех пор, пока не посадишь свой самолет отлично десять раз подряд, двадцать раз подряд. Лица летчиков изменились за эти дни - похудели, стали темными от загара и пыли. У них уже не было ни сил, ни охоты играть в чехарду или возиться со Славой; возвращаясь в темноте с аэродрома, они валились на койки и засыпали каменным сном, без сновидений. А едва начинало светать, как их уже будил дневальный, и, торопливо позавтракав, они ехали на аэродром.
Лунин тоже устал, похудел, загорел, наглотался пыли. Он поминутно снимал с себя шлем и вытирал крупные капли пота, беспрестанно выступавшие на его лбу. Работа поглощала его всего, дни мчались стремительно, времени не хватало ни на сон, ни на еду, ни на то, чтобы оглянуться, задуматься. Шел уже август, каждый день можно было ожидать приказа об отправке на фронт, и необходимо было работать, работать, работать...
Лунину, старому, опытному летчику-инструктору, нравилась эта работа педагога, он чувствовал себя в ней уверенно и отдавался ей весь, целиком; он любил знойное поле аэродрома, дрожащие под крутящимся пропеллером ромашки и головки клевера, любил видеть вокруг себя молодые, мужественные, обожженные солнцем лица.
За все эти недели он один только раз остался наедине с собой и мог подумать о том, что не было связано непосредственно с его эскадрильей.
Получилось это случайно. Он давно уже, много дней, мечтал выбрать минутку и выкупаться в реке. И вот такая минутка настала. Летчики обедали, а он приехал с аэродрома на полчаса раньше их и успел уже пообедать. Он вышел из столовой, свернул от деревни в сторону, чтобы никто не глазел, и по крутому зеленому склону спустился к темной воде.
Сколько лет он не купался в реке! С детства, с юности. Перед войной много лет купался только в соленой морской воде, плотной, зеленой, не до конца освежающей. Но он ничего не забыл, он с наслаждением обнаружил, что всё осталось таким, как было в детстве, в юности, - и широкие листья кувшинок, и густые тени ив, и шуршащие, сухие трубочки камыша, и флотилии маленьких рыбок, поворачивающихся все вдруг, как по команде, и там, впереди, на стрежне, сверканье серебряных струй.
Он разделся, прыгнул и с наслаждением погрузил свое разгоряченное тело в холодную, темную от свисающих с берега ветвей воду. Он почувствовал, как вода струится у него между пальцами ног. Течение ласково и властно подхватило его, закружило и понесло. Он не противился. Вода сомкнулась у него над головой, и несколько мгновений он продолжал еще опускаться, пока не коснулся пятками мягкого ила. Глаза он не закрыл и видел над собой ветви, проломленные рябью воды, и меж ветвями колеблющееся солнце. Он взмахнул руками, вынырнул, проплыл саженками на середину реки, оглянулся, вернулся и вылез на берег, радостно отдуваясь. Вместе с потом и пылью река смыла с него и усталость и заботы. Одеваясь, он вдруг заметил, что весь склон над ним порос густым малинником и в зелени листьев темнеют крупные ягоды. Не думая, потянулся он за ними, стал их срывать и класть в рот. С детства не собирал он лесной малины, но в детстве он часами бродил по диким малинникам от ягоды к ягоде. Забыв обо всем, подчиняясь внезапно проснувшейся привычке, он побрел от ягоды к ягоде, в глубь зарослей. Каждая ягода, похожая на маленький красный фонарик, была нанизана на белый стерженек. Он ловко снимал их со стерженьков и отправлял в рот. Кончики пальцев его порозовели от румяного сока малины.
Эти фонарики ягод и эти розовые пальцы пробудили в нем множество воспоминаний. Ведь он находится почти в своих родных местах: отсюда до городка, в котором он родился, немногим больше ста километров. Там тоже была река с такими же крутыми зелеными берегами, и. такой же лес, и малина. И говорили там так же, как в этой деревне, где они сейчас живут, и сам Лунин говорил так же - круто, по-северному. Ему вспомнилась главная улица, замкнутая с одного конца белым каменным собором, а с другого - старинной деревянной церковью, за которой начиналось кладбище. Кроме главной улицы, в городе, собственно, ничего и не было - так, слободки, ничем не отличавшиеся от деревень. Дремучие заросли бузины, а в бузине - сарай, где когда-то Лунин мастерил свои первые модели самолетов. Настоящие самолеты он видел только на картинках, но сколько отдал им дум и сердечного жара, как мечтал о полетах!.. Лунину вспомнились лица соседей, родных, лица мальчиков и девочек. Где они теперь? Какие они? Узнал бы он их сейчас, если бы увидел? Может быть, некоторые из них до сих пор живут там же... Он вдруг вспомнил девушек, которые когда-то ему нравились. Он долго хранил их в памяти, но встретил Лизу и сразу всех забыл и не вспоминал до этого дня... Если бы хоть несколько часов свободных, туда можно было бы съездить на машине. Но свободных часов нет и не будет. Долететь туда на самолете, пронестись над главной улицей на бреющем? Нет, пустяки, фантазия...
Любопытно, узнал бы он свой город с воздуха? Ориентиры: собор, деревянная церковь, изгиб реки, деревянный мост на сваях. Да есть ли еще этот деревянный мост? Там, по слухам, теперь новый, арочный, железный. За вторую пятилетку там выстроили стекольный завод, - Лунин читал об этом в газетах. И собора, может быть, нет...
Странно, он столько мечтал о своем городе о полетах и ни разу не видел его сверху. Над таким множеством городов он пролетал, но только не над тем городом, в котором родился.
Малина, растущая на крутом береговом склоне, связала его прошлое с настоящим. Он вдруг радостно ощутил единство всей своей жизни. Здесь, в этом краю, отделенном от мира лесами, родилась когда-то у него, маленького мальчика, мечта - летать, и всю свою жизнь отдал он этой мечте. Сколько он летал! Пожалел он об этом когда-нибудь? Никогда. Ни разу. Лишь летая, был он счастлив. Лишь летая, чувствовал он себя нужным, сильным. Каких друзей удавалось ему находить, потому что он летал! Он умел летать - и стал полезен своей Родине и научился защищать ее...
Лунин вдруг взглянул на часы и поспешно зашагал вверх, ломая хрупкие прутья малины. Там, наверху, озаренный солнцем, стоял уже сибиряк Хромых, когда-то вестовой Рассохина, а теперь вестовой Лунина. Его послали отыскать командира эскадрильи и доложить ему, что машина для поездки на аэродром уже готова и ждет. Хромых долго простоял там, над склоном, - смотрел, как Лунин ест малину, и не хотел мешать ему.
* * *
Шестнадцатого августа 1942 года наши войска оставили Майкоп. Девятнадцатого августа пал Краснодар, родной город Коли Хаметова.
Дни стали короче и прохладней, всё чаще перепадали дожди, на березах появились первые желтые пряди. Как-то утром на аэродроме приземлился самолет "У-2", и из него вышел Уваров. Появление комиссара дивизии в эскадрилье все истолковали одинаково: пора на фронт.
Впрочем, о цели своего прибытия Уваров вначале не сообщил никому, даже Ермакову и Лунину. Начал он, по своему обыкновению, с мелочей, с быта, интересовался столовой, обмундированием, простынями. Узнал, аккуратно ли доставляются газеты, журналы, какие статьи из центральной печати обсуждались на политинформациях. С каждым он поговорил, о каждом порасспросил, с незнакомыми познакомился.
- А как Кузнецов?- спросил он, между прочим, у Лунина и Ермакова.
Лунин знал, что Ермаков недолюбливает Кузнецова, и поспешил ответить:
- Летает хорошо.
- Дисциплина? - спросил Уваров.
- Пока нормально... - сказал Ермаков хмуро.
Два дня провел Уваров на аэродроме, следил за полетами. И приезжал вместе с летчиками и уезжал вместе с ними. После каждого вылета он подзывал летчиков к себе и расспрашивал их о подробностях полета. Летчики скоро перестали перед ним робеть и рассказывали ему с увлечением и просто.
Спрашивал он их, между прочим, и о том, нравятся ли им новые самолеты. Но о качествах "Харрикейнов" летчики говорили неохотно и как-то неопределенно. А Татаренко, так тот прямо ответил:
- Не могу знать.
- Как же так? - удивился Уваров. - Ведь вы на нем летаете!
- А нам сравнивать не с чем, - ответил Татаренко. - Много ли мы видали самолетов? Вы лучше к гвардии майору обратитесь - вот он может сравнить.
Ермаков всякий раз, когда Уваров начинал расспрашивать о "Харрикейнах", прислушивался. Вопрос об этих английских самолетах он считал для себя не вполне решенным. Порой ему начинало казаться, что мнение Лунина о них пристрастно и несправедливо. Он видел, каких больших успехов добились молодые летчики за несколько недель подготовки. Ермаков не был ни летчиком, ни техником, никогда не кончал лётной школы, но много лет прослужил в авиации и сам водил "У-2". Он вполне способен был оценить их успехи, он ясно видел, что в августе они стали летать гораздо лучше, чем летали в июле. Могут ли быть плохи самолеты, если летчики добились на них таких результатов? Да и вообще похоже ли это на правду, что английские машины хуже наших?
Ему казалось, что отношение Лунина к "Харрикейнам", даже если оно отчасти и справедливо, может принести только вред. Легко ли, в самом деле, молодому летчику летать на самолете, если он догадывается, что его командир считает- этот самолет барахлом?
Все эти сомнения Ермаков честно выложил Уварову. С особенным удовольствием произнес он фразу: "Летчик должен верить в свою технику", потому что фраза эта была не его, а уваровская, он сам слышал ее от Уварова по другому поводу несколько месяцев назад.
Уваров улыбнулся.
- А если техника такая, что верить в нее нельзя? - спросил он.
- Мне кажется, товарищ полковой комиссар, что наши молодые летчики вполне доверяют своим самолетам, - сказал Ермаков. - Вот вы спрашивали их, и ни один не пожаловался, не сказал о своем самолете ничего плохого.
- Да, это они здорово! Ни один не проговорился! - сказал Уваров, очень, видимо, довольный.
На третий день он объявил, что эскадрилья должна немедленно вернуться к Ладожскому озеру, на тот аэродром, где стояла зимой. А сюда, в тыл, поедут две другие эскадрильи полка, - за новыми летчиками и самолетами.
Глава девятая.
Синявино
1.
Соня теперь редко бывала дома и совсем отвыкла от своей опустевшей квартиры на шестом этаже.
Она попрежнему работала в комсомольской бригаде, той самой, которая прошлой зимой восстанавливала баню, и обычно ночевала вместе с девушками там, где работала. Бригадой попрежнему распоряжалась Антонина Трофимовна.
Состав бригады за это время сильно изменился: две девушки умерли ранней весной, из остальных многие уехали в эвакуацию, за озеро. Но взамен выбывавших приходили новые, и Соня, одна из младших по возрасту, была в бригаде одной из самых старших по стажу.
Никаких постоянных обязанностей у бригады не было. Делали то, что в каждый данный момент было важнее всего.
Весной и летом больше всего сил бригада отдавала огороду.
Как только растаял снег, на всех пустырях, в садах, во дворах, в скверах горожане принялись вскапывать землю. У Ленинграда окрестностей не было, их захватил враг, и огороды пришлось заводить в центре города. На Марсовом поле вокруг стоявших посередине зениток во все стороны побежали аккуратные грядки. И Таврический сад, и Михайловский, и острова Невской дельты, и не облицованные гранитом береговые склоны многих речек, пересекавших город, и вообще все места, свободные от камня и асфальта, были перерыты, засеяны, засажены.
Кроме хлеба, жители города получали крупу, немного мяса, масла и сахара. Но овощей у них не было, потому что везти в Ленинград овощи было труднее всего: овощи при перевозке занимали слишком много места. Каждый мешок с продуктами, направляемый в Ленинград, дважды перегружали - сначала из вагона на баржу, потом из баржи в вагон, "Картофель нетранспортабелен", - говорилось в интендантских управлениях Ленинградского фронта. Однако овощи были необходимы. Ленинградцы варили щи из крапивы, пили настойку из еловых игл. И с весны стали огородниками.
Семенной картошки и всяких огородных семян завезли достаточно. Огороды были индивидуальные, принадлежавшие отдельным семьям, и общественные, принадлежавшие различным учреждениям, профсоюзам, городу. Огород, на котором работала комсомольская бригада, находился в ведении райсовета, и урожай с него предназначался для снабжения детских учреждений района. Занимал он обширный пустырь, с трех сторон ограниченный кирпичными стенами домов, а с четвертой стороны выходивший на набережную одной из Невок.
На этом пустыре лет сто ничего не росло, даже бурьяна, - до того он был весь захламлен и утоптан. Прежде чем начать вскапывать землю, девушкам пришлось потратить несколько дней на уборку мусора. А потом оказалось, что земля совсем не желает поддаваться лопатам. Стараясь вогнать лопату в землю, они всякий раз натыкались на кирпич, или на железный обруч, или на жестянку. В каждой горсти этой земли был либо черепок, либо осколок стекла. По костям, попадавшимся ежеминутно, можно было установить всех животных, птиц и рыб, которых ели жители города со времен Петра. Вначале девушкам казалось, что целого лета не хватит на то, чтобы очистить и разрыхлить землю этого пустыря. Однако мало-помалу они приспособились к ней, попривыкли и вскопали весь пустырь меньше чем за неделю. Только грядки были словно посыпаны солью, - это блестели мельчайшие осколки стекла.
К лету город совсем опустел. Большинство жителей успело эвакуироваться. В его огромном каменном теле осталась едва ли одна шестая прежних обитателей. Прохожие встречались редко; порой взглянешь из-за угла на какую-нибудь прямую улицу, видную из конца в конец, и с удивлением обнаружишь, что на ней нет ни одного человека. В переулках между булыжниками возникли зеленые стрелки травинок, и заунывно гудящие комары появились в самом центре, куда они не осмеливались залетать с XVIII века. Над каменными громадами, домов, дворцов, соборов небывалая стояла тишина, изредка прерываемая слышным за десять кварталов грохотом какого-нибудь одинокого трамвайного вагона на мосту или взрывом снаряда, внезапно ворвавшегося в город и поднявшего в воздух облако дыма, пыли, мелкого щебня. А вверху, за аэростатами заграждения, качавшимися в небе, сияли длинные летние зори, незаметно переходившие одна в другую. И нежный их свет отражался во всех еще не выбитых стеклах окон, во всех каналах и реках.
В той далекой северной части Васильевского острова, где девушки трудились на огороде, было еще пустыннее, еще тише. Уверенные в том, что никто их здесь не увидит, они, когда им становилось жарко, раздевались почти догола. Если солнце начинало слишком припекать, они всей бригадой, бросив лопаты, бежали на набережную Невки и здесь же, посреди города, купались с хохотом, шумом, визгом в еще нестерпимо холодной воде, не обращая внимания даже на часового, который охранял деревянный мост и посматривал на них сверху.
Зазеленели первые всходы, и огород пришлось сторожить. Соорудили посередине не то шалаш, не то будку из старых досок, обветренных и шершавых, и каждую ночь там ночевали две-три сторожихи по очереди. Это была обязанность, которую все исполняли особенно охотно. Иногда со сторожихами оставались ночевать еще две-три подружки - "для смелости", как говорили они, а на самом деле для того, чтобы проговорить всю прозрачную, светлую ночь, а потом вдруг заснуть крепчайшим, сладким сном в тесноте на соломе. В будке никогда не бывало душно, потому что в щели между досками дул ветер и заглядывали далекие бледные звёзды. Порой над будкой с визгом пролетал снаряд и взрывался, - иногда подальше, иногда поближе. Если снаряду удавалось их разбудить, они начинали гадать, куда он попал - в соседний ли дом, или в мост, или в сад за Невкой - и не поджег ли чего, но выходить из будки никому не хотелось, и они засыпали снова. К взрывам они привыкли, их гораздо больше пугали тихие шелесты, еле слышные скрипы.
Они отлично знали, кто там шелестит и скрипит. Это крысы!
После голодной зимы в городе не осталось ни лошадей, ни голубей, ни собак, ни кошек, даже вороны и галки пропали, даже воробьи стали редкостью. Одни лишь крысы не покинули город, не вымерли. Из обезлюдевших домов, где нечем было поживиться, они с наступлением теплых дней вышли на улицы. Дерзко нападали они на огороды, шныряли между грядами, вырывали из земли аккуратно разрезанную, уже пустившую ростки семенную картошку, а позже не брезгали и ботвой. Длиннохвостые, облезлые, кидались они девушкам прямо под ноги, заставляя их вскрикивать от отвращения. Бригада сражалась с крысами упорно, ожесточенно, то побеждая, то терпя поражения. У входа в сторожевую будку всегда лежала кучка камней, щепок, черепков для метания. По ночам девушки нередко все вместе выскакивали из будки, как из осажденной крепости, и, громко крича, прыгали через грядки, разгоняя крыс. Но случалось и так, что крысы загоняли их в будку обратно.
Несмотря на крыс, картофельная ботва становилась всё выше, всё пышнее. Одни работы на огороде сменялись другими - окучивание, прополка. В августе картошка зацвела. Но к этому времени у бригады было уже много дел и помимо огорода.
С августа началась заготовка топлива для будущей зимы. В городе не осталось ни угля, ни дров. Нечего было и думать снабжать город топливом через озеро, с двумя перегрузками, а все ближайшие окрестные леса находились в руках у немцев. Топливо нужно было найти в самом городе, и его нашли. Решено было разобрать на дрова деревянные дома городских окраин.