Мисс Дурвард надолго погрузилась в молчание, но ее тонкие пальцы с такой силой сжали мою руку, что я почувствовал, что чернильные кляксы и пятна краски навсегда отпечатаются на моей коже.
   Потом она спросила:
   – Кем она была?
   – Ее звали Каталина.
   Мисс Дурвард задумчиво кивнула головой.
   – Каталина.
   Она более не сказала ничего, но продолжала сжимать мою руку. Наконец я произнес:
   – Простите меня, я не могу говорить об этом.
   – Конечно, я понимаю, – откликнулась мисс Дурвард.
   Стало очень тихо. Солнце почти совсем скрылось за горизонтом, и его последние лучи бессильно коснулись ее глаз, щек и губ, и когда я наконец сообразил, что же именно только что было сказано, то не смог понять, как она отнеслась к услышанному.
   Из раскрытого окна позади нас донеслось шуршание атласа. Мисс Дурвард отняла у меня руку и взялась за карандаш.
   – Прошу извинить меня, майор, – сказала миссис Барклай, – но я знаю, что завтра вы покидаете нас очень рано, а я собираюсь пойти отдыхать. Но я не могу лечь в постель, не попрощавшись с вами.
   – И я тоже, – ответил я, поднимаясь. – Дорогая миссис Барклай, как мне благодарить вас?
   Я скорее почувствовал, чем увидел, как за нашими спинами мисс Дурвард ускользнула в темнеющий парк.
   – О, мы сожалеем лишь о том, что вы не можете остаться с нами еще немного, – сказала миссис Барклай. – Надеюсь, дальняя дорога не помешает вашему скорейшему выздоровлению.
   – Что касается моего здоровья, то я чувствую себя прекрасно. И все благодаря вам.
   Она улыбнулась и небрежным жестом руки дала понять, что я преувеличиваю. Потом сказала:
   – Все еще довольно тепло. Вы не откажетесь прогуляться со мной по террасе?
   Я предложил ей свою руку, и мы сошли по ступенькам вниз.
   – Ваше отсутствие отразится на Люси, – заметила она.
   – Я буду скучать о вас.
   Она негромко вздохнула и сказала:
   – Майор, вы должны простить меня, поскольку я глупое создание. Джордж говорит, что я не могу думать ни о чем, кроме платьев и сплетен. Но… Майор, вы не могли не заметить, как много удовольствия доставляет Люси ваше общество.
   – Равно как и мне ее, – машинально ответил я, и только потом до меня дошло, что имеет в виду миссис Барклай. – То есть мы старые друзья, нам легко друг с другом и у нас есть общие интересы.
   Мы подошли к дальнему концу террасы.
   – Разве можно мечтать о лучшей основе? – сказала она, повернувшись ко мне столь быстро, что я споткнулся от неожиданности. – Еще раз прошу извинить меня, майор. Вы наверняка считаете, что я вмешиваюсь не в свое дело.
   – Нет, что вы, – возразил я, выпрямляясь. – Я знаю, как бережно вы относитесь друг к другу. Но я совершенно уверен, что мисс Дурвард и думать не думала о… таких вещах.
   – Вы полагаете?
   – Она сама сказала, что ни за что на свете не выйдет замуж. Миссис Барклай остановилась настолько неожиданно, что, поскольку мы шли рука об руку, я волей-неволей вынужден был повернуться к ней. Она подняла ко мне слабо различимое в сумраке лицо.
   – Не выйдет замуж ни за что на свете? Почему бы это? Слишком поздно я вспомнил о причинах, побудивших мисс Дурвард сделать подобное заявление.
   – Знаете, мне показалось… что в таком случае она не сможет уделять достаточно времени своему увлечению, как это происходит сейчас, когда она свободна.
   Она лишь вздохнула.
   – Дорогая Люси! Она вечно приводит увлечение рисованием в качестве уважительной причины, чтобы идти своим путем. Но разве вы не… вы с ней так… если бы вы предложили ей…
   На этот раз остановился я – прямо посередине террасы – и взял ее руки в свои.
   – Дорогая миссис Барклай, умоляю вас, не говорите более ничего. Я знаю, что вы желаете сестре только счастья. Убедит ли вас, если я скажу, что при всем глубочайшем уважении, которое я к ней питаю, мисс Дурвард не одинока… в своем убеждении, что брак – это совсем не то, к чему все мы стремимся?
   Мне показалось, что она вздохнула, но голос ее, когда она наконец заговорила, звучал на удивление спокойно.
   – Тогда не будем об этом говорить. Я не могу более настаивать, как бы мне ни хотелось, чтобы все устроилось именно так. – Мы прошли еще немного, прежде чем она сказала: – Небо на закате скорее зеленое, а не синее, каковым ему полагается быть после захода солнца, вы не находите? И лишь очень немногие картины передают такую его красоту.
   Мы заговорили на другие темы, но, хотя миссис Барклай сдержала свое обещание и не коснулась более этого щекотливого вопроса, услышав легкий хруст гравия и увидев, как по ступенькам из парка поднимается мисс Дурвард, я вдруг понял, что она не могла не заговорить об этом. Взгляд миссис Барклай, который она бросила на сестру, очевидно, был полон скрытого смысла, а летящая улыбка, которой одарила нас мисс Дурвард, не позволила угадать, о чем она думает. Я не имел ни малейшего представления, известно ли ей о миссии, которую возложила на себя ее сестра. Но при этом я не мог не спросить себя, оставила ли она нас потому, что намеревалась облегчить задачу миссис Барклай, или же, наоборот, демонстрируя этим свое нежелание следовать ее совету, или же во исполнение совершенно невинного стремления насладиться летними сумерками в одиночестве.
   Мне вдруг пришла в голову мысль, что, вероятно, желание устроить личную жизнь сестры и побудило миссис Барклай пригласить меня погостить у них в Эксе, может быть, вообще приехать в Брюссель. Ослабевший после лихорадки, в тот момент я не стал доискиваться скрытых причин в ее приглашении, а просто принял его как должное. Но теперь я понял, что Катрийн увидела в этом дружеском поступке нечто большее, а то, что я принял его, стало для нее подтверждением моего желания присоединиться к ним.
   Миссис Барклай собралась оставить нас вдвоем. Неожиданно мисс Дурвард заявила, что тоже устала и предпочла бы отправиться отдыхать вместе с сестрой.
   – Разумеется, – только и смог выговорить я.
   До сих пор она никогда не жаловалась на усталость. Болезненно сознавая все, что было сказано, равно как и то, что осталось недосказанным, я увидел в ее признании, возможно вымышленном, растерянность и нежелание оставаться со мной наедине. Соответственно, и наше прощание вышло неловким, скомканным, что можно было бы счесть несправедливостью по отношению к той дружбе, которая нас до сей поры связывала.
   На рассвете следующего дня я отбыл в Остенде. Во время ничем не примечательного путешествия в Феликстоув, а оттуда – в Бери-Сент-Эдмундс мне пришлось преодолеть достаточно много миль по воде и суше, чтобы вдоволь поразмыслить над перспективой моего проживания в Керси, покой которого отныне не нарушит переписка с мисс Дурвард.
 
   Дела в Керси шли не лучше, но и не хуже, чем я опасался.
   На следующее утро по возвращении я оставил лошадь в гостинице «Корона», перешел вброд речушку и по крутой деревенской улочке двинулся к дому Стеббинга.
   – Хвала Господу, вы вернулись, сэр, – приветствовала меня миссис Стеббинг, открывая дверь. – Он прямо сам не свой от беспокойства из-за поместья и урожая, притом что поделать ничего не может. Доктор сказал ему, что теперь ему нельзя волноваться и думать о делах. Но вы же знаете Стеббинга, сэр, он такой добросовестный, что просто сведет себя в могилу от беспокойства, что ему ни говори.
   Голос у нее слегка дрожал, и я взял ее за руку.
   – Как поживаете, миссис Стеббинг? Боюсь, вам пришлось нелегко. Но теперь не о чем беспокоиться. – Она отступила в сторону, я перешагнул через порог и положил шляпу на стол. – Но это совсем не значит, что я буду пренебрегать советами мистера Стеббинга, когда он почувствует себя достаточно хорошо, чтобы дать мне их. Я могу его видеть?
   – Да-да, а уж он-то как будет рад! Сюда, пожалуйста, сэр. Она первой поднялась по лестнице, показывая дорогу, и мы вошли в спальню, выходящую окнами на фасад дома. Стеббинг, обложенный со всех сторон подушками, лежал на кровати у очень длинного окна. Когда я впервые познакомился с ним, это был крупный и сильный мужчина, очень подвижный и быстрый, если это было необходимо, притом что ему уже перевалило за шестьдесят. Но сейчас он страшно исхудал, правая сторона лица замерла в неподвижности, одна рука странным образом искривилась и безжизненно лежала на подушках. Я пожал его левую руку, как часто пожимал руки друзьям и солдатам, и сказал, что мне грустно видеть его в таком состоянии и что, несмотря на его отсутствие, дела в поместье все-таки идут так, как я и ожидал.
   – Да-да, мне это известно, – ответил он, и речь его показалась мне лишь слегка замедленной и невнятной. – Я вижу, какие повозки проезжают мимо окна, кто опаздывает на работу, кого и на какое поле отправляют, кто и как ухаживает за лошадьми и скотом. Но я не могу встать, чтобы растереть ячменный колос в пальцах и решить, пришла ли пора косовицы. Иногда мне снится, что я держу зерно в ладонях, или ощущаю пашню под ногами, или погоняю повозку с сеном, направляясь в амбар. Но потом я просыпаюсь и едва могу оторвать голову от подушки. И даже когда вижу лучи восходящего солнца, это все равно не имеет никакого значения. Потому что встать и начать заниматься делами я уже не могу.
   Мне не оставалось ничего иного, кроме как вновь пожать ему руку. Я никогда не слышал, чтобы он так рассказывал о своих чувствах. Гнев и ярость ощущались в его застывших мышцах, и этот гнев породил и во мне ярость, которую я полагал давно забытой, потому что прекрасно знал, каково это – болезненно и остро ощущать мир, прикоснуться к которому более не дано.
   Мы с ним поговорили еще об урожае и о скотине, но я видел, что он быстро утомляется, поэтому вскоре почел за лучшее пожелать ему скорейшего выздоровления и пообещал заглянуть так скоро, как только смогу, чтобы познакомить его с ходом уборки урожая.
   – Прошу вас, не волнуйтесь, миссис Стеббинг, – сказал я, когда мы спускались вниз. – Я не скажу ничего такого, что могло бы взволновать его.
   – Думаю, сэр, ему станет лучше, если он будет видеть вас и знать, что по-прежнему помогает вам. Это принесет больше пользы, чем все лекарства нашего аптекаря. Как он и говорил, ему известно все, что происходит в поместье, вот только сам он с этим ничего поделать не может. Я попросила мальчиков передвинуть кровать к окну, чтобы он мог видеть улицу, ведь он из тех, кто любит быть в самой гуще событий и руководить ими. Он всегда был таким. – Она остановилась посередине комнаты и провела рукавом платья по глазам. – Думаю, именно это и привлекло меня в нем с самого начала. Это было на Михайлов день, на ярмарке в Бери. Даже сейчас, когда я гляжу на него, я вижу его таким, каким он был тогда, сорок лет назад. Он был высок и силен, вел хозяйство своего отца так, словно всю жизнь занимался этим, а ведь ему исполнилось только двадцать лет от роду. Он никогда не отступал, все время старался ухватить удачу. Мы ждали целых десять лет, чтобы пожениться, потому что он всегда и во всем должен был поступить по-своему. Но я никогда не жалела об этом! – Она умолкла, бездумно глядя на огонь в очаге.
   – Мне очень жаль, что болезнь подкосила его, – пробормотал я.
   – Доктор говорит, что сейчас он вне опасности и что ему ничего не грозит, если только он не будет волноваться. И он по-прежнему остается моим Уильямом. Что бы там ни случилось. Да стань он даже слепым или хромым, лишись он рассудка, все равно он останется моим, а я его! И так будет до Страшного суда.
   Я вернулся в Холл верхом, ощущая на лице лучи заходящего летнего солнца, и в ушах у меня все еще звучали слова миссис Стеббинг.
   Иногда дела, оставшиеся незаконченными вследствие болезни Стеббинга, задерживали меня до полуночи, так что когда я наконец управился со всеми неотложными хлопотами, то с радостью променял учетные бухгалтерские книги и документы на право собственности на лязг и шум новой молотилки и глубокий сон без сновидений.
   Едва только с уборкой урожая было покончено, необходимость в моем присутствии на полях уменьшилась. Вечера, напротив, становились все длиннее. На какое-то время я обрел удовольствие в легких туманах и ласковых закатах, в тишине дома, обступавшей меня со всех сторон, когда я стоял на черно-белом мраморном полу коридора или поднимался по лестнице, сознавая, что у меня под ногами мой собственный дом и моя земля. Иногда, когда охватывавшее меня нетерпение становилось особенно сильным, я забредал в конюшню и, если поблизости не случалось грума, собственноручно седлал свою новую лошадь, испытывая лишь мимолетное сожаление о Доре. И на прогулке верхом свои просторы распахивали передо мной леса, поляны и луга.
   И вот в один из таких дней, когда тусклый свет выгнал меня из кабинета на свежий воздух, я впервые заприметил маленького мальчугана, взобравшегося на огромный дуб. Он тайком наблюдал за тем, как я выезжал со двора на молодой кобыле, так что мне было видно лишь его крохотное личико, сиявшее, подобно луне, в листве. Вид ребенка, играющего на моей земле, вызвал у меня в памяти слова миссис Барклай: «Я хочу, чтобы он был в безопасности, но при этом свободно изучал окружающий мир. Вот чего я хочу для него в первую очередь. На этом зиждется моя забота и любовь».
   Моя кобыла Бидассоа занервничала и заупрямилась, когда я заставил ее подойти к дереву.
   – Эй, там, привет! – крикнул я, и на мгновение мальчуган показался мне испуганным, как заяц. – Ты кто?
   Он в ответ покачал головой, но по-прежнему не двинулся с места.
   – Не бойся, я не сделаю тебе ничего плохого!
   Сейчас я уже видел, что лицо у него смуглое от солнца, а волосы выгорели до белизны. Потом он вдруг пропал. Качнулись ветви, зашуршали листья, и он исчез из виду. Я оставался на месте еще несколько мгновений. Бидассоа тем временем успокоилась, и мне не оставалось ничего более, как вернуться к прерванной верховой прогулке.
   Я снова увидел мальчика спустя несколько дней. Я прихватил с собой ружье, скорее для того, чтобы иметь оправдание своим скитаниям по полям в такой чудесный день, нежели в надежде на сколько-нибудь серьезную стрельбу, поскольку, если верить календарю, сезон охоты еще не наступил.
   На опушке одной из небольших рощиц я подстрелил голубя, а уже в сумерках на дальней стороне луга заметил кроликов, щиплющих траву. Я перезарядил ружье, тихонько свистнул собак, чтобы они не бросились на эту вполне законную добычу, и начал подкрадываться поближе.
   Двух выстрелов стоили мне два кролика, и я послал собак принести их. От нечего делать я отправился следом и, к своему удивлению, увидел, что они свернули к изгороди, забыв о добыче. Потом Титус поднял голову и залаял.
   Под защитой изгороди, скорчившись на земле, лежал мальчик. На мгновение меня охватил страх, что я подстрелил его, но потом я заметил, что он отчаянно и безуспешно пытается отползти вглубь колючего и густого кустарника. Нелл и Титус стояли перед ним и энергично облаивали его, прижав уши и подергивая хвостами.
   Я отозвал их и подошел поближе. Глаза у мальчугана были широко раскрыты от страха, и при моем приближении он удвоил усилия, явно намереваясь удрать.
   – Не бойся! – окликнул я его. – Они тебя не укусят! Скажи, ты цел?
   Он поднялся на ноги и кивнул, хотя я видел, что из нескольких царапин уже начала сочиться кровь. Мой страх сменился гневом.
   – Глупый мальчишка! Разве ты не слышал выстрелов? Какого черта ты тут делаешь, лазая по кустам? Ты что, не понимаешь, что мог угодить мне под руку? Маленький идиот! Вот скажу твоему отцу, чтобы он задал тебе хорошую трепку! Я же мог убить тебя!
   Но он, похоже, ничего не слышал и не понимал. Он дрожал как в лихорадке, а когда открыл рот, то не издал ни звука. Одет он был лишь в потрепанные штаны, и на вид ему нельзя было дать больше шести или семи лет, в лучшем случае.
   – Ладно, – сказал я, – на этот раз все обошлось. Но кто ты такой? Как тебя зовут? – Он покачал головой в ответ. – Твой отец не входит в число моих арендаторов, правильно? – Еще один кивок. – А кто твоя мать?
   В это мгновение он судорожно вздохнул, выпутался из колючек и переплетения ветвей и со всех ног бросился от меня наутек, так что мне видна была только его исцарапанная и кровоточащая спина.
   – Погоди! – крикнул я, ковыляя вслед за ним по высокой траве. – Ты потерялся? Я тебе помогу. Я могу тебе помочь, только скажи, кто ты такой. Погоди! Я знаю, что ты заблудился. Я помогу тебе.
   Два фазана вырвались из леса с таким громким криком, что заглушили бы залп из десятка ружей. В этом бедламе мои собаки позабыли всю свою дрессировку и бросились вдогонку за мальчиком. Он увидел, что они приближаются, долю секунды стоял на месте, оцепенев от ужаса, потом вломился в колючую живую изгородь, прорвался сквозь нее и был таков. Когда я наконец добрался до изгороди, его и след простыл, хотя я так и не смог заметить, куда он подевался.
   Криком подозвав собак, я снял с плеча ружье, отстегнул ремень и, сложив его пополам, принялся не глядя хлестать их почем зря. Я никак не мог остановиться, плечо ныло, но вспыхнувший гнев заставил меня позабыть о всякой дисциплине и самоконтроле. Я прекратил избиение только тогда, когда заметил, что шерсть на боку у Нелл потемнела от крови.
   Я пристегнул ремень на место. В животе у меня поселилось какое-то странное, сосущее чувство пустоты. В бою требовалась ярость, армейская жизнь была ненамного легче. Но до чего же я дошел, если даже такой незначительный и абсурдный инцидент пробудил во мне столь безумную злобу? Может быть, именно ее и разглядела мисс Дурвард?
   Я оставил убитых кроликов лежать там, где они упали, подобрал с земли ягдташ и с трудом заковылял домой. Голова у меня раскалывалась от боли, руки и ноги дрожали. Нелл и Титус трусили за мной подобно перепуганным теням.
   «Все дело в мальчике!» – вдруг понял я. Я знал его страх так же хорошо, как самого себя. И мне захотелось помочь ему, а он сбежал.
 
   Мой дорогой майор!
   Понадобилось несколько недель молчания и признание Хетти, чтобы я сообразила, что ваше хорошее воспитание требует, чтобы я написала вам первой. По крайней мере, я надеюсь, что ваше молчание объясняется именно этим, а не неприязнью или даже враждой.
   Нет, я преодолею чувство неловкости и напишу обо всем прямо. Если вы чувствуете, что не желаете более писать мне, это именно то, чего заслуживаю я и Хетти. Но если ваше сердце способно преодолеть то, что я считаю вполне естественным гневом и раздражением, и если сможете простить Хетти за ее нелепое вмешательство, а меня – за то, что я стала его причиной, я буду вам очень признательна. Не думаю, что я в состоянии выдержать еще сколько-нибудь свое дальнейшее пребывание здесь, в Эксе, если в качестве утешения у меня не будет хотя бы остатков нашей былой дружбы. Всего несколько строчек о зимней кампании в Торрес Ведрас или о цене, которую вы выручаете за ячмень в нынешнем году в Саффолке, помогут мне сохранить здравый рассудок в перерыве между завтраком и обедом.
   На прошлой неделе мы ездили в Турнэ. И, глядя с колокольни собора на Монц, я еще раз подумала о том, как трудно представить, что окружающий мирный пейзаж Фландрии мог быть изуродован траншеями и орудийными позициями, как была изуродована, судя по вашим словам, местность вокруг Торрес Ведрас. Но ни за что на свете я не стала бы настаивать на просьбе описать для меня подобные вещи, если вы того не хотите. Какой была ваша жизнь в Испании после заключения мира? Вы очень мало рассказывали об этом, хотя, очевидно, ваше положение было вполне благоприятным, если вы так долго оставались в Сан-Себастьяне.
   Я должна заканчивать, потому как мне приказано сопровождать Хетти, которая собирается в гости. Видите ли, мы понемногу знакомимся с соседями, так что нам предстоит удовольствие вести сбивчивые светские обмены любезностями, вкушать чай из сервизов тончайшего фарфора, умиляться украшенными лентами младенцами. Доктора порекомендовали Хетти не спешить с возвращением в Англию и провести в Бельгии еще несколько недель, и только в ваших силах развеять здешнюю невыносимую скуку, если вы найдете в себе силы ответить вашему преданному другу
   Люси Дурвард.
 
   Это письмо оказалось на моем столе сразу же по получении, и я обнаружил его, вернувшись после целого дня, проведенного в поле, усталый и пропыленный. Я прочел его, не садясь, и немедленно взялся бы за ответ, но в этот момент слуга объявил, что ужин подан, и я понял, что извинения мисс Дурвард достойны большего внимания и уважения, чем написанная второпях записка.
   Более того, ответ, который я написал в тот же вечер, все-таки оказался поспешным. Дело в том, что, сочиняя письмо, я вдруг осознал, что если намерен отдать должное нашей дружбе и ее свободомыслию, то мне придется сказать правду. То есть я должен буду изложить свою историю такой, какой она представлялась мне самому, и изложить ее быстро. И если при этом мне придется нарушить правила приличия, значит, так тому и быть.
 
   Моя дорогая мисс Дурвард!
   Я был чрезвычайно рад получить ваше письмо, и если бы в действиях вашей сестры было нечто, заслуживающее прощения, я бы охотно даровал ей таковое. Мое прощение, без сомнения, получилось бы длинным и пространным, но, поскольку мне не терпится возобновить нашу прежнюю переписку, предлагаю больше не возвращаться к этой теме. Кроме того, я считаю себя обязанным объяснить вам свое поведение в некоторых случаях и более всего – скажем так – бесплодность предпринятых вашей сестрой попыток в достижении поставленной ею цели.
   В наш последний вечер я сказал вам, что ее звали Каталина. Она родилась в Кастилии, но жила в Бера, в стране басков. Летом тысяча восемьсот тринадцатого года наш полк легкой кавалерии имел возможность хорошо узнать окрестности, так что мы предвкушали отдых в столь плодородной и живописной местности. Впрочем, ветераны пиренейских войн отзывались о ней не настолько благоприятно в иные времена года, что только усугублялось привычным недовольством на непривычное бездействие, поскольку французы находились не далее как в паре миль от наших позиций на холмах Санта-Барбары.
   Несколько раз мне случилось увидеть ее на рыночной площади в Бера, но тогда я еще не знал ее имени. Она легко и дружелюбно общалась с соседями, тем не менее в ее манерах проскальзывала некоторая отчужденность. Однажды, когда французы стали обстреливать Бера и я отправился отозвать наши передовые посты, я увидел ее сидящей на земле среди развалин торговых павильонов. Она баюкала юношу, забинтованная голова которого лежала у нее на коленях, тогда как то, что осталось от его ног, валялось на брусчатой мостовой. Глаза у него затуманились в преддверии кончины, и он успел лишь прошептать: «Каталина!» В тот момент я не придал этому особого значения. Для меня важнее всего было вывести солдат из-под обстрела, да и потом все наши помыслы и действия занимала, в первую очередь, потеря моста, ведущего в Бера, а вместе с ним и пятидесяти человек.
   Остальные офицеры были верными и надежными друзьями, лучших товарищей в бою я не мог и желать, но иногда мне все-таки хотелось уединиться. Тогда я прихватывал с собой томик Виргилия или Руссо и ускользал от любопытных глаз, поскольку работы последнего, несмотря на ту грязь, которой его непрестанно поливали, представлялись мне чрезвычайно интересными и полезными. Страна была буквально наводнена скалами и лесами, так что вскоре я оказывался в совершеннейшем одиночестве, где и мог наслаждаться чтением. Но однажды в жаркий полдень я не остановился по обыкновению, а продолжал идти дальше со скоростью, о которой ныне могу только мечтать, пока не достиг расселины в скалах, в которой обнаружил небольшой ручеек, струившийся среди камней. Он образовывал крошечное озерцо, а потом, чуть дальше, обрушивался вниз живописным водопадом, спеша воссоединиться с рекой Бидассоа, протекавшей во многих сотнях футов под ним. Я уселся на землю, оперся спиной о ствол дерева и раскрыл книгу.
   Вскоре я услышал осторожные шаги, и появилась темноволосая головка Каталины. На ней было голубое платье, а в руках она держала большое льняное полотенце. Достигнув ровного участка дерна, который служил импровизированным пляжем пруда среди камней, она остановилась и перевела дух.
   Поначалу я вовсе не намеревался прятаться, но при этом упустил из виду тот факт, что моя зеленая полевая форма не видна в тени деревьев в такой серый день, и стало очевидно, что Каталина не подозревает о моем присутствии. Говоря по чести, мне следовало уйти оттуда, позволив ей, таким образом, обнаружить мое существование только после моего ухода. С другой стороны, кое-кто из моих приятелей-офицеров мог приударить за ней, и у меня не было причин полагать, что и мои ухаживания будут встречены неблагосклонно, как это было в случае с другими деревенскими девушками. Но воспоминание о том, как сдержанно и даже отчужденно она вела себя на шумной рыночной площади, а также то, как она двигалась сейчас, полагая, что никто ее не видит, вынудили меня помедлить. Я сказал себе, что не собираюсь нарушать ее уединение, ставить себя и ее в неловкое положение и уж никак не хочу внушить ей тот вполне обоснованный страх, который любые оккупационные войска, не исключая английского офицера, могут вызвать в женском сердце. Так что я остался сидеть на месте даже после того, как стало понятно, что она намеревается искупаться.