Кузнецов промолчал.
   - Ну что ж, вы вправе были так подумать, я еще под огнем ни разу не был, - продолжал Костин рассудительно. - Но, совершенно независимо от того, как я лично буду себя вести, мысль моя верна. Воздушный бой нужно строить на научных основах.
   - Значит, по-твоему, Рассохин строил свои бои на научных основах? спросил Татаренко.
   - Безусловно! - ответил Костин с убеждением.
   - Ну нет, - сказал Татаренко, - я думаю, у него были совсем другие основы.
   - Какие же?
   - Не знаю, как и назвать, - произнес Татаренко, задумавшись. - Скорее всего, вдохновение.
   Смуглое лицо его порозовело, когда он выговорил это слово. Он посмотрел на Кузнецова - не усмехнулся ли тот. Но Кузнецов на этот раз уже ничем не выдал своих мыслей. С новыми летчиками он был так же замкнут и неразговорчив, как и со всеми в полку. Они объясняли это тем, что он, как человек, побывавший в боях, смотрит на них, необстрелянных новичков, свысока.
   В лётной столовой они все, конечно, обратили внимание на Хильду. В этом не было ничего удивительного: она попрежнему была хороша, как кукла, ее бело-розовое личико попрежнему сияло среди пара, клубящегося над тарелками. Но к их вниманию примешивалось и сознание того, что ведь она "та самая Хильда". Кабанков не раз рисовал ее в своих "боевых листках", ее можно было узнать, например, на том смешном рисунке, где изображалось, как Чепелкин сражается с крысой. Она знала их всех, этих почти сказочных летчиков эскадрильи, она видела их своими глазами и каждый день трижды кормила. И для новых летчиков она была не просто очень молоденькая и очень хорошенькая девушка, но еще и нечто вроде священной реликвии.
   Даже Слава и тот казался им реликвией, - всё-таки старожил эскадрильи, хоть и не такой древний, как Хильда. Он и сам это отлично понимал и чувствовал свое превосходство над ними, новичками. В действительности не они ему покровительствовали, а он им. Как старожил, он дал им немало дельных советов, по вопросам, связанным с получением обмундирования, легкого табака, дополнительных пайков. Кроме того, он был близко знаком с командиром эскадрильи и даже с комиссаром полка, и новые летчики не без робости слушали его, когда он толковал им, что может понравиться Лунину и что может ему не понравиться. Слава порой и сам начинал разговаривать с ними таким тоном, будто он был их начальник. Впрочем, по большей части отношения между ними были самые простые, приятельские.
   Татаренко обычно подзывал его криком:
   - Эй, Славка, давай повозимся!
   Он хватал бегущего ему навстречу хохочущего Славу и поднимал высоко над своей черной кудрявой головой. Он заставлял Славу становиться на плечи, на голову, вертел, кувыркал, переворачивал в вышине. Потом обрушивал его сверху, подхватывал над самой землей и начинал кружить его колесом между своими длинными расставленными ногами. Иногда в этой возне принимал участие еще кто-нибудь - чаще всего Карякин и Остросаблин. И возня становилась совершенно неистовой: они бросали Славу друг к другу, как мяч, вырывали его друг у друга, прыгали друг через друга со Славой в руках. Слава порой сопротивлялся, пытался вырваться, но не мог, потому что хохотал и совсем ослабевал от хохота.
   Возня прекращалась, когда все участники доходили до полного изнеможения.
   Они присаживались отдохнуть и, отдышавшись, начинали расспрашивать Славу.
   Слава тоже никогда не видел ни Рассохина, ни Кабанкова, ни Чепелкина, ни Байсеитова. Он знал только могилу Рассохина на вершине бугра. И всё же он попал в эскадрилью, когда память о них всех была еще совсем свежа, когда о них говорили как о людях, которых только что, совсем недавно, видели. И, кроме того, он сам, своими глазами, много раз видел Колю Серова.
   Он видел, как Лунин и Серов вели бой с "Мессершмиттами", напавшими на аэродром. Вместе с доктором Громеко он ходил в лес к "Мессершмитту", сбитому Серовым. Об этом он рассказывал много раз, всё с новыми подробностями, и они никогда не уставали его слушать. Это делало Славу сопричастным подвигам летчиков, давало ему право небрежно говорить: "Мы, рассохинцы".
   Как раз у Славы и научились они этому выражению - "рассохинцы". И стали называть свою эскадрилью рассохинской, а себя рассохинцами.
   Лунин был несколько даже удивлен, заметив, как гордятся они своей эскадрильей и с каким волнением произносят имена погибших летчиков, своих предшественников. В этом удивлении была, конечно, прежде всего радость, гордость, но была и грусть. Грустно, что никто из тех, погибших, не увидел своей славы. Была и ревность. Рассохинцы? Вот эти мальчики, которые еще ничего не совершили? А будут ли они достойны этого имени?
   В середине июля Ермаков как-то вечером зашел в избу к Лунину и, весело подмигнув, сказал:
   - А ну, гвардии майор, ответьте, сколько английских ярдов в тысяче метров?
   - Представления не имею. А зачем вам? - удивился Лунин.
   - Сколько футов в тысяче метров? Сколько метров в миле?
   - Никогда не знал.
   - Придется узнать и других научить. Приказ есть.
   - Приказ?
   - Получен приказ вашей эскадрилье немедленно изучить английские меры длины. Как вы думаете, для чего?
   Лунин стал в тупик. И вдруг догадка блеснула у него в глазах.
   - Вот, вот! Вы угадали, - сказал Ермаков. - Вы будете летать на английских самолетах.
   - На английских?
   - На "Харрикейнах". Видели такие?
   - Нет.
   - Их никто здесь не видел. Но все читали в сообщениях из Англии: сегодня над Лондоном "Харрикейны" сбили два немецких бомбардировщика. Вот такие самые... Что? Вы, кажется, недовольны? Не тревожьтесь, Константин Игнатьич, нам плохого не пришлют.
   4.
   Девятнадцатого июля наши войска оставили Ворошиловград, а двадцать седьмого июля - Новочеркасск и Ростов-на-Дону.
   Однако об этом летчики не говорили. Они словно все условились: о том, что происходит на фронтах, сейчас не упоминать. Но как бы тень легла на их лица от этих тревожных и страшных событий.
   Один только маленький вихрастый Миша Карякин балагурил и пел наперекор судьбе. В его постоянной веселости был вызов. Просыпаясь, он хитро щурил свои по-монгольски прорезанные глазки и запевал:
   К "ишаку" подходит техник,
   Нежно смотрит на него,
   Покачает элероном
   И не скажет ничего.
   И кто его знает,
   Чего он качает...
   - Ты это оставь, Карякин, - говорил Татаренко. - Про "ишаков" забыть пора.
   - Ну, это мы еще посмотрим, - отвечал Карякин. - Как бы не пришлось их вспомнить. Когда увидим, что пора, тогда и забудем.
   Они все уже слышали, что будут летать на английских самолетах, но не знали, как отнестись к этому известию. Оно несколько сбило их с толку. Они ждали новых советских самолетов, достоинства которых уже проверены и несомненны. И вдруг... А впрочем, кто их знает... может, английские еще лучше, ведь англичане - изобретательный народ...
   - "Харрикейн" по-английски значит "ураган", - объяснил Костин.
   Оказалось, что Костин знает английский язык.
   - Плохо знаю, - говорил он, словно стесняясь, - но в английской технической литературе кое-как разбираюсь.
   О "Харрикейнах" он, конечно, знал больше всех, - вернее, только он один хоть что-нибудь знал о них. Полгода назад он прочел о них статейку в английском авиационном журнале "Эвиэшн" и запомнил некоторые цифры. В статейке "Харрикейны" очень хвалили. А из цифр важнее всех, конечно, были те, в которых выражалась скорость полета.
   - Здорово! - сказал Татаренко, когда услышал от Костина, сколько километров в час делает "Харрикейн". - В полтора раза быстрее, чем "И-16"! Тут только одно удивительно - как это немцы отваживаются совершать налеты на Лондон...
   Из этой же статейки Костин узнал, что истребители типа "Харрикейн" снабжены моторами "Мерлин-ХХ", изготовленными знаменитой фирмой Роллс-Ройс.
   - Чем же знаменита эта фирма? - спросил Карякин.
   - До войны она была знаменита тем, что изготовляла шикарно отделанные автомобили, - ответил Костин. - В рекламах о них писалось так: "Роллс-Ройс" - самый дорогой и самый неэкономичный автомобиль в мире".
   Эта реклама поразила всех. Татаренко не поверил Костину.
   - Какой же смысл в такой рекламе? - спросил он.
   - Смысл - в шике, - объяснил Костин. - Автомобиль "Роллс-Ройс" предназначен для богачей и должен служить свидетельством богатства. Дьявольски шикарно иметь самый дорогой и самый неэкономичный автомобиль в мире.
   - А самолет у них тоже самый дорогой и самый неэкономичный? - спросил Карякин. Костин нахмурился.
   - Не знаю, - ответил он сухо.
   Он не любил непроверенных и недостаточно обоснованных суждений.
   Они упорно учились переводить футы в метры и метры в футы, потому что приборы на "Харрикейнах" показывали скорость и высоту в английских мерах. Они добились того, что переводили футы в метры совершенно механически, мгновенно. Тем временем на аэродром прибыла радиоаппаратура для новых самолетов. К их удивлению, вся она оказалась советской, изготовленной на советских заводах. Значит, англичане продали нам свои истребители без радиоаппаратуры.
   Теперь уже, казалось бы, "Харрикейны" должны были вот-вот прибыть. Но один за другим проходили знойные июльские дни, а "Харрикейнов" всё не было. Их уже надоело ждать, о них уже не хотелось говорить, в них уже перестали верить.
   И вдруг с железнодорожной станции позвонили на аэродром, что самолеты прибыли.
   На станцию за ними выехали Ермаков, Лунин и инженер полка в сопровождении техников и всех грузовых машин автороты батальона аэродромного обслуживания. Дорога была длинная, лесная, машины подскакивали на корнях; в болотистых местах настланы были гати, и трясло так, что зубы лязгали во рту. И всё же машины, подпрыгивая и гремя, мчались на предельной скорости, - так всем не терпелось повидать новые самолеты.
   Но и на станции повидать самолеты не удалось, так как оказалось, что все они упакованы в большие деревянные ящики. Десять ящиков почти кубической формы лежали вдоль железнодорожной ветки. На их белых стенках чернели аккуратные надписи, из которых прежде всего бросался в глаза адрес: "Port Murmansk". Их везли из Англии северным путем, вокруг Нордкапа, через Баренцево море.
   Добротный вид этих ящиков на всех произвел впечатление.
   Ермаков похлопал по одному из них ладонью и сказал:
   - Отличная упаковка!
   Инженеру полка тоже, видимо, понравились ящики. Однако он проговорил:
   - А доски-то из нашего леса. Лес они у нас получают.
   Распаковывать самолеты на станции было бы, конечно, бессмысленно. Их нужно было так, в ящиках, и доставлять на аэродром. Дело это оказалось трудным, сложным и заняло много времени. Пришлось прибегнуть к помощи тягачей и громоздких, построенных плотниками сооружений, напоминавших сани. Первый ящик с самолетом на аэродром прибыл в темноте, при звездах. Решили раскрыть его, когда рассветет.
   В эту ночь никто не ложился. Когда солнце показалось на востоке, протянув через весь аэродром длинные тени сосен, плотник аэродромного батальона влез на один из ящиков и принялся осторожно отваливать топором переднюю стенку. Визгнули гвозди, стенка упала. В темной глубине ящика блеснули стёкла самолета. И, подталкиваемый руками техников, первый "Харрикейн" выполз на свет, оставляя темный след в поседелой от утренней росы траве.
   Лунин, как и все, жадно глядел на него. Он по опыту знал, как важно первое впечатление от новой машины. Удачную конструкцию почти всегда можно узнать с первого взгляда - по изяществу и выразительности линий. Он вспомнил, как несколько лет назад он впервые увидел "И-16"; тогда "И-16" сразу же поразил его широкой бульдожьей мордой и короткими плоскостями. "У этого цепкая хватка, - подумал он тогда. - Это настоящая боевая машина". Так потом и оказалось.
   А в "Харрикейне" не было ничего характерного. Все линии его показались Лунину вялыми и неопределенными. Он был сразу похож на все самолеты и не имел ничего своего, особенного. Однако Лунин не собирался составлять о нем суждение до испытания. "Посмотрим, посмотрим, - думал он. - "Ишак" устарел, у него скоростенка мала. Если у этого "Харрикейна" скорость действительно в полтора раза больше, чем у "ишака", ему любые недостатки можно простить..."
   Инженер полка рассматривал мотор, а Лунин влез в кабину, потрогал ручку, осмотрел приборы. В кабине показалось ему тесновато и неудобно. Впрочем, вероятно, это дело привычки... Приборы тоже ему не понравились. Хороша только отделка, много стекла и блестящих металлических частей, а по существу всё это довольно примитивно. Он никак не ожидал найти в английском самолете такие приборы. Однако и с этими приборами можно летать. А вот вооружение... Вооружение на "Харрикейне" было явно слабее, чем на "И-16". Нет, с таким вооружением против "Мессершмитта" и сунуться нельзя...
   - Вы на вооружение не смотрите, Константин Игнатьич, - сказал Ермаков, стоявший рядом с самолетом и внимательно следивший за лицом Лунина. - Мы получили предписание всё вооружение с "Харрикейнов" снять и заменить нашим, посильнее.
   Лунин промолчал. Конечно, вооружение заменить необходимо. Однако это утяжелит самолет и сбавит скорость. Впрочем, если "Харрикейн" и вправду в полтора раза быстрее, чем "И-16", сбавить ему скорость процентов на десять не страшно, всё равно он перегонит "Мессершмитт"...
   Чтобы не терять времени, к переоборудованию "Харрикейнов" приступили немедленно. Всем руководил инженер полка Федоров - "полковой Дон-Кихот". Так же как и Лунин, он пока не высказывал своего мнения о "Харрикейнах", Если его спрашивали, он отвечал:
   - Всё выяснится в полете, в бою.
   И он сам и его техники, оружейники, радисты приступили к работе энергично, с удовольствием. Руки их истосковались по делу, - у них так давно не было самолетов. Прежде всего они радиофицировали все десять "Харрикейнов". Теперь каждый летчик будет иметь двустороннюю связь с землей, и каждый будет слышать в полете своего командира. Замена вооружения на "Харрикейнах" оказалась делом более сложным, потому что вооружение самолета всегда тесно связано с его конструкцией, но и с этим справились в несколько дней.
   Наступило утро, когда Лунин, как самый опытный из летчиков, должен был сесть на "Харрикейн" и взлететь.
   В лётной школе, где он работал до войны, он всегда первым взлетал на каждом новом самолете и потому за себя не беспокоился нисколько. Но за самолет он волновался. Каким окажется "Харрикейн" в полете? Можно ли будет на нем воевать?
   "Харрикейн" легко оторвался от земли и взлетел хорошо. Лунин взял ручку на себя, задрал нос самолета и, как говорят летчики, "свечой пошел вверх". "Харрикейн" поднимался не хуже, но и не лучше, чем "И-16". Гм, значит, вертикальный маневр у него не лучше, чем у "И-16", а у "Мессершмитта" вертикальный маневр лучше. Следовательно, это преимущество за "Мессершмиттом" остается... На высоте двух тысяч метров Лунин выровнял самолет и ввел его в крутой вираж. Нет, вираж, пожалуй, не так крут, как вышел бы на "И-16". Желая себя проверить, Лунин делал круг за кругом; он старался поворачивать круто, чтобы диаметры этих кругов были как можно меньше. Сомнений быть не может: горизонтальный маневр у "И-16" лучше, чем у "Харрикейна". Это обидно. Лунин вспомнил, сколько раз они сбивали "Мессершмитты", используя огромные боевые возможности, заложенные в горизонтальном маневре. Впрочем, чем больше скорость, на которую способен самолет, тем, естественно, слабее его маневренность в горизонтальной плоскости. А преимущество в скорости важнее любых других достоинств.
   Но прежде чем перейти к испытанию скорости "Харрикейна", Лунину захотелось проверить одно свое ощущение. Ему показалось, что "Харрикейн" хотя и слушается летчика, но выполняет всё то, что от него требуется, не так точно, как "И-16". Проверить это ощущение было довольно сложно, потому что неточность тут могла выражаться лишь в каких-нибудь долях секунды, в каких-нибудь ничтожных сантиметрах.
   Он проделал над аэродромом несколько фигур высшего пилотажа. Потом вошел в пике и вышел из него. Потом опять мертвые петли, бочки... Самолет слушается, но неточность, безусловно, есть. Тут, вероятно, дело как раз в бесхарактерности, безличности конструкции. Незначительная неточность - доли секунды, сантиметры. Однако жизнь и смерть в воздушном бою зависят от долей секунды, от сантиметров.
   Наконец Лунин приступил к испытанию скорости "Харрикейна" и пришел к самым неожиданным выводам.
   Оказалось, что, вопреки всем ожиданиям, обычная скорость "Харрикейна" нисколько не больше скорости "ишака". И только с помощью особого приема так называемого "форсажа" - скорость его можно было увеличить незначительно, всего на несколько десятков километров в час. Этот "форсаж" мог, к тому же, продолжаться всего несколько минут и потреблял огромное количество горючего, что в результате приводило к резкому сокращению пребывания самолета в воздухе.
   Нет, это слишком дорогая цена за две-три минуть! полета со слегка повышенной скоростью.
   Теперь Лунину всё было ясно. Сделав круг над аэродромом, он пошел на посадку.
   Для Лунина всё уже было ясно, однако для тех, кто наблюдал за "Харрикейном" с земли, всё было неясно попрежнему. Целый каскад фигур высшего пилотажа, который Лунин проделал над аэродромом, представлял собой замечательное зрелище. Совершенно о том не заботясь, он невольно обнаружил перед зрителями весь блеск своего зрелого мастерства. Восхищенные, они не могли вообразить, что он проделывает все эти чудеса на самолете, которым он недоволен и которому не доверяет. Ермаков, улыбаясь, первым подбежал к самолету. Но улыбка сползла с его губ, когда он увидел хмурое лицо Лунина, выходившего из самолета.
   - Ну как? - спросил он.
   - Хуже, чем я опасался, - ответил Лунин.
   Ермаков посмотрел на него с недоумением. Он не мог не верить Лунину и всё-таки, кажется, не совсем верил.
   - Но воевать на них можно?
   - Воевать на них нужно, - ответил Лунин, подумав. - Новых советских самолетов пока не хватает на всех, и кто-то должен воевать на этих. Нам не повезло, но воевать мы будем.
   Ермаков был расстроен. Помолчав, он сказал:
   - А вы всё-таки не очень разочаровывайте ваших ребят. Летчик должен верить в свою технику.
   - Зачем же разочаровывать! - согласился Лунин. Однако подумал: "Да разве от них скроешь? Полетят и сами увидят".
   5.
   С этого дня начались полеты. Перед Луниным стояла задача - за две-три недели подготовить свою эскадрилью к боям, передать новым летчикам хотя бы основы того громадного тактического опыта, который накопился у советской авиации за первый год войны.
   Летать, летать, летать - вот что им необходимо. Все приемы отработать до автоматизма, чтобы делать их механически. Времени оставалось в обрез, нельзя было терять ни часа. И все длинные летние дни, от утренней зари до вечерней, они взлетали, строились и перестраивались в воздухе, отрабатывали фигуры высшего пилотажа, проводили учебные бои, учились стрельбе, садились, опять взлетали.
   С первого же полета Лунин определил, что Татаренко летает лучше остальных. Подготовка у него была такая же, как и у его товарищей, но он, казалось, обладал каким-то особым повышенным ощущением пространства, дававшим ему возможность удивительно точно направлять самолет и избавлявшим его от нерешительности и колебаний. Татаренко чувствовал себя в воздухе легко, ненапряженно, и нервные реакции его были так быстры, что ему всегда хватало времени на обдумывание своих действий.
   Он великолепно сознавал свои преимущества, и в этом, вероятно, заключался главный его недостаток. В воздухе он вел себя чересчур резко, делал излишние виражи и перевороты, старался выскочить вперед, удивить, привлечь к себе внимание. Лунин наказывал его тем, что ничему не удивлялся; он заставлял Татаренко проделывать все те упражнения, что и остальных, хотя тот явно считал их слишком элементарными и потому для себя ненужными. Татаренко выслушивал замечания Лунина добродушно и выполнял всё, что тот ему приказывал, без всякой обиды, но всем видом, казалось, говорил: "Ты отлично знаешь, что я летаю лучше всех, а заставляешь меня заниматься всякими пустяками только из разных там своих педагогических соображений. Ну и пускай, меня это ничуть не задевает, из уважения к тебе я выполню всё, что ты потребуешь, но мы с тобой оба понимаем, что мне всё это совершенно не нужно".
   Лучше других летал и Костин. Всё, что он знал и всё, что он делал, он знал и делал основательно. Он был скромен, старателен, к указаниям Лунина относился серьезно и любил порассуждать над ними. В полете он тоже был склонен рассуждать над каждым своим движением, и это приводило его к медлительности. Ничто ему так не мешало летать, как склонность к рассуждениям. Он рассуждал там, где нужно было действовать инстинктивно, мгновенно. И, занимаясь с ним, Лунин больше всего усилий потратил на то, чтобы приучить его делать главнейшие из необходимых летчику движений автоматически, без раздумий.
   Неплохо летал и Коля Хаметов, юноша из Краснодара, небольшого роста, с темными женственными глазами, с правильными, но мелкими чертами лица. У него был негромкий голос и красивый, аккуратный почерк, которым он два раза в неделю писал письма своим родителям в Краснодар. Папа и мама его были педагоги, преподавали в школе, и сын их до войны ни разу не разлучался с ними. С тех пор как пал Ростов и стало ясно, что немцы идут к Краснодару, хорошенькое смуглое личико Коли Хаметова бледнело от страха, когда он думал о папе и маме. Успеют они эвакуироваться или нет? Письма от них перестали приходить...
   Но летал он бесстрашно, занимался любовно, старательно и Лунину нравился. В полетах его, правда, никогда не было ничего выдающегося, но всё, что ему поручали, он выполнял хорошо. Полет Коли Хаметова был похож на его почерк - ясный, ровный, аккуратный, и Лунин чувствовал, что из него выработается умелый летчик, на которого всегда можно будет положиться.
   Карякин и Рябушкин в первых полетах не отличались особым уменьем, но когда эскадрилья приступила к стрельбе по конусу и вслед за тем к инсценированным "воздушным боям", они проявили незаурядную меткость, ловкость и находчивость.
   В небе тянули длинный полотняный конус, и летчики поочередно атаковали его и обстреливали с разных дистанций. После каждого "нападения" в конусе подсчитывали пробоины. И оказалось, что Карякин лучше всех, лучше даже самого Татаренко, а вслед за Татаренко по числу попаданий идет Рябушкин. Но Карякин нисколько не гордился своими успехами. А когда ему случалось промахнуться, он охотно подсмеивался над собой.
   - Попал в белый свет, - говорил он.
   И называл себя:
   - Мастер стрельбы в белый свет, как в копеечку.
   Миша Карякин любил петь и нередко пел даже во время полета, вероятно, сам того не замечая. Но эту его привычку разоблачило радио. Сидя у себя на командном пункте, Лунин не раз слышал в репродуктор пение Миши, кружившегося над аэродромом на высоте трех тысяч метров.
   Лунин и сам не сразу привык к радио и порой попадал из-за него впросак. Однажды он с Ермаковым наблюдал за учебным "воздушным боем", который вели над аэродромом Карякин и Рябушкин. Они наскакивали друг на друга, как петушки, кружились, вертелись, заходя друг другу в хвост, поминутно обманывали друг друга, проявляя немало ловкости, сметливости и самообладания. После одной особенно эффектной атаки Карякина Лунин сказал Ермакову:
   - Молодец Миша!
   И вдруг услышал голос Карякина:
   - Благодарю, товарищ гвардии майор.
   Лунин рассмеялся.
   - Это я не вам, Карякин, а комиссару полка, - сказал он. - Не подслушивайте.
   Карякин постоянно был весел, и его веселость ценилась всеми в эти дни, когда летчики уставали от постоянных упражнений, а с юга приходили всё новые тревожные вести. Шутки его смешили всех до слез, несмотря на то, что обычно были довольно незатейливы и часто повторялись. По утрам летчики отправлялись из деревни на аэродром в кузове грузовой машины. Ехали они стоя, так как кузов был переполнен. Въезжая на аэродром, машина проходила под шлагбаумом, и все вынуждены были нагибаться. И каждое утро метров за триста от шлагбаума Карякин внезапно кричал:
   - Головы!
   Все испуганно приседали, особенно стремительно самые высокие Татаренко и Костин. Увидев, что до шлагбаума еще далеко, хохотали. Несмотря на многократные повторения, эта шутка всегда имела одинаковый успех.
   Миша Карякин создал забавную легенду о самонадеянном и глупом летчике, который всё делает невпопад, по собственной тупости терпит множество злоключений, но в своих бедствиях винит не себя, а тех, кто его учил летать. Легенду эту Карякин рассказывал десятки раз, всегда с новыми подробностями, намекающими на какое-нибудь действительное происшествие. Наибольшим успехом пользовался рассказ о том, как этот легендарный летчик совершал посадку. Он делал всё то, чего не должен делать летчик, совершающий посадку, и Карякин под смех слушателей подробно изображал каждый его промах. Кончалась посадка тем, что самолет разбивался вдребезги. Когда еле живого летчика вытаскивали из-под обломков самолета, он, нисколько не потеряв самодовольства, разводил руками и говорил укоризненно: "Так учили!".
   Это карякинское "так учили" сделалось в эскадрилье поговоркой. Когда кого-нибудь постигала неудача, в которой он сам был виноват, ему со всех сторон кричали: "Так учили!".
   "Так учили!" - кричали, Рябушкину, когда его самолет при посадке четыре раза "дал козла", то есть подпрыгнул. "Так учили!" - кричали бойцу из автороты, который засадил тяжело груженную машину в канаву. И Татаренко, опрокинувший за обедом на чистую скатерть тарелку с супом, говорил Хильде, смеясь над самим собой: "Так учили".