Я сам много раз купался в реке Бидассоа, когда был свободен от службы, поэтому хорошо знал, как благотворно сказывается на самочувствии прохладная вода, смывая с тела пот и дневную жару, а с разума – усталость и опустошенность. Она вошла в пруд, и по тому, как зарябило и разбилось отражение скал и неба, я понял, что она вздрогнула от холода. Мгновение она постояла неподвижно, а потом пошла, постепенно погружаясь в воду. Очевидно, там находилось самое глубокое место. Она легла на спину, потом вытянула руку и несколько раз взмахнула ею в воде, образуя волну. Я буквально видел, как тело ее покрылось капельками воды, сверкавшими, как драгоценные камни в украшениях знатной дамы. Затем она вынула заколки из волос, и их тяжелая грива обрушилась в воду. Набежавшая волна подхватила их и понесла к берегу, к камням и мху.
   Сейчас я вполне мог удалиться незамеченным, это было бы совершенно по-рыцарски, но тут она перевернулась на живот, выплыла на мелководье и вышла на берег.
   Солдат проводит среди женщин больше времени, чем можно себе представить. Обычно нищета – это наш удел, повиновение – долг, но целомудрие не относится к числу воинских добродетелей. Я обзавелся привычкой комфортно чувствовать себя в любом женском обществе, но мне до сих пор не доводилось видеть женщины, которая бы не подозревала о том, что на нее смотрит мужчина. В том, как Каталина вытерлась полотенцем и обсыхала на солнце, не было ни жеманства, ни страха. Скорее, она казалась погруженной в собственные мысли. Точно так же, как моя кожа помнила ледяные поцелуи горных рек, так я сейчас ощущал, как льняное полотно впитывает капли воды с ее тела. Только потом мои мысли устремились по привычному руслу, и я поразился, какой стройной и приятной для глаза оказалась ее фигурка. У нее были чрезвычайно стройные ноги, а кожа цветом напоминала расплавленное золото. Со временем она вызывала у меня большее восхищение, чем бело-розовый цвет лица наших английских красавиц. Ее черные волосы намокли и сверкали, падая вдоль спины почти до самых колен. Она опустилась на камень и перебросила их себе на грудь, выжимая воду, прежде чем вытереть их полотенцем. Затем она расчесала их пальцами, заплела в толстую косу и забросила ее за спину. Когда она выпрямилась, я вновь увидел перед собой девушку с рыночной площади. Подол ее юбки спереди был запачкан кровью юноши и потемнел, и вряд ли время или солнечные лучи смогут когда-нибудь вернуть ей первозданный цвет. Наверное, он приходился ей братом, или кузеном, или любовником, потому как обручального кольца у нее на пальце я не заметил. Теперь уже меня обуревало желание выйти вперед, чтобы она увидела меня, прежде чем начнет спускаться с горы обратно в город, но я медлил. И хотя теперь она была уже одета и обута, она непременно догадается, что я наблюдал за ней с самого начала, и что бы я ни сказал или сделал, она будет знать о моей нескромности.
   Наконец она повернулась и ушла, а я сидел и слушал, как замирает вдали, среди деревьев, эхо ее легких шагов на каменистой тропинке. А когда я мог расслышать лишь пение птиц, журчание ручья и шорох ветра в листве, то вынул из кармана часы и увидел, что они остановились. Я не имел представления о том, сколько минут или часов я сидел в укрытии, но солнце, теперь уже подернутое дымкой, висело низко над горизонтом. Это означало, что прошло много времени. Мне следовало поспешить, чтобы вернуться в лагерь к выполнению своих обязанностей.
   С того момента, когда я увидел Каталину вновь, и опять у ручья, я прилагал все усилия, чтобы не испугать ее и ни на дюйм не переступить ту границу, которую она сама для нас установила. Ее отец был достаточно строгим родителем даже по испанским меркам, как она рассказывала мне, но смерть сына разбила ему сердце. При этих словах глаза ее потемнели, губы задрожали, так что мне пришлось утешить ее, чтобы она смогла продолжить свое горестное повествование. И теперь он мало обращал внимания на то, когда она приходила и уходила, – при условии, что в назначенный час ужин ждал его на столе. Я не стыдился того, что обратил его невнимательность себе на пользу, но только потому, что это предоставляло Каталине большую свободу и избавляло ее от упреков и расспросов, которых можно было бы ожидать в противном случае. Я никогда бы не позволил себе сделать что-либо, что заставило бы ее искать защиты у отца. Но я видел ее в такие мгновения, когда она была верна себе, когда она была сама собой, и эту верность я любил больше всего на свете, любил так, как никогда не думал, что смогу полюбить. Когда она отдала себя мне, я вверил ей свою душу, зная, что она сохранит ее до конца наших дней.
   Совместная наша жизнь, однако, была недолгой. Мы провели вместе почти три недели. Мы встречались при первой же возможности, в амбаре на склоне горы или в других уединенных местах, какие только могли отыскать. Время от времени, когда отец отсутствовал, наши встречи происходили у нее дома. Когда в начале сентября мы получили сообщение о падении и разграблении Сан-Себастьяна, я понял, что времени у нас осталось совсем немного. Действительно, в самом скором времени мои воинские обязанности возросли, и стало ясно, что в ближайшем будущем нам предстоит наступление на позиции французов, чтобы оттеснить их к границе и далее.
   Теперь мы с Каталиной стали встречаться реже. Иногда я опаздывал или вообще не мог отлучиться из лагеря, но она никогда не упрекала меня. Казалось, не испытывает она и угрызений совести относительно того, чем мы занимаемся; по-моему, она тоже считала, что наша любовь неподвластна обычным канонам морали и нас не могут судить ни викарий, ни мясник или булочник. Это была наша тайна, потому что один только Господь мог быть нашим судией, и я знал, даже не спрашивая Его или тех, кто обычно объявляет себя толкователями и провозвестниками Его воли, что наши отношения с Каталиной в Его божественном понимании выглядели благочестивыми и естественными.
   Сражение за Пиренеи продолжалось несколько недель вплоть до окончательной победы, поскольку мы должны были занять каждый перевал и множество высот. В военно-стратегическом смысле зрелище было унылое и тоскливое, долгие ожидания, вызванные ухудшающейся погодой, сменялись яростными штурмами горных вершин, но в конце концов наш 95-й полк оказался далеко от Бера.
   Мы знали с самого начала, что когда-нибудь наступит день, когда нам придется расстаться. Знали мы и то, что не сможем переписываться, потому что в маленьком городке она легко могла пасть жертвой злобных сплетен. Кроме того, она не могла знать, куда писать, чтобы ее письмо нашло меня. Но такой сильной была наша любовь, что в объятиях друг друга мы могли не думать о будущем, которое казалось нам бесконечно далеким.
   Однажды ночью я попросил Каталину стать моей женой, хотя у меня практически не было средств, чтобы содержать ее, и сердце мое обливалось кровью при мысли о том, что ей придется делить со мной тяготы походной жизни в лагере. Я сделал ей предложение, потому что любил ее больше жизни и эгоистично мечтал о том, чтобы взять ее с собой. Но при этом я понимал, что должен уберечь ее от гнева отца и от бесчестья, которое, по мнению других, она неминуемо навлекла бы на себя, стань наша связь известной.
   Каталина ответила отказом и продолжала упорствовать в своем мнении. Она не могла оставить отца, а я не мог оставить службу. Эта война может продлиться еще много лет, затем, без сомнения, разразится новая, и что с ней будет в армии, спрашивала она. Разве сможет она вынести, если ради нее я нарушу свой долг? Кроме того, она была женщиной незнатного происхождения, в то время как я был офицером. Она не знала бы, как себя вести, и я начал бы стыдиться ее. Короче говоря, она вскоре превратилась бы для меня в обузу, в препятствие для карьеры. Лучше расстаться сейчас, говорила она, а в глазах ее стояли слезы, пока мы искренне любим друг друга, потому что, сколько бы еще времени ни отвела нам судьба, больше нам нечего было желать.
   Мы провели вместе целую ночь, потому что ее отец находился в отлучке. Мы занимались любовью, но почти не разговаривали, потому как разговаривать было практически не о чем, а потом снова занимались любовью. Под утро Каталина заснула в моих объятиях, так крепко прижавшись ко мне, что я и сейчас ощущаю ее рядом.
   На рассвете я должен был покинуть ее. Мы договорились встретиться вечером у ручья. Но, когда я вернулся в лагерь, был получен приказ в полдень отправляться походным порядком. У меня не было возможности увидеться с ней или хотя бы попрощаться. И далее окончательная победа в войне и сражения за Ла Птит Рюн, Байонну, Тарб или Тулузу, битва у стен Катр-Бра или бойня под Ватерлоо не смогли стереть память о Каталине из моей души или изгнать ее образ из моего сердца.
 
   Я закончил писать, когда небо на востоке начало сереть. Моя последняя свеча почти догорела, но не настолько, чтобы я не смог растопить воск. Я сложил письмо, надписал адрес и запечатал его, не перечитывая. Потом в одной рубашке вышел во двор, в утреннюю прохладу, сжимая в руке сложенные листы и слушая первые робкие трели птиц, приветствовавших наступление нового дня.
   В конюшне сонные деревенские парни уже принялись за работу. Я распорядился, чтобы один из них отвез мое письмо в Бери-Сент-Эдмундс, и он отправился седлать коня.
   – Поспеши! – приказал я ему, когда он сунул письмо в карман с таким видом, словно это был обыкновенный торговый документ. – Постарайся успеть до прибытия утреннего почтового дилижанса.
   Теперь, когда я изложил свою историю на бумаге, дав ей собственную жизнь, вдали от меня, я больше всего хотел, чтобы письмо как можно быстрее отправилось по адресу и оказалось вне пределов досягаемости. Я боялся, что мое страстное желание найти понимание в лице мисс Дурвард сменится страхом лишь заслужить ее презрение и отвращение.
 
   Ночью мне снились цифры. Десятые доли секунды порхали вокруг меня, подобно пылинкам в лучах солнца, диафрагменные числа смыкались, как ножи, в объективе фотоаппарата: двести пятьдесят – скорость срабатывания затвора, сколько же это должно быть, значит, одна двухсотпятидесятая секунды, ничтожно малый промежуток времени… Тоже самое и с тысячей, которая уже и не тысяча вовсе, а тысячная доля, фрагмент фрагмента… Но триста семнадцать? Это еще что такое? Потом цифры сложились в треугольник, почти такой же, какой из палочек для леденцов соорудил Сесил, только больше, вполне достойный взрослого мужчины.
   Когда я проснулась, цифра триста семнадцать все еще крутилась у меня в голове, но в глаза уже били солнечные лучи, теплые и спокойные. Я пошевелила ногами. Прошлой ночью было слишком жарко, чтобы надевать ночную рубашку, и сейчас мое обнаженное тело погрузилось в простыни, словно они стали водой. Я подняла руку и смотрела, как соскальзывает с нее простыня, а солнце просвечивает сквозь ткань, разбиваясь крохотными сверкающими лучиками о мои колени и бедра, как если бы мое тело лежало в прозрачном ручье.
   Откуда-то доносился колокольный звон, в тишине медленно падали одиночные удары: динг, динг, динг. Пауза, и снова: динг, динг, динг. Я не могла понять, откуда он идет. Звон казался отдаленным и негромким, как если бы звук приглушали пласты времени, сквозь которые он пробивался, чтобы добраться до меня. Оказывается, я упустила из виду, что сегодня воскресенье. Я совсем сбилась со счета. Мне казалось, что минуло много дней, и каждый нес с собой новые лица, голоса, звуки, небо и деревья, а в промежутках между ними бесследно исчезало само время. Мне казалось, что прошла целая вечность с тех пор, как я впервые встретила Тео.
   Воздух, вообще-то, был прохладным. Я умылась, надела шорты и легкий топик, а на плечи набросила толстовку. Взяла я и свой фотоаппарат, то есть фотоаппарат Тео, поскольку раз уж свет так заманчиво падает на мою кровать, то я обязательно хотела увидеть, как он лежит между колоннами и сосновыми деревьями, и на лужайке вокруг конюшни. Задумавшись об этом, я вдруг вспомнила Стивена. У меня оставались непрочитанными еще два его письма. Я взяла с собой одно из них, потому что хотела узнать, что будет дальше, а последнее оставила, так, чтобы конец оказался счастливым. Если он вообще будет, этот конец. Потому что хотя у событий, о которых писал Стивен, и был конец, но письма могут и не рассказать мне окончание истории его отношений с мисс Дурвард.
   Солнце, казалось, решило таким чудесным утром задать тон всему воскресному дню. Вместо дня запертых магазинов и страдающих похмельем горожан оно предпочло сделать его тихим и спокойным для этого времени и для этого места. Заодно оно набросило на землю и легкую дымку, чтобы немножко осветлить тени и приглушить собственный ослепительный блеск, так что прямые лучи бережно и нежно касались колонн, стеблей травы, холмов и долин, лаская их.
   И тут я увидела Сесила. Он свернулся клубочком в углу портика, среди сухих листьев и пыли, и спал. Свет просачивался сквозь колонны, согревая его голую спину. Она вся была исцарапана, кровь подсохла и размазалась, как если бы он продирался сквозь колючие кусты ежевики, и на руках у него добавились свежие синяки.
   Он вздрогнул и плотнее обхватил себя руками, но не проснулся. Неужели спать здесь, снаружи, ему было удобнее, чем внутри? Неужели дверь заперли до того, как он успел попасть внутрь, и никто не заметил, что его нет?
   Я сняла с плеч толстовку и укрыла его. Он вытащил одну руку и положил ее сверху, и я испугалась, что разбудила его, хотя всего лишь хотела, чтобы ему было удобнее спать. Или, может быть, следует все-таки разбудить его, отвести в дом и уложить в постель? Лежа на камнях, он выглядел маленьким, потерявшимся и несчастным. Но вот его большой палец скользнул в рот, послышалось негромкое причмокивание, и напряжение исчезло. Я отошла, стараясь ступать как можно тише, и беззвучно зашагала по траве, как будто солнце подкладывало мне под ноги мягкие подушечки. Обернувшись, чтобы взглянуть на дом, я заметила, что капельки сверкающей росы превратились в черные пятна моих следов.
   Я сделала несколько снимков. Было так тихо, что щелканье затвора показалось мне оглушительным. Свет окутал невесомым покрывалом деревья, и его светло-голубые и золотисто-фиолетовые лоскуты падали на прогалины между стволами и кусты. Мне было мало просто смотреть на этот свет: я хотела потрогать его и пожить в нем, пусть совсем немного. Я села на землю, прислонившись спиной к стволу дерева, и солнечные пылинки упали на мои колени и страницы, исписанные почерком Стивена. Я обратила внимание, что это письмо он написал в Керси, у себя дома. А что же она? И тут я поняла, что на этот раз мне не понадобится зеркало, чтобы читать слова задом наперед. Письмо получилось таким длинным, что он дописывал его на обороте последней страницы, так что внизу осталось совсем мало места для адреса.
 
   Мадемуазель Люси Дурвард, Шато де л’Аббайе, Экс, Брюссель, Бельгия.
 
   Брюссель, Бельгия. Значит, Люси тоже ездила туда. Они были там в одно и то же время? Интересно, а случалось ли им поговорить друг с другом, вместо того чтобы писать письма? Вообще-то говоря, я не обращала внимания на даты, так что для того, чтобы сопоставить их, мне нужны были другие письма. Но теперь Стивен вернулся в Керси, а она осталась в Брюсселе. Что же ему вдруг понадобилось рассказать ей, о чем они не могли поговорить?
   Почерк был прямым и летящим, словно скакун, сорвавшийся в галоп.
 
   Моя дорогая мисс Дурвард!
   Я был чрезвычайно рад получить ваше письмо…
   В наш последний вечер я сказал вам, что ее звали Каталина. Она родилась в Кастилии, но жила в Бера, в стране басков…
   …У меня не было возможности увидеться с ней или хотя бы попрощаться. И даже окончательная победа в войне и сражения за Ла Птит Рюн, Байонну, Тарб или Тулузу, битва у стен Катр-Бра или бойня под Ватерлоо не смогли стереть память о Каталине из моей души или изгнать ее образ из моего сердца.
 
   По переулку проехала машина, грохоча и лязгая, как ездят только такси. Мои шорты намокли от росы, а солнечные лучи сдвинулись в сторону. Поднявшись, я почувствовала, что тело мое одеревенело от долгого сидения. Я все еще думала о Стивене и Каталине. Мне было интересно, какие чувства испытывала Люси к ней, а заодно и к нему. Но тут, выйдя на лужайку и взглянув на конюшню, я увидела Тео.
   Он сидел на солнышке на бревне, прислонившись голой спиной к кирпичной стене конюшни, и смотрел, как дымок его сигареты невесомыми колечками поднимается вверх. Солнечные лучи сверкали у него на груди и плечах, и мне показалось, что я чувствую запахи его сигареты и его кожи, смешавшиеся с запахом сосновых иголок, леса и зеленой травы на лужайке. Если мне удастся подойти поближе…
   Щелчок затвора заставил его повернуть голову.
   – Анна! Ты сегодня с утра пораньше.
   – День такой чудесный!
   – В самом деле, правда? Я тоже поднялся пораньше, чтобы проводить Эву, а потом не захотел возвращаться в дом.
   – Вы не возражаете, что я фото… снимаю вас?
   – Возражаю? Нет, конечно нет. Если ты этого хочешь… – Он рассмеялся. – Наверное, стоит помнить, что написал один художник, Констебль. Не знаешь? Однажды Криспин прочел мне его слова: «Уродства не существует. В жизни не видел ничего уродливого: какой бы ни была форма объекта, свет, тень и перспектива всегда сделают его прекрасным». – Тео умолк. Я задумалась над тем, что он сказал, и засмеялась. Он продолжил: – Он ведь местный, ты не знала? Родился в местечке Ист Бергхольт.
   Я отрицательно покачала головой.
   – Никогда там не была. Собственно говоря, я вообще нигде не бывала. Если не считать этой деревни.
   – У меня есть идея, – заявил Тео и в последний раз затянулся сигаретой, после чего погасил ее о камень. – Мы поднимемся наверх и позавтракаем. Или ты уже ела?
   – М-м… нет еще.
   – Отлично. А потом я повезу тебя на экскурсию. Хотя, по правде говоря, одно из красивейших мест начинается сразу за нашим порогом.
   – Неужели? – поинтересовалась я, поднимаясь за ним наверх.
   – Ты встретишь Керси на календарях чаще любой другой деревушки по эту сторону Финчингфилда, как говорит Эва, – заявил он, швыряя сигаретный окурок в корзину для мусора – За исключением, пожалуй, здания ратуши, Гилдхолла, в Лавенхэме.
   – А я и не обратила внимания на деревню, – сказала я.
   – На этот раз обратишь, – пообещал он. – Как ты относишься к круассанам на завтрак?
 
   Тео оказался прав. Деревушка Керси была очень красива, и я не могла понять, как не заметила этого в первый же день приезда сюда. Может быть, потому, что мне было жарко, я была занята, злилась и психовала? Кажется, с той поры минула целая вечность. Тео медленно ехал по главной улице: собственно, это была единственная улица. Дома выстроены из черных балок, с оштукатуренными стенами, окрашенными в белый, розовый и кофейный цвета. Они смотрелись как-то очень уютно, безо всяких острых углов или башенок, и выглядели очень старыми и солидными, сбегая по склону холма к речушке у его подножия. Воды в ней не хватило бы даже для того, чтобы утки намочили лапки. Впрочем, Тео сказал, что зимой уровень ее поднимался настолько, что владельцам роскошных машин приходилось дважды подумать, прежде чем рискнуть пересечь вброд.
   – Однажды я видел, как здесь перебиралась лошадь, запряженная в рессорную двуколку. Раз, и они оказались на том берегу. Никаких проблем, – поделился он, и я буквально услышала стук колес и почти бесшумные удары копыт о воду.
   Я представила, что во времена Стивена это был единственный звук, что нарушал здешнюю тишину, и мне стало немного не по себе. Интересно, как бы вы восприняли звук пушечного выстрела и что при этом почувствовали, если все, что вам приходилось слышать раньше, – это лишь цокот копыт и стук колес?
   – Если никто не переправляется вброд какое-то время, вода успокаивается и становится прозрачной, – говорил тем временем Тео. – И тогда в ней отражается небо и церковная колокольня. – Колокольня была выстроена из кремневой гальки, белой и сине-черной, и походила на шахматную доску, выставленную на солнце. Я подняла голову и увидела, что вокруг нее кружат и пронзительно кричат птицы. Маленькие, с острыми черными крылышками, похожими на мечи, вспарывающими воздух.
   – Стрижи, – заметил Тео. – Они похожи на ласточек, только крупнее.
   В машине были опущены все стекла. Тео выставил руку с сигаретой наружу, так что густые заросли живых изгородей стряхивали с нее пепел, и расспрашивал меня о маме и об отце, и о школе тоже, а я отвечала ему намного подробнее, чем обычно делаю. Мне было удобно и спокойно рядом с ним в большом автомобиле. Со всех сторон нас окружало небо, и поля, которые убегали назад, как бильярдные шары, и полоски тени от деревьев, в которые мы то и дело окунались. Мы проезжали мимо деревушек и коттеджей с маленькими окнами, цыплятами и собаками с серыми и седыми мордами, которым было лень даже облаять нас. Он слушал молча и очень внимательно. Я рассказывала о том, как бросали мать, после чего мы переезжали. Новое место, новый приятель матери, иногда даже новая школа посреди семестра, когда все в ней уже перезнакомились и завели друзей. Внезапно я обнаружила, что рассказываю о том, как однажды потерялась – давным-давно, когда мы только-только переехали в одно из селений, состоящее сплошь из аллей и подземных переходов. Мне тогда было лет шесть или семь, я была немногим старше Сесила, и мать послала меня в молочную лавку. Я без проблем купила молоко, к тому времени я уже умела это делать, а вот найти дорогу назад не сумела. Я даже не видела ни одного места, которое показалось бы мне знакомым. Меня окружали сплошные бетонные стены и аллеи, заканчивающиеся тупиками. Я в очередной раз свернула за угол и вдалеке, на пустой лужайке, заросшей травой, на которой отметились, должно быть, все окрестные собаки, увидела какого-то человека. Но он был слишком далеко, и я не смогла разобрать его лица. Потом я вдруг сообразила, что не помню ни номера квартала, ни названия улицы, ни номера нашей квартиры. Я совсем потеряла голову и побежала. Без всякой цели. Мне важно было просто бежать куда глаза глядят. Я надеялась, что если буду бежать достаточно долго, то одно из чужих мест возьмет и окажется тем, которое мне нужно. Я все бежала и бежала, пока не заблудилась окончательно. Я подумала, что, наверное, поначалу была совсем рядом со своим домом, но просто не заметила этого. Однако вернуться туда я тоже не сумела и решила, что заблудилась навсегда. А потом я споткнулась о бетонный бордюр тротуара, упала, ободрала коленки и локти, а бутылка с молоком разбилась.
   И все это я рассказывала Тео. Рассказывала о том, что мне самой казалось давно забытым. И как все повторилось в аэропорту, когда взрослые прошли через турникет на посадку, а я в этот момент отвернулась.
   Я почему-то считала, что удержусь, но не удержалась и начала плакать. Обычно я плачу очень редко, почти никогда, но на этот раз я плакала и не могла остановиться.
   В общем-то, со стороны это было не очень заметно. Просто я время от времени проводила ладонью по щекам и вытирала нос тыльной стороной запястья. Но Тео все понял, остановил машину на проселочной дороге, вытащил из кармана большой носовой платок, встряхнул, расправляя складки, и протянул мне. От платка пахло свежестью, табаком Тео и им самим. Я прижала его к лицу. Он негромко произнес:
   – Бедная Анна… Бедная моя Анна… Как же тебе пришлось нелегко!
   После этого я зарыдала в три ручья, как если бы рухнула невидимая плотина.
   Должно быть, прошло много времени, поскольку потом я обнаружила целых три сигаретных окурка в автомобильной пепельнице. Но в тот момент я сознавала лишь, что где-то глубоко внутри меня зарождается невыносимая боль, которая поднимается вверх, рвется наружу, ревет у меня в ушах, выплескиваясь из глаз, носа и рта. Какой-то частью сознания я понимала, что плачу и из-за того, что потеряла Холли и Таню, потеряла мать, вроде как потеряла даже Дэйва. Слезы текли у меня по щекам, я горевала не только о живых, но и о мертвых и о не совсем мертвых, горевала ни о чем, о пустоте на том месте, которое должен был занимать отец, которого я никогда не видела.
   Казалось, боль проникла в каждую клеточку моего тела, рвала меня на части, стремилась выплеснуться слезами. Я откинулась на спинку сиденья, потому что у меня не было больше сил сидеть скорчившись, и почувствовала, что Тео обнимает меня за плечи. Даже в таком состоянии, когда все части моего тела жили сами по себе, ослепленная болью, которая теперь по капле уходила из меня подобно тому, как тает на солнце лед, я чувствовала, что от меня все-таки что-то да осталось и я не рассыплюсь в прах. Когда все пройдет, от меня что-то останется – это самое что-то, которое сейчас обнимал Тео, гладил по волосам, почти баюкал, негромко приговаривая и даже напевая. Во мне крепла уверенность, что какая-то очень важная часть меня непременно уцелеет, надо только еще немного отдохнуть, уткнувшись носом в плечо Тео, и тогда я больше никогда и нигде не потеряюсь.
   – Ну что, заедем куда-нибудь пообедать? – наконец заговорил Тео.
   Я откинула со лба растрепавшиеся волосы – они почти закрыли мое лицо, – выпрямилась и шмыгнула носом.
   – Да. Пожалуйста. Простите меня.
   Он взял пачку сигарет с приборной доски, другой рукой повернул ключ, запуская двигатель, и перед тем, как включить скорость, пригнулся, прикуривая.