Страница:
— Это наш даб (учитель), — сказал Шелковинка, перехватив рассеянный взгляд Жака Коллена — рассеянный, вернее отсутствующий, взгляд человека, впавшего в отчаяние.
— Ей-богу, верно! Это Обмани-Смерть, — сказал, потирая руки, Паучиха. — Ну, конечно. Тот же рост, такие же широкие плечи; но что это он с собой сделал? Сразу и не признаешь его.
— Те-те-те!.. Я понял, — сказал Шелковинка. — Он тут неспроста! Он хочет повидаться со своей теткой, ведь ее скоро должны казнить.
Чтобы дать некоторое понятие о личностях, которых заключенные, надсмотрщики и надзиратели называют тетками, достаточно привести великолепное определение, какое дал им начальник одной из центральных тюрем, сопровождая лорда Дэрхема, посетившего во время своего пребывания в Париже все дома заключения. Этот любознательный лорд, желая изучить французское правосудие во всех его подробностях, даже попросил палача, покойного Сансона, установить свой механизм и пустить его в ход, казнив живого теленка, чтобы иметь понятие о действии машины, прославленной Французской революцией.
Начальник, ознакомив его с тюрьмой, тюремными дворами, мастерскими, темницами и прочим, указал на одну камеру.
«Я не поведу туда вашу милость, — сказал он с отвращением, — там сидят тетки». «Ао! — произнес лорд Дэрхем. — А что же это такое? „Средний пол, милорд“.
— Теодора вот-вот скосят (гильотинируют)! — сказал Чистюлька. — А мальчишка фартовый! Что за граблюха (рука)! Какая утрата для хевры!
— Да, Теодор Кальви хрястает свой последний кусок, — сказал Паучиха. — О! его марухи будут порядком моргать глазами (плакать), ведь его любили, этого бездельника!
— Вот и ты, старина! — сказал Чистюлька Жаку Коллену.
И вместе со своими приспешниками, держа их под руку, он преградил дорогу новоприбывшему.
— Ого, даб, ты, значит, сделался кабаном? — прибавил Чистюлька.
— Говорят, ты проюрдонил наше рыжевье (растратил наше золото)? — продолжал Паучиха с угрожающей миной.
— Воротишь ли ты нам наши рыжики (деньги)? — спросил Шелковинка.
Эти три вопроса раздались, как три пистолетных выстрела.
— Не подшучивайте над бедным священником, попавшим сюда по ошибке, — отвечал машинально Жак Коллена, сразу же узнав своих трех товарищей.
— Ну, коли рожа не его, так его бубенчик, — сказал Чистюлька, опустив руку на плечо Жака Коллена.
Ухватки и облик трех товарищей быстро вывели даба из его апатии и вернули к ощущению действительности, ибо всю эту роковую ночь он блуждал в бесконечных просторах идеальных чувств, ища там нового пути.
— Не засыпьте даба, чужие зеньки заухлят (чужие глаза заметят) — тихо сказал Жак Коллена низким и угрожающим голосом, напомившим глухое львиное рычание. — Лягавые бзырят (шныряют); поводим их за нос. Я ломаю комедию ради дружка в тонкой хеврени ( в крайней опасности).
Это было сказано елейным тоном священника, увещевающего несчастных; потом окинув взглядом дворик, Жак Коллен увидел под аркадами надсмотрщиков и насмешливо указал на них на них своим трем спутникам.
— Вот они, шестиглазые (тюремные смотрители). Запалите-ка зеньки и ухляйте (будьте бдительны)! Вкручивайте баки комарщикам (дурачьте сторожей), не выдавайте кабана, а не то я вас порешу, ваших марух и ваше рыжевье.
— Неужто, по-твоему, осучились нашенские (оказались предателями)? — сказал Шелковинка. — Ты пришел выудить свою тетку (спасти своего друга)?
— Мадлена обряжен под ольховую перекладину (готов для Гревской площади), — сказал Чистюлька.
— Теодор! — вымолвил Жак Коллен, подавив крик и чуть не бросившись вперед.
То было последним ударом в пытке, сразившей колосса.
— Его пришьют, — повторил Чистюлька. — Уже два месяца, как он связан для лузки (приговорен к смерти).
Жак Коллен почувствовал внезапную слабость, ноги у него подкосились, и он упал бы, если бы товарищи его не поддержали, но у него нашлось достаточно присутствия духа, чтобы сложить руки с сокрушенным видом. Чистюлька и Паучиха почтительно поддерживали святотатца Обмани-Смерть, покамест Шелковинка бегал к надзирателю, дежурившему у двери решетки, ведущей в приемную.
— Почтенный священник желает присесть, дайте для него стул.
Итак, удар, приготовленный Биби-Люпеном, миновал Обмани-Смерть. Жак Коллен, как и Наполеон, опознанный своими солдатами, добился подчинения и уважения трех каторжников. Двух слов было достаточно. Эти два слова были: ваши марухи и ваше рыжевье; ваши женщины и ваши деньги — вот краткий итог истинных пристрастий мужчины. Угроза эта была для трех каторжников знаком верховной власти; даб по-прежнему держал их сокровища в своих руках. Он был всемогущ на воле, и он не предал их, как говорили лжебратья. Притом ловкость и изобретательность их предводителя, завоевавшие ему широкую славу, подстрекали любопытство трех каторжников, ибо в тюрьме одно только любопытство оживляет эти опустошенные души. Наконец, преступников потряс смелый маскарад Жака Коллена, продолжавшийся даже за решетками Консьержери.
— Четверо суток я просидел в секретной и не знал, что Теодор так близок к обители… — сказал Жак Коллен. — Я пришел, чтобы спасти одного бедного мальчика, а он повесился тут вчера, в четыре часа…и вот другое несчастье! Нет у меня больше козырей в игре!..
— Бедняго даб! — сказал Шелковинка.
— Ах, пекарь (дьявол ) отказывается от меня! — вскричал Жак Коллен, вырываясь из рук двух своих товарищей и выпрямляясь с грозным видом. — Приходит час, когда общество оказывается сильнее нашего брата! Аист (Дворец правосудия) в конце концов проглатывает нас.
Начальник Консьержери, узнав, что испанскому священнику стало дурно, явился во двор лично наблюдать за ним; он усадил его на стул лицом к солнцу и принялся изучать его физиономию во всех подробностях, с той опасной проницательностью, что возрастает со дня на день при исполнении подобных обязанностей, скрываясь под наружным безразличием.
— О боже! — сказал Жак Коллен. — Попасть на одну ступень с этими людьми, отбросами общества, преступниками, убийцами!.. Но господь не оставит своего слугу. Уважаемый господин начальник, мое пребывание здесь я отмечу делами милосердия, память о коих сохранится! Я обращу этих заблудших, они поймут, что у них есть душа, что их ожидает жизнь вечная. И пусть на земле все погибло для них, они могут заслужить царство небесное, путь к которому лежит через истинное, от всей души, раскаяние.
Сбежалось десятка два-три заключенных; свирепые взгляды трех каторжников остановили любопытных на расстоянии трех футов от себя, однако краткая речь, произнесенная с елейной евангельской кротостью была ими прослушана.
— Ну что ж! Вот такого, господин Го, — сказал страшный Чистюлька, — мы послушали бы!..
— Мне сказали, — перебил Жак Коллен, подле которого стоял г-н Го, — что в этой тюрьме есть приговоренный к смерти.
— Сейчас ему читают отказ в его кассационной жалобе, — сказал г-н Го.
— Не пойму, что это означает? — наивно спросил Жак Коллен, глядя на окружающих.
— Господи, ну и фофан! — сказал юнец, разузнавший только что у Шелковинки, на каких лужках растут лучшие бобы.
— А то самое, что не нынче-завтра его скосят! — сказал одни из заключенных.
— Скосят? — спросил Жак Коллен, вызвав своим наивным и недоумевающим видом восхищение его трех сотоварищей.
— На их языке, — отвечал начальник тюрьмы, — это означает смертную казнь. Если писарь читает отказ в помиловании, значит, скоро палач получит приказ привести приговор в исполнение. Бедняга упорно отказывается от последнего напутствия…
— О господин начальник, вот душа, которую надобно спасти!.. — вскричал Жак Коллен.
Святотатец сложил руки с горячностью отчаявшегося любовника, а внимательно следивший за ним начальник тюрьмы принял это за религиозное рвение.
— Ах, сударь, — продолжал Обмани-Смерть, — позвольте мне доказать вам, кто я таков и какова моя сила; разрешите мне привести к раскаянию ожесточившееся сердце! Бог дал мне дар слова, и я делаю с людьми чудеса. Я потрясаю сердца, отверзаю их… Чего вы опасаетесь? Прикажите сопровождать меня жандармам, сторожам, кому угодно.
И начальник тюрьмы ушел, поражаясь, с каким полным равнодушием, хотя и не без любопытства, каторжники и другие заключенные смотрели на священника, апостольский тон которого придавал обаяние его ломаному языку, наполовину французскому, наполовину испанскому.
— Как вы очутились тут, господин аббат? — спросил Жака Коллена молодой собеседник Шелковинки.
— О, по ошибке! — отвечал Жак Коллена, смерив юношу взглядом с головы до ног. — Меня застали у одной куртизанки, которую обокрали после ее смерти. Признали, что она покончила с собой; но виновники кражи, видимо, слуги, еще не задержаны.
— Из-за этой самой кражи и повесился тот молодой человек?
— Вероятно, бедный мальчик не перенес позора несправедливого заточения… — отвечал Обмани-Смерть, поднимая глаза к небу.
— Да, — сказал молодой человек, — его должны были освободить, а он покончил с собой. Вот так история!
— Только воображение невинного может быть так потрясено, — сказал Жак Коллен. — Заметьте, что кража была совершена ему в ущерб.
— Много ли было украдено? — спросил глубокомысленный и хитрый Шелковинка.
— Семьсот пятьдесят тысяч франков, — отвечал чуть слышно Жак Коллен.
Трое каторжников переглянулись и вышли из кучки арестантов, столпившихся вокруг мнимого священника.
— Это он прополоскал ширман девки! — сказал Шелковинка на ухо Паучихе. — Хотели взять нас на храпок (испугать), когда назвонили, что он сфендрил наши рыжики.
— Он был и останется дабом Великой хевры, — отвечал Чистюлька. — Наши сары никуда не денутся.
Чистюлька искал человека, которому мог бы довериться; поэтому счесть Жака Коллена честным человекам было в его интересах. А в тюрьме особенно верят тому, на что надеются!
— Бьюсь об заклад, что он околпачит даба из Аиста (генерального прокурора) и выудит свою тетку, — сказал Шелковинка.
— Коли он своего добьется, — сказал Паучиха, — я не назову его мегом (богом), но что он подымил с пекарем (выкурил трубку с дьяволом) — так я теперь этому поверю!
— Слыхал, как он крикнул: «Пекарь меня покидает!» — заметил Шелковинка.
— Эх, — вскричал Чистюлька, — кабы он захотел выудить мою сорбонну! Ну и поюрдонил бы я! На весь мой слам, на все мое затыненное рыжевье (покутил бы на всю мою добычу, на все мое спрятанное золото)!
— Не горлопань! Слушайся даба, — сказал Шелковинка.
— Ну, и проздок же ты! Ведь тебя уже связали для лузки. Тебе уже тяжкой не потянуть (с тобой все кончено). Надо подставить ему свою спину, чтобы самому устоять на бабках (ногах), чтобы хрястать и ходить по музыке (воровать)! — возразил ему Паучиха.
— Правильно сказано! — продолжал Чистюлька. — Ни один из нас не продаст даба, а если кто попробует, пошлю его туда, куда сам иду…
— У него что ни слово, то и дело! — вскричал Шелковинка.
Даже люди, менее всего расположенные сочувствовать этому удивительному миру, могут представить себе состояние духа Жака Коллена, который, проведя пять долгих ночных часов у трупа своего кумира, узнал теперь о близкой смерти товарища по цепи, корсиканца Теодора. Но если для того, чтобы увидеть юношу, требовалась необычайная изобретательность, то для того, чтобы спасти его, нужно было сотворить чудо! А он уже думал об этом.
Чтобы понять, на что рассчитывал Жак Коллена, необходимо указать здесь, что убийцы, воры, короче говоря, все обитатели каторжных тюрем не так опасны, как считают. За некоторыми, чрезвычайно редкими исключениями, люди эти чрезвычайно трусливы, вероятно, причиною тому вечный страх, сжимающий им сердце. Способности их пригодны лишь для воровства, а так как это ремесло требует, в ущерб нравственности, применения всех жизненных сил, гибкости ума, равной ловкости их тела и напряжения внимания, то вне этих бешеных усилий воли они становятся тупыми по той же причине, по какой певица или танцовщик падают в изнеможении после утомительного па или одного из тех чудовищных дуэтов, какие навязывают публике современные композиторы. В обыденной жизни злодеи до такой степени лишены здравого смысла либо настолько угнетены тревогой, что буквально напоминают детей. В высшей степени легковерные, они попадаются на самую нехитрую приманку. После удачного дела они впадают в состояние такой расслабленности, что им необходим разгул: они опьяняются винами, ликерами, они с какой-то яростью бросаются в обьятия женщин, расточают свои последние силы и стремятся найти забвение совершенного злодейства в забвении рассудка. В таком состоянии они являются легкой добычей для полиции. Стоит их арестовать, и они, словно слепцы, теряют голову; они так цепляются за малейшую надежду, что верят всему, поэтому нет такой нелепости, которую нельзя было бы им внушить. Покажем на примере, до каких пределов доходит глупость попавшегося преступника. Биби-Люпен вырвал недавно признание у одного убийцы девятнадцати лет, убедив его, что несовершеннолетних не казнят. Когда мальчугана после отказа в помиловании перевезли в Консьержери для исполнения приговора в исполнение, этот страшный агент пришел к нему.
— Ты уверен, что тебе не исполнилось двадцати лет? — спросил он его.
— Да, мне всего только девятнадцать с половиной, — сказал убийца совершенно спокойно.
— Ну что ж, — отвечал Биби-Люпен. — Можешь не беспокоиться, тебе никогда не будет двадцати лет…
— Почему?
— Э! Да тебя скосят через три дня, — заметил начальник тайной полиции.
Убийца, твердо убежденный, несмотря на приговор, что несовершеннолетних не казнят, при этих словах опал, как взбитая яичница.
Эти люди столь жестокие в силу необходимости, уничтожают свидетельства преступления, ибо они вынуждены убивать, чтобы избавиться от улик (один из доводов, приводимых сторонниками отмены смертной казни), эти титаны изобретательности, у которых ловкость руки, острота взгляда и чувств развиты, как у дикарей, являются героями злодейства лишь на театре их подвига. Когда преступление совершено, тут-то и возникают трудности, потому что необходимость укрыть краденое угнетает преступников в не меньшей степени, чем сама нищета: помимо того, они чувствуют полный упадок сил, точно женщина после родов. Решительные до безрассудства в своих замыслах, они становятся детьми после удачи. Словом, по своей природе это дикие звери: их легко убить, когда они сыты. В тюрьме эти своеобразные существа прикидываются людьми из чувства страха и из осторожности, которая изменяет им только в последнюю минуту, когда они обессилены и сломлены длительным заключением.
Отсюда можно понять, почему три каторжника, вместо того, чтобы погубить своего предводителя, пожелали служить ему: решив, что он украл эти семьсот пятьдесят тысяч франков, они преисполнились почтительного удивления перед ним, а видя, с каким спокойствием он держится в стенах Консьержери, сочли его способным оказать им покровительство.
Господин Го, покинув лжеиспанца, вернулся через приемную в свою канцелярию и пошел разыскивать Биби-Люпена, который, притаившись у одного из окон, выходивших в тюремный двор, с той минуты, как Жак Коллен вышел из камеры, наблюдал за всем, что происходило снаружи.
— Никто из них не признал его, — сказал г-н Го. — Наполитас следит за всеми, но ровно ничего не услышал. Бедный священник, при всем расстройстве своих чувств, не обмолвился этой ночью ни одним словом, которое позволило бы думать, что под сутаной скрывается Жак Коллен.
— Это доказывает, что ему хорошо знакомы тюрьмы, — отвечал начальник тайной полиции.
Наполитас, писарь Биби-Люпена, не известный еще в то время никому из заключенных Консьержери, играл там роль юноши из хорошей семьи, обвиняемого в подлоге.
— Словом, он просит разрешения напутствовать приговоренного к смерти! — продолжал начальник тюрьмы.
— Вот наше последнее средство! — вскричал Биби-Люпен. — Как это я не подумал об этом! Теодор Кальви, корсиканец, товарищ Жака Коллена по цепи. Мне говорили, что Жак Коллена делал ему на лужке отличные конопатки…
Чтобы ослабить тяжесть давления ручки на подъем ноги и лодыжку, каторжники мастерят некое подобие прокладки, которую они просовывают между железным браслетом и ногой. Эти прокладки из пакли и тряпья называют на каторге конопатками.
— Кто охраняет осужденного? — спросил Биби-Люпен г-на Го.
— Червонное колечко!
— Отлично! Преображусь в жандарма, пойду туда и разберусь во всем, ручаюсь вам.
— А если это действительно Жак Коллена, вы не боитесь, как бы он вас не узнал и не задушил? — спросил начальник Консьержери Биби-Люпена.
— Я ведь буду жандармом, значит, с саблей, — отвечал начальник тайной полиции. — Впрочем, если это Жак Коллена, он никогда не сделает такого, что его связало бы для лузки; а если это священник, то я в безопасности.
— Нельзя терять времени, — сказал тогда г-н Го. — Сейчас половина девятого. Папаша Сотлу только что прочел отказ в просьбе о помиловании, и Сансон ожидает в зале приказаний прокурора.
— Да уже заказаны гусары вдовы (другое и какое ужасное название гильотины!), — отвечал Биби-Люпен. — Однако ж я не понимаю, отчего генеральный прокурор колеблется; мальчуган упорно твердит, что он невиновен; и, по моему мнению, против него нет достаточных улик.
— Это настоящий корсиканец, — заметил г-н Го. — Он не сказал ни слова и отрицает все.
Последние слова начальника Консьержери, сказанные начальнику тайной полиции, заключали в себе мрачную историю человека, присужденного к смерти. Тот, кого правосудие вычеркнуло и списка живых, подлежит прокурорскому надзору. Прокурорский надзор самодержавен: он никому не подвластен, он отвечает лишь перед своей совестью. Тюрьма принадлежит прокурорскому надзору, тут он полный хозяин. Поэзия завладела этой общественной темой, в высшей степени способной поражать воображение: приговоренный к смерти! Поэзия возвышенна, а проза живет лишь действительностью, но действительность сама по себе настолько страшна, что в ней есть пафос, пафос ужаса. Жизнь приговоренного к смерти, не сознавшегося в своих преступлениях, не выдавшего сообщников, обречена на адские мучения. Дело тут не в испанских сапогах, дробящих кости ног, не в воде, которую вводят в желудок, не в растягивании конечностей при помощи чудовищных машин, но в пытке скрытой, так сказать, негативной. Прокурорский надзор предоставляет осужденного самому себе, окружает его тишиной и тьмой в обществе наседки, которой он должен остерегаться.
Наши славные современные филантропы полагают, что они постигли всю жестокость пытки одиночеством; они ошибаются. Прокурорский надзор после отмены пыток, желая, вполне естественно, успокоить совесть судей, и без того чересчур чувствительную, отыскал для них противоядие, дав правосудию такое страшное средство, как одиночество! Одиночество — это пустота, а природа духовная не терпит пустоты, как и природа физическая. Одиночество терпимо лишь для гения, который наполняет его своими мыслями, дочерьми духовного мира, либо для созерцателя божественных творений, в глазах которого оно озарено райским светом, оживлено дыханием и голосом самого творца. Не считая этих людей, стоящих столь близко к небесам, для всех других соотношение между одиночеством и пыткой то же, что между душевным состоянием человека и его состоянием физическим. Различие между одиночеством и пыткой такое же, как между заболеваниями нервного и хирургического характера. Это страдание, умноженное на бесконечность. Тело соприкасается с бесконечностью при посредстве нервной системы, точно так же, как разум проникает в нее при помощи мысли. Поэтому в летописях парижской прокуратуры преступники, не признавшие своей вины, наперечет.
Опасность этого положения, которая в некоторых случаях принимает огромные размеры, например в политике, когда дело касается какой-либо династии или государства, послужит темой особого повествования и займет свое место в «Человеческой комедии». Здесь же мы ограничимся описанием каменного ящика, где в Париже, при Реставрации, прокурорский надзор держал приговоренного с смерти: этого будет достаточно, чтобы ясно представить себе весь ужас последних дней смертника.
Накануне Июльской революции в Консьержени существовала, а впрочем, существует и теперь, камера приговоренного к смерти. Камера эта примыкает к канцелярии и отделена от нее массивной стеной из тесаного камня, с противоположной стороны она ограничена стеной, в семь или восемь футов толщины, подпирающей часть свода обширной залы Потерянных шагов. В эту камеру входят через первую дверь в длинном темном коридоре, где тонет взгляд, если туда смотреть через дверной глазок из этой огромной сводчатой залы. Роковая камера освещается через отдушину, заделанную тяжелой решеткой и почти незаметную, когда входишь в Консьержери, ибо она проделана в узком простенке между окном канцелярии, рядом с наружной решеткой, и помещением секретаря Консьержери, которое архитектор втиснул, точно шкаф, в глубь главного двора. Расположение камеры объясняет, почему эта клетушка, заключенная меж четырех толстых стен, получила в ту пору, когда перестраивалась Консьержери, такое мрачное и зловещее назначение. Побег оттуда невозможен. Выход из коридора, ведущего в секретные камеры и женское отделение, приходится как раз против печи, возле которой всегда толкутся жандармы и смотрители. Отдушина, единственное отверстие наружу, устроена на девять футов выше пола и выходит на главный двор, охраняемый жандармским постом у наружных ворот Консьержери. Никакая человеческая сила не одолеет этих мощных стен. Кроме того, преступника, приговоренного сразу же одевают в смирительную рубаху, которая, как известно, стесняет движение рук; одну ногу приковывают цепью к койке; наконец, к нему для услуг и охраны приставляют наседку. Пол камеры выложен толстыми плитами, а свет туда проникает так слабо, что почти ничего не различить.
Нельзя не почувствовать холода, леденящего до мозга костей, когда входишь туда даже теперь, хотя уже шестнадцать лет эта камера пустует, ибо ныне судебные приговоры в Париже приводятся в исполнение иным путем. Вообразите же в этом каземате преступника, наедине с угрызениями совести, среди безмолвия и тьмы, двух источников ужаса, и вы спросите себя: неужто возможно не сойти тут с ума? Каков же организм и каков его закал, если он выдерживает режим, тяжесть которого усугубляет смирительная рубашка, обрекающая на неподвижность, бездействие!
Теодор Кальви, корсиканец двадцати семи лет, умело запираясь, сопротивлялся, однако ж, целых два месяца действию этой темницы и коварной болтовне наседки!.. Редкостный уголовный процесс, в котором корсиканец заработал себе смертный приговор, заключался в нижеследующем. Изложение этого дела, хотя и чрезвычайно любопытного, будет весьма кратким.
Немыслимо пускаться в пространные отступления при развязке действия, и без того затянувшегося, а кроме того, представляющего интерес лишь поскольку оно касается Жака Коллена, этой своеобразной оси, вокруг которой разворачиваются как бы связанные между собой его страшным влиянием сцены «Отца Горио», «Утраченных иллюзий» и данного очерка. Впрочем, воображение читателя разовьет эту мрачную тему, причинявшую в то время немалое беспокойство суду присяжных*, перед которым предстал Теодор Кальви. Поэтому вот уже целую неделю, с того дня, как кассационный суд отклонил просьбу преступника о помиловании, г-н де Гранвиль сам занимался этим делом и откладывал приказ о казни со дня на день, так ему хотелось успокоить присяжных, известив их, что осужденный на пороге смерти признался в преступлении.
Бедная вдова из Нантера, жившая в домике, который находился в окрестностях этого городка, расположенного, как известно, среди бесплодной равнины, раскинувшейся между Мон-Валерьеном, Сен-Жерменом, холмами Сартрувиля и Аржантейля, был убита и ограблена через несколько дней после того, как получила свою долю неожиданного наследства. Эта доля состояла из трех тысяч франков, дюжины серебряных столовых приборов, золотых часов с цепочкой и белья. Вместо того, чтобы поместить эти три тысячи франков Париже, как ей советовал нотариус покойного виноторговца, которому она наследовала, старуха пожелала хранить все эти ценности у себя. Прежде всего она отроду не держала в руках столько денег, а вдобавок она никому не доверяла в каких бы то ни было делах, подобно большинству простолюдинов или крестьян. После долгих обсуждений с виноторговцем из Нантера, ее родственником и родственником покойного виноторговца, вдова решила вложить капитал в пожизненную ренту, продать дом в Нантере и, переехав в Сен-Жермер, зажить там по-господски.
К дому, где она жила, прилегал довольно большой сад, обнесенный жалкой изгородью; да и сам домишко бы неказистый, как все жилища мелких землевладельцев в окрестностях Парижа. Гипс и гравий, которыми изобилует эта местность, сплошь изрытая каменоломнями с открытыми разработками, были, как водится в парижских пригородах, пущены в дело наспех, без какого-нибудь архитектурного замысла. Это почти всегда хижина цивилизованного дикаря. Дом вдовы был двухэтажный, с чердачными помещениями.
— Ей-богу, верно! Это Обмани-Смерть, — сказал, потирая руки, Паучиха. — Ну, конечно. Тот же рост, такие же широкие плечи; но что это он с собой сделал? Сразу и не признаешь его.
— Те-те-те!.. Я понял, — сказал Шелковинка. — Он тут неспроста! Он хочет повидаться со своей теткой, ведь ее скоро должны казнить.
Чтобы дать некоторое понятие о личностях, которых заключенные, надсмотрщики и надзиратели называют тетками, достаточно привести великолепное определение, какое дал им начальник одной из центральных тюрем, сопровождая лорда Дэрхема, посетившего во время своего пребывания в Париже все дома заключения. Этот любознательный лорд, желая изучить французское правосудие во всех его подробностях, даже попросил палача, покойного Сансона, установить свой механизм и пустить его в ход, казнив живого теленка, чтобы иметь понятие о действии машины, прославленной Французской революцией.
Начальник, ознакомив его с тюрьмой, тюремными дворами, мастерскими, темницами и прочим, указал на одну камеру.
«Я не поведу туда вашу милость, — сказал он с отвращением, — там сидят тетки». «Ао! — произнес лорд Дэрхем. — А что же это такое? „Средний пол, милорд“.
— Теодора вот-вот скосят (гильотинируют)! — сказал Чистюлька. — А мальчишка фартовый! Что за граблюха (рука)! Какая утрата для хевры!
— Да, Теодор Кальви хрястает свой последний кусок, — сказал Паучиха. — О! его марухи будут порядком моргать глазами (плакать), ведь его любили, этого бездельника!
— Вот и ты, старина! — сказал Чистюлька Жаку Коллену.
И вместе со своими приспешниками, держа их под руку, он преградил дорогу новоприбывшему.
— Ого, даб, ты, значит, сделался кабаном? — прибавил Чистюлька.
— Говорят, ты проюрдонил наше рыжевье (растратил наше золото)? — продолжал Паучиха с угрожающей миной.
— Воротишь ли ты нам наши рыжики (деньги)? — спросил Шелковинка.
Эти три вопроса раздались, как три пистолетных выстрела.
— Не подшучивайте над бедным священником, попавшим сюда по ошибке, — отвечал машинально Жак Коллена, сразу же узнав своих трех товарищей.
— Ну, коли рожа не его, так его бубенчик, — сказал Чистюлька, опустив руку на плечо Жака Коллена.
Ухватки и облик трех товарищей быстро вывели даба из его апатии и вернули к ощущению действительности, ибо всю эту роковую ночь он блуждал в бесконечных просторах идеальных чувств, ища там нового пути.
— Не засыпьте даба, чужие зеньки заухлят (чужие глаза заметят) — тихо сказал Жак Коллена низким и угрожающим голосом, напомившим глухое львиное рычание. — Лягавые бзырят (шныряют); поводим их за нос. Я ломаю комедию ради дружка в тонкой хеврени ( в крайней опасности).
Это было сказано елейным тоном священника, увещевающего несчастных; потом окинув взглядом дворик, Жак Коллен увидел под аркадами надсмотрщиков и насмешливо указал на них на них своим трем спутникам.
— Вот они, шестиглазые (тюремные смотрители). Запалите-ка зеньки и ухляйте (будьте бдительны)! Вкручивайте баки комарщикам (дурачьте сторожей), не выдавайте кабана, а не то я вас порешу, ваших марух и ваше рыжевье.
— Неужто, по-твоему, осучились нашенские (оказались предателями)? — сказал Шелковинка. — Ты пришел выудить свою тетку (спасти своего друга)?
— Мадлена обряжен под ольховую перекладину (готов для Гревской площади), — сказал Чистюлька.
— Теодор! — вымолвил Жак Коллен, подавив крик и чуть не бросившись вперед.
То было последним ударом в пытке, сразившей колосса.
— Его пришьют, — повторил Чистюлька. — Уже два месяца, как он связан для лузки (приговорен к смерти).
Жак Коллен почувствовал внезапную слабость, ноги у него подкосились, и он упал бы, если бы товарищи его не поддержали, но у него нашлось достаточно присутствия духа, чтобы сложить руки с сокрушенным видом. Чистюлька и Паучиха почтительно поддерживали святотатца Обмани-Смерть, покамест Шелковинка бегал к надзирателю, дежурившему у двери решетки, ведущей в приемную.
— Почтенный священник желает присесть, дайте для него стул.
Итак, удар, приготовленный Биби-Люпеном, миновал Обмани-Смерть. Жак Коллен, как и Наполеон, опознанный своими солдатами, добился подчинения и уважения трех каторжников. Двух слов было достаточно. Эти два слова были: ваши марухи и ваше рыжевье; ваши женщины и ваши деньги — вот краткий итог истинных пристрастий мужчины. Угроза эта была для трех каторжников знаком верховной власти; даб по-прежнему держал их сокровища в своих руках. Он был всемогущ на воле, и он не предал их, как говорили лжебратья. Притом ловкость и изобретательность их предводителя, завоевавшие ему широкую славу, подстрекали любопытство трех каторжников, ибо в тюрьме одно только любопытство оживляет эти опустошенные души. Наконец, преступников потряс смелый маскарад Жака Коллена, продолжавшийся даже за решетками Консьержери.
— Четверо суток я просидел в секретной и не знал, что Теодор так близок к обители… — сказал Жак Коллен. — Я пришел, чтобы спасти одного бедного мальчика, а он повесился тут вчера, в четыре часа…и вот другое несчастье! Нет у меня больше козырей в игре!..
— Бедняго даб! — сказал Шелковинка.
— Ах, пекарь (дьявол ) отказывается от меня! — вскричал Жак Коллен, вырываясь из рук двух своих товарищей и выпрямляясь с грозным видом. — Приходит час, когда общество оказывается сильнее нашего брата! Аист (Дворец правосудия) в конце концов проглатывает нас.
Начальник Консьержери, узнав, что испанскому священнику стало дурно, явился во двор лично наблюдать за ним; он усадил его на стул лицом к солнцу и принялся изучать его физиономию во всех подробностях, с той опасной проницательностью, что возрастает со дня на день при исполнении подобных обязанностей, скрываясь под наружным безразличием.
— О боже! — сказал Жак Коллен. — Попасть на одну ступень с этими людьми, отбросами общества, преступниками, убийцами!.. Но господь не оставит своего слугу. Уважаемый господин начальник, мое пребывание здесь я отмечу делами милосердия, память о коих сохранится! Я обращу этих заблудших, они поймут, что у них есть душа, что их ожидает жизнь вечная. И пусть на земле все погибло для них, они могут заслужить царство небесное, путь к которому лежит через истинное, от всей души, раскаяние.
Сбежалось десятка два-три заключенных; свирепые взгляды трех каторжников остановили любопытных на расстоянии трех футов от себя, однако краткая речь, произнесенная с елейной евангельской кротостью была ими прослушана.
— Ну что ж! Вот такого, господин Го, — сказал страшный Чистюлька, — мы послушали бы!..
— Мне сказали, — перебил Жак Коллен, подле которого стоял г-н Го, — что в этой тюрьме есть приговоренный к смерти.
— Сейчас ему читают отказ в его кассационной жалобе, — сказал г-н Го.
— Не пойму, что это означает? — наивно спросил Жак Коллен, глядя на окружающих.
— Господи, ну и фофан! — сказал юнец, разузнавший только что у Шелковинки, на каких лужках растут лучшие бобы.
— А то самое, что не нынче-завтра его скосят! — сказал одни из заключенных.
— Скосят? — спросил Жак Коллен, вызвав своим наивным и недоумевающим видом восхищение его трех сотоварищей.
— На их языке, — отвечал начальник тюрьмы, — это означает смертную казнь. Если писарь читает отказ в помиловании, значит, скоро палач получит приказ привести приговор в исполнение. Бедняга упорно отказывается от последнего напутствия…
— О господин начальник, вот душа, которую надобно спасти!.. — вскричал Жак Коллен.
Святотатец сложил руки с горячностью отчаявшегося любовника, а внимательно следивший за ним начальник тюрьмы принял это за религиозное рвение.
— Ах, сударь, — продолжал Обмани-Смерть, — позвольте мне доказать вам, кто я таков и какова моя сила; разрешите мне привести к раскаянию ожесточившееся сердце! Бог дал мне дар слова, и я делаю с людьми чудеса. Я потрясаю сердца, отверзаю их… Чего вы опасаетесь? Прикажите сопровождать меня жандармам, сторожам, кому угодно.
И начальник тюрьмы ушел, поражаясь, с каким полным равнодушием, хотя и не без любопытства, каторжники и другие заключенные смотрели на священника, апостольский тон которого придавал обаяние его ломаному языку, наполовину французскому, наполовину испанскому.
— Как вы очутились тут, господин аббат? — спросил Жака Коллена молодой собеседник Шелковинки.
— О, по ошибке! — отвечал Жак Коллена, смерив юношу взглядом с головы до ног. — Меня застали у одной куртизанки, которую обокрали после ее смерти. Признали, что она покончила с собой; но виновники кражи, видимо, слуги, еще не задержаны.
— Из-за этой самой кражи и повесился тот молодой человек?
— Вероятно, бедный мальчик не перенес позора несправедливого заточения… — отвечал Обмани-Смерть, поднимая глаза к небу.
— Да, — сказал молодой человек, — его должны были освободить, а он покончил с собой. Вот так история!
— Только воображение невинного может быть так потрясено, — сказал Жак Коллен. — Заметьте, что кража была совершена ему в ущерб.
— Много ли было украдено? — спросил глубокомысленный и хитрый Шелковинка.
— Семьсот пятьдесят тысяч франков, — отвечал чуть слышно Жак Коллен.
Трое каторжников переглянулись и вышли из кучки арестантов, столпившихся вокруг мнимого священника.
— Это он прополоскал ширман девки! — сказал Шелковинка на ухо Паучихе. — Хотели взять нас на храпок (испугать), когда назвонили, что он сфендрил наши рыжики.
— Он был и останется дабом Великой хевры, — отвечал Чистюлька. — Наши сары никуда не денутся.
Чистюлька искал человека, которому мог бы довериться; поэтому счесть Жака Коллена честным человекам было в его интересах. А в тюрьме особенно верят тому, на что надеются!
— Бьюсь об заклад, что он околпачит даба из Аиста (генерального прокурора) и выудит свою тетку, — сказал Шелковинка.
— Коли он своего добьется, — сказал Паучиха, — я не назову его мегом (богом), но что он подымил с пекарем (выкурил трубку с дьяволом) — так я теперь этому поверю!
— Слыхал, как он крикнул: «Пекарь меня покидает!» — заметил Шелковинка.
— Эх, — вскричал Чистюлька, — кабы он захотел выудить мою сорбонну! Ну и поюрдонил бы я! На весь мой слам, на все мое затыненное рыжевье (покутил бы на всю мою добычу, на все мое спрятанное золото)!
— Не горлопань! Слушайся даба, — сказал Шелковинка.
— Ну, и проздок же ты! Ведь тебя уже связали для лузки. Тебе уже тяжкой не потянуть (с тобой все кончено). Надо подставить ему свою спину, чтобы самому устоять на бабках (ногах), чтобы хрястать и ходить по музыке (воровать)! — возразил ему Паучиха.
— Правильно сказано! — продолжал Чистюлька. — Ни один из нас не продаст даба, а если кто попробует, пошлю его туда, куда сам иду…
— У него что ни слово, то и дело! — вскричал Шелковинка.
Даже люди, менее всего расположенные сочувствовать этому удивительному миру, могут представить себе состояние духа Жака Коллена, который, проведя пять долгих ночных часов у трупа своего кумира, узнал теперь о близкой смерти товарища по цепи, корсиканца Теодора. Но если для того, чтобы увидеть юношу, требовалась необычайная изобретательность, то для того, чтобы спасти его, нужно было сотворить чудо! А он уже думал об этом.
Чтобы понять, на что рассчитывал Жак Коллена, необходимо указать здесь, что убийцы, воры, короче говоря, все обитатели каторжных тюрем не так опасны, как считают. За некоторыми, чрезвычайно редкими исключениями, люди эти чрезвычайно трусливы, вероятно, причиною тому вечный страх, сжимающий им сердце. Способности их пригодны лишь для воровства, а так как это ремесло требует, в ущерб нравственности, применения всех жизненных сил, гибкости ума, равной ловкости их тела и напряжения внимания, то вне этих бешеных усилий воли они становятся тупыми по той же причине, по какой певица или танцовщик падают в изнеможении после утомительного па или одного из тех чудовищных дуэтов, какие навязывают публике современные композиторы. В обыденной жизни злодеи до такой степени лишены здравого смысла либо настолько угнетены тревогой, что буквально напоминают детей. В высшей степени легковерные, они попадаются на самую нехитрую приманку. После удачного дела они впадают в состояние такой расслабленности, что им необходим разгул: они опьяняются винами, ликерами, они с какой-то яростью бросаются в обьятия женщин, расточают свои последние силы и стремятся найти забвение совершенного злодейства в забвении рассудка. В таком состоянии они являются легкой добычей для полиции. Стоит их арестовать, и они, словно слепцы, теряют голову; они так цепляются за малейшую надежду, что верят всему, поэтому нет такой нелепости, которую нельзя было бы им внушить. Покажем на примере, до каких пределов доходит глупость попавшегося преступника. Биби-Люпен вырвал недавно признание у одного убийцы девятнадцати лет, убедив его, что несовершеннолетних не казнят. Когда мальчугана после отказа в помиловании перевезли в Консьержери для исполнения приговора в исполнение, этот страшный агент пришел к нему.
— Ты уверен, что тебе не исполнилось двадцати лет? — спросил он его.
— Да, мне всего только девятнадцать с половиной, — сказал убийца совершенно спокойно.
— Ну что ж, — отвечал Биби-Люпен. — Можешь не беспокоиться, тебе никогда не будет двадцати лет…
— Почему?
— Э! Да тебя скосят через три дня, — заметил начальник тайной полиции.
Убийца, твердо убежденный, несмотря на приговор, что несовершеннолетних не казнят, при этих словах опал, как взбитая яичница.
Эти люди столь жестокие в силу необходимости, уничтожают свидетельства преступления, ибо они вынуждены убивать, чтобы избавиться от улик (один из доводов, приводимых сторонниками отмены смертной казни), эти титаны изобретательности, у которых ловкость руки, острота взгляда и чувств развиты, как у дикарей, являются героями злодейства лишь на театре их подвига. Когда преступление совершено, тут-то и возникают трудности, потому что необходимость укрыть краденое угнетает преступников в не меньшей степени, чем сама нищета: помимо того, они чувствуют полный упадок сил, точно женщина после родов. Решительные до безрассудства в своих замыслах, они становятся детьми после удачи. Словом, по своей природе это дикие звери: их легко убить, когда они сыты. В тюрьме эти своеобразные существа прикидываются людьми из чувства страха и из осторожности, которая изменяет им только в последнюю минуту, когда они обессилены и сломлены длительным заключением.
Отсюда можно понять, почему три каторжника, вместо того, чтобы погубить своего предводителя, пожелали служить ему: решив, что он украл эти семьсот пятьдесят тысяч франков, они преисполнились почтительного удивления перед ним, а видя, с каким спокойствием он держится в стенах Консьержери, сочли его способным оказать им покровительство.
Господин Го, покинув лжеиспанца, вернулся через приемную в свою канцелярию и пошел разыскивать Биби-Люпена, который, притаившись у одного из окон, выходивших в тюремный двор, с той минуты, как Жак Коллен вышел из камеры, наблюдал за всем, что происходило снаружи.
— Никто из них не признал его, — сказал г-н Го. — Наполитас следит за всеми, но ровно ничего не услышал. Бедный священник, при всем расстройстве своих чувств, не обмолвился этой ночью ни одним словом, которое позволило бы думать, что под сутаной скрывается Жак Коллен.
— Это доказывает, что ему хорошо знакомы тюрьмы, — отвечал начальник тайной полиции.
Наполитас, писарь Биби-Люпена, не известный еще в то время никому из заключенных Консьержери, играл там роль юноши из хорошей семьи, обвиняемого в подлоге.
— Словом, он просит разрешения напутствовать приговоренного к смерти! — продолжал начальник тюрьмы.
— Вот наше последнее средство! — вскричал Биби-Люпен. — Как это я не подумал об этом! Теодор Кальви, корсиканец, товарищ Жака Коллена по цепи. Мне говорили, что Жак Коллена делал ему на лужке отличные конопатки…
Чтобы ослабить тяжесть давления ручки на подъем ноги и лодыжку, каторжники мастерят некое подобие прокладки, которую они просовывают между железным браслетом и ногой. Эти прокладки из пакли и тряпья называют на каторге конопатками.
— Кто охраняет осужденного? — спросил Биби-Люпен г-на Го.
— Червонное колечко!
— Отлично! Преображусь в жандарма, пойду туда и разберусь во всем, ручаюсь вам.
— А если это действительно Жак Коллена, вы не боитесь, как бы он вас не узнал и не задушил? — спросил начальник Консьержери Биби-Люпена.
— Я ведь буду жандармом, значит, с саблей, — отвечал начальник тайной полиции. — Впрочем, если это Жак Коллена, он никогда не сделает такого, что его связало бы для лузки; а если это священник, то я в безопасности.
— Нельзя терять времени, — сказал тогда г-н Го. — Сейчас половина девятого. Папаша Сотлу только что прочел отказ в просьбе о помиловании, и Сансон ожидает в зале приказаний прокурора.
— Да уже заказаны гусары вдовы (другое и какое ужасное название гильотины!), — отвечал Биби-Люпен. — Однако ж я не понимаю, отчего генеральный прокурор колеблется; мальчуган упорно твердит, что он невиновен; и, по моему мнению, против него нет достаточных улик.
— Это настоящий корсиканец, — заметил г-н Го. — Он не сказал ни слова и отрицает все.
Последние слова начальника Консьержери, сказанные начальнику тайной полиции, заключали в себе мрачную историю человека, присужденного к смерти. Тот, кого правосудие вычеркнуло и списка живых, подлежит прокурорскому надзору. Прокурорский надзор самодержавен: он никому не подвластен, он отвечает лишь перед своей совестью. Тюрьма принадлежит прокурорскому надзору, тут он полный хозяин. Поэзия завладела этой общественной темой, в высшей степени способной поражать воображение: приговоренный к смерти! Поэзия возвышенна, а проза живет лишь действительностью, но действительность сама по себе настолько страшна, что в ней есть пафос, пафос ужаса. Жизнь приговоренного к смерти, не сознавшегося в своих преступлениях, не выдавшего сообщников, обречена на адские мучения. Дело тут не в испанских сапогах, дробящих кости ног, не в воде, которую вводят в желудок, не в растягивании конечностей при помощи чудовищных машин, но в пытке скрытой, так сказать, негативной. Прокурорский надзор предоставляет осужденного самому себе, окружает его тишиной и тьмой в обществе наседки, которой он должен остерегаться.
Наши славные современные филантропы полагают, что они постигли всю жестокость пытки одиночеством; они ошибаются. Прокурорский надзор после отмены пыток, желая, вполне естественно, успокоить совесть судей, и без того чересчур чувствительную, отыскал для них противоядие, дав правосудию такое страшное средство, как одиночество! Одиночество — это пустота, а природа духовная не терпит пустоты, как и природа физическая. Одиночество терпимо лишь для гения, который наполняет его своими мыслями, дочерьми духовного мира, либо для созерцателя божественных творений, в глазах которого оно озарено райским светом, оживлено дыханием и голосом самого творца. Не считая этих людей, стоящих столь близко к небесам, для всех других соотношение между одиночеством и пыткой то же, что между душевным состоянием человека и его состоянием физическим. Различие между одиночеством и пыткой такое же, как между заболеваниями нервного и хирургического характера. Это страдание, умноженное на бесконечность. Тело соприкасается с бесконечностью при посредстве нервной системы, точно так же, как разум проникает в нее при помощи мысли. Поэтому в летописях парижской прокуратуры преступники, не признавшие своей вины, наперечет.
Опасность этого положения, которая в некоторых случаях принимает огромные размеры, например в политике, когда дело касается какой-либо династии или государства, послужит темой особого повествования и займет свое место в «Человеческой комедии». Здесь же мы ограничимся описанием каменного ящика, где в Париже, при Реставрации, прокурорский надзор держал приговоренного с смерти: этого будет достаточно, чтобы ясно представить себе весь ужас последних дней смертника.
Накануне Июльской революции в Консьержени существовала, а впрочем, существует и теперь, камера приговоренного к смерти. Камера эта примыкает к канцелярии и отделена от нее массивной стеной из тесаного камня, с противоположной стороны она ограничена стеной, в семь или восемь футов толщины, подпирающей часть свода обширной залы Потерянных шагов. В эту камеру входят через первую дверь в длинном темном коридоре, где тонет взгляд, если туда смотреть через дверной глазок из этой огромной сводчатой залы. Роковая камера освещается через отдушину, заделанную тяжелой решеткой и почти незаметную, когда входишь в Консьержери, ибо она проделана в узком простенке между окном канцелярии, рядом с наружной решеткой, и помещением секретаря Консьержери, которое архитектор втиснул, точно шкаф, в глубь главного двора. Расположение камеры объясняет, почему эта клетушка, заключенная меж четырех толстых стен, получила в ту пору, когда перестраивалась Консьержери, такое мрачное и зловещее назначение. Побег оттуда невозможен. Выход из коридора, ведущего в секретные камеры и женское отделение, приходится как раз против печи, возле которой всегда толкутся жандармы и смотрители. Отдушина, единственное отверстие наружу, устроена на девять футов выше пола и выходит на главный двор, охраняемый жандармским постом у наружных ворот Консьержери. Никакая человеческая сила не одолеет этих мощных стен. Кроме того, преступника, приговоренного сразу же одевают в смирительную рубаху, которая, как известно, стесняет движение рук; одну ногу приковывают цепью к койке; наконец, к нему для услуг и охраны приставляют наседку. Пол камеры выложен толстыми плитами, а свет туда проникает так слабо, что почти ничего не различить.
Нельзя не почувствовать холода, леденящего до мозга костей, когда входишь туда даже теперь, хотя уже шестнадцать лет эта камера пустует, ибо ныне судебные приговоры в Париже приводятся в исполнение иным путем. Вообразите же в этом каземате преступника, наедине с угрызениями совести, среди безмолвия и тьмы, двух источников ужаса, и вы спросите себя: неужто возможно не сойти тут с ума? Каков же организм и каков его закал, если он выдерживает режим, тяжесть которого усугубляет смирительная рубашка, обрекающая на неподвижность, бездействие!
Теодор Кальви, корсиканец двадцати семи лет, умело запираясь, сопротивлялся, однако ж, целых два месяца действию этой темницы и коварной болтовне наседки!.. Редкостный уголовный процесс, в котором корсиканец заработал себе смертный приговор, заключался в нижеследующем. Изложение этого дела, хотя и чрезвычайно любопытного, будет весьма кратким.
Немыслимо пускаться в пространные отступления при развязке действия, и без того затянувшегося, а кроме того, представляющего интерес лишь поскольку оно касается Жака Коллена, этой своеобразной оси, вокруг которой разворачиваются как бы связанные между собой его страшным влиянием сцены «Отца Горио», «Утраченных иллюзий» и данного очерка. Впрочем, воображение читателя разовьет эту мрачную тему, причинявшую в то время немалое беспокойство суду присяжных*, перед которым предстал Теодор Кальви. Поэтому вот уже целую неделю, с того дня, как кассационный суд отклонил просьбу преступника о помиловании, г-н де Гранвиль сам занимался этим делом и откладывал приказ о казни со дня на день, так ему хотелось успокоить присяжных, известив их, что осужденный на пороге смерти признался в преступлении.
Бедная вдова из Нантера, жившая в домике, который находился в окрестностях этого городка, расположенного, как известно, среди бесплодной равнины, раскинувшейся между Мон-Валерьеном, Сен-Жерменом, холмами Сартрувиля и Аржантейля, был убита и ограблена через несколько дней после того, как получила свою долю неожиданного наследства. Эта доля состояла из трех тысяч франков, дюжины серебряных столовых приборов, золотых часов с цепочкой и белья. Вместо того, чтобы поместить эти три тысячи франков Париже, как ей советовал нотариус покойного виноторговца, которому она наследовала, старуха пожелала хранить все эти ценности у себя. Прежде всего она отроду не держала в руках столько денег, а вдобавок она никому не доверяла в каких бы то ни было делах, подобно большинству простолюдинов или крестьян. После долгих обсуждений с виноторговцем из Нантера, ее родственником и родственником покойного виноторговца, вдова решила вложить капитал в пожизненную ренту, продать дом в Нантере и, переехав в Сен-Жермер, зажить там по-господски.
К дому, где она жила, прилегал довольно большой сад, обнесенный жалкой изгородью; да и сам домишко бы неказистый, как все жилища мелких землевладельцев в окрестностях Парижа. Гипс и гравий, которыми изобилует эта местность, сплошь изрытая каменоломнями с открытыми разработками, были, как водится в парижских пригородах, пущены в дело наспех, без какого-нибудь архитектурного замысла. Это почти всегда хижина цивилизованного дикаря. Дом вдовы был двухэтажный, с чердачными помещениями.