– Боюсь, что у меня на стенах вы найдете немногих друзей, поскольку оригиналы портретов давно мертвы.
   – Ах, майор! Вы говорите так, словно у вас в Холле водятся привидения! Но вы ведь наверняка заказали и собственный портрет? – Она наклонила головку и томно взглянула на меня сквозь длинные светлые ресницы. – Мне хотелось бы думать, что я увижу там по крайней мере одного друга. Ну скажите же мне, что и ваш портрет имеется в наличии!
   Сама мысль об этом показалась мне абсурдной. Я рассмеялся.
   – Нет, нет! Я даже не думал об этом.
   – Мама! – Миссис Джоселин оторвалась от чайного подноса. – Мама, майор говорит, что ни за что не станет заказывать собственный портрет, чтобы повесить его в библиотеке в Керси. Скажи ему, что он непременно должен сделать это, чтобы отметить свое вступление во владение Холлом.
   – Не позволяйте моей непослушной девочке дразнить вас, майор, – с улыбкой произнесла ее мать, прежде чем возобновить конфиденциальную беседу с миссис Стэмфорд.
   – Ах, прошу вас, майор, сделайте мне одолжение, закажите свой портрет! – Ее голубые глаза сияли, грудь вздымалась и опадала. Она положила руку мне на запястье. – Умоляю вас!
   Я молчал. Если в моих глазах она прочла капитуляцию перед ее выраженным желанием, то не совсем ошибалась, хотя меня как раз охватило собственное желание и мысль о ее капитуляции. Увлечь ее на роскошный турецкий ковер, разорвать корсаж платья и зарыться лицом в ее круглую, белую грудь, отшвырнуть за ненадобностью в сторону юбки и овладеть ее сочной, розовой сокровенной плотью…
   Я взял себя в руки, поскольку прекрасно сознавал – куда уж лучше! – что такие мимолетные и преходящие порывы страсти не могли принести ничего, кроме вреда и головной боли тому, кому известно было то, что знал я.
   – Майор? – спустя несколько мгновений вопросительно произнесла она. Вероятно, что-то все-таки отразилось на моем лице, потому что с легким нервным смешком она добавила: – Вы должны простить меня. Я пренебрегаю остальными гостями и должна вернуться к своим обязанностям.
   Она развернулась, чтобы удалиться, и в ответ на быстрый и неуверенный взгляд, брошенный ею в сторону матери, та ответила легким кивком, и на губах у нее заиграла удовлетворенная улыбка.
   Я не испытывал особого желания глазеть на собственное отражение, но не мог отрицать и того, что теперь, после уборки урожая, у меня возникла отнюдь не тщеславная мысль утвердиться среди своих предшественников во владении Холлом. И не имеет особого значения, что я добился покамест скромных успехов в обеспечении процветания своих земель и семейств, которые обрабатывали их в течение многих веков. Так что по некотором размышлении я отправился на поиски портретиста в Норвиче, и мне стоило немалых усилий отыскать хорошего художника. Пусть мисс Джоселин открыто заявляет о своем пренебрежении перспективой и игрой света и теней, но, невзирая на крайне малую вероятность того, что она когда-либо увидит мой портрет, я не мог уронить свой авторитет в глазах мисс Дурвард.
   Оказалось, что при виде этих соблазнительных молодых леди меня обуревают вполне плотские и объяснимые желания. Кроме того, я не мог удержаться от искушения подогреть их интерес ко мне, если даже они готовы были принести себя в жертву. Но, увы, мне никак не удавалось заставить себя смириться с необходимостью отдать им в ответ собственные акры, посему желание мое оставалось неудовлетворенным.
   Но почему я не мог решиться на такой шаг? Этот вопрос не давал мне покоя. Подобный обмен считался в нашем обществе вполне обычным делом. И разве не я сам всего несколько недель назад отправился в Ланкашир как раз на поиски спутницы дней и хранительницы ночей своих в рамках того же самого обмена? В очередной раз, укладываясь в постель, я раздумывал над тем, а не пытаюсь ли я избавить себя от грядущих неприятностей, если какая-либо представительница прекрасного пола сочтет, что возрождение моей усадьбы – о которой только и говорила вся округа – не сможет примирить ее с моим недомоганием, или, точнее говоря, увечьем. Стать объектом подобного отвращения, которое не смогла преодолеть даже столь мягкая и добродетельная особа, как миссис Гриншоу, и пострадать от него не один раз, а страдать каждую ночь, до самой смерти… Нет, пока я нахожусь в здравом уме, я ни за что не соглашусь на подобное испытание.
   Но когда меня окутала тишина и темнота, я понял, что не только мое нежелание терпеть унижение не позволяет мне отважиться на подобный шаг. Тому была и еще одна причина, намного более веская – нескончаемая горькая печаль и болезненная радость, которые жили в самой глубине моего сердца. То дружеское общение и товарищеские отношения, которых я жаждал, те плотские желания, удовлетворить которые я стремился, стали бы настоящим предательством по отношению к моему собственному сердцу, сохранившему незапятнанную память о недолгом счастье и беззаветной любви.
   Перед тем как задуть свечу, я опустил протез на пол рядом с кроватью… Ощущение конечности было настолько реальным, что во сне ко мне иногда возвращалось чувство прежнего счастья, когда я мог ходить и бегать, как все люди, а тело мое было одним целым. Иногда мне снилась Испания, и когда я, не до конца проснувшись, задевал рукой протез, только это случайное касание удерживало меня от попытки встать и двинуться по воздуху. Но потом наступало окончательное пробуждение, и я вновь вспоминал о том, что я калека. В остальные ночи я лежал на пуховой перине в своей кровати, и мне не снилось вообще ничего. Не были они похожи и на ночи, проведенные под небом Испании, которое некогда простиралось надо мной подобно черному бархату, вытканному огромными, как зеркала, звездами. Впрочем, я говорил себе, что нет на свете мужчины, достигшего моего возраста, которого его прошлое не беспокоило бы во сне, когда ангел-хранитель спит и темнота скрывает приближение старого доброго недруга.
   Но написать об этом мисс Дурвард я, естественно, не мог. Я даже не рискнул рассказать ей о портрете, не говоря уже о первопричине, которая побудила меня заказать его. Она расспрашивала меня, а я добросовестно отвечал ей лишь о деталях военной формы, о дислокации войск, о пейзаже, о Коруне, о протяженности и значении оборонительных порядков у Торрес Ведрас. Она прислала мне набросок расположения 95-го полка у местечка Катр-Бра с просьбой исправить то, что я посчитаю нужным, и попросила описать несколько эпизодов из армейской жизни.
 
   …Как бы мне ни хотелось провести остаток дня, отвечая на ваши вопросы как можно более полно и подробно, в том, что касается Коруны, я вынужден отослать вас к опубликованным мемуарам и отчетам, поскольку меня там не было. В моих воспоминаниях о 1808 годе сохранились лишь ужасы отступления нашей бригады легкой кавалерии к Виго, когда мы, усталые и измученные, брели сквозь метель и буран, играя роль наживки и стараясь отвлечь на себя как можно больше французских войск. Я помню и о том, какая скорбь охватила нас, когда мы узнали о гибели под Коруной благородного сэра Джона Мура, создателя и доброго гения нашего полка. Эти воспоминания никогда не сотрутся из моей памяти…
   Вам следует знать, что мы по праву гордились тем, что наш 95-й полк первым вступал в бой и последним выходил из него, поэтому с предопределенной неизбежностью мы сводили на нет иногда не слишком энергичные усилия нашей интендантской службы вовремя снабдить нас продовольствием и боеприпасами. Вот почему приобретенные нами навыки и успехи в добывании припасов менее ортодоксальными методами вскоре тоже получили широкую известность среди войск Пиренейской армии. Нам завидовали. Как-то голодным вечером в марте 1812 года мы наткнулись на двух молодых людей, одетых с той яркой галантностью, которая отличает кабальеро в этой стране, они несли с собой протестующих и вырывающихся из рук куриц. Я приношу вам нижайшие извинения за свои недостойные художества, надеясь при этом, что ваш талант позволит вам и из этого наброска извлечь пользу; в общем, я попытался изобразить их на обороте этого листа.
   Мне очень жаль, что замечания знакомых испортили вашей матушке удовольствие от преподнесенного вами подарка в честь ее дня рождения. Я бы рискнул предположить, что ее любовь к Тому – и удовольствие, которое любой, кто знает его, должен испытывать при виде его очаровательного портрета, написанного любящей рукой, – возобладает над взглядами тех, в ком требования морали заглушают голос человеческой привязанности. Но, очевидно, мне следовало сделать поправку на поколение, чьи вкусы сформировались без помощи рационального, разумного и естественного образования.
 
   Притом что работы на свежем воздухе для меня находилось все меньше, а вечера становились все длиннее, я стал уделять больше времени ведению домашнего хозяйства, равно как и переписке с мисс Дурвард. Причем до такой степени, что буквально каждый день ожидал прибытия нового письма с таким нетерпением, каковое раньше мне было неведомо – ни когда я учился в школе, ни позже, когда служил в полку.
 
   Однажды серым декабрьским днем я отправился в деревеньку верхом, чтобы навестить приходского священника. Я отпустил поводья, и моя старушка Дора лениво трусила по ухабистой и изрезанной колеями дороге, а вид, открывавшийся меж ее ушей, был достаточно уныл, чтобы полностью отвлечь мое внимание от окружающей действительности. Внезапно лошадь шарахнулась в сторону. Она испуганно перебирала ногами, попятилась, встряхнула у меня перед носом серебряной гривой и вырвала поводья у меня из рук. Мне показалось, что прямо из-под ее копыт выскочила маленькая девчушка и плача помчалась к дому с криком:
   – Мама! Мама! Я потерялась.
   – Надеюсь, она не пострадала? – крикнул я в темноту дверного проема, спешившись.
   – Нет, сэр! – воскликнула мать девочки, появляясь в дверях и неловко кланяясь. – Вот тебе, плохая девочка! Ты напугала нашего доброго сквайра. Нельзя же бегать сломя голову. Только попробуй сделать так еще раз, и Бони[5] заберет тебя.
   Я вспомнил давно забытого императора, пребывавшего, как мне было известно, в далекой тропической темнице, скучающего и нераскаявшегося. Так вот, он имел обыкновение выходить из туманной дымки, появляясь в наших мирных лесах и полях, облеченный плотью, которую даровал ему мрак, таившийся везде, зловещий и ждущий своего часа. Когда я наконец вскарабкался на лошадь и оглянулся, чтобы помахать им рукой на прощание, мне вдруг показалось, что мать и дочь, обнявшись, превратились в единое целое, став одним человеком.
   Причиной моего свидания с приходским священником стал ремонт, который необходимо было провести в церкви до того, как зима нагрянет в наши края по-настоящему. Боннет, церковный сторож и пономарь в одном лице, покачал головой и завел речь о прохудившихся водосточных желобах и треснувших трубах для стока воды. Что до пастора, то он, сохранивший живость невзирая на ревматизм, в этот самый момент вскарабкался на лестницу, с грустью разглядывая две древние фигурки, Святого Луки и Святого Иоанна, которые стояли в нишах по обе стороны паперти и которые украшала черно-зеленая патина, образовавшаяся вследствие бесконечных дождей. Руки святых были отрублены по запястье, лица выглядели непроницаемыми и невыразительными, как если бы они ожидали, что вот сейчас откуда ни возьмись появится некий потусторонний зодчий, который сможет вернуть им прежние черты, стертые дождевой водой.
   – Неужели вода причинила подобные разрушения? – полюбопытствовал я.
   – Нет, нет, конечно, – поспешил уверить меня старый Боннет, – это случилось во время войны. Здесь повсюду остались ее следы, да еще и осада Колчестера внесла свою лепту.
   – Во время войны? А, должно быть, вы имеете в виду Великий мятеж.[6]
   – Ну да. Говорят, что тогда здесь творились такие же ужасы, как и во Франции несколько лет назад.
   Пастор с кряхтением слез с лестницы и тяжело вздохнул.
   – Увы, да. Страшно подумать, что все может повториться… А у нас в Восточной Англии они усердствовали особенно рьяно. Ну что же, Боннет, думаю, мы с тобой увидели все, что нужно. Ты, без сомнения, сообщишь мне, что думает по этому поводу каменщик? – Боннет благочестиво коснулся пряди волос надо лбом и принялся складывать лестницу. – А мы с вами, Фэрхерст, давайте вернемся в мой дом и выпьем по капельке согревающего, день-то нынче выдался холодный. Что скажете? – Я принял его предложение, и, выходя из калитки, он продолжил: – Пуритане проявляют крайне мало почтения к искусству наших предков.
   – Равно как и к самим святым.
   – Мне легче простить ненависть, которую они питают к языческим идолам, чем ярость, с которой они разрушают нашу общую историю. Кроме того, можно было бы ожидать, что пуритане будут поддерживать евангелистов, что бы при этом ни думали о папских прихвостнях, как они их называют. А, миссис Марш, я привел с собой майора, и мы бы не отказались выпить немного вина.
   – Но в Испании мне довелось быть свидетелем того, какую власть эти идолы – даже папистские, католические идолы – могут иметь над людьми, – сказал я, ставя в угол тросточку и сбрасывая с плеч тяжелое пальто. – И того, как их не хватает во Франции. Люди обращаются к ним в поисках утешения и надежды.
   Впрочем, я не стал упоминать о том, как болезненно воспринял свидетельства этого утешения, проведя несколько дней в Бера: эти воспоминания занимали слишком большое место в моем сердце, чтобы нуждаться в выражении.
   – Разумеется, это вполне понятно, когда речь идет о простых, да к тому же еще и необразованных людях. Я поддерживаю переписку с одним из моих коллег, у которого приход неподалеку от Бристоля. Так вот, мы обсуждали его барабан двенадцатого века; и вообще он обладает поистине энциклопедическими знаниями, настоящий коллекционер древностей. Но все мы должны искать утешения, надежды и всего остального у Господа нашего Иисуса Христа. А теперь, поскольку вы пробовали этот напиток на его родине, скажите, какого мнения вы об этом шерри.
   Пастор без особого труда уговорил меня остаться на ужин, и миссис Марш – золовка моей собственной экономки миссис Прескотт – засуетилась, расставляя тарелки и кушанья, пока святой отец зажигал лампы; зима была в самом разгаре, и уже пробило четыре часа пополудни.
   Мы побеседовали о наших местных делах и обстоятельствах, например о том, что некоторые банки в последние несколько месяцев прекратили платежи, было очевидно, что вскоре и другие последуют их примеру.
   – А если цена на зерно еще подскочит после столь бедного урожая, нас ждут большие неприятности, – заявил пастор. – И тогда будет достаточно нескольких недовольных, которые начнут разглагольствовать о реформах, чтобы на смену голоду пришел радикализм.
   – Мне уже доводилось видеть нечто подобное.
   – Действительно… Послушайте, Фэрхерст, чуть не забыл. Мне не хотелось бы показаться навязчивым… Короче говоря, относительно того вопроса, о котором мы с вами говорили весной…
   Я поспешил избавить его от неловкости и сообщил, что мы с миссис Гриншоу пришли к полюбовному согласию о том, что не подходим друг другу.
   – Но, я надеюсь, вы не совсем отказались от этой мысли, – заявил он, потянувшись к графину. – Я видел, как вы охотились верхом с собаками – какая женщина может требовать большего? Причем вам необязательно подойдет какая-нибудь романтичная девица, имейте в виду, а здравомыслящая, приятная во всех отношениях женщина, способная создать уют и комфорт и для себя, и для вас.
   Я лишь вздохнул в ответ, поскольку возразить было нечего. Я не собирался объяснять пастору, что тому, кто однажды вкусил божественного нектара, чистая вода, которую он предлагал мне, кажется холодной и горькой. Он наклонился, подливая портвейн сначала в мой бокал, потом наполнил собственный.
   – Я знаю, знаю. Розовые щечки и яркие глазки, да? Но в самом деле, вы, часом, не воспарили над землей нашей матушкой? Вы уже год как живете холостяком в Холле. Дружеские отношения имеют очень большое значение. Я знаю, что мы также говорим и о том, чтобы дать природный и наиболее естественный выход вашим страстям, ослабить давление и влияние, которое оказывает на ваш ум прошлое. Но как раз это наиболее часто приходит со временем. И новой привязанностью, кстати.
   Я хранил молчание. Его доводы были правильными, справедливыми и хорошо мне знакомыми. Вероятно, только мерзкой погодой можно объяснить то, что они казались мне еще более унылыми и скучными, чем прежде.
   Было очень кстати, что моя умница старушка Дора, несмотря на темную ночь, знала каждый камень и каждую выбоину по дороге домой, поскольку утешения, которого я искал так старательно, что заглянул даже на дно графина пастора, я так и не обрел.
 
   После ванны я заснула. Я проснулась оттого, что свернулась калачиком и лежать было неудобно и холодно, зато я почти с радостью увидела вокруг облезлую краску и строгие прямые линии стен и кроватей. Здесь никак не могло оказаться того ужаса, который я видела во сне, холодного, мрачного ужаса, заполняющего собой все пространство. Только во сне в комнате царил мрак, и дверь была заперта.
   Я перевернулась на спину. Жемчужные капельки воды высохли у меня на коже, вокруг стояла невероятная тишина. Вечер еще не наступил – в конце концов, я проспала не так уж и долго, – но полосы солнечного света на полу вытянулись, стали тоньше и выцвели, став похожими на любимую тенниску, повешенную для просушки на бельевую веревку. Воздух наполнился таинственным мерцанием, и создавалось впечатление, будто я открыла глаза под толщей золотистой воды. Тут снизу до меня донесся какой-то грохот, потом чей-то крик и снова грохот. Внезапно я осознала, что обнажена, и почувствовала, что замерзла, как бывает, когда из ванны уходят последние капли воды, торопясь и всхлипывая в сливном отверстии, а вам остаются только голые и мокрые стенки, которые еще дышат призрачным ушедшим теплом.
   Цифры на радиочасах дрогнули и изменились. Шесть вечера. У меня мелькнула мысль, не пропустила ли я послеобеденный чай, поскольку сам обед я, совершенно очевидно, проспала. И еще мне не давали покоя этот грохот и крик. Что-то происходило внизу. Я слишком долго жила в самых разных местах, чтобы не разбираться в таких тонкостях. Я включила радио на полную громкость и надела чистую тенниску и джинсы. Мне хотелось хотя бы слышать других людей и знать, что я здесь не одна.
   Старый линолеум у меня под ногами был гладким, чистым и прохладным, но отнюдь не холодным. Я никогда не ходила босиком дома – о каком бы доме мы ни говорили, – потому что наши полы всегда были грязными. Их вечно усеивали сигаретный пепел и разлитое пиво, мелкие камешки из маслянистых луж, которые никогда не высыхают на улице, где разбито асфальтово-бетонное покрытие. И еще стиральный порошок, потому что никто не заметил, что пакет с ним прохудился, когда кто-то нес его из кухни в ванную, чтобы постирать кеды. Почему именно в ванную? Да потому что раковина на кухне забита тарелками с остатками вчерашнего ужина, новая стиральная машина оказалась просто барахлом и сломалась, а магазин, в котором чей-то приятель сподобился ее приобрести, закрылся и больше не работает. На мгновение я задумалась, где сейчас находится эта самая стиральная машина, потому как в такую погоду приходится стирать килограммы и тонны белья и одежды, разве что вам все равно, если от вас отвратительно смердит потом.
   И тут мне пришла в голову мысль о том, что, наверное, сама судьба распорядилась так, чтобы я оказалась здесь, в этом чертовски странном месте. Мне довелось жить во многих квартирах, но ни одна из них не была и вполовину такой большой. Кроме того, тут было не так паршиво, как раньше. Не было лифтов, в которых пахнет мочой, никто не трахался за гаражами и не торговал наркотиками в вестибюле, ступеньки лестницы не были испачканы собачьим дерьмом, а стены не дрожали от звуков гитары Джими Хендрикса. Я, в общем-то, ничего не имею против Джими Хендрикса, он крутой музыкант и слушать его приятно. Но никак не в три часа утра, когда я только что заснула, потому что мать явилась домой в полночь и битых три часа рыдала у меня на груди, умоляя меня не становиться взрослой, потому как жизнь – отвратительная штука, которая заканчивается смертью.
   Словом, ничего этого не было и в помине, но тем не менее Холл оставался чертовски странным и даже жутковатым местом. Когда-то, должно быть, здесь обитало богатое семейство, и у них наверняка была куча слуг, которые сновали по лестницам вверх и вниз, спускались в подвал, поднимались на чердак, стараясь не слишком раздражать хозяев своим видом и присутствием. Какими они были, все эти давно исчезнувшие люди? А теперь здесь осталась одна только пустота. У меня помимо воли возникало ощущение, что пустота ждет чего-то, вдыхает воздух, поднимается по лестничным пролетам. Пустота, которая раньше была людьми, которых теперь здесь уже почти и не было, но они оставались где-то совсем рядом, их можно было услышать, если внимательно прислушаться, где-то настолько близко, что мельчайшая пыль, поднятая их присутствием, едва-едва успела осесть.
   Я тихонько двинулась босиком по коридору. Навстречу мне по ступенькам очень медленно поднималась Белль, цепляясь за перила и тяжело дыша. Лицо у нее было пунцовым как помидор.
   На верхней площадке она остановилась.
   – О, – пробормотала она, отдуваясь, – привет. А ты совсем не похожа на свою мать.
   От нее разило спиртным. Джином, решила я.
   – Я знаю. – Вообще-то я намеревалась произнести эти слова небрежно-равнодушным тоном, но у меня почему-то получилось очень громко. – Я похожа на своего отца.
   – Понимаешь, она не захотела оставаться. А ведь я ее не выгоняла. В конце концов я ее мать, так что разрешила бы ей остаться. Я знаю, каково это – быть… Разумеется, я бы никогда не сделала ничего подобного. Я вовсе не такая мать. Даже после того как она сообщила нам, что уехала и что у нее неприятности. Вот только она не пожелала остаться. Что она тебе говорила?
   – Ничего особенного.
   Мне почему-то не хотелось спускаться вниз, хотя стоять на ступеньках и выслушивать ее тоже было не особенно приятно. Впрочем, я сказала ей правду: мать и в самом деле ничего мне не рассказывала. Ничего о своем замужестве, или о моем отце, или о том, почему они расстались. Его имя даже не было указано в моем свидетельстве о рождении. Я заметила это, когда мать подавала заявление на получение паспортов. Анна Джоселин Вэар – я не возражаю против «Анна», но она никогда не говорила мне о том, что заставило ее выбрать для меня имя «Джоселин». Отец: неизвестен. Мать: Нэнси Аннабель Вэар, урожденная Хольман, не замужем. Мне, в общем-то, не нужны были подробности. Надежда в этом случае всегда служит лишь дополнительным источником печали. Я всегда знала, что мечты сбываются только в кино. Вот почему я повторила:
   – Она ничего мне не рассказывала.
   – Полагаю, что так. – Белль с трудом выпрямилась и уставилась на меня. Она определенно была пьяна. – Но ведь это не имеет никакого значения, верно? Мы с Реем переехали из Бери-Сент-Эдмундса, а… потом он вернулся в Саффолк, купил здесь деловое предприятие, и я приехала… Он начал все сначала, с нуля, а теперь и я могу так поступить. Ничего еще не кончилось только потому, что школа закрылась. – Свободная рука, которой она не держалась за перила, неуклюже протянулась ко мне. – Теперь мы можем… можем начать заново, с тобой вместе. Нам здесь вовсе не нужна Нэнси, верно? Мы и без нее будем семьей. Только мы. Тебе ведь это нравится, правда?
   Мне так сильно хотелось ответить ей «да», что у меня перехватило горло. Пусть даже она была старой, пьяной и не знала, когда у меня день рождения. Мне хотелось протянуть к ней руки, хотелось найти и обрести ее, ведь она была моей бабушкой. Мне хотелось, чтобы и она нашла и обрела меня. Я даже оторвала руку от перил.
   Но все это были пустые мечты с привкусом горечи, потому как нельзя создать семью с тем, кого даже не знаешь.
   В конце концов я пробормотала:
   – Мне надо идти, – спустилась на пару ступенек и, когда она ничего не ответила, пошла дальше. Я услышала, как она с трудом ковыляет вверх по лестнице выше, туда, где они жили с Реем.
   Ступеньки тоже были обиты линолеумом, причем на краях он утолщался, якобы для того, чтобы не поскользнуться, хотя на самом деле об эти выступы можно было запросто споткнуться и упасть. Но босиком я двигалась чрезвычайно уверенно и спокойно. Я могла пойти куда угодно.
   Везде по-прежнему стояли парты, стулья и кровати, школьные доски и парочка мусорных баков, доверху забитых скомканной бумагой и рваными книжками. Все они выглядели какими-то потерянными, не на своем месте, как если бы комнаты и классы просто разрешили им ненадолго задержаться здесь, смирились с их временным присутствием, подобно тому как смирились с облезлой серой краской, пожарными выходами и номерами на дверях. Дети ушли отсюда, и теперь здание приходило в упадок. Так всегда бывает. Остается только пустота, ожидающая очередного начала.
   На кухне дядя Рей помешивал равиоли в кастрюле. Малыш Сесил лежал на животе, сосредоточенно ковыряя в дыре в линолеуме. Глубоко в самой дыре виднелась щепка с нарисованными на ней глазами и ртом.