— Ступай за полицейским приставом, — сказал Корантен. — Королевский прокурор не найдет, возможно, повода для следствия, но мы попробуем составить донесение в префектуру; при случае это сослужит нам службу. Вот в этой комнате, — сказал Корантен городскому врачу, — лежит мертвый человек. Я не верю, чтобы его смерть была естественна. Сделайте вскрытие в присутствии полицейского пристава, который сейчас должен прийти по моей просьбе. Попытайтесь обнаружить следы яда; вам помогут в этом Деплен и Бьяншон, мы их ожидаем с минуты на минуту; я их вызвал к дочери моего лучшего друга; она в худшем положении, чем отец, хотя он и умер…
   — Мне в них нет нужды, — сказал городской врач, — чтобы выполнить свое дело…
   «Ну и ладно!» — подумал Корантен. — Не будем спорить, — продолжал он. — В коротких словах, вот мое мнение: кто убил отца, те обесчестили и дочь.
   Под утро Лидию наконец сломила усталость; когда знаменитый хирург и молодойф врач пришли, она спала. Тем временем врач, пришедший установить смертный случай, вскрыл тело Перада и искал причины смерти.
   — Пока больную не разбудили, — сказал Корантен двум знаменитостям, — не пожелаете ли помочь вашему собрату определить причину гибели одного человека, что, несомненно, представит для вас некоторый интерес, а кроме того, ваше мнение не будет излишним в протоколе.
   — Ваш родственник умер от апоплексического удара, — сказал врач, — есть признаки сильнейшего кровоизлияния в мозг…
   — Прошу вас, господа, осмотреть труп, — сказал Корантен, — и вспомнить, не знает ли токсикология ядов, оказывающих такое действие.
   — Желудок совершенно переполнен, — сказал врач, — но так, без химического анализа его содержимого, я не вижу никаких следов яда.
   — Если признаки кровоизлияния в мозг имеются, то, принимая во внимание возраст, это уже достаточная причина для смерти, — сказал Деплен, указывая на чрезмерное количество пищи.
   — Он ужинал дома? — спросил Бьяншон.
   — Нет, — ответил Корантен. — Он прибежал с бульваров и нашел изнасилованной свою дочь.
   — Вот истинный яд, если он любил ее, — сказал Бьяншон.
   — Но все-таки, какой же яд мог бы оказать подобное действие? — спросил Корантен, упорствуя в своей мысли.
   — Существует только один, — сказал Деплен после внимательного осмотра. — Этот яд добывается на Явском архипелаге из ореха чилибухи, относящейся к малоизученной разновидности strychnos; им отравляют оружие чрезвычайно опасное…малайский крис…* Так по крайней мере говорят…
   Пришел полицейский пристав. Корантен высказал ему свои подозрения, попросил его составить протокол, указав, в каком доме и с какими людьми ужинал Перад; он также сообщил ему о заговоре, направленном против жизни Перада, и о причине болезни Лидии. Потом Корантен пошел в комнаты бедной девушки, где Деплен и Бьяншон осматривали больную, но встретился с ними уже в дверях.
   — Ну что, господа? — спросил Корантен.
   — Поместите эту девушку в дом для умалишенных, и если в случае беременности рассудок не вернется к ней после родов, она окончит свои дни тихим помешательством. Исцелить ее может только одно средство: чувство материнства, если оно в ней проснется…
   Корантен дал врачам по сорок франков золотом и обернулся к приставу, потянувшему его за рукав.
   — Врач уверяет, что смерть естественна, — сказал чиновник, — и я не могу составить протокол, тем более, что дело касается папаши Канкоэля; он вмешивался во многие дела, и как знать, на кого мы нападем…Эти люди частенько умирают по приказу…
   — Я — Корантен, — сказал Корантен на ухо полицейскому приставу.
   Тот не мог скрыть своего удивления.
   — Итак, составьте докладную записку, — продолжал Корантен, — позже она нам очень пригодится, но только пошлите ее в качестве секретной справки. Отравления нельзя доказать, и я знаю, что следствие было бы прекращено сразу…Но, рано или поздно, я найду виновных, я их выслежу и схвачу на месте преступления.
   Полицейский пристав поклонился Корантену и вышел.
   — Сударь, — сказала Катт, — девочка все поет и танцует. Как мне быть?
   — А что на нее так повлияло?
   — Она узнала, что умер ее отец…
   — Посадите ее в фиакр и отвезите прямо в Шарантон*; я напишу несколько строк главному начальнику королевской полиции, чтобы она была прилично помещена. Дочь в Шарантоне, отец в общей могиле! — сказал Корантен. — Контансон, ступай, закажи похоронные дроги. Теперь мы с вами один на один, дон Карлос Эррера…
   — Карлос! — воскликнул Контансон. — Да ведь он в Испании.
   — Он в Париже! — твердо сказал Корантен. — От всего этого веет духом эпохи Филиппа Второго испанского, но у меня найдется капканы для всех, даже для королей.
   Пять дней спустя после исчезновения набоба г-жа дю Валь-Нобль сидела в девять часов утра у изголовья кровати Эстер и плакала, ибо она чувствовала, что ступила на наклонную плоскость нищеты.
   — Будь у меня хотя бы сто луидоров ренты! Тогда, моя дорогая, можно было бы уехать в какой-нибудь маленький городок и там найти случай выйти замуж…
   — О, совсем просто! Слушай. Ты будто бы захочешь покончить с собой; сыграй хорошенько эту комедию! Пошлешь за Азией и предложишь ей десять тысяч франков за две черные жемчужины из тонкого стекла, наполненные ядом, который убивает за одну секунду; ты мне их принесешь, и я тебе дам пятьдесять тысяч франков…
   — Почему ты не попросишь их сама? — сказала г-жа дю Валь-Нобль.
   — Азия мне их не продала бы.
   — Неужто это для тебя?.. — сказала г-жа дю Валь-Нобль.
   — Для тебя! Да ведь ты живешь среди роскоши, веселья, в собственном доме! И накануне празднества, о котором будут толковать целых десять лет! Ведь Нусингену этот день обойдется тысяч в двадцать франков. Говорят, будто в феврале к столу подадут клубнику, спаржу, виноград…дыни…Одних цветов в комнатах будет на тысячу экю!
   — Ну что ты болтаешь! На тысячу экю одних только роз на лестнице.
   — Говорят, твой наряд стоит десять тысяч франков?
   — Да, у меня платье из брюссельских кружев, и Дельфина, его жена, в бешенстве. Но мне хотелось быть одетой, как невеста.
   — А где эти десять тысяч франков? — спросила г-жа дю Валь-Нобль.
   — Это все мои карманные деньги, — сказала Эстер, улыбнувшись. — Открой туалетный столик, деньги под бумагой для папильоток…
   — Кто говорит о самоубийстве, тот не кончает с собой, — сказала г-жа дю Валь-Нобль. — Ну, а если яд нужен для того, чтобы совершить…
   — Преступление, хочешь ты сказать? — докончила Эстер мысль своей нерешительной подруги. — Можешь быть спокойна, — продолжала Эстер, — я никого не хочу убивать. У меня была подруга, очень счастливая женщина, она умерла, я последую за ней…вот и все…
   — Ну и глупа же ты!..
   — Что прикажешь делать? Мы дали обещание друг другу.
   — Дай опротестовать этот вексель, — сказала подруга, смеясь.
   — Делай, что я тебе говорю, и убирайся. Я слышу, подъезжает экипаж. Это Нусинген, человек, который сойдет с ума от счастья! Он то меня любит…Почему мы не любим тех, кто нас любит, ведь они в конце концов делают все, чтобы вам понравиться?..
   — Вот именно! — сказала г-жа дю Валь-Нобль. — Это вроде истории с селедкой, самой злокозненной из рыб.
   — Почему она злокозненная?
   — Ну, этого никому так и не удалось узнать.
   — Ступай, душенька! Надо выпросить для тебя пятьдесят тысяч франков.
   — Ну, прощай…
   Вот уже три дня, как обращение Эстер с бароном Нусингеном резко переменилось. Обезьянка стала кошечкой, а кошечка становилась женщиной. Эстер одаряла старика сокровищами нежности, она была само очарование. Ее вкрадчиво-нежные речи, лишенные обычной ядовитости и насмешки, вселили уверенность в неповоротливый ум банкира; она называла его Фрицем; он думал, что любим.
   — Мой бедный Фриц, я тебя достаточно испытывала, — сказала она, — я тебя достаточно мучила; в твоем терпении было высочайшее благородство, ты любишь меня, я вижу и вознагражу тебя. Ты мне нравишься, и я не знаю, как это случилось, но теперь я предпочла бы тебя молодому человеку. Возможно, опытность тому причина. Со временем замечаешь, что любовь — это дар души, и быть любимым, ради наслаждения ли, ради денег ли, одинаково лестно. Притом молодые люди чересчур большие эгоисты, они думают больше о себе, чем о нас; ты же думаешь только обо мне. Поэтому и я ничего больше не требую от тебя, я хочу доказать тебе, до какой же степени я бескорыстна.
   — Я вам ничефо не даваль, — отвечал очарованный барон. — Я думаль подарить зафтра дрицать тисяча франк рента…Это мой сфатебни подарок…
   Эстер так мило поцеловала Нусингена, что он побледнел и без пилюль.
   — Смотрите, не подумайте, — сказала она, — что все это за ваши тридцать тысяч ренты…нет…а потому что теперь…я люблю тебя, мой толстый Фредерик.
   — О, поже мой! Почему меня исфитифал…я бил би так сшастлив три месяц…
   — Что это, из трех или из пяти процентов, мой дружок? — сказала Эстер, проводя рукой по волосам Нусингена и укладывая их по своей прихоти.
   — Из трех…у меня их осталься от несостоятельни дольжник…
   Итак, в это утро барон принес государственное долговое обязательство; он собирался позавтракать со своей дорогой девочкой, получить от нее распоряжения на завтра, на знаменитую субботу, большой день!
   — Полючай, мой маленки жена, мой единствен жена, — радостно сказал барон, просияв от счастья. — Будет чем платить расход по кухня на остаток ваш тней…
   Эстер без малейшего волнения взяла бумагу, сложила ее и убрала в туалетный столик.
   — Ну вот, теперь вы довольны, чудовище несправедливости, — сказала она, потрепав Нусингена по щеке. — Наконец-то я хоть что-то от вас приняла! Теперь я уже не могу высказывать вам всякие истины, ведь я делю с вами плоды ваших, как вы называете, трудов…И это вовсе не подарок, бедный мой мальчик, а просто-напросто моя доля прибыли в деле…Ну, полно, не гляди на меня биржевиком. Ты отлично знаешь, что я тебя люблю.
   — Мой прекрасни Эздер, мой анкел люпфи, — сказал барон, — прошу вас не говорить мне так никогта! Пускай говорит весь сфет, что я вор, я был бы равнодушен, лишь бы я был честни челофек для ваши глаз…Я все больше и больше люблю вас…
   — Таково мое мнение, — сказала Эстер. — Поэтому я никогда больше не скажу тебе ничего такого, что могло бы тебя огорчить, мой слоненок, ты ведь стал простодушен, как дитя. Черт возьми! Да ты никогда и не знал, толстый греховодник, что такое невинность! Все же какую-то толику ее ты получил, когда появился на свет божий, ведь должна была она когда-нибудь всплыть на поверхность, но у тебя она затонула так глубоко, что потребовалось шестьдесят шесть лет, чтобы извлечь ее… багром любви. Такое чудо случается с глубокими стариками… Вот за что я в конце концов и полюбила тебя: ты молод, очень молод…Никто не знает этого Фредерика…одна я! Ведь уже в пятнадцать лет ты был банкиром…В коллеже, прежде чем давать товарищу игрушечный шарик, ты ставил условием возвратить тебя два…(Она вскочила на колени смеявшегося барона.) Ну что ж! Ты волен делать, что пожелаешь. Э, боже мой! Грабь их… не робей, я тебе в этом помогу. Люди не стоят того, чтобы их любить. Наполеон их убивал, как мух. Французам платить подати тебе или казне — не все ли равно!.. К казне тоже не питают нежных чувств, я, клянусь…Я хорошо все обдумала, ты прав…стриги овец, как сказано в евангелии от Беранже…Поцелуйте вашу Эздер…Ах, кстати! Ты отдашь этой бедной Валь-Нобль всю обстановку на улице Тетбу! И потом завтра же ты преподнесешь ей пятьдесят тысяч франков… Этим ты себя покажешь в выгодном свете…Видишь ли, котик, ты убил Фале, об этом уже кричат…Твой подарок покажется сказочно щедрым…и все женщины заговорят о тебе. О!.. во всем Париже ты один будешь велик и благороден, и — так уж создан свет! — все забудут о Фале. В конце концов ты выгодно поместишь капитал: ты заработаешь на нем уважение!
   — Ти прав, мой анкел! Ти знаешь сфет, — сказал он. — Ти будешь мой софетник.
   — Вот видишь, — продолжала она, — как я забочусь о делах моего мужа, о его добром имени, чести…Ну, ступай же, поищи для меня пятьдесят тысяч франков…
   Она хотела избавиться на Нусингена, чтобы вызвать маклера и в тот же вечер на бирже продать свою ренту.
   — А пошему так бистро? — спросил он.
   — А как же иначе, котик, надо же их преподнести в атласной коробке, прикрыв веером. Ты скажешь ей: «Вот, сударыня, веер, который, надеюсь, доставит вам удовольствие!» Думают, что ты Тюркаре, а ты прослывешь Божоном!*
   — Прелестни! Прелестни! — вскричал барон. — Я буду, стало бить, имейт теперь твой ум!.. Та, я буду пофторять ваши слофа…
   В тот миг, когда бедная Эстер садилась в кресла, изнемогая от напряжения, которое ей потребовалось, чтобы разыграть свою роль, вошла Европа.
   — Сударыня, — сказала она, — там рассыльный с набережной Малакэ, его послал Селестен, слуга господина Люсьена.
   — Пусть войдет!.. Нет, лучше я сама выйду в прихожую.
   — У него письмо для вас, сударыня.
   Эстер бросилась в прихожую, взглянула на рассыльного — самый обыкновенный рассыльный.
   — Скажи ему, чтобы сошел вниз! — прочтя письмо, сказала Эстер упавшим голосом и опустилась на стул.
   — Люсьен хочет покончить с собой… — шепнула она Европе. — Впрочем, отнеси письмо ему.
   Карлос Эррера, все в том же обличье коммивояжера, тотчас сошел вниз, но, приметив в прихожей постороннее лицо, впился взглядом в рассыльного. «Ты сказала, что никого нет», — шепнул он на ухо Европе. Из предосторожности он тут же прошел в гостиную, успев, однако, посмотреть посланца. Обмани-Смерть не знал, что с некоторых пор у прославленного начальника тайной полиции, арестовавшего его в доме Воке, появился соперник, которого прочили в его преемники. Этим соперником был рассыльный.
   — Ваши предположения правильны, — сказал мнимый рассыльный Контансону, который ожидал его на улице, — тот человек, приметы которого вы мне указали, в доме; но он не испанец, ручаюсь головой, что под этой сутаной — наша дичь.
   — Он такой же священник, как испанец, — сказал Контансон.
   — Я в том уверен, — сказал агент тайной полиции.
   — О, если только мы правы!.. — воскликнул Контансон.
   Люсьен действительно два дня был в отсутствии, и этим воспользовались, чтобы расставить сети; но он вернулся в тот же вечер, и тревоги Эстер рассеялись.
   На другой день, поутру, когда куртизанка, выйдя из ванны, опять легла в постель, пришла ее подруга.
   — Жемчужины у меня! — сказала Валь-Нобль.
   — Ну-ка, посмотрим! — сказала Эстер, приподымаясь на локте, утонувшем в кружевах подушки.
   Госпожа дю Валь-Нобль протянула подруге нечто похожее на две ягоды черной смородины. Барон подарил Эстер двух левреток редкостной породы, заслужившей носить в будущем носить имя великого поэта, который ввел их в моду, и куртизанка, чрезвычайно польщенная подарком, сохранила для них имена их предков: Ромео и Джульетты. Нет нужды говорить о привлекательности, белизне, изяществе этих, точно созданных для комнатной жизни животных, во всех повадках которых было что-то схожее с английской чопорностью. Эстер позвала Ромео: перебирая своими гибкими, тонкими лапками, такими крепкими и мускулистыми, что вы приняли бы их за стальные прутья, Ромео подбежал и посмотрел на свою хозяйку. Эстер, чтобы привлечь его внимание, размахнулась, будто собираясь что-то бросить.
   — Самое имя обрекает его на такую смерть! — сказала Эстер, бросая жемчужину, которую Ромео раздавил зубами.
   Не издав ни звука, собака покружилась и упала замертво. Все было кончено, пока Эстер произносила это надгробное слово.
   — О боже! — вскрикнула г-жа дю Валь-Нобль.
   — Твой фиакр здесь, увези покойника, Ромео, — сказала Эстер: — Его смерть наделала бы тут шуму; скажем, что я тебе подарила, а ты его потеряла; помести в газете объявление. Поспеши, нынче же вечером ты получишь обещанные пятьдесят тысяч франков.
   Это было сказано так спокойно и с такой великолепной бесчувственностью истой куртизанки, что дю Валь-Нобль воскликнула: «И верно, ты наша королева!»
   — Приходи пораньше и принарядись хорошенько…
   В пять часов Эстер принялась за свой свадебный туалет. Она надела кружевное платье поверх белой атласной юбки, застегнула белый атласный пояс, обула ноги в белые атласные туфельки, накинула на свои прекрасные плечи шарф из английских кружев. Она убрала свою головку белыми камелиями, точно девственница. На ее груди переливалось жемчужное ожерелье в тридцать тысяч франков, подаренное Нусингеном. Хотя свой туалет она закончила к шести часам, дверь ее была закрыта для всех, даже для Нусингена. Европа знала, что в спальню должен пройти Люсьен. Он приехал к седьмому часу, и Европа сумела тайком проводить его к своей госпоже; никто не заметил его появления.
   Люсьен, увидев Эстер, подумал: «Почему бы не уехать и не жить с нею в Рюбампре, вдали от света, распростившись навсегда с Парижем!.. Я уже отдала пять лет в задаток такой жизни, а моя любимая всегда останется верна себе! Где я найду еще такое чудо?»
   — Друг мой, вы были для меня божеством, — сказала Эстер, опустившись на подушку у ног Люсьена и преклонив перед ним колени, — благословите меня…
   — К чему эти шутки, любовь моя? — спросил Люсьен, собираясь поднять и поцеловать Эстер. Он попытался взять ее за талию, но она отстранилась движением, исполненным обожания и ужаса.
   — Я недостойна тебя, Люсьен, — сказала она, не сдерживая слез. — Умоляю, благослови меня и поклянись сделать вклад в городскую больницу на две кровати…Молитвы за помин души в церкви мне не помогут. Бог может внять лишь моим мольбам…Я слишком любила тебя, мой друг. И еще скажи, что я принесла тебе счастье и что ты изредка ты будешь думать обо мне…Скажи!
   Люсьен почувствовал в торжественных словах Эстер глубокую искренность и задумался.
   — Ты хочешь убить себя! — сказал он вдруг серьезным тоном.
   — Нет, мой друг! Но сегодня, видишь ли, умирает женщина чистая, непорочная, любящая — та, которая принадлежала тебе…И я боюсь, что горе убьет меня.
   — Бедная моя девочка, подожди! — сказал Люсьен. — Хоть и с большими усилиями, но все же за эти два дня я сумел установить связь с Клотильдой.
   — Опять Клотильда! — воскликнула Эстер, сдерживая гнев.
   — Да, — продолжал он, — мы написали друг другу…Во вторник утром она уезжает в Италию, но по дороге я увижусь с ней, в Фонтенебло…
   — Послушайте-ка! Кого вы берете себе в жены? Ведь это не женщины, а какие-то жерди!.. — вскричала бедная Эстер. — Скажи, а если бы у меня было семь или восемь миллионов, ты бы на мне женился?
   — Детка, я хотел тебе сказать, что, если все для меня кончено, я не хочу другой жены, кроме тебя…
   Эстер опустила голову, чтобы скрыть внезапно побледневшее лицо и слезы, которые она украдкой смахнула.
   — Ты любишь меня?.. — сказала она, глядя на Люсьена с глубокой скорбью. — Так вот тебе мое благословение…Будь осторожен, выйди через потайную дверь и пройди в гостиную прямо из прихожей. Поцелуй меня в лоб.
   Она обняла Люсьена и страстно прижала его к своему сердцу со словами: «Уходи!..Уходи!… или я останусь жить».
   Когда обрекшая себя на смерть появилась в гостиной, раздались возгласы восхищения. В глазах Эстер отражалась бесконечность, и тот, кто заглядывал в них, тонул в ее глубине. Иссиня-черные мягкие волосы оттеняли белизну камелий. Короче сказать, то впечатление, которого добивалась эта дивная девушка, было создано. Она не имела соперниц. Она появилась тут как олицетворение необузданной роскоши, окружавшей ее. Она блистала остроумием. Она управляла оргией с той сдержанной, спокойной властностью, какую выказывает Габенек* в Консерватории в тех концертах, где первоклассные европейские музыканты достигают непостижимых высот в передаче Моцарта и Бетховена. Однако ж она с ужасом следила за Нусингеном, который очень мало ел, почти не пил и держал себя хозяином дома. В полночь уже никто ничего не соображал. Разбили стаканы, чтобы ими никогда больше не пользовались. Две китайские расписные занавеси были разорваня. Бисиу напился впервые в своей жизни. Все буквально валились с ног, женщины спали на диванах, и задуманная гостями шутка не удалась; они хотели проводить Эстер и Нусингена в спальню, выстроившись в два ряда с канделябрами в руках, под пение «Buona sera»[17]из «Севильского цирюльника». Нусинген предложил Эстер руку; Бисиу, хотя и пьяный, заметив, что они уходят, нашел еще силы сказать, как Ривароль по поводу последней женитьбы герцога Ришелье: «Надо предупредить префекта полиции… тут затевается скверное дело…» Шутник думал пошутить, но оказался пророком.
   Господин Нусинген появился у себя только в понедельник около полудня; а в час дня биржевой маклер сообщил ему, что мадемуазель Эстер Ван Богсек еще в пятницу приказала продать подаренную ей процентную бумагу на тридцать тысяч франков ренты и уже получила ее стоимость.
   — Но, господин барон, — сказал он, — в ту минуту, когда я рассказывал об этой сделке, вошел старший клерк господина Дервиля и, услыхав настоящую фамилию мадемуазель Эстер, сказал, что она получает наследство в семь миллионов.
   — Ба!
   — Видите ли, она как будто единственная наследница этого старого ростовщика Гобсека…Дервиль проверит, так ли это. Если мать вашей любовницы Прекрасная Голландка, она унаследует…
   — Я знай, — сказал банкир. — Он рассказиваль мне своя жизнь…Я буду писать несколько слоф для Дерфиль!..
   Барон сел за письменный стол, написал записку Дервилю и послал ее с одним из своих слуг. Потом в третьем часу, после биржи, он вернулся к Эстер.
   — Мадам приказала не будить ее, что бы там ни случилось; она в постели, она спит…
   — А, шорт! — вскричал барон. — Он не будет браниться, Ироп, когта узнайт, что делался богатейш…Он наследоваль семь мильон. Старик Гобсек помер и оставляль семь мильон, а твой хозяйка есть единствен наследниц; мать Эздер бил собственной племяннис Гобсека, которой он завещаль свой зостоянь. Я не подозреваль, что такой мильонер, как он, оставляль Эздер в нищета…
   — Вот как! Значит, ваше царство кончилось, старый шут! — сказала Европа, глядя на барона с наглостью, достойной мольеровской служанки. — У-у, старая эльзасская ворона!.. Она любит вас, вроде как чуму!.. Господи боже! Миллионы!.. Значит, она может теперь выйти за своего любовника! Ну и рада же она будет!
   — Он меня опманифаль!.. О Эздер…О мой жизнь!.. — вскричал он со слезами на глазах. — Глупец! Подобни цфеток растет ли для старик? Я могу все купить, кроме молодость!.. О поже мой! Что делать? Как бить? Он прав, этот шестоки Ироп! Эздер богатейш, он уйдет от меня…Не повеситься ли! Что жизнь без боджественни пламень наслаждень, котори я вкусил!.. Поже мой…
   И биржевой хищник сорвал с себя парик, которым он последние три месяца прикрывал свои седины. Пронзительный крик Европы потряс Нусингена до мозга костей. Бедный банкир встал и пошел, пошатываясь, ибо он только что осушил кубок Разочарования, а ничто так не опьяняет, как горькое вино несчастья. В раскрытой двери он увидел Эстер: она лежала вытянувшись на кровати, посиневшая от яда, мертвая!.. Он подошел к кровати и упал на колени.
   — Ти бил прав, Ироп, и он претупрешталь!.. Он помер от меня!..
   Появились Паккар, Азия, сбежался весь дом, Но для них это было зрелище, неожиданность, а не скорбь. Среди слуг возникло некоторое замешательство. Барон опять стал банкиром, у него закралось подозрение, и он совершил неосторожность, спросив, где семьсот пятьдесят тысяч франков ренты. Паккар, Азия и Европа так странно переглянулись, что г-н Нусинген тотчас же вышел, заподозрив, что тут произошло ограбление и убийство. Европа, приметив под подушкой госпожи запечатанный пакет, мягкость которого позволила ей предположить, что в нем содержатся банковые билеты, заявила, что будет обряжать покойницу.
   — Ступай, предупреди господина, Азия!.. Умереть, не зная, что к ней привалило семь миллионов! Гобсек был родной дядя покойницы!.. — вскричала она.
   Уловка Европы была понята Паккаром. Как только Азия показала спину, Европа вскрыла пакет, на котором бедная куртизанка написала: «Передать господину Люсьену де Рюбампре!» Семьсот пятьдесят банковых билетов, по тысяче франков каждый, мелькнули перед глазами Прюданс Сервьен, вскричавшей: «С ними можно стать счастливой и честной до конца своих дней!..»
   Паккар молчал, воровская его натура одержала верх над привязанностью к Обмани-Смерть.
   — Дюрю умер, — сказал он, беря билеты. — На моем плече еще нет клейма, убежим вместе, поделим деньги, чтобы не все добро спрятать в одном месте, и поженимся.
   — Но где укрыться? — сказала Прюданс.
   — В Париже, — отвечал Паккар.
   Прюданс и Паккар вышли из комнаты с поспешностью добропорядочных людей, вдруг превратившихся в воров.
   — Дочь моя, — сказал Обмани-Смерть малайке, едва она успела раскрыть рот, — принеси мне для образца любое письмо Эстер, покуда я буду составлять завещание по всей форме; черновик завещания и письмо отнесешь Жирару, но пусть поторопится: надо подсунуть это завещание под подушку Эстер, прежде чем опечатают имущество.
   И он набросал следующий текст завещания:
   «Никогда не любя никого в мире, кроме господина Люсьена Шардона де Рюбампре, и решив лучше положить конец своим дням, чем снова впасть в порок и влачить позорное существование, от которого он меня спас из сострадания ко мне, я отдаю и завещаю вышеупомянутому Люсьену Шардону де Рюбампре все, чем я владею к моменту моей смерти, и ставлю условием заказывать ежегодную мессу в приходе Сен-Рох за упокоение той, которая посвятила ему все, даже свою последнюю мысль.