– Но ведь твоя мать была чешкой, а не венгеркой? – спросил Криспин.
   – О да. А одна из бабушек моего отца была полькой. Во мне есть еще и капелька литовской крови, хотя я не помню, откуда она взялась. Я настоящий среднеевропейский полукровка. До войны я мог гостить у своих родственников в любом месте на протяжении от Балтийского до Черного моря. – Он засмеялся. – А вот Эва, в отличие от меня, чистокровная испанка. Все испанцы помешаны на рождении – можно подумать, эти семейства считают себя истинными идальго испанского еврейства.
   – А как вы встретились?
   – В Испании, – ответила Эва. – Я как раз получила первое большое задание и, соответственно, комиссионные. – Она улыбнулась. – Это был сюжет о монахинях и женском монастыре. После роспуска религиозных орденов он превратился в артиллерийский арсенал, а потом из него решили сделать муниципальный музей.
   – А я работал над очерком о последствиях введения военного положения в стране басков, – улыбаясь, сообщил Тео. – До самого закрытия кафе мы спорили о том, как следует поступить со зданиями, которые утратили свое предназначение. В те времена отношение партии к таким вещам было сугубо утилитарным – тебе бы это не понравилось, Криспин! – но Эва рассматривала проблему с точки зрения архитектуры.
   – В общем-то, это несколько более трагично по сравнению с бывшим сельским поместьем, превратившимся в школу, – заметил Криспин.
   – Вернувшись в Мадрид, я обнаружила, что мужчина, с которым я жила, переехал к другой женщине, – сообщила Эва и вновь наполнила бокалы вином. – Через два дня объявился Тео. Он предложил утешить меня.
   – Похоже, ему это удалось, – обронил Криспин. Эва рассмеялась.
   – По большей части. Мы поклялись любить друг друга до самой смерти, после чего выбрали страну, в которой могли жить вместе. Но время от времени мы ссоримся, и Тео улетает в Берлин или Гавану, где увивается за какой-нибудь симпатичной маленькой переводчицей. А я решаю съехать отсюда.
   – Или журнал «Пари ревью» приглашает Эву в Нью-Йорк запечатлеть какую-нибудь литературную гранд-даму, которая только что опубликовала очередные мемуары о своих сексуальных похождениях с Хемингуэем. Все заканчивается тем, что они с Эвой оказываются в одной постели, и наступает моя очередь подумывать о смене квартиры.
   – Это был не Хемингуэй! – возразила Эва. – Это был Пикассо!
   И все рассмеялись.
   – Насколько я понимаю, в те дни вы не морочили себе голову соисканием всевозможных премий и наград, – предположил Криспин.
   Я ровным счетом ничего не понимала, а потом вдруг до меня дошло, о чем они говорят. Во-первых, они не хранили верность друг другу – оба занимались сексом с другими и, похоже, ничего не имели против, даже шутили на эту тему. И во-вторых, Эва была одной из «этих» дамочек.
   Я уставилась на нее. В комнате горели свечи, отчего глаза ее казались темными и блестящими, а зеленый шелк платья походил на воду, скрывающую в себе ее живость. Она была намного старше моей матери, но я легко могла представить себе, как мужчины сходят по ней с ума и как она добивается любви мужчины – Тео например. О да, я вполне могла представить себе это. Но как ее могли интересовать женщины? Как она вообще могла прикасаться к другой женщине?
   – Есть две вещи, которые невозможно угадать в отношении нового мужчины, – заявила Эва. – Насколько он пьян и когда он собирается кончить. Что ты на это скажешь, Криспин?
   – Да, – согласился тот, потягиваясь в кресле. – Для этого требуется узнать мужчину получше. Хотя в том, что касается степени его опьянения – или собственной, если на то пошло, – то есть один несомненный индикатор, а, Тео?
   Тео улыбнулся и поднялся на ноги.
   – Вероятно, ты прав. Криспин, прошу простить меня. По-моему, я должен проводить Анну домой.
   – Разумеется, – воскликнул Криспин. Мне показалось, что он совсем не так пьян, как хочет казаться. Он встал, обошел столик, подошел, положил мне руку на плечо и поцеловал в щеку, точно так же, как раньше целовал Эву. – Спокойной ночи, Анна. Прошу вас, не стесняйтесь и обязательно заглядывайте ко мне в галерею, когда будете в наших краях в следующий раз. Я буду очень рад увидеть вас снова. И пожалуйста, дайте мне знать, если наткнетесь на что-либо интересное в тех письмах.
   – Хорошо, – пообещала я.
   – Анна, я так рада, что ты заглянула к нам сегодня вечером, – сказала Эва. – Завтра я улетаю в Мадрид, вернусь во вторник. Тео знает, что нужно сделать, если ты захочешь поработать. Тогда и увидимся.
   Я попрощалась со всеми, и Тео проводил меня вниз.
   – Я вполне дойду сама, честно, – обернулась я к нему.
   – Я знаю. Но мне все равно хочется проводить тебя хотя бы немного. Кроме того, мы столько съели и выпили, что небольшая прогулка на свежем воздухе пойдет мне на пользу.
   На улице было тепло, но к вечеру поднялся небольшой ветерок, и, ощущая его прохладное дыхание на своих щеках, я вдруг поняла, что мне очень жарко. Небо было ясным, особенно по сравнению с прошлыми ночами, но темнее деревьев, которые вздымались у нас над головами, отчего звезды то появлялись, то вновь пропадали за колышущейся густой листвой.
   – Ты не обидишься, если я извинюсь перед тобой за наш сегодняшний разговор там, наверху? – спросил Тео мгновением позже. Под ногами у нас мягко шуршали сосновые иголки и трава.
   – Нет. Я имею в виду, вам не за что извиняться. Я хочу сказать, что я не обиделась.
   – Очень хорошо. Я боялся… В общем, честно говоря, глядя на тебя, нелегко все время помнить о том, что ты очень молода.
   – Даже когда меня не обслужили в баре? Он рассмеялся.
   – Это тебя все еще раздражает, не так ли?
   – Вроде как. Немного. Хотя нет, наверное.
   – Но сегодня ты явно чувствовала себя неловко.
   – Я… это как раз то… я в этом не очень-то разбираюсь.
   – Придумано очень много правил по поводу того, кому и с кем нельзя спать ни в коем случае. Некоторые из них действительно необходимы: молодежь, конечно же, нужно оберегать и защищать. Но многие попросту излишни. И даже когда в законе ничего не говорится на этот счет, les bourgeois[46] полагают, что невежество его компенсирует, предотвратит занятия сексом, которые нарушают… которые угрожают придуманным ими правилам. Поэтому они молчат.
   – Но это вовсе не означает, что мы не знаем, о чем они говорят при этом, – заметила я, думая о том, о чем нельзя было не говорить, когда кто-нибудь из девочек в школе начинал встречаться с мальчиками. И о том, что сказала Белль. Неужели мать действительно звонила Рею? И что она ему рассказала? Я тряхнула головой, чтобы прогнать эту мысль, и сказала: – Э-э… Криспин… он…
   – Гомосексуалист? Да. Тебя это беспокоит?
   – Нет… только… до сих пор я знала всего одного такого человека.
   – То есть была уверена насчет одного. Устаревшие стереотипы умирают медленно. И Эва бисексуальна. Она любит женщин так же, как и мужчин.
   – Я… я думала, такие люди… я думала, они любят или одних, или других.
   Мы дошли до ворот на игровой площадке.
   – Эва бы сказала, что в сексе очень мало прямолинейных личностей.
   – А что сказали бы вы?
   Он остановился и положил руку на ограду.
   – Я бы сказал… я бы сказал, что математика любви бросает вызов арифметике. – Он открыл для меня ворота. Когда я прошла в них, он дотронулся до моего плеча: – Доброй ночи, Анна. И приятных снов.
 
   Комнаты мисс Дурвард и моя находились в противоположных концах коридора. Она упорно хранила молчание, и я был немало удивлен тем, что, когда мы добрались до верхней площадки лестницы, она негромко сказала:
   – Простите меня, майор, я вовсе не хотела оскорбить вас.
   – Прошу вас, не извиняйтесь. Я не обиделся и не чувствую себя оскорбленным. Напротив, я тронут вашей заботой. – Я коснулся ее руки. – Доброй ночи, мисс Дурвард.
   – Доброй ночи, майор, – ответила она. – Желаю вам приятных снов.
   Развернувшись, она быстрым шагом направилась к своей комнате.
   Охватившее меня отчаяние было столь сильным, что только когда я добрался до своей комнаты и зажег свечу, чтобы раздеться, то вспомнил о письмах, которые передала мне Катрийн. Три действительно были лишь счетами от лавочников, еще одно пришло от знакомого, который приглашал меня сыграть в карты. Я взглянул на дату – этот день давно миновал, так долго это письмо шло ко мне из Брюсселя. Последнее, как я заметил, было из Англии, и, приглядевшись повнимательнее, я узнал руку приходского священника.
   Оно было кратким. У управляющего Стеббинга случился удар, и хотя непосредственной угрозы его жизни пока не было, он не мог более заниматься моими делами. Мои арендаторы и старшие слуги в силу своего разумения и способностей кое-как справлялись с текущими хлопотами с помощью пастора и соседей, но для меня выхода не было: с приближением сбора урожая долг призывал меня вернуться в Керси.
 
   Двести пятьдесят ударов под бой барабана. Между каждым ударом барабан успевает пробить десять раз. Этого времени достаточно для того, чтобы почувствовать боль и проникнуться ожиданием следующего удара. Впереди еще триста пятьдесят ударов плетью, если он не лишится чувств. Рядом стоит врач, держа руку на пульсе солдата, и кивком головы разрешает продолжать. Солдаты полка, выстроенные, как на параде, в две шеренги, чтобы наблюдать за наказанием и усвоить урок, не видят лица Уота Бейли, они лишь слышат его крики. Считается делом чести при этом не поморщиться, не выдать своих истинных чувств. Некоторых так часто секли плетьми, что у них на спинах не осталось живого места. В следующий раз их будут пороть по ногам. Но именно эта спина, эта плоть еще нетронута, еще свежа и чиста. Барабанщики отбивают ритм в такт ударам плетью; рана на спине пока длиною всего в ладонь и шириною в две ладони. Я чувствую запах крови, стекающей ему в бриджи и по деревянным козлам далее, на землю. Я вижу его лицо, почерневшее от крика, и вспоминаю его, нагловатого малого родом из моей деревни. Мы с ним воевали в одной стране, и я полагал, что вскоре он получит повышение. Но я не мог спасти его от военного трибунала за то, что он украл отделанные серебром и бирюзой подсвечники у купца из Лиссабона. Естественно, он был навеселе. Его приятель Кэмпбелл, приговоренный к тысяче ударов за преступление, совершенное уже во второй раз, предпочел выпить купорос и умереть в страшных корчах, только бы не подвергнуться столь жестокому наказанию.
   Молоденький лейтенант выходит из строя, отворачивается, его тошнит. Врач поднимает руку. Триста семнадцать ударов. Бейли отвязывают от козлов и уносят в лазарет, чтобы подлечить. Когда спина подживет, наказание продолжится. Когда его проносят мимо меня, в кровавой каше я вижу белые кости. Позже, под действием припарок врача, рана начнет гноиться. Личинки в ней станут прятаться от света, глубже зарываясь в гниющую плоть, питаясь продуктами разложения.

II

   В те несколько дней, прошедших с момента получения мною письма из Керси и до отъезда в свое поместье, я не испытывал недостатка в делах и хлопотах. К счастью, мне удалось обойтись всего лишь одной поездкой в Брюссель, где жара становилась день ото дня все более удушающей, поэтому я не стал задерживаться в городе сверх необходимого, тем более что в Эксе меня ожидал фруктовый сад. Я уже заказал билеты для путешествия, в Брюсселе оплатил все предъявленные счета и побеседовал со своим банкиром, но счет закрывать не стал, поскольку надеялся вновь воспользоваться им через несколько месяцев. Мне больше нечем было заняться, разве что забрать из своей комнаты последние вещи и выполнить обещание, данное мною мисс Дурвард.
   Моей первой задачей стало посещение магазинчика гравюр и эстампов. Продавец без труда вспомнил меня в качестве постоянного покупателя и друга их любимицы мадемуазель Метисе. С моей помощью он вспомнил и Барклая, главным образом, благодаря его росту, а также внешности и манерам типичного англичанина. Подавив естественное отвращение, вызванное необходимостью проявить интерес к делам другого мужчины, я сунул руку в карман, и энное количество франков позволило мне получить необходимые сведения. Барклай действительно приобрел с десяток самых невинных фотографий красивых молодых женщин и не сделал ни малейшей попытки, по крайней мере здесь, получить какую-либо информацию об их реальном существовании. Я снова вышел на улицу, задыхавшуюся в тисках летней жары, и задумался. Я здраво предположил, что он проявит разумную разборчивость – чтобы не сказать осторожность – и не станет связываться с уличными девицами. Придя к такому выводу, я посетил два ближайших кафе, в которых часто бывал в бытность свою гидом, и провел час или два в каждом, беседуя с посетителями и угощая их коньяком. Если завсегдатаи и были удивлены моей щедростью, то в знак признательности столь же щедро делились со мной сплетнями.
 
   Так вот и получилось, что буквально накануне своего отъезда в Саффолк я смог заверить мисс Дурвард, что имею все основания полагать, что ее страхи в отношении зятя не имеют под собой оснований.
   – Я не стану утомлять вас пересказом разговоров, но, думаю, могу заверить вас в том, что Барклай не продемонстрировал намерения… э-э-э… искать развлечений на стороне. Его вкусы, должен заметить, в общем-то вполне заурядны, и вам не следует беспокоиться на этот счет. Полагаю, он искал, главным образом, общества других мужчин, а также мимолетные городские знакомства, к которым он, должно быть, привык в Ливерпуле, а предоставить таковые может только город.
   – Я понимаю. Слава Богу! Теперь я со спокойной совестью могу забыть об этом недоразумении. – Она заколебалась, отвернулась от залитого лучами солнца парка, которым любовалась, и взглянула мне прямо в глаза. – Надеюсь, что могу верить вам.
   – Верить мне?
   – В том, что вы сказали правду. В мире существуют мужчины – и много, – которые посмеялись бы надо мной за то, что я выказываю уважение своему полу.
   – Каким образом?
   – Солгав мне. Защитив собрата-мужчину от порицания, сделав вид, будто оберегают меня от подобного знания. Вы бы так не поступили.
   – Надеюсь, что всегда смогу защитить женщину.
   Она небрежно взмахнула рукой, словно в нашем разговоре не было места подобным сантиментам.
   – Но только не с помощью лжи и обмана.
   – Нет, не с помощью лжи и обмана. И не вас.
   Она ничего не ответила, однако не стала и брать в руки альбом для рисования, к чему я уже привык и что стало для нее обычным занятием во время подобных приступов многозначительного молчания. А вид, надо сказать, с террасы, на которой мы сидели, открывался поистине замечательный, способный соблазнить и вдохновить художника. Солнце все еще ярко сияло в небе, хотя мы и не спешили с ужином, и в его мягком свете подстриженные липы и розы на клумбах казались теплыми и полными жизни.
   – Что вы будете делать в Керси после того, как уберете урожай? – спросила мисс Дурвард.
   – О, в деревенском поместье мне скучать не придется, – откликнулся я. – Я буду занят точно так же, как и в прошлом году. Помните, я писал вам об этом.
   – Я очень хорошо помню ваши письма. Подумать только, с той ночи в Манчестере прошел уже целый год!
   – Том вполне поправился?
   – О да. Но Хетти очень скучает по нему, и я тоже. Мы рассчитывали давно оказаться дома.
   – Когда вы теперь предполагаете вернуться домой?
   – Доктора порекомендовали Хетти подождать, пока не пойдет четвертый месяц ее беременности.
   – Я понимаю.
   И вот тут-то мисс Дурвард все-таки взяла в руки свой альбом и начала набрасывать в нем какой-то рисунок. Спустя мгновение я понял, что она смотрит не на простирающийся перед нами пейзаж, а на меня.
   – Вы ведь ничего не имеете против, майор?
   – Вовсе нет…
   – Пожалуйста, не вертите головой, – попросила она.
   – Приношу свои извинения.
   Она не ответила, взгляд ее тоже ничего не выражал. Я не видел, что у нее получается, я слышал лишь скрип карандаша, скользящего по бумаге. Он был то неслышим и тонок, как шорох листьев, то резок и жесток, как удар шпагой, и я различал его сквозь воркование голубей на крыше и журчание воды – это садовник принялся за свои вечерние обязанности. Прищурившись, она переводила взгляд с моего лица на лист бумаги, подобно командиру, распределяющему свое внимание между картой и полем боя. Мысль об этом заставила меня вспомнить о том напряженном внимании, которое охватывало нас в такие минуты. Мы старались понять и представить, что означают линии и условные обозначения в плане укрытий, препятствий, дальности стрельбы орудий, пролитой крови и человеческих жертв. Мне стало интересно, пыталась ли мисс Дурвард, глядя на мое лицо, понять мир, который оно отображало, или же рисовала мужчину, сформированного этим миром.
   Она отложила карандаш в сторону и отставила альбом на вытянутую руку. Потом снова поднесла его к себе, и я услышал легкое царапанье, с которым она добавляла некие финальные штрихи к рисунку, как если бы расставляла пропущенные знаки препинания, перечитывая только что написанное письмо. Она подняла голову и встретилась со мной взглядом. Теперь в ее глазах я увидел совсем не то отсутствующее выражение, с каким она всматривалась в меня несколькими минутами ранее, стараясь подметить игру света и теней, разглядеть форму и содержание. Но она опять промолчала и через несколько мгновений отвела глаза.
   – Могу я взглянуть на рисунок? – поинтересовался я.
   – Разумеется, если хотите.
   Она положила раскрытый альбом на стол и подтолкнула его ко мне. Потом подняла упавшую шаль, накинула ее на плечи – солнце уже скрылось за горизонтом – и откинулась на спинку стула, перебирая кисти бахромы.
   В течение нескольких мгновений, глядя на портрет, я мог сказать лишь то, что сходство получилось необычайное, вплоть до изгиба кончиков моих бровей. Вообще-то, ни одного мужчину, от которого обычаи и правила приличия требуют чисто выбритого подбородка, не может удивить собственная внешность. Но мне и в самом деле было странно и непривычно смотреть на образ, созданный не равнодушной игрой света, стекла и железа, не ловкостью признанного портретиста из Норвича, а рукой друга. Ее глаза и ее интеллект увидели… и водили ее рукой, которая перенесла увиденное на бумагу… Что?
   Портрет заполнил собой все пространство на листе, но при этом выглядел каким-то отдаленным. Голова слегка повернута в сторону, взгляд устремлен за пределы рисунка, глаза прищурены, губы сжались в тонкую, привычную полоску. Казалось, серые и серебристые штрихи, образующие контур и тень, говорят о том, что уже и без того известно моим глазам и чувствам, но разум отказывался признать это до того момента, пока не увидел себя со стороны.
   Мисс Дурвард не сводила с меня глаз.
   – Вам нравится? – спросила она немного погодя.
   – Думаю, да, – медленно сказал я, и она рассмеялась. Вероятно, всему виной незабываемое воспоминание о той первой встрече в лавке гравюр и эстампов, начало которой положили эти же самые слова, но они внезапно заставили меня обратить внимание на то, как резко и грубо звучит ее смех в противоположность негромкому и мягкому смеху Катрийн.
   – Вероятно, вы ошеломлены и даже растеряны?
   – Возможно.
   – Судя по всему, вы никогда не задумывались о том, каким вас видят окружающие?
   – Не стану утверждать, что мне совсем несвойственно тщеславие. Покрой моего сюртука интересует меня не меньше, чем любого другого мужчину. Но здесь… – Я положил альбом на стол. – Как вам удалось передать так много несколькими штрихами? Это то, что вы видите?
   Она улыбнулась.
   – Да. Сегодня вечером, во всяком случае. Но, быть может, здесь еще то, что я знаю. Что и подсказало мне то, что должна отобразить рука. Или, быть может, даже то, что знаете вы.
   Я не нашелся, что ответить, и в воцарившейся тишине подумал о том, как часто ее слова, равно как и ее творчество, ставили меня в тупик. Что было более удивительно: знать, что за этими прищуренными глазами скрывается моя подлинная сущность, или то, что это она разглядела мою истинную натуру и отразила ее на листе бумаги в паутине серебристых линий? Внезапно она сказала:
   – Я бы хотела, чтобы вы остались.
   – У меня нет никакого желания уезжать, но я должен. Кроме того, я и так уже слишком долго злоупотреблял гостеприимством вашей сестры.
   Она вздохнула, и плечи ее бессильно поникли.
   – Стоит мне только представить эти бесконечные вечера… Пишите мне, умоляю вас, майор! Пишите мне о сражениях, лошадях, мужчинах, чтобы меня не поглотили окончательно бестолковые дамские хлопоты и чтобы я не убила Хетти. Иногда она доводит меня до бешенства, но в этом нет ее вины. Пишите мне о делах и заботах мужчин!
   – Даже если мужские дела подразумевают смерть?
   – Даже в этом случае, – ответила она. – Лучше смерть, чем шляпки, слуги и мигрень!
   – Вы предпочитаете говорить о смерти, а не о женских шляпках с полями козырьком и сердцебиениях?
   Она рассмеялась.
   – Ну, если вы так говорите, то, пожалуй, не совсем. А теперь, когда Хетти стало лучше, у меня по крайней мере появилась надежда на то, что я смогу продолжить путешествие. Я бы многое отдала, чтобы повидать Францию. Видите, мне не так повезло, как вам.
   Я предпочел промолчать, хотя многое мог бы порассказать ей о том, какое счастье обретает в военной карьере мужчина, желающий посмотреть мир. Но она словно прочла мои мысли, потому что внезапно сказала:
   – Хотя вы, наверное, относитесь к этому совсем по-другому? Теперь, когда вам известна правда о войне, выбрали бы вы другую стезю, если бы вам представилась такая возможность?
   Я по-прежнему молчал, потому что не знал ответа. Война привела Каталину в мои объятия, и война же отняла ее у меня.
   Предпочел бы я лишиться ее присутствия во мне, лишиться такого счастья, пусть очень краткого, и столь долгой печали? Нет. Ни за что на свете я не согласился бы, чтобы моя любовь была хотя бы на один день короче, как не согласился бы и на то, чтобы тот путь, который мы прошли с Каталиной вместе, был хотя бы на один ярд меньше.
   – Я не имею в виду, что вы сожалеете о том, что даровала вам жизнь, – продолжала мисс Дурвард. – Я хочу спросить вас, не сожалеете ли вы о своем выборе профессии. Характер мужчины формируется его поступками, о нем и судят по ним же, в отличие от женщины.
   – До прошлого лета, – медленно ответил я, – я бы сказал, что ни о чем не жалею. Даже необходимость убивать была тем же самым, не больше и не меньше, а только лишь необходимостью. Война – это страшное и грязное дело, но никто даже и подумать не мог, что мы не должны противостоять Бонапарту. А сделать это можно было только с помощью армии и флота как наиболее пригодного, да и вообще единственного средства добиться этого. Как же я могу отречься от того, что могли предложить такому служению мой разум и тело?
   – Но со времени Питерлоо ваше отношение изменилось?
   – Да. С тех самых пор.
   Я снова взглянул на рисунок. Интересно, то, что она сумела разглядеть и изобразить на бумаге, присутствовало ли оно во мне прошлым летом? Внезапно я отчетливо представил себе маленькую комнату на Дикинсон-стрит: Том, вытянувшийся на кровати и лежащий неподвижно; страшная, мертвая тишина, повисшая над районом площади Святого Петра; встревоженный взгляд мисс Дурвард в свете свечи, когда она так осторожно опускала карандаш на бумагу, словно прикасалась рукой к его бледной щеке.
   – Хотя большинство моих друзей не согласились бы со мной. Но я видел, как правила бал жестокость, и не по воле обстоятельств, а намеренно. И великие люди примирились с этим и попустительствовали ей! Для того, кому довелось служить под началом герцога Веллингтона, нет ничего удивительного в том, что он поддерживает действия магистрата. Но поразителен сам факт, что он не воспротивился беспощадному убийству невинных людей… И никто за это не ответил! А теперь, под видом борьбы за сохранение общественного порядка и спокойствия, они принимают законы, призванные запретить выражение искреннего недовольства и справедливых жалоб.
   – Мы все изменились, то есть те из нас, кто своими глазами видел бойню у Питерлоо. А сколько еще законов, которым мы подчиняемся, кажутся нам теперь крайне несправедливыми, даже чрезмерно жестокими? Но ведь вы не участвовали в этом. Вы оказались там случайно.
   – Подумать только, и это та свобода, за которую я сражался и проливал кровь! – с горечью вырвалось у меня. – Как… Это меня просто угнетает! Многие из нас погибли, многие потеряли здоровье, и ради чего?
   Она ничего не сказала, лишь протянула руку, и я пожал ее. Прикосновение к другому живому существу несколько успокоило меня, но к тому времени я уже был не в состоянии более сдерживаться, хотя никогда и представить себе не мог, что буду говорить такие вещи.
   – Я выбрал свою профессию в силу необходимости, но дело, за которое мы сражались, было справедливым, и я отдал ему все, что мог. Мы отдали слишком многое: здоровье, рассудок, друзей… даже любовь! А теперь наши жертвы осмеяны и поруганы. И кем? Пьяными и безнравственными правителями, которые зажали свой народ в тиски бедности и несправедливых законов, продали душу ради прибылей и политической целесообразности! Вероятно, мне можно не беспокоиться более о сохранении своего искалеченного тела и души, поскольку я больше никогда не смогу полюбить. Что касается Англии… – Я глубоко вздохнул. – Наверное, так оно и к лучшему. Возможно, лишние страдания обошли меня стороной, потому что если у меня нет более сил защищать правое дело, то я должен только радоваться тому, что не осталось более правого дела, которое следовало бы защищать!