Азия или Жакелина, преклонила колени, как бы ожидая благословления, и мнимый аббат благословил свою тетку с чисто евангельской проникновенностью.
   — Addio! Marchesa![24] — сказал он громко. И на условном языке прибавил: — Разыщи Европу и Паккара и украденные семьсот пятьдесят тысяч франков, они нам будут нужны.
   — Паккар здесь, — отвечала благочестивая маркиза, со слезами на глазах указывая на гайдука.
   Столь быстрая сообразительность вызвала не только улыбку, но и удивление этого человека, что удавалось разве только его тетке. Мнимая маркиза обратилась к свидетелям этой сцены, как женщина, привыкшая свободно себя чувствовать в обществе.
   — Он в отчаянии, что не может быть на погребении своего сына, — сказала она на дурном французском языке. — Ужасная ошибка судебных властей открыла тайну этого святого человека!.. Я буду присутствовать на заупокойной мессе. Вот сударь, — сказала она г-ну Го, протягивая ему кошелек, набитый золотом, — подаяние для бедных узников…
   — Какой шик-мар! — сказал ей на ухо удовлетворенный племянник.
   Жак Коллен последовал за смотрителем, который повел его в тюремный двор.
   Биби-Люпен, доведенный до отчаяния, в конце концов привлек к себе внимание настоящего жандарма, поглядывая на него после ухода Жака Коллена и многозначительно произнося: «Гм!.. Гм!», — пока тот не сменил его на посту в камере смертника. Но этот враг Обмани-Смерть не успел прийти вовремя и не увидел знатной дамы, скрывшейся в своем щегольском экипаже; до него донеслись лишь сиплые звуки ее голоса, который, как она ни старалась, совсем изменить не могла.
   — Триста паховирок для арестантов!.. — сказал старший смотритель, показывая Биби-Люпену кошелек, который г-н Го передал писарю.
   — Покажите-ка, господин Жакомети, — сказал Биби-Люпен.
   Начальник тайной полиции взял кошелек, высыпал золото в ладонь и внимательно осмотрел его.
   — Настоящее золото!.. — сказал он. — И кошелек с гербом! Ах, и умен же каналья!.. Ну и мошенник! Он всех нас дурачит на каждом шагу. Пристрелить бы его как собаку!..
   — Что ж тут такого? — спросил писарь, взяв обратно кошелек.
   — А то что эта краля, конечно, шильница!.. — вскричал Биби-Люпен в бешенстве, топнув ногой о каменный порог выходной двери.
   Слова его произвели живейшее впечатление на зрителей, столпившихся на почтительном расстоянии от г-на Сансона, который по-прежнему стоял, прислонившись к печи, посреди обширной сводчатой залы, в ожидании приказа приступить к туалету преступника и установить эшафот на Гревской площади.
   Очутившись опять на дворе, Жак Коллена направился к своим дружкам походкою завсегдатая каторги.
   — На каком деле ты зашухеровался? — спросил он Чистюльку.
   — Мое дело кончено, — отвечал убийца, когда Жак Коллен отошел с ним в сторону. — Теперь мне нужен верный дружок.
   — На что он тебе?
   Чистюлька на воровском жаргоне рассказал коноводу о своих преступлениях, подробно описав историю убийства и кражи, совершенных им в доме супругов Кротта.
   — Уважаю тебя, — сказал ему Жак Коллен. — Чисто сработано; но ты, по-моему, сплоховал в одном.
   — В чем?
   — Как только ты закончил дело, сразу должен был добыть русский паспорт, преобразиться в русского князя, купить щегольскую карету с гербами, смело поместить свое золото у какого-нибудь банкира, взять аккредитив на Гамбург, сесть в почтовую карету вместе со своей свитой: лакеем, горничной и любовницей, разряженной, как принцесса, а потом, в Гамбурге, погрузиться на корабль, идущий в Мексику. Когда в кармане двести восемьдесят тысяч франков золотом, толковый парень может делать все, что ему вздумается, и ехать, куда ему вздумается, проздок ты этакий!
   — Ты ладно шевелишь мозгами, на то ты и даб!.. У тебя-то на плечах сорбонна!.. А у меня…
   — Короче, добрый совет в твоем положении, что крепкий бульон для мертвеца, — продолжал Жак Коллен, бросая на каторжника гипнотизирующий взгляд.
   — И то правда! — сказал Чистюлька с недоверчивым видом. — Все равно, угости меня твоим бульоном; если он меня не насытит, я сделаю себе ножную ванну…
   — Ты в граблюхах у Аиста, у тебя пять квалифицированных краж, три убийства… Последнее — убийство двух богатых буржуа. Судьи не любят, чтобы убивали буржуа… Тебя свяжут для лузки, и нет тебе никакой надежды!
   — Все это я уже от них слышал, — отвечал жалобно Чистюлька.
   — Ты знаешь мою тетку Жакелину, ведь она настоящая мать нашей братии!.. Так вот, я только что с ней побеседовал на глазах у всей канцелярии, и она сказал мне, что Аист хочет от тебя отделаться, так он тебя боится.
   — Но, — сказал Чистюлька, и наивность его вопроса свидетельствовала о том, как сильно развито у воров чувство естественного права воровать, — теперь я богат, чего ж им бояться?
   — Нам недосуг разводить философию, — сказал Жак Коллен, — Лучше поговорим о тебе.
   — Что ты хочешь со мной сделать? — спросил Чистюлька, перебивая своего даба.
   — Увидишь! И дохлый пес может на что-то пригодиться.
   — Для других! — сказал Чистюлька.
   — Я ввожу тебя в свою игру! — возразил Жак Коллен.
   — Это уже кое-что! — сказал убийца. — Ну, а дальше?
   — Я не спрашиваю, где твои деньги, я хочу знать, что ты думаешь с ними делать…
   Чистюлька следил за непроницаемым взглядом своего даба; тот холодно продолжал:
   — Есть у тебя какая-нибудь маруха, которую ты любишь, ребенок или дружок, нуждающийся в помощи? Я буду на воле через час, я могу помочь, если ты кому-нибудь хочешь добра.
   Чистюлька колебался, им владела нерешительность. Тогда Жак Коллен выдвинул последний довод.
   — Твоя доля в нашей кассе тридцать тысяч франков; оставляешь ты ее товарищам или отдаешь кому другому? Твоя доля в сохранности, могу ее передать нынче же вечером тому, кому ты захочешь ее отказать.
   Лицо убийцы выдало его удовлетворение.
   «Он в моих руках!» — сказал про себя Жак Коллен.
   — Но не зевай, решай скорее!.. — шепнул он на ухо Чистюльке. — Старина, у нас нет и десяти минут… Генеральный прокурор вызовет меня, и у нас с ним будет деловой разговор. Он у меня в руках, этот человек. Я могу свернуть шею Аисту! Уверен, что я спасу Мадлену.
   — Если ты спасешь Мадлену, добрый мой даб, то ты можешь и меня…
   — Полно распускать нюни, — отрывисто сказал Жак Коллен. — Делай завещание.
   — Ну, так и быть! Я хотел бы деньги отдать Гоноре, — отвечал Чистюлька жалобным голосом.
   — Вот оно что!.. Ты живешь с вдовой Моисея, того самого еврея, что хороводился с южными Тряпичниками? — спросил Жак Коллен.
   Подобно великим полководцам, Обмани-Смерть превосходно знал личный состав всех шаек.
   — С той самой! — сказал Чистюлька, чрезвычайно польщенный.
   — Красивая женщина! — сказал Жак Коллен, умевший отлично управлять этими страшными человекоподобными машинами. — Маруха ладная! У нее большие знакомства и отменная честность! Настоящая шильница. А-а! Ты все таки спутался с Гонорой! Разве не стыдно было тебе угробить себя с какой-то марухой? Малява. Зачем не завел честную торговлишку, мог бы перебиваться!.. А она работает?
   — Она устроилась, у нее заведение на улице Сент-Барб…
   — Стало быть, ты делаешь ее твоей наследницей? Вот до чего доводят нас эти негодницы, когда мы, по глупости, любим их…
   — Да, но не давай ей ни каньки (ни гроша), покуда я не сковырнусь!
   — Твоя воля священна, — сказал Жак Коллен серьезным тоном. — А дружкам ни гроша?
   — Ни гроша! Они меня продали, — отвечал Чистюлька злобно.
   — Кто тебя выдал? Хочешь, я отомщу за тебя? — с живостью сказал Жак Коллен, пытаясь вызвать в нем чувство, способное еще взволновать такие сердца в подобные минуты. — Кто знает, старый мой друг, не удастся ли мне ценою этой мести помирить тебя с Аистом?
   Тут убийца, ошалевший от счастья, бессмысленно уставился на своего даба.
   — Но, — сказал даб в ответ на это красноречивое выражение, которое приняла физиономия каторжника, — я теперь ломаю комедию только ради Теодора. Ежели водевиль увенчается успехом, старина, то для одного из моих дружков, а ты из их числа, я способен на многое…
   — Если ты только расстроишь сегодняшнюю церемонию с бедняжкой Теодором, я сделаю все, что ты захочешь.
   — Да она уже расстроена. Уверен, что выужу его сорбонну из когтей Аиста. Видишь ли, Чистюлька, коли ты не хочешь сгореть, надо протянуть друг дружке руку…Один ни черта не сделаешь…
   — Твоя правда! — вскричал убийца.
   Согласие между ними так прочно восстановилось и вера его в даба была столь фанатична, что Чистюлька не колебался больше.
   Он открыл тайну своих сообщников, тайну, так крепко хранимую до сих пор. А Жак Коллен этого только и желал.
   — Так вот! В мокром деле Рюфар, агент Биби-Люпена, был в одной трети со мной и с Годе…
   — Вырви-Шерсть?.. — вскричал Жак Коллен, называя Рюфара его воровской кличкой.
   — Он самый! Канальи продали меня, потому что я знаю их тайник, а они моего не знают…
   — Э! Да это мне на руку, ангел мой! — сказал Жак Коллен.
   — Как это так?
   — Да ты погляди, — отвечал даб, — как выгодно человеку довериться мне безоговорочно! Ведь теперь твоя месть — козырь в моей игре! Я не спрашиваю тебя, где твой тайник. Ты скажешь мне о нем в последнюю минуту; но сейчас скажи мне все, что касается Рюфара и Годе.
   — Ты был нашим дабом, ты им навсегда и останешься! У меня не будет тайн от тебя, — отвечал Чистюлька. — Мое золото в погребе у Гоноры.
   — А не продаст тебя твоя маруха?
   — Дудки! Она и знать не знает о моем рукоделии! — продолжал Чистюлька. — Я напоил Гонору, хотя эта женщина и на духу у кармана ничего не вызвонит (и на допросе у полицейского комиссара не проболтается). Только уж очень много золота!
   — Да, тут может скиснуть самая чистая совесть! — заметил Жак Коллен.
   — Стало быть, зеньки пялить на меня было некому… Вся живность спала в курятнике. Золото на три фута под землей, за бутылями с вином. А сверху я насыпал щебня и известки.
   — Ладно! — сказал Жак Коллен. — А другие тайники?
   — Рюфар пристроил свой слам у Гоноры, в комнате бедняжки…Она у него в руках, — боится, чтобы ее не обвинили как сообщницу в укрывательстве краденого и чтобы не пришлось ей кончить дни в Сен-Лазаре.
   — Ах, ракалья! Вот как фараоново племя (полиция) заканчивает воспитание воров! — сказал Коллен.
   — Годе стащил свой слам к сестре, прачке, честной девушке. А девчонка и не подозревает, что может заработать пять лет голодной! Парень поднял половицы, положил их обратно и задал винта!
   — Знаешь, на что ты мне нужен? — сказал тогда Жак Коллен, вперив в Чистюльку свой властный взгляд.
   — На что?
   — Чтобы ты взял на себя дело Мадлены…
   Чистюлька отпрянул было назад, но под пристальным взглядом даба тут же снова принял позу, выражающую покорность.
   — Э-ге! Ты уже отлыниваешь! Путаешь мне карты! Да ты пойми, четыре убийства или три, не все ли равно?
   — Может и так…
   — Клянусь мегом Великого братства, нет у тебя сиропа в вермишелях (крови в жилах). А я-то думал тебя спасти!..
   — А как?
   — Малява! Обещай вернуть золото семье, вот ты и в расчете! И закатишься на лужок пожизненно. Я ни гроша не дал бы за твою сорбонну, будь у них деньги в кармане, но сейчас ты стоишь семьсот тысяч, дурень!
   — Даб! Даб! — вскричал Чистюлька на верху блаженства.
   — И кроме того, — продолжал Жак Коллен, — мы свалим убийство на Рюфара…Тут-то Биби-Люпену конец…Он у меня в руках!
   Чистюлька остолбенел, пораженный этой мыслью, глаза его расширились, он стоял точно изваяние. После трех месяцев тюрьмы и долгих совещаний с дружками, которым он не назвал своих сообщников, готовясь предстать перед судом присяжных и осознав содеянные им преступления, он впал в крайнее отчаяние, потеряв всякую надежду, так как подобный план не пришел никому в голову из его погоревших советчиков. Поэтому, увидев проблеск такой надежды, он просто поглупел от счастья.
   — Неужто Рюфар и Годе успели вспрыснуть свой слам (добычу)? — спросил Жак Коллен.
   — Разве они осмелятся? — отвечал Чистюлька. — Канальи ждут, когда меня скосят. Так приказала сказать мне моя маруха через Паука, когда та приходила на свиданье с Паучихой.
   — Ладно! Мы приберем к рукам их слам в двадцать четыре часа! — вскричал Жак Коллен. — Канальи уже не оправятся, как, например, ты! Тебя обелят начисто, а молодчики выкрасятся в крови! Дельце твое я оборудую так, что ты выйдешь из него чистым, как младенец. А они окажутся кругом виноватыми. Я пущу твои деньги на то, чтобы установить твою невиновность в других делах. Ну, а раз ты попадешь на лужок, — ведь тебя этого не миновать, — ты оттуда постараешься сбежать… Дрянцо жизнь, но как-никак жизнь!
   Глаза Чистюльки сияли от восторга.
   — Эх, старина, на семьсот тысяч франков не одну судейскую шляпу купишь! — говорил Жак Коллен, обольщая надеждой каторжника.
   — Даб! Даб!
   — Я поражу министра юстиции…О-о! Рюфар у меня попляшет! Я разгромлю фараоново племя. Биби-Люпен испекся.
   — Ладно! Решено! — вскричал Чистюлька со свирепой радостью. — Приказывай, я повинуюсь.
   И он сжал Жака Коллена в объятиях, не скрывая радостных слез, настолько он поверил в возможность спасти свою голову.
   — Но это еще не все, — сказал Жак Коллен. — Аист переваривает с трудом, а ведь новый гусь — новый пух (новые улики). Надобно крепко засыпать маруху.
   — Как это? С какой стати? — спросил убийца.
   — Помоги мне, увидишь!.. — отвечал Обмани-Смерть.
   Жак Коллен в кратких словах раскрыл Чистюльке тайну преступления, совершенного в Нантере, и дал ему понять, что необходимо найти женщину, которая согласилась бы принять на себя роль Джинеты. Потом он отправился к Паучихе вместе с Чистюлькой, который теперь совсем повеселел.
   — Я знаю, как ты любишь Паука… — сказал Жак Коллен Паучихе.
   Взгляд, брошенный Паучихой, был целой поэмой ужаса.
   — Что она станет делать, покуда ты будешь на лужке?
   Слезы навернулись на свирепые глаза Паучихи.
   — Ладно! А что, ежели я ее закатаю на год в голодную для марух (в женскую уголовную тюрьму — в Форс, Маделонет или Сен-Лазар), покуда ты будешь потеть на правилке, отбывать наказание и готовиться к побегу?
   — Разве ты мег, чтобы творить такие чудеса? Она не хороводная (не принадлежит к мошеннической шайке), — отвечал возлюбленный Паука.
   — Эх, Паучиха! — сказал Чистюлька. — Наш даб почище мега!..
   — Скажи, какой у тебя с ней условный знак? — спросил Жак Коллен Паучиху властным тоном, который не допускает возможности отказа.
   — Мга в Пантене (ночь в Париже). Только скажи это, и она поймет, что пришли от меня, а хочешь, чтобы она тебя слушалась, покажи ей рыжую сару (золотую монету в пять франков) и скажи: «Вьюгавей».
   — Ее осудят в правилке по делу Чистюльки и за чистосердечное признание помилуют после года в голодной! — сказал наставительно Жак Коллен, глядя на Чистюльку.
   Чистюлька понял замысел даба и взглядом обещал убедить Паучиху помочь им, добившись от Паука согласия принять на себя роль сообщницы в преступлении, которое он готовился взвалить на свои плечи.
   — Прощайте, чада мои! Вы скоро услышите, что я вырвал моего мальчугана из рук Шарло, — сказал Обмани-Смерть. — Да!.. Шарло ожидает в канцелярии со своими горняшками, чтобы заняться туалетом Мадлены! Поглядите-ка, — добавил он, — за мной идут посланцы от даба Аиста (генерального прокурора)!
   В самом деле, показавшись в калитке, надзиратель знаком подозвал к себе этого необыкновенного человека, которому беда, нависшая над молодым корсиканцем, вернула ту дикую силу, с какой он, бывало, боролся с обществом.
   Не лишено интереса заметить, что Жак Коллен в ту минуту, когда от него уносили тело Люсьена, дал себе клятву сделать попытку последнего своего воплощения, но уже не в живое существо, а в орудие. Короче говоря, он принял роковое решение, как Наполеон. Сидя в шлюпке, подвозившей его к «Беллерофону». По странному стечению обстоятельств все благоприятствовало этому гению зла и порока в его замысле.
   Вот отчего, даже рискуя несколько ослабить впечатление чего-то необычайного, которое должна произвести неожиданная развязка этой преступной жизни, ибо в наше время подобный эффект достигается лишь тем, что лишено и тени правдоподобия, не уместно ли нам, прежде чем проникнуть с Жаком Колленом в кабинет генерального прокурора, последовать за г-жой Камюзо в салоны особ, у которых она побывала, пока происходили все эти события в Консьержери? Одна из обязанностей, которою не должен пренебрегать историк нравов, — это держаться истины, не искажать ее внешне драматическими положениями, особенно тогда, когда истина сама потрудилась принять романтический облик. Природа общества, парижского в особенности, допускает такие случайности, путаницу домыслов столь причудливую, что зачастую она превосходит воображение сочинителя. Смелость истины доходит до сочетания событий, запретного для искусства, столь оно неправдоподобно либо столь мало пристойно, разве только писатель смягчит, подчистит, выхолостит их смысл.
   Госпожа Камюзо попыталась сочинить себе утренний наряд почти хорошего вкуса — затея, достаточно мудреная для жены следователя, прожившей в провинции безвыездно в продолжение шести лет. Дело шло о том, чтобы не дать повода для критики ни у маркизы д’Эспар, ни у герцогини де Монфриньез, появившись у них между восемью и девятью часами утра. Амели-Сесиль Камюзо, хотя и урожденная Тирион, поспешим это сказать, достигла успеха лишь наполовину. Добиться такого результата в нарядах — не значит ли ошибиться вдвойне?..
   Трудно вообразить себе, в какой степени полезны парижанки честолюбцам всех видов: они так же необходимы в большом свете, как и в воровском мире, где, как было показано, они играют огромную роль. Итак, предположим, что в определенное время человек, под страхом оказаться позади всех на своем поприще, должен говорить с важной особой — крупнейшей фигурой при Реставрации, именуемой и по сию пору хранителем печати. Возьмите случай самый благоприятный: пусть этим человеком будет судья, короче говоря, свой человек в этом ведомстве. Сей судья обязан сначала обратиться или к начальнику отделения, или к заведующему канцелярией и доказать им неотложную необходимость быть принятым. Но так ли просто попасть сразу к хранителю печати? Среди дня если он не в законодательной палате, то в совете министров, или подписывает бумаги, или принимает посетителей. Где он почивает — неизвестно. Вечером он несет обязанности общественные и личные. Если бы все судьи стали срочно требовать аудиенции, каков бы ни был предлог, глава министерства юстиции оказался бы в положении осажденного. Поэтому необходимость личного неотложного свидания контролируется одной из этих промежуточных властей, являющихся серьезным препятствием, запертой дверью, которую нужно открыть, если за дверную ручку уже не взялся какой-либо соперник. А женщина! Та идет к другой женщине; она может войти прямо в спальню, играя на любопытстве госпожи или служанки, в особенности, если госпожа заинтересована или остро нуждается в ее помощи. Возьмите хотя бы такое воплощенное женское могущество, как г-жа д’Эспар, с которой должен был считаться сам министр: эта женщина пишет надушенную амброй записочку, которую ее лакей несет лакею министра. Министр застигнут еще в постели, он тут же читает записку. Пусть министра требуют его дела, но ведь он мужчина и он восхищен возможностью посетить одну из парижских королев, одну из владычиц Сен-Жерменского предместья, любимицу Мадам, или супруги дофина, или короля. Казимир Перье, единственный настоящий премьер-министр времени Июльской революции, бросал все дела, чтобы скакать к бывшему первому камер-юнкеру короля Карла Х.
   Теория эта вполне объясняет всю власть слов, сказанных маркизе д’Эспар ее горничной, полагавшей, что она уже пробудилась ото сна: «Госпожа Камюзо по чрезвычайно спешному делу, известному мадам!»
   Вот почему маркиза приказала, чтобы Амели впустили к ней немедленно. Жена следователя была внимательно выслушана, начиная с первых же ее слов:
   — Маркиза, мы погибли, отомстив за вас…
   — В чем дело, душенька?.. — отвечала маркиза, разглядывая г-жу Камюзо при слабом свете из полуоткрытой двери. — Вы сегодня божественны! Как вам к лицу эта шляпка! Где вы нашли этот фасон?
   — Сударыня, вы чересчур добры… Но вы знаете, что Камюзо, когда допрашивал Люсьена де Рюбампре, довел его до отчаяния, и молодой человек повесился в тюрьме?
   — Что станется с госпожой де Серизи? — воскликнула маркиза, разыгрывая полное неведение из желания, чтобы ей все рассказали сначала.
   — Увы! Она, говорят, лишилась рассудка… — отвечала Амели. — Ах, если бы вы пожелали попросить его высокопревосходительство вызвать тотчас же эстафетой моего мужа из Дворца правосудия, министр узнал бы диковинные тайны, и он, конечно, сообщил бы о них королю. Враги Камюзо закроют тогда свой рот!
   — Кто же эти враги Камюзо? — спросила маркиза.
   — Генеральный прокурор, а теперь и господин де Серизи…
   — Хорошо, душенька, — отвечала г-жа д’Эспар, обязанная господам де Гранвилю и де Серизи своим поражением в гнусном деле, затеянном ею с целью взять под опеку своего мужа, — я беру вас под свою защиту. Я не забываю ни друзей, ни врагов.
   Она позвонила, приказала раздвинуть занавеси, и дневной свет потоком ворвался в комнату; она потребовала пюпитр, горничная подала его. Маркиза быстро набросала маленькую записку.
   — Пускай Годар верхом отвезет эту записку в канцелярию, ответа не нужно, — сказала она горничной.
   Горничная тотчас же вышла, но, вопреки приказанию, постояла несколько минут у двери.
   — Стало быть, раскрыты важные тайны? — спросила г-жа д’Эспар. — Ну, рассказывайте же, душенька! И Клотильда де Гранлье замешана в этом деле?
   — Маркиза узнает все от его высокопревосходительства. Муж ничего мне не рассказал, он лишь предупредил меня о грозящей ему опасности. Для нас было бы лучше, если бы госпожа де Серизи умерла, чем лишилась рассудка!
   — Бедная женщина! — сказала маркиза. — Но как знать, не лишилась ли она рассудка гораздо ранее?..
   Светские женщины, произнося на различный манер одну и ту же фразу, предлагают слуху внимательного наблюдателя богатейшую гамму музыкальных оттенков. Они вкладывают всю свою душу в голос и во взгляд, запечатлевая ее в свете и в воздухе, в двух сферах действия глаз и гортани. По интонации, с какою были сказаны эти слова: «Бедная женщина!», — можно было заметить торжество удовлетворенной ненависти, радость победы. О, каких только несчастий не пожелала она покровительнице Люсьена! Жажда мести, не иссякающая и со смертью предмета ненависти, жажда, которую нельзя уже утолить, внушает мрачный ужас… Даже сама г-жа Камюзо, жестокая, злобная и вздорная по природе, была ошеломлена. Она не нашлась, что ответить, и примолкла.
   И в самом деле, Диана мне говорила, что Леонтина ездила в тюрьму, — продолжала г-жа д’Эспар. — Милая герцогиня в отчаянии от такого скандала: ведь она питает большую слабость к госпоже де Серизи; да это и понятно, они обе, почти одновременно, обожали этого глупого мальчишку Люсьена; а ничто так не связывает и не разъединяет женщин, как преклонение перед одним алтарем! И верная подруга провела вчера часа два в спальне Леонтины. Кажется, несчастная графиня говорила ужасные вещи! Мне передавали, что просто омерзительно было слушать! Порядочная женщина должна сдерживать подобные порывы!.. Фи! Ведь это любовь была чисто физическая! Герцогиня заезжала ко мне; она была бледна как смерть, но держалась мужественно! В этой истории есть чудовищные вещи…
   — Мой муж в свое оправдание расскажет все до тонкости министру юстиции, ведь всем им хотелось спасти Люсьена, а господин Камюзо, маркиза, исполнил свой долг. Судебный следователь обязана допросить человека, заключенного в секретную, в срок, положенный законом!.. Надо же было о чем-то спросить несчастного мальчика, а он не понял, что его допрашивают только для формы, и сразу же признался.
   — Он был глуп и неучтив! — сухо сказала г-жа д’Эспар.
   Жена следователя умолкла, услыхав этот приговор.
   — Не вина Камюзо, что мы потерпели неудачу в деле об опеке над господином д’Эспаром, я всегда буду это помнить! — продолжала маркиза после короткого молчания. — Люсьен, господин де Серизи, Бован и де Гранвиль — вот кто повинен в нашей неудаче. Когда-нибудь бог отомстит за меня! Не видать счастья этим людям. Будьте покойны, я сейчас пошлю кавалера д’Эспара к министру юстиции, чтобы тот поспешил вызвать вашего мужа, если это нужно…
   — Ах, сударыня…
   — Послушайте! — сказала маркиза. — Я обещаю вам орден Почетного легиона, и немедленно, завтра же! Вот блестящее свидетельство, что вашим поведением в этом деле удовлетворены. Да, да! Это будет лишним порицанием Люсьену, подтверждением его виновности! Редко кто вешается ради своего удовольствия…А теперь прощайте, душенька!
   Десять минут позже г-жа Камюзо входила в спальню прекрасной Дианы де Монфриньез, которая легла в час, но не уснула еще и в девять.
   Как бы мало чувствительны ни были герцогини, женщины с каменными сердцами, им невыносимо видеть своих приятельниц во власти безумия, это зрелище производит на них глубокое впечатление.
   Притом связь Дианы с Люсьеном, пускай и оборванная года полтора назад, оставила в памяти герцогини достаточно воспоминаний, и роковая смерть этого юноши была для нее страшным ударом. Этот молодой красавец, такой очаровательный, такой поэтичный, так умевший любить, всю ночь мерещился ей с петлей на шее, точь-в-точь как изображала его Леонтина в своем горячечном бреду. Она хранила красноречивые, упоительные письма Люсьена, сравнимые лишь с письмами Мирабо к Софи, но более литературные, более изысканные, ибо эти письма были продиктованы самой неистовой страстью — тщеславием! Счастье обладать очаровательнейшей герцогиней, готовой для него на любые безумства, пусть даже тайные, вскружило Люсьену голову. Гордость любовника вдохновила поэта. И герцогиня хранила эти волнующие письма, как иные старцы хранят непристойные гравюры, ради неумеренных похвал, воздаваемых тому, что менее всего было в ней от герцогини.