Страница:
Когда мы вошли в комнату Сесила, я обратила внимание, что Рей немного прибрал в ней.
Пенни обвела взглядом рисунки на стенах, потом открыла комод и начала складывать вещи Сесила в пластиковый пакет. С кровати исчезли простыни, а новые Рей постелить не удосужился. Хотя, наверное, и собирался это сделать.
– Я понятия не имела, что здесь такой беспорядок, – говорила тем временем Пенни. – Тут всегда было мрачновато, но пока школа еще работала, и Сюзанна тоже, по крайней мере, здесь было чисто и опрятно. Рей вечно повторял, что собирается перестроить заднюю часть дома, так что в ремонте не было смысла. А теперь вот это.
Я кивнула, не сводя глаз с рисунков Сесила, мертво глядящих на меня со стен. На них были изображены мертвая лошадь, снег, запятнанный кровью, сгоревшие тела в воздухе. Я вспомнила, как однажды он рассказал, что ему приснилась башня, и о собственном кровавом кошмаре. Я вспомнила, что и Стивен Фэрхерст писал мисс Дурвард об осаде, описывая лед и снег. Может быть, Стивену снились кошмары, которые оживали потом в рисунках Сесила? Его сны – его кошмары – его сны солдата… Неужели сама атмосфера была настолько насыщена ими, что их впитали дерево и камень?
На мгновение мне показалось, что меня одновременно охватили озноб и лихорадка, и у меня перехватило горло.
Потом Пенни со стуком закрыла последнюю дверцу, задвинула последний ящик и распахнула занавески, чтобы в комнату проник свет. Ее рука на секунду замерла над оконной задвижкой, словно она намеревалась открыть и окно, чтобы впустить в комнату свежий воздух и проветрить ее. Но ведь мы уезжали.
– Тебе нужна помощь, чтобы сложить вещи? – спросила она. Если бы мне не нужно было подниматься наверх, если бы там не было Рея, я бы, конечно, сказала «нет». Мне не хотелось, чтобы кто-то собирал вещи вместо меня, но я представила, что опять придется идти по коридору и подниматься по лестнице, и сказала «да». Потом мы вышли из комнаты Сесила. Пенни оставила пакеты с его вещами у задней двери, а мы прошли через кухню и пошли дальше.
Вращающаяся дверь открывалась тяжело, как будто створки ее с обратной стороны подпирало все, что случилось в этом доме. Но, впрочем, я все-таки вошла в нее, и ничего плохого не произошло.
Коридор оказался чистым и пустым, под ногами уходили в бесконечность черно-белые квадраты.
– Он прибрал, – заметила я и почувствовала, что к горлу подступил комок, а на глаза навернулись слезы.
– Да, – сказала Пенни. Она обняла меня одной рукой за плечи и на мгновение прижала к себе. – Бедная моя Анна! Но уже завтра прилетает твоя мама.
– Будем надеяться, – пробормотала я, потому что не могла взять в толк, что от этого изменится.
Но потом я вдруг подумала о том, каково пришлось ей, ведь тогда матери было столько же, сколько мне сейчас, и она уходила из дома. Не из Холла, конечно – тогда они здесь еще не жили, – но я все равно не могла представить ее в другом месте. Моя мать, тащившая за собой чемодан по той же подъездной дорожке, по которой шла я, уходившая из дома навсегда, совсем одна, с ребенком под сердцем. А сейчас она возвращалась обратно, чтобы найти меня.
Внезапно я вспомнила случай, когда потерялась, будучи совсем еще маленькой, тот самый раз, о котором рассказывала Тео. В конце концов мать отправилась на поиски. Она нашла меня плачущей и сидящей в луже разлитого молока и осколков. Мать рассердилась, потому что молоко стоило дорого, но отнесла меня наверх, хотя я была ненамного меньше ее, промыла мои ссадины и приготовила нам обеим какао без молока, зато очень сладкое, с сахаром.
Мрамор под ногами казался твердым, холодным и вечным. На том месте, где умерла Белль, плиты были точно такими же, как и везде. Здесь было полно призраков прошлого, того, что случилось когда-то со Стивеном и всеми остальными, призраков и отголосков, которые висели в воздухе или оседали подобно пылинкам, танцующим в луче солнца. «То, что произошло прошлой ночью, – это всего лишь изображение, картина», – подумала я. Я видела ее своим внутренним взором, но она жила сама по себе, вне моего восприятия.
На моей кровати по-прежнему лежали одеяла, которые я откинула в сторону, когда проснулась так рано в то чудесное утро. Помнится, я взяла с собой письмо Стивена, в котором он рассказывал о Каталине, и прочла его в лесу, а сверху на меня падали солнечные лучи, запутавшиеся в лучах и ветвях деревьев. А потом я увидела Тео, как он сидит на бревне у кирпичной стены конюшни и курит.
– Я могу чем-нибудь помочь? – донесся от двери голос Пенни. Я все еще стояла и смотрела на кровать, вспоминая все, что случилось. – С тобой все в порядке? – спросила она.
Интересно, она знает о моих отношениях с Тео? Но она ничего не сказала мне, а я не могла придумать, как спросить об этом, чтобы не выдать себя и не расплакаться. Я знала, что, начав плакать, уже не смогу остановиться.
– Со мной все нормально.
Еще мгновение она смотрела на меня, потом кивнула и отвернулась. Я услышала ее шаги, когда она поднималась наверх, тяжелые и быстрые. Должно быть, она решила повидаться с Реем.
Я забрала шампунь и все остальное из ванной, потом вытащила сумки из-под шкафа и принялась складывать в них грязную одежду. Чистых вещей у меня совсем не осталось. Я нашла открытки, которые прислали Таня и Холли. Я так и не ответила на них. Собственно, что я могла написать им? У меня было такое чувство, что я никогда не смогу объяснить им, что и как произошло на самом деле. Они были слишком далеко от меня, как будто жили в другом измерении. А от матери я не получила даже открытки, не говоря уже о письме. Она тоже была от меня слишком далеко. Если от нее и придет что-нибудь, то меня уже здесь не будет. Мать доберется сюда раньше своего письма. Интересно, случалось ли когда-нибудь нечто подобное со Стивеном и Люси?
Я убрала простыни со своей кровати и аккуратно сложила их. Потом сняла фотографии, которые приклеила несколько дней назад: Пола Ньюмена, полярного медведя и Джона Карри. Выдвинув ящик комода, я наткнулась на письма Стивена. Самое последнее лежало сверху.
Поначалу он писал медленно и неуверенно, словно у него онемела рука, словно он раздумывал, что и как доверить бумаге.
Мне представляется, впрочем, что я легко смогу объяснить свои поступки и действия, которые намерен предпринять, если продолжу повествование с того самого момента, на котором я его прервал… Дом был пуст.
Я развернулся и зашагал прочь. Она обрела убежище, нашла свое место в мире, покинув его. И хотя меня снедало желание увидеть ее лицо и услышать ее голос, которых я был лишен так долго, а не просто знать, что она живет и дышит за этими высокими стенами, было бы жестоко и эгоистично с моей стороны искать подтверждение этому исключительно ради собственного спокойствия. Я понимал, что своим поступком могу легко разрушить ее душевный покой и умиротворение. Даже самые невинные расспросы о дальнейшей судьбе ее ребенка могли подвергнуть опасности то, что я искренне полагал ее безмятежным и спокойным существованием.
Девочку назвали Идоей…
…И, покинув на борту корабля Сан-Себастьян, я более не рассчитывал возвратиться сюда, кроме как в своих мечтах.
Здесь красовалась чернильная клякса, маленькое пятнышко. Оно появилось в том месте на бумаге, где перо Стивена замерло на мгновение, пока он обдумывал что-то, но этого мгновения хватило, чтобы капелька чернил упала на бумагу и навсегда отметила ее. Складка бумаги, на которую она попала, тоже потемнела от времени, как если бы письмо часто складывали, а потом разворачивали, читали и снова перечитывали. Может быть, это был Стивен, может быть, Люси, но все эти перипетии стали видны даже на фотокопии.
Должно быть, именно Люси сохранила письма, и в таком виде они попали ко мне.
Или, быть может, она вернула их ему после того, как они перестали переписываться, как уже чуть было не случилось раньше? Так что с таким же успехом их мог сохранить и Стивен, потому что это было все, что у него осталось. Внезапно мне отчаянно захотелось, чтобы письмо сказало мне и показало, что у них все закончилось благополучно.
Наконец я сел в почтовый дилижанс до Бери-Сент-Эдмундса, где меня встретил кучер моего кузена и привез в Керси-Холл…
Я ни в коем случае не должен причинять беспокойства Каталине… Нет сомнений, что я смогу навести достаточно подробные справки о благосостоянии моей дочери без того, чтобы…
И далее письмо обрывается, предложение осталось незаконченным, последнее слово смазано, как если бы Стивена что-то отвлекло, он встал из-за стола, оставив лист бумаги недописанным и пустым, ожидающим чего-то. Прочла ли Люси это письмо? Адреса на нем не было, как ни вертела я его перед зеркалом. Как же оно к ней попало? И о чем она думала, читая, как он любит Каталину? Может быть, она тоже любила Стивена и надеялась… Думала ли она о том, что будущее может измениться – ее будущее и будущее Стивена, которое стало прошлым для Керси?
Прошедшая ночь тоже уже стала прошлым для Керси, как, впрочем, и для меня. И она тоже отпечаталась в камне. Это похоже на то, как открывается затвор фотоаппарата, и это мгновение – игра света и тени, черного и белого – попадает через линзу объектива на серебро, навечно гравируя пленку. Интересно, сохранится ли здесь моя тень? Я почти уверена, что образ Стивена до сих пор незримо присутствует здесь. Он живет где-то в полумраке, в золотистых тенях, в ярком свете, в бледном и прозрачном ничто, заполняющем промежутки между временами.
В комнату вошла Пенни и обнаружила меня сидящей на кровати.
– Все улажено. Ты готова? Я поговорила с Реем, так что мы можем ехать.
Я сложила все письма Стивена и сунула их в сумочку.
– Наверное, да.
На верхней площадке лестницы стоял Рей. Лицо у него осунулось и посерело, на подбородке отросла щетина, и от него разило перегаром.
– Анна…
Против своей воли я остановилась. Спиной я ощущала теплое, дружеское присутствие Пенни.
– Мне очень жаль. Я знал, какая она, что она собой представляет, но надеялся, что смогу позаботиться о нем… А потом она… И я… Но я никогда не думал, что…
– Все нормально, – сказала я.
– Нэнси все объяснит. Я надеюсь. Я попросил ее позаботиться о Сесиле.
Я словно оцепенела. Я ни на что не реагировала, просто стояла и смотрела на него. Он молчал, и тогда наконец я пробормотала:
– Ну что же, хорошо. До свидания, Рей! – И зашагала вниз. Пенни последовала за мной.
Потом мы вышли через заднюю дверь и уложили в машину мои сумки и вещи Сесила. Я мельком подумала: «А заметит ли дом мое отсутствие?»
Пенни открыла дверцу со стороны водителя.
– Ты все забрала?
– Да, – ответила я и села рядом с ней. – Ну вот и все, правда? Все… все кончено. Финиш. А для Сесила все только начинается.
– С ним все будет в порядке, – сказала Пенни, заводя мотор. – Мы позаботимся о нем. Дело даже не в том, что это наша работа. У тебя хватает своих проблем. – Мы выехали на подъездную дорожку. – Ты только посмотри на этих ласточек на телеграфных проводах. Должно быть, они тоже мечтают улететь отсюда.
Когда мы вернулись в конюшню, Сесил играл снаружи, осторожно швыряя камешки в старый цветочный горшок и считая попадания.
Эва сидела на бревне, курила и читала газету. Завидев нас, она поднялась на ноги и спросила:
– Вы нашли все, что нужно?
– Думаю, да. – Пенни помахала Сесилу: – Пойдем, Сие, поищем Сюзанну.
Он бросил камешек на землю и подбежал к нам. Потом он сунул ладошку в мою руку.
– Пойдем, Анна.
Итак, я уезжала. Сейчас. Это был конец. Пенни увозила меня отсюда, увозила от Тео, от всего остального. Еще одна машина, набитая сумками и чемоданами, еще одно новое место, в котором я буду жить, потому что это все, что мне осталось после того, как жизнь других людей дала трещину и они тоже вынуждены уезжать. Никто не пытается проявить черствость, никто не хочет намеренно сделать мне больно. Всего лишь «Пойдем, Анна», потому что в противном случае я останусь позади, одна. У меня был выбор: или уехать с ними, или остаться ни с кем и ни с чем. Или уехать с ними, или потеряться.
– Анна, это твой фотоаппарат Ф-2 лежит на большом столе наверху? – внезапно спросила Эва.
– Вообще-то это ваш, – ответила я.
– Нет, он твой, – медленно сказала она, глядя на меня. – Мы отдали его тебе. Если его там нет, значит, он в фотолаборатории. Смотри, не забудь его.
Пенни сказала:
– Может быть, вы будете настолько любезны, что просто отправите его почтой, как и все остальное, если найдете что-нибудь? Мне действительно нужно быть дома к шести.
Эва положила руку Пенни на плечо.
– Отпусти ее, пусть она сходит сама.
Я подошла к двери и взбежала наверх. Фотоаппарат лежал на столе, но Тео нигде не было видно. Потом я вспомнила, что, поднимаясь по лестнице, слышала, как работает вентилятор в фотолаборатории. Хотя, может быть, он просто забыл его выключить.
Я постучала в закрытую дверь фотолаборатории.
– Одну минутку, пожалуйста, – послышался голос Тео. И спустя мгновение: – Хорошо, входите. Можно.
Я вошла.
– Анна! – воскликнул он, словно невероятно удивился моему приходу.
В красном свете лампы я не могла рассмотреть выражение его лица.
– Я пришла попрощаться.
А потом я просто бросилась в его объятия, потому что мне оставалось или сделать это, или расплакаться посреди фотолаборатории.
Тео прижал меня к себе и поцеловал в лоб.
– Ох, милая моя Анна… – прошептал он.
– Когда я снова увижу вас?
– Не знаю, – растерянно ответил он. – В галерее, может быть…
И тут я поняла, что дело не только в Эве, но и в нем тоже. От понимания этого мне стало ужасно больно. Тело мое словно разваливалось на части, и я не могла ни пошевелиться, ни вздохнуть. Но он обнимал меня так же, как и всегда, когда я думала, что все будет в порядке. Вот только теперь я знала, что это не так. Он не принадлежал мне: я больше никогда не услышу его голос, не почувствую тепло его тела, и никогда мне больше не будет казаться, что он знает все-все на свете и может объяснить это так, чтобы я поняла. Без него я пропала.
– Не надо плакать, – сказал он, бережно взял у меня из рук фотоаппарат и положил его на рабочий стол. – Тебе станет только хуже.
– А что я могу поделать, если так сильно люблю вас? Я ведь больше никогда не увижу вас. Во всяком случае не так, как мы с вами виделись раньше. Я знаю, что вы меня не любите. Вы меня даже не хотите. Или хотите, но недостаточно.
Меня снова охватило пронзительное ощущение утраты. Жалость к самой себе оказалась настолько острой, что я покачнулась и едва устояла на ногах. Тео прижал меня к себе и принялся гладить по голове.
Боль утихла, и я с трудом выпрямилась. Он смотрел на меня сверху вниз, и глаза его были полны грусти.
– Похоже, я всегда плачу у вас на груди, – пробормотала я, пытаясь улыбнуться.
Он понял и тоже улыбнулся, криво, как и я. И вдруг, как если бы эта улыбка смяла все его защитные барьеры, он наклонился ко мне, я подняла к нему лицо, наши губы встретились, и я еще успела подумать, что слезы могут быть сладкими на вкус.
Прошло много времени, прежде чем он отпустил меня, а потом поцеловал в мокрые и холодные веки.
– Анна, я буду очень скучать по тебе, – прошептал он, и голос его прозвучал хрипло и надтреснуто. – Я не хотел, чтобы все так получилось. Я знал, что это неправильно… что этого не должно было случиться. Я не хотел… но ты была такой милой и красивой… и ты стала мне небезразлична. Ты стала… – Он оборвал себя на полуслове.
У меня перехватило дыхание. Руки его жгли мне спину. Целую вечность мы стояли обнявшись, у меня кружилась голова, перед глазами все плыло, и я знала, что мы можем заняться любовью прямо здесь, на полу фотолаборатории. И он не сможет – и не захочет – остановиться и удержаться, сейчас или потом, когда нам захочется, потому что то, что он едва не сказал, было правдой. Он испытывал ко мне нечто похожее на любовь, пусть совсем немного, но мне этого было достаточно. Если я останусь здесь, Тео не сможет сдержаться. И он по-прежнему мог принадлежать мне, хотя и не полностью.
Конечно, этого было мало, но я уже давно усвоила, что не стоит желать слишком многого.
Он гладил меня по щеке, и в глазах его было смешанное выражение любви, счастья и жалости. Руки у него дрожали.
– В чем дело, милочка?
Так он называл Эву.
Что-то внутри меня зашипело и заискрилось.
Но эта искра стала вдруг ярким, кроваво-красным пламенем, которое безжалостно высветило мне все, что он знал. Это было похоже на ленту фильма, прокручиваемую в обратном направлении: люди смеются, люди умирают, взгляд солдата, сошедшего с ума на войне. Гигантская статуя рушится с пьедестала, осколки разбитой вдребезги жизни политического эмигранта, мешки с зерном, выгружаемые из самолета, миндаль и абрикосы в саду в Севилье.
Теперь я видела все это его глазами. Отныне я всегда буду видеть эти образы, но от этого они не станут моими. Это была жизнь Тео и Эвы. Это было то, из чего они были сделаны, что сделало их такими, изувечило их и соединило вместе. Они переходили из одного кадра в другой, а я не могла присоединиться к ним. Каким бы мечтам я ни предавалась, как бы мы ни скрывали наши отношения, в них нет места для меня. Я была лишь бледным промежутком, ничем, втиснутым в тонкую полоску между их жизнями. А этого мне было недостаточно. Теперь я это понимала.
Я отчаянно обняла его и поцеловала долгим поцелуем. Потом отстранилась.
– Прощайте, Тео. Не думаю, что мы когда-нибудь увидимся. – Я взяла со стола фотоаппарат и направилась к двери. – Спасибо вам за… за все.
– Анна…
Мне показалось, что он протянул ко мне руку, но я постаралась не заметить его жеста. Вместо этого я пыталась думать о Стивене, который повернулся спиной к Каталине и ушел от нее, потому что больше ничего не мог сделать для них обоих.
Я отворила дверь фотолаборатории и вышла наружу, а она медленно закрылась за моей спиной.
Я возвращался в «Эль-Моро» по улицам, людей на которых стало значительно меньше. И было очень хорошо, что улицы опустели, поскольку мысли мои пребывали в беспорядке, а в душе царил хаос. Меня ждала Люси, верная своему слову. Вне всякого сомнения, она все еще оставалась в гостинице, но при этом отдалилась от меня настолько, как если бы уже находилась на борту корабля, плывущего в Англию. Позади осталась Идоя, ребенок Каталины, и мой ребенок тоже. Она осталась где-то внутри большого серого здания, за высокими каменными стенами. Еще одна белая накидка и платьишко среди сотен ей подобных. Она не голодала, не мерзла от холода, ее не запирали в чулане с крысами, но при этом она была столь же одинока и потеряна для любви, как и сам я, плоть от плоти моей, зачатая в любви и рожденная в печали.
Я постучал в дверь комнаты Люси, получил разрешение и вошел, едва не споткнувшись о стоявшие у входа саквояжи, сложенные и перевязанные веревками. Она сидела у окна и рисовала.
Она подняла голову и встала.
– Вы видели ее? С ней все в порядке? Она счастлива?
– С ней все в порядке. Что касается счастья… Заведение содержится очень хорошо. Она сказала, что счастлива.
– Но вы не уверены в этом?
«Идоя всего лишь ограничилась кивком», – подумал я, сложив руки на коленях. Я покачал головой.
– Откуда мне знать? Что я вообще знаю о маленьких девочках? А мои собственные воспоминания… Мне не с чем сравнить свои впечатления о ее жизни.
Она подошла ко мне.
– Я не подумала об этом. Вы никогда не рассказывали о тех временах.
– Нечего рассказывать.
Но не успели эти слова сорваться у меня с языка, как я понял, что это неправда. Действительно, я никогда не заговаривал об этом, поскольку у меня не было желания вновь возвращаться в те далекие годы и рассказывать о них, да почти никто и никогда не спрашивал меня об этом. Но при виде Идои память о тех годах ожила во мне под более поздними воспоминаниями о любви, горести и предательстве. Эта память не была чужой для меня, поскольку жила в моей душе, но тяжесть ее была столь велика, что она скрывалась в самых потаенных уголках моего сердца. И эта память стала частью меня, настолько неотъемлемой, что я даже не мог назвать ее воспоминаниями. Это были хорошо знакомые мне ощущения, с которыми я жил каждый день.
– Мне бы не хотелось ворошить прошлое.
Люси по-прежнему не сводила с меня глаз, но я знал, что она покидает меня. Мне даже не стоило удивляться, поскольку давным-давно я усвоил, что не следует ждать от жизни слишком многого. Мне была уготована такая судьба, и я оказался глупцом, что на протяжении последних нескольких дней и часов осмелился мечтать о том, что Люси войдет в мою жизнь и станет ее частью.
Она с преувеличенным вниманием рассматривала карандаш, крутя его в пальцах. Наконец с трудом выговорила:
– Теперь я понимаю… Я поняла, что…
Она умолкла, подошла к окну и выглянула наружу, хотя я мог бы поклясться, что при этом она смотрела внутрь себя, а не на улицу.
Потом она повернулась к окну спиной, глубоко и печально вздохнула и облокотилась о подоконник. Падавший из окна свет окружил ее фигуру ярким ореолом.
– Стивен, я была несправедлива к вам. Я должна быть благодарна за вашу заботу, пусть даже я не нуждаюсь в ней и пусть даже она вызывает во мне недовольство и досаду. – Она коротко и неуверенно рассмеялась. – Я ведь не слепая и вижу, как часто вам приходилось сдерживать себя, тогда как большинство мужчин на вашем месте настояли бы на том, чтобы помочь мне.
Саквояжи ее были упакованы и стояли возле двери, она была одета в дорожное платье, ее шляпка и перчатки лежали на столе, ожидая, пока она возьмет их. Я должен был найти такие слова, чтобы она поняла, прежде чем уйдет от меня навсегда. Если мне удастся задержать ее хотя бы еще на мгновение, заставить понять мои чувства… И если после этого она предпочтет уйти, я не стану ее задерживать.
Я медленно сказал, тщательно подбирая слова, все еще надеясь на чудо:
– Думаю, я научился принимать ваше мнение, когда речь идет только о вашем благополучии. Но сегодня утром… я боялся лишь того, что… Любовь моя, я не в силах изменить этот мир, не в силах заставить его думать по-иному. Это все равно что надеяться, будто один-единственный солдат сумеет убедить противника отступить с занимаемых позиций, чтобы облегчить ему победу. Как бы я хотел, чтобы это было не так! Как бы я хотел, чтобы мы с вами обладали свободой, которой вы так жаждете! Как бы я хотел покарать всех сплетников! Но…
Я умолк, потому что как я мог объяснить ей, что пожертвовал бы всем, даже ее свободой – и даже долгожданной честностью, к которой она так стремилась, – если бы при этом опасности не подверглись те, кто мне дорог, как стал мне дорог ребенок Каталины?
Люси пристально смотрела на меня. Казалось, она вслушивается в мои слова, пытаясь одновременно проникнуть и в мои мысли. Глядя на нее, я чувствовал себя так, словно к горлу моему приставили нож. Наконец она сказала:
– Полагаю… хотя я и вправе совершать поступки, которые вызовут всеобщее неодобрение, но не могу руководствоваться только своими соображениями, когда на карту поставлено счастье других людей. Ваше, Идои…
По моему телу пробежала дрожь. Я спросил:
– Можете ли вы простить меня за то, что я посмел подумать так о вас? За то, что оскорбил вас… причинил вам боль… желая защитить вас?
Она улыбнулась.
– Я как-то уже говорила вам, что рыцарское поведение в данном случае неуместно. И я по-прежнему так думаю. Но когда оно идет рука об руку со здравым смыслом и любовью к другим, как я могу не принять его? Это достойные уважения понятия. И как я могу хотя бы не попытаться найти среди них место и для себя?
– Так вы прощаете меня? – прошептал я, но выражение ее лица, еще до того, как она заговорила, внушило мне такую надежду, что я оторвался от двери и пересек комнату, остановившись перед ней.
И вдруг она улыбнулась. Ее улыбка своим светом озарила нас обоих. И она коротко ответила:
– Да.
Я испытал невероятное облегчение, шагнул к ней, и страсть моя шла за мною по пятам. Возможность снова обнять ее, после тех страхов, которые я пережил, представлялась мне неслыханным счастьем, но я не осмеливался. Я чувствовал, что прощение далось Люси нелегко. Она приняла очень важное для себя решение, и я боялся своей настойчивостью заставить ее пожалеть об этом. Однако я был к ней несправедлив. Если уж Люси делала что-то, то делала от всего сердца, и я с радостным изумлением осознал, что и она, оказывается, была не свободна от страхов и сомнений, о которых я до настоящего времени не подозревал. Но настолько сильным было наше обоюдное желание утвердить то, что мы только что подвергли нешуточной опасности, что мы удовлетворили его самым быстрым способом. И даже если кому-нибудь из нас и пришло в голову, что платье Люси при этом безнадежно помнется, ни у кого не хватило духу это сказать. Вскоре я забылся коротким, но глубоким и освежающим сном, чего со мной не случалось уже очень давно.
Мы поужинали в гостинице и, когда наступил час вечернего променада, отправились осмотреть Бильбао. На улицы, такое впечатление, вышел весь город, приветствуя соседей, демонстрируя новые наряды, совещаясь с друзьями и сватая дочерей. Улочки старого города под высоким арочным мостом произвели на Люси неизгладимое впечатление, и мне приходилось останавливаться снова и снова, прислонившись к стене, и смотреть, как она доставала альбом и торопливо делала в нем несколько штрихов. Под ее умелыми руками на бумаге оживали очертания стрельчатых готических окон, испещренные морщинами ладони старика, кованая филигранная решетка балкона, платок, повязанный на темноволосой голове девушки. Закончив рисовать, она поднимала голову, отрываясь от бумаги, и, смеясь, возвращалась ко мне. Вот так мы бродили по городу, и наши впечатления нашли отражение и обрели вторую жизнь в альбоме Люси, одно за другим, страница за страницей, и время между ними исчезало, переставая существовать с легким шорохом переворачиваемых листов бумаги. Мы дошли до конца улицы Калле-дель-Перро. – Вот это и есть приютный дом Санта-Агуеда, – сказал я. Люси обвела взглядом высокие серые стены, в которых высоко над землей были прорублены крохотные окошки-бойницы.
Пенни обвела взглядом рисунки на стенах, потом открыла комод и начала складывать вещи Сесила в пластиковый пакет. С кровати исчезли простыни, а новые Рей постелить не удосужился. Хотя, наверное, и собирался это сделать.
– Я понятия не имела, что здесь такой беспорядок, – говорила тем временем Пенни. – Тут всегда было мрачновато, но пока школа еще работала, и Сюзанна тоже, по крайней мере, здесь было чисто и опрятно. Рей вечно повторял, что собирается перестроить заднюю часть дома, так что в ремонте не было смысла. А теперь вот это.
Я кивнула, не сводя глаз с рисунков Сесила, мертво глядящих на меня со стен. На них были изображены мертвая лошадь, снег, запятнанный кровью, сгоревшие тела в воздухе. Я вспомнила, как однажды он рассказал, что ему приснилась башня, и о собственном кровавом кошмаре. Я вспомнила, что и Стивен Фэрхерст писал мисс Дурвард об осаде, описывая лед и снег. Может быть, Стивену снились кошмары, которые оживали потом в рисунках Сесила? Его сны – его кошмары – его сны солдата… Неужели сама атмосфера была настолько насыщена ими, что их впитали дерево и камень?
На мгновение мне показалось, что меня одновременно охватили озноб и лихорадка, и у меня перехватило горло.
Потом Пенни со стуком закрыла последнюю дверцу, задвинула последний ящик и распахнула занавески, чтобы в комнату проник свет. Ее рука на секунду замерла над оконной задвижкой, словно она намеревалась открыть и окно, чтобы впустить в комнату свежий воздух и проветрить ее. Но ведь мы уезжали.
– Тебе нужна помощь, чтобы сложить вещи? – спросила она. Если бы мне не нужно было подниматься наверх, если бы там не было Рея, я бы, конечно, сказала «нет». Мне не хотелось, чтобы кто-то собирал вещи вместо меня, но я представила, что опять придется идти по коридору и подниматься по лестнице, и сказала «да». Потом мы вышли из комнаты Сесила. Пенни оставила пакеты с его вещами у задней двери, а мы прошли через кухню и пошли дальше.
Вращающаяся дверь открывалась тяжело, как будто створки ее с обратной стороны подпирало все, что случилось в этом доме. Но, впрочем, я все-таки вошла в нее, и ничего плохого не произошло.
Коридор оказался чистым и пустым, под ногами уходили в бесконечность черно-белые квадраты.
– Он прибрал, – заметила я и почувствовала, что к горлу подступил комок, а на глаза навернулись слезы.
– Да, – сказала Пенни. Она обняла меня одной рукой за плечи и на мгновение прижала к себе. – Бедная моя Анна! Но уже завтра прилетает твоя мама.
– Будем надеяться, – пробормотала я, потому что не могла взять в толк, что от этого изменится.
Но потом я вдруг подумала о том, каково пришлось ей, ведь тогда матери было столько же, сколько мне сейчас, и она уходила из дома. Не из Холла, конечно – тогда они здесь еще не жили, – но я все равно не могла представить ее в другом месте. Моя мать, тащившая за собой чемодан по той же подъездной дорожке, по которой шла я, уходившая из дома навсегда, совсем одна, с ребенком под сердцем. А сейчас она возвращалась обратно, чтобы найти меня.
Внезапно я вспомнила случай, когда потерялась, будучи совсем еще маленькой, тот самый раз, о котором рассказывала Тео. В конце концов мать отправилась на поиски. Она нашла меня плачущей и сидящей в луже разлитого молока и осколков. Мать рассердилась, потому что молоко стоило дорого, но отнесла меня наверх, хотя я была ненамного меньше ее, промыла мои ссадины и приготовила нам обеим какао без молока, зато очень сладкое, с сахаром.
Мрамор под ногами казался твердым, холодным и вечным. На том месте, где умерла Белль, плиты были точно такими же, как и везде. Здесь было полно призраков прошлого, того, что случилось когда-то со Стивеном и всеми остальными, призраков и отголосков, которые висели в воздухе или оседали подобно пылинкам, танцующим в луче солнца. «То, что произошло прошлой ночью, – это всего лишь изображение, картина», – подумала я. Я видела ее своим внутренним взором, но она жила сама по себе, вне моего восприятия.
На моей кровати по-прежнему лежали одеяла, которые я откинула в сторону, когда проснулась так рано в то чудесное утро. Помнится, я взяла с собой письмо Стивена, в котором он рассказывал о Каталине, и прочла его в лесу, а сверху на меня падали солнечные лучи, запутавшиеся в лучах и ветвях деревьев. А потом я увидела Тео, как он сидит на бревне у кирпичной стены конюшни и курит.
– Я могу чем-нибудь помочь? – донесся от двери голос Пенни. Я все еще стояла и смотрела на кровать, вспоминая все, что случилось. – С тобой все в порядке? – спросила она.
Интересно, она знает о моих отношениях с Тео? Но она ничего не сказала мне, а я не могла придумать, как спросить об этом, чтобы не выдать себя и не расплакаться. Я знала, что, начав плакать, уже не смогу остановиться.
– Со мной все нормально.
Еще мгновение она смотрела на меня, потом кивнула и отвернулась. Я услышала ее шаги, когда она поднималась наверх, тяжелые и быстрые. Должно быть, она решила повидаться с Реем.
Я забрала шампунь и все остальное из ванной, потом вытащила сумки из-под шкафа и принялась складывать в них грязную одежду. Чистых вещей у меня совсем не осталось. Я нашла открытки, которые прислали Таня и Холли. Я так и не ответила на них. Собственно, что я могла написать им? У меня было такое чувство, что я никогда не смогу объяснить им, что и как произошло на самом деле. Они были слишком далеко от меня, как будто жили в другом измерении. А от матери я не получила даже открытки, не говоря уже о письме. Она тоже была от меня слишком далеко. Если от нее и придет что-нибудь, то меня уже здесь не будет. Мать доберется сюда раньше своего письма. Интересно, случалось ли когда-нибудь нечто подобное со Стивеном и Люси?
Я убрала простыни со своей кровати и аккуратно сложила их. Потом сняла фотографии, которые приклеила несколько дней назад: Пола Ньюмена, полярного медведя и Джона Карри. Выдвинув ящик комода, я наткнулась на письма Стивена. Самое последнее лежало сверху.
Поначалу он писал медленно и неуверенно, словно у него онемела рука, словно он раздумывал, что и как доверить бумаге.
Мне представляется, впрочем, что я легко смогу объяснить свои поступки и действия, которые намерен предпринять, если продолжу повествование с того самого момента, на котором я его прервал… Дом был пуст.
Я развернулся и зашагал прочь. Она обрела убежище, нашла свое место в мире, покинув его. И хотя меня снедало желание увидеть ее лицо и услышать ее голос, которых я был лишен так долго, а не просто знать, что она живет и дышит за этими высокими стенами, было бы жестоко и эгоистично с моей стороны искать подтверждение этому исключительно ради собственного спокойствия. Я понимал, что своим поступком могу легко разрушить ее душевный покой и умиротворение. Даже самые невинные расспросы о дальнейшей судьбе ее ребенка могли подвергнуть опасности то, что я искренне полагал ее безмятежным и спокойным существованием.
Девочку назвали Идоей…
…И, покинув на борту корабля Сан-Себастьян, я более не рассчитывал возвратиться сюда, кроме как в своих мечтах.
Здесь красовалась чернильная клякса, маленькое пятнышко. Оно появилось в том месте на бумаге, где перо Стивена замерло на мгновение, пока он обдумывал что-то, но этого мгновения хватило, чтобы капелька чернил упала на бумагу и навсегда отметила ее. Складка бумаги, на которую она попала, тоже потемнела от времени, как если бы письмо часто складывали, а потом разворачивали, читали и снова перечитывали. Может быть, это был Стивен, может быть, Люси, но все эти перипетии стали видны даже на фотокопии.
Должно быть, именно Люси сохранила письма, и в таком виде они попали ко мне.
Или, быть может, она вернула их ему после того, как они перестали переписываться, как уже чуть было не случилось раньше? Так что с таким же успехом их мог сохранить и Стивен, потому что это было все, что у него осталось. Внезапно мне отчаянно захотелось, чтобы письмо сказало мне и показало, что у них все закончилось благополучно.
Наконец я сел в почтовый дилижанс до Бери-Сент-Эдмундса, где меня встретил кучер моего кузена и привез в Керси-Холл…
Я ни в коем случае не должен причинять беспокойства Каталине… Нет сомнений, что я смогу навести достаточно подробные справки о благосостоянии моей дочери без того, чтобы…
И далее письмо обрывается, предложение осталось незаконченным, последнее слово смазано, как если бы Стивена что-то отвлекло, он встал из-за стола, оставив лист бумаги недописанным и пустым, ожидающим чего-то. Прочла ли Люси это письмо? Адреса на нем не было, как ни вертела я его перед зеркалом. Как же оно к ней попало? И о чем она думала, читая, как он любит Каталину? Может быть, она тоже любила Стивена и надеялась… Думала ли она о том, что будущее может измениться – ее будущее и будущее Стивена, которое стало прошлым для Керси?
Прошедшая ночь тоже уже стала прошлым для Керси, как, впрочем, и для меня. И она тоже отпечаталась в камне. Это похоже на то, как открывается затвор фотоаппарата, и это мгновение – игра света и тени, черного и белого – попадает через линзу объектива на серебро, навечно гравируя пленку. Интересно, сохранится ли здесь моя тень? Я почти уверена, что образ Стивена до сих пор незримо присутствует здесь. Он живет где-то в полумраке, в золотистых тенях, в ярком свете, в бледном и прозрачном ничто, заполняющем промежутки между временами.
В комнату вошла Пенни и обнаружила меня сидящей на кровати.
– Все улажено. Ты готова? Я поговорила с Реем, так что мы можем ехать.
Я сложила все письма Стивена и сунула их в сумочку.
– Наверное, да.
На верхней площадке лестницы стоял Рей. Лицо у него осунулось и посерело, на подбородке отросла щетина, и от него разило перегаром.
– Анна…
Против своей воли я остановилась. Спиной я ощущала теплое, дружеское присутствие Пенни.
– Мне очень жаль. Я знал, какая она, что она собой представляет, но надеялся, что смогу позаботиться о нем… А потом она… И я… Но я никогда не думал, что…
– Все нормально, – сказала я.
– Нэнси все объяснит. Я надеюсь. Я попросил ее позаботиться о Сесиле.
Я словно оцепенела. Я ни на что не реагировала, просто стояла и смотрела на него. Он молчал, и тогда наконец я пробормотала:
– Ну что же, хорошо. До свидания, Рей! – И зашагала вниз. Пенни последовала за мной.
Потом мы вышли через заднюю дверь и уложили в машину мои сумки и вещи Сесила. Я мельком подумала: «А заметит ли дом мое отсутствие?»
Пенни открыла дверцу со стороны водителя.
– Ты все забрала?
– Да, – ответила я и села рядом с ней. – Ну вот и все, правда? Все… все кончено. Финиш. А для Сесила все только начинается.
– С ним все будет в порядке, – сказала Пенни, заводя мотор. – Мы позаботимся о нем. Дело даже не в том, что это наша работа. У тебя хватает своих проблем. – Мы выехали на подъездную дорожку. – Ты только посмотри на этих ласточек на телеграфных проводах. Должно быть, они тоже мечтают улететь отсюда.
Когда мы вернулись в конюшню, Сесил играл снаружи, осторожно швыряя камешки в старый цветочный горшок и считая попадания.
Эва сидела на бревне, курила и читала газету. Завидев нас, она поднялась на ноги и спросила:
– Вы нашли все, что нужно?
– Думаю, да. – Пенни помахала Сесилу: – Пойдем, Сие, поищем Сюзанну.
Он бросил камешек на землю и подбежал к нам. Потом он сунул ладошку в мою руку.
– Пойдем, Анна.
Итак, я уезжала. Сейчас. Это был конец. Пенни увозила меня отсюда, увозила от Тео, от всего остального. Еще одна машина, набитая сумками и чемоданами, еще одно новое место, в котором я буду жить, потому что это все, что мне осталось после того, как жизнь других людей дала трещину и они тоже вынуждены уезжать. Никто не пытается проявить черствость, никто не хочет намеренно сделать мне больно. Всего лишь «Пойдем, Анна», потому что в противном случае я останусь позади, одна. У меня был выбор: или уехать с ними, или остаться ни с кем и ни с чем. Или уехать с ними, или потеряться.
– Анна, это твой фотоаппарат Ф-2 лежит на большом столе наверху? – внезапно спросила Эва.
– Вообще-то это ваш, – ответила я.
– Нет, он твой, – медленно сказала она, глядя на меня. – Мы отдали его тебе. Если его там нет, значит, он в фотолаборатории. Смотри, не забудь его.
Пенни сказала:
– Может быть, вы будете настолько любезны, что просто отправите его почтой, как и все остальное, если найдете что-нибудь? Мне действительно нужно быть дома к шести.
Эва положила руку Пенни на плечо.
– Отпусти ее, пусть она сходит сама.
Я подошла к двери и взбежала наверх. Фотоаппарат лежал на столе, но Тео нигде не было видно. Потом я вспомнила, что, поднимаясь по лестнице, слышала, как работает вентилятор в фотолаборатории. Хотя, может быть, он просто забыл его выключить.
Я постучала в закрытую дверь фотолаборатории.
– Одну минутку, пожалуйста, – послышался голос Тео. И спустя мгновение: – Хорошо, входите. Можно.
Я вошла.
– Анна! – воскликнул он, словно невероятно удивился моему приходу.
В красном свете лампы я не могла рассмотреть выражение его лица.
– Я пришла попрощаться.
А потом я просто бросилась в его объятия, потому что мне оставалось или сделать это, или расплакаться посреди фотолаборатории.
Тео прижал меня к себе и поцеловал в лоб.
– Ох, милая моя Анна… – прошептал он.
– Когда я снова увижу вас?
– Не знаю, – растерянно ответил он. – В галерее, может быть…
И тут я поняла, что дело не только в Эве, но и в нем тоже. От понимания этого мне стало ужасно больно. Тело мое словно разваливалось на части, и я не могла ни пошевелиться, ни вздохнуть. Но он обнимал меня так же, как и всегда, когда я думала, что все будет в порядке. Вот только теперь я знала, что это не так. Он не принадлежал мне: я больше никогда не услышу его голос, не почувствую тепло его тела, и никогда мне больше не будет казаться, что он знает все-все на свете и может объяснить это так, чтобы я поняла. Без него я пропала.
– Не надо плакать, – сказал он, бережно взял у меня из рук фотоаппарат и положил его на рабочий стол. – Тебе станет только хуже.
– А что я могу поделать, если так сильно люблю вас? Я ведь больше никогда не увижу вас. Во всяком случае не так, как мы с вами виделись раньше. Я знаю, что вы меня не любите. Вы меня даже не хотите. Или хотите, но недостаточно.
Меня снова охватило пронзительное ощущение утраты. Жалость к самой себе оказалась настолько острой, что я покачнулась и едва устояла на ногах. Тео прижал меня к себе и принялся гладить по голове.
Боль утихла, и я с трудом выпрямилась. Он смотрел на меня сверху вниз, и глаза его были полны грусти.
– Похоже, я всегда плачу у вас на груди, – пробормотала я, пытаясь улыбнуться.
Он понял и тоже улыбнулся, криво, как и я. И вдруг, как если бы эта улыбка смяла все его защитные барьеры, он наклонился ко мне, я подняла к нему лицо, наши губы встретились, и я еще успела подумать, что слезы могут быть сладкими на вкус.
Прошло много времени, прежде чем он отпустил меня, а потом поцеловал в мокрые и холодные веки.
– Анна, я буду очень скучать по тебе, – прошептал он, и голос его прозвучал хрипло и надтреснуто. – Я не хотел, чтобы все так получилось. Я знал, что это неправильно… что этого не должно было случиться. Я не хотел… но ты была такой милой и красивой… и ты стала мне небезразлична. Ты стала… – Он оборвал себя на полуслове.
У меня перехватило дыхание. Руки его жгли мне спину. Целую вечность мы стояли обнявшись, у меня кружилась голова, перед глазами все плыло, и я знала, что мы можем заняться любовью прямо здесь, на полу фотолаборатории. И он не сможет – и не захочет – остановиться и удержаться, сейчас или потом, когда нам захочется, потому что то, что он едва не сказал, было правдой. Он испытывал ко мне нечто похожее на любовь, пусть совсем немного, но мне этого было достаточно. Если я останусь здесь, Тео не сможет сдержаться. И он по-прежнему мог принадлежать мне, хотя и не полностью.
Конечно, этого было мало, но я уже давно усвоила, что не стоит желать слишком многого.
Он гладил меня по щеке, и в глазах его было смешанное выражение любви, счастья и жалости. Руки у него дрожали.
– В чем дело, милочка?
Так он называл Эву.
Что-то внутри меня зашипело и заискрилось.
Но эта искра стала вдруг ярким, кроваво-красным пламенем, которое безжалостно высветило мне все, что он знал. Это было похоже на ленту фильма, прокручиваемую в обратном направлении: люди смеются, люди умирают, взгляд солдата, сошедшего с ума на войне. Гигантская статуя рушится с пьедестала, осколки разбитой вдребезги жизни политического эмигранта, мешки с зерном, выгружаемые из самолета, миндаль и абрикосы в саду в Севилье.
Теперь я видела все это его глазами. Отныне я всегда буду видеть эти образы, но от этого они не станут моими. Это была жизнь Тео и Эвы. Это было то, из чего они были сделаны, что сделало их такими, изувечило их и соединило вместе. Они переходили из одного кадра в другой, а я не могла присоединиться к ним. Каким бы мечтам я ни предавалась, как бы мы ни скрывали наши отношения, в них нет места для меня. Я была лишь бледным промежутком, ничем, втиснутым в тонкую полоску между их жизнями. А этого мне было недостаточно. Теперь я это понимала.
Я отчаянно обняла его и поцеловала долгим поцелуем. Потом отстранилась.
– Прощайте, Тео. Не думаю, что мы когда-нибудь увидимся. – Я взяла со стола фотоаппарат и направилась к двери. – Спасибо вам за… за все.
– Анна…
Мне показалось, что он протянул ко мне руку, но я постаралась не заметить его жеста. Вместо этого я пыталась думать о Стивене, который повернулся спиной к Каталине и ушел от нее, потому что больше ничего не мог сделать для них обоих.
Я отворила дверь фотолаборатории и вышла наружу, а она медленно закрылась за моей спиной.
Я возвращался в «Эль-Моро» по улицам, людей на которых стало значительно меньше. И было очень хорошо, что улицы опустели, поскольку мысли мои пребывали в беспорядке, а в душе царил хаос. Меня ждала Люси, верная своему слову. Вне всякого сомнения, она все еще оставалась в гостинице, но при этом отдалилась от меня настолько, как если бы уже находилась на борту корабля, плывущего в Англию. Позади осталась Идоя, ребенок Каталины, и мой ребенок тоже. Она осталась где-то внутри большого серого здания, за высокими каменными стенами. Еще одна белая накидка и платьишко среди сотен ей подобных. Она не голодала, не мерзла от холода, ее не запирали в чулане с крысами, но при этом она была столь же одинока и потеряна для любви, как и сам я, плоть от плоти моей, зачатая в любви и рожденная в печали.
Я постучал в дверь комнаты Люси, получил разрешение и вошел, едва не споткнувшись о стоявшие у входа саквояжи, сложенные и перевязанные веревками. Она сидела у окна и рисовала.
Она подняла голову и встала.
– Вы видели ее? С ней все в порядке? Она счастлива?
– С ней все в порядке. Что касается счастья… Заведение содержится очень хорошо. Она сказала, что счастлива.
– Но вы не уверены в этом?
«Идоя всего лишь ограничилась кивком», – подумал я, сложив руки на коленях. Я покачал головой.
– Откуда мне знать? Что я вообще знаю о маленьких девочках? А мои собственные воспоминания… Мне не с чем сравнить свои впечатления о ее жизни.
Она подошла ко мне.
– Я не подумала об этом. Вы никогда не рассказывали о тех временах.
– Нечего рассказывать.
Но не успели эти слова сорваться у меня с языка, как я понял, что это неправда. Действительно, я никогда не заговаривал об этом, поскольку у меня не было желания вновь возвращаться в те далекие годы и рассказывать о них, да почти никто и никогда не спрашивал меня об этом. Но при виде Идои память о тех годах ожила во мне под более поздними воспоминаниями о любви, горести и предательстве. Эта память не была чужой для меня, поскольку жила в моей душе, но тяжесть ее была столь велика, что она скрывалась в самых потаенных уголках моего сердца. И эта память стала частью меня, настолько неотъемлемой, что я даже не мог назвать ее воспоминаниями. Это были хорошо знакомые мне ощущения, с которыми я жил каждый день.
– Мне бы не хотелось ворошить прошлое.
Люси по-прежнему не сводила с меня глаз, но я знал, что она покидает меня. Мне даже не стоило удивляться, поскольку давным-давно я усвоил, что не следует ждать от жизни слишком многого. Мне была уготована такая судьба, и я оказался глупцом, что на протяжении последних нескольких дней и часов осмелился мечтать о том, что Люси войдет в мою жизнь и станет ее частью.
Она с преувеличенным вниманием рассматривала карандаш, крутя его в пальцах. Наконец с трудом выговорила:
– Теперь я понимаю… Я поняла, что…
Она умолкла, подошла к окну и выглянула наружу, хотя я мог бы поклясться, что при этом она смотрела внутрь себя, а не на улицу.
Потом она повернулась к окну спиной, глубоко и печально вздохнула и облокотилась о подоконник. Падавший из окна свет окружил ее фигуру ярким ореолом.
– Стивен, я была несправедлива к вам. Я должна быть благодарна за вашу заботу, пусть даже я не нуждаюсь в ней и пусть даже она вызывает во мне недовольство и досаду. – Она коротко и неуверенно рассмеялась. – Я ведь не слепая и вижу, как часто вам приходилось сдерживать себя, тогда как большинство мужчин на вашем месте настояли бы на том, чтобы помочь мне.
Саквояжи ее были упакованы и стояли возле двери, она была одета в дорожное платье, ее шляпка и перчатки лежали на столе, ожидая, пока она возьмет их. Я должен был найти такие слова, чтобы она поняла, прежде чем уйдет от меня навсегда. Если мне удастся задержать ее хотя бы еще на мгновение, заставить понять мои чувства… И если после этого она предпочтет уйти, я не стану ее задерживать.
Я медленно сказал, тщательно подбирая слова, все еще надеясь на чудо:
– Думаю, я научился принимать ваше мнение, когда речь идет только о вашем благополучии. Но сегодня утром… я боялся лишь того, что… Любовь моя, я не в силах изменить этот мир, не в силах заставить его думать по-иному. Это все равно что надеяться, будто один-единственный солдат сумеет убедить противника отступить с занимаемых позиций, чтобы облегчить ему победу. Как бы я хотел, чтобы это было не так! Как бы я хотел, чтобы мы с вами обладали свободой, которой вы так жаждете! Как бы я хотел покарать всех сплетников! Но…
Я умолк, потому что как я мог объяснить ей, что пожертвовал бы всем, даже ее свободой – и даже долгожданной честностью, к которой она так стремилась, – если бы при этом опасности не подверглись те, кто мне дорог, как стал мне дорог ребенок Каталины?
Люси пристально смотрела на меня. Казалось, она вслушивается в мои слова, пытаясь одновременно проникнуть и в мои мысли. Глядя на нее, я чувствовал себя так, словно к горлу моему приставили нож. Наконец она сказала:
– Полагаю… хотя я и вправе совершать поступки, которые вызовут всеобщее неодобрение, но не могу руководствоваться только своими соображениями, когда на карту поставлено счастье других людей. Ваше, Идои…
По моему телу пробежала дрожь. Я спросил:
– Можете ли вы простить меня за то, что я посмел подумать так о вас? За то, что оскорбил вас… причинил вам боль… желая защитить вас?
Она улыбнулась.
– Я как-то уже говорила вам, что рыцарское поведение в данном случае неуместно. И я по-прежнему так думаю. Но когда оно идет рука об руку со здравым смыслом и любовью к другим, как я могу не принять его? Это достойные уважения понятия. И как я могу хотя бы не попытаться найти среди них место и для себя?
– Так вы прощаете меня? – прошептал я, но выражение ее лица, еще до того, как она заговорила, внушило мне такую надежду, что я оторвался от двери и пересек комнату, остановившись перед ней.
И вдруг она улыбнулась. Ее улыбка своим светом озарила нас обоих. И она коротко ответила:
– Да.
Я испытал невероятное облегчение, шагнул к ней, и страсть моя шла за мною по пятам. Возможность снова обнять ее, после тех страхов, которые я пережил, представлялась мне неслыханным счастьем, но я не осмеливался. Я чувствовал, что прощение далось Люси нелегко. Она приняла очень важное для себя решение, и я боялся своей настойчивостью заставить ее пожалеть об этом. Однако я был к ней несправедлив. Если уж Люси делала что-то, то делала от всего сердца, и я с радостным изумлением осознал, что и она, оказывается, была не свободна от страхов и сомнений, о которых я до настоящего времени не подозревал. Но настолько сильным было наше обоюдное желание утвердить то, что мы только что подвергли нешуточной опасности, что мы удовлетворили его самым быстрым способом. И даже если кому-нибудь из нас и пришло в голову, что платье Люси при этом безнадежно помнется, ни у кого не хватило духу это сказать. Вскоре я забылся коротким, но глубоким и освежающим сном, чего со мной не случалось уже очень давно.
Мы поужинали в гостинице и, когда наступил час вечернего променада, отправились осмотреть Бильбао. На улицы, такое впечатление, вышел весь город, приветствуя соседей, демонстрируя новые наряды, совещаясь с друзьями и сватая дочерей. Улочки старого города под высоким арочным мостом произвели на Люси неизгладимое впечатление, и мне приходилось останавливаться снова и снова, прислонившись к стене, и смотреть, как она доставала альбом и торопливо делала в нем несколько штрихов. Под ее умелыми руками на бумаге оживали очертания стрельчатых готических окон, испещренные морщинами ладони старика, кованая филигранная решетка балкона, платок, повязанный на темноволосой голове девушки. Закончив рисовать, она поднимала голову, отрываясь от бумаги, и, смеясь, возвращалась ко мне. Вот так мы бродили по городу, и наши впечатления нашли отражение и обрели вторую жизнь в альбоме Люси, одно за другим, страница за страницей, и время между ними исчезало, переставая существовать с легким шорохом переворачиваемых листов бумаги. Мы дошли до конца улицы Калле-дель-Перро. – Вот это и есть приютный дом Санта-Агуеда, – сказал я. Люси обвела взглядом высокие серые стены, в которых высоко над землей были прорублены крохотные окошки-бойницы.