При этой мысли последние остатки моего гнева растворились без следа, и у меня вдруг закружилась голова от ужаса – я понял, что натворил. Я робко протянул к ней руку, и она не оттолкнула меня.
   Похоже, Люси уловила мое смятение, хотя я не произнес ни слова, и во взгляде, который она бросила на меня, сквозила неуверенность. Кроме того, я заметил в ее глазах еще одно выражение, на которое гнев и непонимание не дали мне возможности обратить внимание раньше: она тоже была напугана. Наконец она медленно сказала:
   – Ступайте и найдите Идою. Возьмите с собой мой рисунок. Я дождусь вашего возвращения.
   Целое мгновение я смотрел ей в глаза.
   – Вы останетесь? Пока я не вернусь?
   – Да. Даю вам слово.
   Я склонился над ее рукой, поцеловал ее пальчики, взял рисунок, вставленный теперь в картонную рамочку, и вышел из комнаты.
   Я не стал завтракать. Зайдя к себе, я переоделся, разворошил постель, чтобы она выглядела так, как будто я провел в ней ночь, и, прихрамывая, отправился в путь по оживленным улицам. Мне предстояла изрядная прогулка: я должен был пересечь мост в обратном направлении и вернуться в старый город. А тут еще от страха, что я потерял Люси навсегда, ноги налились свинцом, каждый шаг давался мне с величайшим трудом, и перед глазами у меня все расплывалось. Поначалу толпа на улицах казалась мне лишь помехой для быстрейшего продвижения вперед, но по мере того как физические усилия понемногу успокаивали кипящий во мне фонтан смешанных чувств, я вновь начал различать отдельные предметы и лица. Я видел малиновые, ярко-красные и желтые овощи, сложенные на ручной тележке, черные сутаны двух священников, сплетничавших у бледно-золотистой стены кафедрального собора, белые искорки голубей, порхавших в утреннем свете вокруг колокольни. Меня больно кольнуло запоздалое раскаяние, ведь я научился замечать подобные вещи глазами Люси, и мысль эта погребальным звоном отозвалась в моей голове. Я научился подмечать рябь красной ленты, нашитой на юбку цыганки, красно-черные кирпичные и деревянные домики с деревянными аркадами входов, мулов со склоненными головами, тени в запавших щеках бродяги-нищего. Люси научила меня замечать эти вещи, и даже если сегодня я виделся с ней в последний раз, то все равно благодаря ей я навсегда стал другим.
 
   Приютный дом Санта-Агуеда оказался большим старинным зданием, сложенным из серого камня, с высокими стенами, из-за которых не доносился шум детских голосов. Было трудно представить, что за ними жил и дышал ребенок Каталины. Я вручил привратнице свою визитную карточку и поинтересовался, могу ли поговорить с монахиней, которой было адресовано письмо Каталины, матерью Августиной. Не тратя времени даром, меня провели по выложенному красной плиткой коридору в небольшой кабинет, где за большим письменным столом восседала высокая, одетая в черное монахиня. На столе перед ней лежала раскрытая и тоже очень внушительная книга, похожая на гроссбух. На стене за ее спиной висело средних размеров распятие, а в углу стояла небольшая скамеечка для молитвы.
   Я поклонился, представился и вручил монахине письмо Каталины. Мой испанский значительно улучшился вследствие того, что в последнее время мне пришлось изрядно попрактиковаться, так что я довольно бойко сумел описать, как тяготы войны и долг офицера Британской империи разлучили меня с дочерью еще до того, как я узнал о ее существовании. Тем не менее я посчитал делом чести убедиться в ее благополучии, хотя теперь, когда я оказался здесь – я снова поклонился матери Августине, – у меня нет сомнений, что с ней все в порядке. И разумеется, я хотел бы обсудить вопрос о том, как и чем могу оказать помощь приютному дому.
   – Я готова поговорить с вами об этом. И разумеется, мы надеемся, вы сочтете, что вашей дочери обеспечен надлежащий уход, – ответила настоятельница. – Если хотите, я распоряжусь, чтобы ее привели сюда, и вы увидите ее своими глазами.
   Я никак не предполагал, что столь обыденное и обычное предложение выбьет меня из колеи.
   – Да. Я полагаю, что должен увидеться с ней, если это возможно.
   – Разумеется, – сказала она и потянулась к маленькому колокольчику, стоящему на письменном столе.
   Пока мы ждали, когда кто-нибудь придет на зов, я вполуха слушал ее пространный рассказ о системе организации пожертвований и патронажа, благодаря которой и стало возможным существование приютного дома. При этом я не без некоторого внутреннего трепета ожидал, что вот через несколько минут ребенок Каталины – и мой ребенок тоже – предстанет передо мной, переступив порог и войдя в эту комнату. В то же время какая-то часть моей души и сердца разрывалась от тоски и страха, предчувствуя, что я навсегда потерял Люси.
   Мать Августина разглагольствовала о критериях отбора и приема, о том, какое образование получают девочки в соответствии с христианской – под которой она имела в виду, конечно же, католическую – религией и каким навыкам ведения домашнего хозяйства их обучают.
   – У нас здесь сейчас примерно две сотни девочек, но мы могли бы принять еще половину, если бы только это было возможно, – говорила она, глядя в лежащий на столе гроссбух. – Давайте посмотрим. Идоя Маура родилась двадцать третьего июня.
   Я так удивился, что открыто заявил:
   – По моим сведениям, она родилась шестнадцатого июня.
   – Это день, в который состоялись роды, да. Мы записываем эту дату тоже, если она нам известна. Но здесь, в Санта-Агуеде, мы отсчитываем начало жизни своих воспитанниц с того момента, как они попали к нам. Многие из них – подкидыши, а что касается остальных… В общем, мы полагаем, что каждый ребенок – это нечто вроде чистого листа, и уповаем на то, что Господь в неизреченной милости своей начертает на нем веру и послушание. Они покидают нас в возрасте двенадцати лет, и можете быть уверены, что девочки попадают в хорошие, респектабельные семейства или же становятся послушницами в других домах нашего ордена. Ваша дочь научится всему, что ей следует знать для подобной жизни. У некоторых из них, разумеется, есть некоторое приданое, так что они остаются с нами до тех пор, пока не выйдут замуж или пока не решат посвятить себя служению Богу.
   С таким же успехом она могла бы объяснять мне оборот поголовья скота на крупной и хорошо управляемой животноводческой ферме, но тем не менее речь шла, помимо всего прочего, о судьбе моей дочери. В ушах у меня внезапно зазвучал голос миссис Барклай, так похожий на голос Люси и в то же время столь разительно от него отличающийся: «Я хочу, чтобы он был в безопасности, но при этом свободно изучал окружающий мир. Вот чего я хочу для него в первую очередь».
   На мгновение я лишился дара речи, настолько ошеломляющим стало для меня открытие, что я мог собственными руками уничтожить право назвать Люси своей, но необходимость соответствовать сугубо деловой обстановке и тону матери Августины несколько отрезвила меня.
   – В самом деле, – сказал я. – Я хотел бы обсудить с вами возможность оказания помощи именно таким образом. Приданое, конечно… А пока…
   Она поднялась из-за стола.
   – А пока вам, быть может, захочется осмотреть наш приютный дом? Тогда, надеюсь, вы сможете получить более ясное представление о том, для каких целей используются пожертвования. – Дверь открылась, и на пороге появилась молоденькая послушница. – О, вы нам не понадобитесь, сестра, – сказала мать Августина. – Благодарю вас. – Она обернулась ко мне. – Я не задержу вас. Уверена, у вас и так много дел.
   Я испытал некоторое облегчение при мысли, что Идоя не войдет сейчас в комнату. Но при этом понял и то, что будет неправильно, если мать Августина попытается отговорить меня уйти, не повидавшись с ней. Если она, взявшая на себя роль матери по отношению к моей дочери, не понимала, насколько важно, чтобы Идоя узнала о существовании родных матери и отца, о том, что они заботятся о ней, то я сам должен возложить на себя эту обязанность.
   – Я все-таки хотел бы увидеться с дочерью.
   – Разумеется. – Она бросила взгляд на большие часы, висевшие на стене напротив письменного стола. – Наши воспитанницы сейчас обедают. Прошу вас следовать за мной, майор Фэрхерст.
   Меня не особенно интересовали обитатели приютного дома, если не считать Идои, и та часть моего мозга, которая не была занята размышлениями о ней, все еще пребывала в страхе и оцепенении из-за Люси. Но у меня не было желания показаться нелюбезным, и даже если такая экскурсия негативно скажется на моих чувствах, я, по крайней мере, получу некоторое представление об условиях, в которых воспитывается моя дочь. Мы проходили мимо детских комнат, спален и классных комнат для шитья. Все в них сверкало, нигде не было ни пылинки, а кровати, столы и стулья были расставлены строго по линейке, так что и самому строгому армейскому сержанту не к чему было бы придраться. Даже цветы и свечи, стоявшие перед бесчисленными образами святых, казалось, прошли самый строгий отбор, прежде чем были допущены к выполнению обетов своих дарителей. Здесь был установлен строгий распорядок и, как я понял из таблицы, прикрепленной к стене, каждая минута была расписана. В той части часовни, которая была доступна моему взору, царила простая и спартанская обстановка, но пламя свечей отражалось в позолоте, украшавшей придел.
   – Ваша дочь, естественно, воспитывается как истинная дочь церкви, и в следующем году ей предстоит первое причастие. Насколько я понимаю, вы не исповедуете нашу веру, – обронила мать Августина, преклонив колена перед невидимым алтарем и осенив себя крестным знамением.
   – Нет.
   – Господь милосерден, и на него мы уповаем.
   У меня слегка кружилась голова в насыщенном запахом благовоний и ладана воздухе, но я не чувствовал особой благодарности к этому католическому Господу, по крайней мере, такому, каким его описывала Каталина. «Хотя мне и следовало бы питать это чувство хотя бы ради нее», – подумал я. Я должен был быть благодарен ему за все, что утешало ее в горе, вообразить которое я был не в силах.
   В таком душевном расстройстве я последовал за матерью Августиной в трапезную. Здесь за казавшимися бесконечными рядами столов и лавок в молчании и тишине вкушали пищу сто восемьдесят одетых в серое девочек, в то время как монахиня, стоявшая на кафедре, что-то читала им из небольшой ветхой книги. Перед каждой стояла миска с тушеным мясом и рисом, чашка разбавленного водой вина и ложка. По левую сторону лежал кусочек серого хлеба. Закончив есть, девочки опускали ложку в пустую миску и складывали руки на коленях, прикрытых фартуком, подобно солдатам, стоящим по команде «вольно». «Кто же из них, – подумал я, глядя на вереницу темноволосых головок с белыми накидками, – ребенок Каталины?»
   Но тут читавшая проповедь монахиня закрыла книгу, перекрестилась, и все одновременно встали со своих мест, не важно, успели они доесть или нет. Прозвучала благодарственная молитва, после чего, по-прежнему молча, девочки покинули трапезную и вышли во дворик.
   – Перед занятиями, которые начинаются после обеда, у них есть полчаса свободного времени на игры, – пояснила мать Августина. – Я распоряжусь, чтобы привели вашу дочь.
   – Может быть, нам стоит выйти во двор и поискать ее там? – предложил я.
   – Конечно, если таково ваше желание, – ответила она. – Вы увидите, что мы не поощряем бестолковой беготни, варварского поведения или тесной дружбы, но физические упражнения и свежий воздух полезны всем живым существам.
   Мы вышли на игровую площадку. Она была огорожена высокими серыми стенами, и повсюду прыгали, бегали, играли в скакалочку и перешептывались девочки. Они выглядели в достаточной мере живыми и здоровыми, некоторые останавливались и провожали нас взглядом широко распахнутых глаз. Мать Августина сделала знак монахине, которая стояла, спрятав руки в рукава, и наблюдала за детьми.
   – Матушка, не будете ли вы любезны показать нам, которая из воспитанниц Идоя Маура? Я хотела бы поговорить с ней. Монахиня неторопливо и безошибочно двинулась сквозь это вавилонское столпотворение к маленькой фигурке в сером, которая стояла в углу двора, глядя на своих подружек. Завидев приближающуюся наставницу, девочка быстро сунула что-то в кармашек платья и встала как солдатик, по стойке «смирно». Потом, когда монахиня повернулась к ней спиной, девочка последовала за ней.
   Сердце подсказывало мне, что ребенку Каталины должно быть сейчас шесть лет, но до этого момента я не представлял, как она выглядит. У нее были черные материнские глаза, волнистые черные волосы, убранные под белую накидку, прямые брови, загибающиеся на концах вниз, и я с удивлением понял, что это мои брови, те самые, которые я вижу каждый день в зеркале по утрам. В конце концов, она была и моим ребенком. Ее мягкие полные красные губки были плотно сжаты, как будто не привыкли раздвигаться в улыбке, и своими маленькими ручками она крепко стискивала подол платья. Я непроизвольно протянул к ней руку, но она лишь крепче вцепилась в ткань своего одеяния.
   – Поздоровайся с нашим гостем, Идоя, сделай ему реверанс, – сказала мать Августина, – а потом и мне. – И с некоторой заминкой Идоя поступила так, как ей велели. – А теперь ты можешь пойти с нами, потому что наш гость хочет побеседовать с тобой.
   В молчании мы проделали обратный путь через трапезную, вверх по лестнице, а затем по коридору, пока не вошли в кабинет матери Августины. Она жестом показала, что я могу присесть, потом опустилась в кресло сама, а Идоя, сложив руки, осталась стоять между нами.
   – А теперь, Идоя, я должна сообщить тебе, что это твой отец, который приехал сюда из Англии, чтобы повидаться с тобой и убедиться, что ты растешь хорошей девочкой.
   – Из… из Англии? – переспросила Идоя. В ее испанском явственно слышался баскский акцент, но я понимал ее без труда.
   – Да, из Англии, – ответил я. – Меня зовут Стивен Фэрхерст, я англичанин. – Я протянул ей руку. – Encantado de conocerle.[57]
   Идоя бросила короткий взгляд на мать Августину, которая кивнула в ответ. Моя дочь робко и с некоторой неохотой вложила свою ладошку в мою руку.
   – Encantada, Senor.[58]
   – Что же, – сказала мать Августина. – Хотите узнать что-либо еще? Если нет, вероятно, вашей дочери лучше вернуться к своим обязанностям. Приютный дом всегда с радостью готов принять любую помощь, которая требуется для нашей богоугодной деятельности, особенно в нынешних стесненных обстоятельствах. Что касается будущего вашей дочери, то я могу порекомендовать вам нотариуса, обладающего большим опытом в решении подобных вопросов.
   Она снова встала, и на фоне ее черной сутаны Идоя показалась мне совсем маленькой.
   Я постарался собраться с мыслями и взять себя в руки.
   – Вы не могли бы указать место, где я мог бы остаться наедине со своей дочерью? Мне хотелось бы получше узнать ее, но при этом я не хочу причинять вам лишних неудобств. Я уверен, что вы очень заняты.
   – Дела подобного заведения, естественно, требуют моего неусыпного внимания, – с важностью ответствовала мать Августина. – Если вы хотите провести некоторое время в обществе Идои, полагаю, молельня Святой Катерины из Сиены в настоящий момент не занята.
   Вот так и получилось, что дочь Каталины, моя дочь, и я оказались сидящими по разные стороны маленького стола в пустой комнате. Окно располагалось чересчур высоко, чтобы через него можно было что-либо увидеть, сверху со стены на нас взирал распятый на кресте Христос, а в углу, как объяснила мне Идоя, стояла статуя Святой Катерины, демонстрирующая свои благочестивые стигматы. Я поинтересовался, знакома ли ей эта статуя, поскольку не мог придумать ничего лучшего, чтобы завязать разговор.
   – Счастлива ли ты? – продолжал я свои расспросы. – Хорошо ли относятся к тебе монахини? – Она кивнула, по-прежнему держа руки на коленях. – Боюсь, ты испытала настоящий шок, когда тебя так неожиданно познакомили с отцом.
   Она смущенно хихикнула – я решил, что это от растерянности, – и прижала руки ко рту, как если бы не знала, что ответить. Я предпринял новую попытку.
   – Ты знаешь… Монахини рассказывали тебе что-нибудь о матери?
   – Только то, что она тоже посвятила себя служению церкви, сеньор.
   Из кармана сюртука я извлек рисунок Люси, на котором была изображена Каталина и который мы прикрепили к картону, чтобы он не измялся.
   – Это твоя мать. Рисунок был сделан только вчера. Ее зовут Каталина Маура, но церковное ее имя – сестра Андони.
   – Когда я теряю свой грифель, то молюсь Святому Антонию.
   Она взяла рисунок и долго смотрела на него, не шелохнувшись. Я заметил, что она унаследовала от матери небольшой прямой нос, высокие скулы и круглые щеки. Они очень походили друг на друга – мать и дочь, одна совсем маленькая, другая постарше. Мне казалось, что Идоя держит в руках волшебное зеркало, в котором время разделилось, так что прошлое оказалось наложенным на будущее, а будущее наложилось на прошлое, и теперь они смешались, и я уже не мог разобрать, где и что изображено.
   Спустя долгое время она подняла глаза и протянула мне рисунок.
   – Ты можешь оставить его себе, если хочешь, – предложил я. – Он был сделан специально для тебя.
   – Пожалуйста, возьмите его, – сказала она. Для своих лет у нее был низкий голос. – Мне не позволят оставить его, потому что моя мать была проституткой, а я незаконнорожденная.
   Я почувствовал, как во мне разгорается гнев. Каталина ни в коей мере не заслуживала столь оскорбительного прозвища, а этот маленький ребенок не мог нести на себе подобное проклятие с самого детства. Кто мог сказать ей такие слова: другие девочки, проявившие невинную детскую жестокость, или же те, чьей обязанностью было любить ее и заботиться о ней? Может быть, именно поэтому она держала губы плотно сжатыми, а руки – сложенными на коленях? Дикая ярость охватила меня, но Идоя казалась такой маленькой и неподвижной в этой комнате, предназначенной для бесед со взрослыми, что я ни за что на свете не мог позволить ей ощутить глубину моего гнева.
   – А что лежит у тебя в кармане? – спросил я после того, как несколько справился со своими чувствами.
   Она взглянула на меня так, как всегда смотрел Титус, когда боялся, что я отберу у него любимую палочку.
   – Я никому не скажу, – пообещал я.
   Медленно, не сводя с меня глаз, она опустила руку в кармашек платья и вынула маленькую куклу, сшитую из лоскутков. На голове у нее красовался кусочек черной шерсти, а лицо, несколько размазанное, было нарисовано чернилами.
   – Как ее зовут? – спросил я.
   – Я называю ее Эстефания.
   Я не мог выговорить ни слова. Потом, когда на лице у нее отразился испуг, я с трудом выдавил:
   – Тебе разрешают играть с ней?
   – До тех пор, пока мне не исполнится семь лет. Потом я буду уже взрослой.
   – И когда это случится? – поинтересовался я, хотя и знал дату, которую она должна была назвать.
   – В канун праздника Святого Иоанна, – ответила она. – На мой день рождения устраивают фейерверк.
   – Тебе очень повезло. Но что же тогда будет с Эстефанией?
   – Ее отдадут детям бедняков, – сказала Идоя – Она будет им нужнее, чем мне. – Она умолкла, но потом продолжила: – Я хочу оставить ее себе. Иначе она останется одна в корзине для детей бедняков. И потеряется.
   – А ты не хочешь, чтобы она потерялась?
   Она отрицательно покачала головой, как будто слова были излишними, и мне показалось, что в ее взгляде впервые промелькнул лучик надежды. Она смотрела на меня, и глаза ее были настолько похожи на глаза Каталины, что я вдруг почувствовал нестерпимое желание подхватить ее на руки и прижать к себе. Но мы все еще оставались чужими друг для друга, потому я ограничился лишь тем, что сказал:
   – Но ведь ты не потерялась. И ты не одна. Ты живешь здесь всю свою жизнь.
   – Да, – согласилась она. – Но когда я должна буду отсюда уйти, куда я пойду?
   Это был вопрос, на который у меня не было ответа.
   – Я уверен, что мать Августина устроит все лучшим образом, – пробормотал я.
   – Да, – прошептала Идоя.
   – А сейчас мне пора идти, – сказал я, с трудом поднимаясь на ноги. – Я должен побеспокоиться о твоем будущем, отдать необходимые распоряжения. О тебе позаботятся. Ты разрешишь мне прийти к тебе еще раз, перед тем как я вернусь в Англию?
   Она кивнула, пряча куклу в карман.
   – А зачем вам нужно возвращаться в Англию?
   – Потому что там мой дом. У меня есть поместье и фермы, и я должен присматривать за ними.
   Она снова кивнула.
   – До свидания, сеньор.
   – Я снова приду завтра. Или на следующий день, в крайнем случае. Не позже. – Она не сводила с меня глаз. – Я даю тебе слово. А теперь нам пора возвращаться к матери Августине.
   Я протянул ей руку, и она вложила в нее свою ладошку. Она была маленькой и теплой, кончики пальцев у нее слегка загрубели от работы, но кожа еще оставалась нежной и мягкой. На меня внезапно нахлынули воспоминания о том, что такими же были и руки Каталины, мягкими и нежными.
   Я открыл дверь. В коридоре нас поджидала молодая монахиня. Идоя выпустила мою руку.
   – Я не хочу мешать матери Августине, – сказал я. – Я уверен, она очень занята. Не будете ли вы так добры передать ей, что в следующие день или два я непременно зайду снова, чтобы повидаться с дочерью?
   Теперь, когда я знал, что из-за собственной глупости – жестокости – лишился своей любви, у меня не было иного выхода.
   – Конечно, сеньор, – ответила монахиня. – Пойдем, Идоя. Меня внезапно охватила такая слабость, что ноги задрожали.
   Я стоял и смотрел, как Идоя удаляется по коридору, шагая впереди своей сопровождающей, становясь меньше с каждым шагом, пока наконец темные двойные двери не закрылись за ней.
 
   Все пошло прахом, уж это-то я понимала. Я знала об этом с того самого момента, как увидела Тео и Эву из окна. Я не строила никаких особенных планов, не мечтала ни о чем, просто жила в своей любви к нему. Но теперь я больше не могла оставаться здесь дальше.
   Пенни предложила составить мне компанию, когда я вернулась в Холл за вещами.
   – У тебя наверняка есть чемодан или что-нибудь в этом роде. Мы возьмем машину. Кроме того, мне необходимо забрать вещи Сесила. Судя по тому, что мне рассказывала Сюзанна, их немного, но ему, бедняжке, не помешает иметь несколько знакомых предметов.
   Я уселась рядом с ней на переднее сиденье и подумала о том, как хорошо, что есть кто-то, кто хоть немного поможет мне в том, что я должна была сделать.
   Она остановила машину у задней двери Холла.
   – Рей ничего не имеет против того, что мы забираем малыша? – спросила я и тут же сообразила, что с того самого момента, как проснулась, я ни разу даже не вспомнила о Рее. Моя голова отказывалась нормально работать, потому что была забита мыслями о Тео.
   – Нет. Он знает… он понимает, что так лучше всего. В настоящий момент он просто не в состоянии позаботиться о мальчике. Или… Впрочем, поживем – увидим. Да и твоя мать скоро будет здесь.
   – Как вы думаете, Сесил будет скучать по нему? И по жизни здесь?
   – Вероятно. – Она выбралась из машины. – Дети частенько ведут себя так, особенно если они не знали ничего другого.
   Задняя дверь была незаперта.
   – Я разговаривала с Реем, пока ты спала, – сказала Пенни. – У него нервное расстройство, и он многого не помнит. Похоже, у нее случился сердечный приступ. Вероятно, она почувствовала себя плохо и решила сойти вниз, чтобы позвать на помощь. Или, быть может, что-то напугало ее, ведь электричество было отключено. Что-то в темноте. Как бы то ни было, она упала.
   Темные и золотистые тени, неподвижные и танцующие в темноте, скользящие вверх и вниз по лестнице. «Что-то случилось…» – сказал Сесил.
   – Я не… просто… подняться наверх… – Я не знала, чего боюсь.
   Но она ограничилась лишь тем, что сказала:
   – Нет, разумеется, нет, – причем совершенно спокойно. – Я пойду с тобой.
   Я вспомнила, что она занимала должность магистрата. Неудивительно, что полицейские поступили так, как она им приказала, хотя, окажись на ее месте мать или Тео, они ни за что не стали бы вести себя так. Мне пришло в голову, что я совсем ее не знаю; она выглядела обычной милой женщиной. Странно, но, выступая чуть ли не в роли судьи, она все-таки оставалась на моей стороне.
   – Боюсь, я и представить себе не могла… что может случиться что-нибудь в этом роде, – продолжала она. – Рей вел себя вполне пристойно по отношению к Сюзанне, да и школа управлялась совсем неплохо. И хотя он, такое впечатление, не обращал особого внимания на Сесила, не думаю, что он когда-либо дурно обходился с ним. Во всяком случае я не заметила ничего такого, о чем следовало бы сообщить властям.
   На мгновение у меня перед глазами возникло раскрасневшееся, полное злобы лицо Белль. И Рей, глядящий на нас через стекло.
   – Я не хочу видеть Рея. Хотя и должна, наверное. Но не хочу. Просто… словом, я не могу объяснить.
   – Не беспокойся. Я буду рядом.
   Я открыла дверь в коридор, и внезапно мне стало ясно, что Белль мертва. Моя бабушка была мертва. Мать моей матери. Меня как будто ударили под ложечку. Вчера она еще была жива. Но потом что-то в темноте испугало ее, заставило упасть на черно-белые мраморные квадраты пола. Эта картина стояла у меня перед глазами. Человек упал и разбился, как и все остальное.