Страница:
— Вам известно, кто должен быть казнен? — продолжал генеральный прокурор. — Молодой человек двадцати семи лет, красавец собою, как и наш вчерашний самоубийца, белокурый, как он; нам отдали эту голову вопреки нашим ожиданиям, ибо он был уличен только в укрываетельстве! Мальчуган не сознался, даже будучи осужден! Он более двух месяцев упорно утверждает, что невиновен, несмотря ни на какие испытания. Вот уже два месяца, как у меня на плечах две головы! О, за его признание я отдал бы год жизни, ибо надо успокоить присяжных! Посудите, какой это будет удар по правосудию, если когда-либо откроется, что преступление, которое будет стоит жизни, совершено другим! В Париже все приобретает страшную серьезность, и самые ничтожные судебные происшествия становятся политическими. Суд присяжных — установление, которое революционные законодателисчитали таким надежным оплотом общества, — это элемент общественного разрушения, ибо он не отвечает своей цели: он недостаточно защищает общество. Суд присяжных играет своими обязанностями. Присяжные делятся на два лагеря, один из которых не желает более смертной казни, а отсюда следует полное нарушение равенства перед законом. За такое страшное преступление, как отцеубийство, выносят в одном департаменте оправдательный приговор[25] , в то время как в другом — заурядное, так сказать, преступление карается смертью! Что было бы, если бы в нашем округе, в Париже, казнили невиновного?
— Это беглый каторжник, — робко заметил г-н Камюзо.
— Он стал бы в руках оппозиции и печати пасхальным агнцем! — воскликнул г-н де Гранвиль. — Это было бы для оппозиции главным козырем, чтобы обелить его! Скажут, что он корсиканец, фанатик обычаев своей страны, и его преступление лишь следствие вендетты!.. На этом острове принято убивать врага, и сам убийца, как и все окружающие, считают себя человеком безукоризненной чести. Ах, истинные судьи чрезвычайно несчастны! Помилуйте! Они должны бы жить обособленно от общества, как некогда жрецы. Свет видел бы их только в определенные часы, когда они выходят из своих келий, престарелые, почтенные, творить суд на манет первосвященников древности, объединявших собою власть судебную и власть жреческую! Нас лицезрели бы только в наших судейских креслах!.. А сейчас нас видят, когда мы страдаем или веселимся, как простые смертные! Нас видят в гостиных, в семье, рядовыми гражданами со всеми человеческими страстями, и мы можем возбудить смех вместо ужаса.
Это крик души, сопровождаемый минутами молчания, восклицаниями, жестами, придававшими ему особую выразительность, которую трудно передать словами, заставил Камюзо вздрогнуть.
— Господин граф, — сказал Камюзо, — я со вчерашнего дня также прохожу школу страданий, связанных с нашим делом!.. Я сам чуть было не умер, узнав о смерти этого молодого человека!.. Он не понял моего сочувствия к нему; несчастный сам себя погубил…
— Да не нужно было его допрашивать! — вскричал г-н Гранвиль. — Так просто оказать услугу, воздержавшись от…
— А закон? — возразил Камюзо. — Ведь он был под арестом уже двое суток!..
— Несчастье свершилось, — продолжал генеральный прокурор. — Я по мере сил исправил то, что, конечно, непоправимо. Моя карета и мои люди будут следовать за гробом этого бедного малодушного поэта. Серизи поступает, как я; более того, он принимает на себя поручение, данное ему несчастным юношей; он будет его душеприказчиком. Этим обещанием он добился от жены взгляда, говорившего, что рассудок не вполне ее покинул. Наконец граф Октав лично присутствует на похоронах.
— Тогда, господин граф, — сказал Камюзо, — закончим наше дело! У нас остался подследственный, чрезвычайно опасный. Вы его знаете так же хорошо, как и я: это Жак Коллен. Негодяй будет изобличен…
— Мы погибли! — вскричал г-н де Гранвиль.
— В настоящую минуту он в камере вашего осужденного. Когда-то на галерах этот юноша был для него тем же, чем Люсьен в Париже… его любимцем! Биби-Люпен перерядился жандармом, чтобы присутствовать при свидании.
— Во что только не вмешивается уголовная полиция! — сказал генеральный прокурор. — Она должна действовать лишь по моим приказаниям.
— Вся Консьержери узнает, что мы поймали Жака Коллена…Так вот, я пришел вам сказать, что этот крупный и дерзкий преступник владеет, по-видимому, письмами госпожи де Серизи, герцогини де Монфриньез и мадемуазель Клотильды де Гранлье.
— Вы в этом уверены? — спросил г-н де Гранвиль, лицо которого выдало боль, причиненную ему этим сообщением.
— Судите сами, граф, прав ли я, что опасаюсь такого несчастья. Когда я развернул связку писем, захваченных у этого несчастного молодого человека, Жак Коллен бросил на них проницательный взгляд и самодовольно улыбнулся; в значении этой улыбки судебный следователь ошибиться не может. Такой закоренелый злодей, как Жак Коллена никогда не выпустит из рук подобное оружие. Что вы скажете, если эти документы очутятся в руках защитника, которого мошенник выберет среди врагов правительства и аристократии? Моя жена пользуется благосклонностью госпожи де Монфриньез, она поехала предупредить герцогиню, и сейчас они должны быть у де Гранлье, чтобы держать совет…
— Привлекать к суду такого человека немыслимо! — воскликнул генеральный прокурор, вставая и прохаживаясь по кабинету большими шагами… — Он, конечно, спрятал бумаги в надежном месте…
— Я знаю где, — сказал Камюзо. Этими словами следователь изгладил все предубеждения, которые возникли против него у генерального прокурора.
— Вот как! — сказал г-н де Гранвиль, садясь.
— Идя в суд, я много размышлял об этом прискорбном деле. У Жака Коллена есть тетка, тетка родная, а не подставная; насчет этой женщины политическая полиция дала сведения в префектуру. Он ученик и кумир этой женщины, сестра его отца; ее зовут Жакелина Коллен. У мошенницы свое заведение, она торговка подержанным платьем, и благодаря своему занятию она проникает во многие семейные тайны. Если Жак Коллена кому-либо и доверил спасительные для него бумаги, так только этой твари; арестуем ее…
Генеральный прокурор бросил на Камюзо острый взгляд, как бы желая сказать: «Он не так глуп, как я думал вчера; однако ж еще молод и зелен, чтобы взять в свои руки бразды правления».
— Но, чтобы добиться успеха, — продолжал Камюзо, развивая свою мысль, — надо отменить меры, принятые нами вчера, и я пришел просить ваших советов, ваших приказаний.
Генеральный прокурор взял нож для разрезания бумаги и стал постукивать им по краю стола, что свойственно всем людям, погруженным в глубокое раздумье.
— Три знатных семьи в опасности! — вскричал он. — Нельзя допустить ни одного промаха!.. Вы правы. Прежде всего последуем аксиоме Фуше: арестуем! Надо сейчас же перевести Жака Коллена обратно в секретную.
— Стало быть, мы признаем в нем каторжника! Это значит опозорить память Люсьена…
— Какое ужасное дела! — сказал де Гранвиль. — Все тут опасно.
В это время вошел начальник Консьержери, разумеется, постучавшись прежде; но кабинет генерального прокурора охраняется столь бдительно, что только лицо, близко стоящее к прокуратуре, может постучать в его дверь.
— Господин граф, — сказал г-н Го, — подследственный, который именует себя Карлосом Эррера, желает с вами говорить.
— Он общался с кем-нибудь? — спросил генеральный прокурор.
— С заключенными. Он пробыл во дворе приблизительно с половины восьмого. Он виделся с приговоренным к смерти, и тот как будто с ним беседовал.
Одна фраза Камюзо, вдруг возникшая в памяти, лучом света озарила г-на де Гранвиля; он понял, как можно воспользоваться близостью Жака Коллена с Теодором Кальви, чтобы добиться выдачи писем. Обрадовавшись, что теперь у него есть повод отложить казнь, генеральный прокурор жестом подозвал к себе г-на Го.
— Мое намерение, — сказал он ему, — отложить казнь до завтрашнего утра; но в Консьержери никто не должен и подозревать об отсрочке. Молчание! Пускай думают, что палач ушел присмотреть за приготовлениями. Приведите сюда под надежной охраной испанского священника, его требует у нас испанское посольство. Пусть жандармы проводят аббата Карлоса по вашей лестнице, чтобы его никто не видел. Предупредите конвоиров, чтобы они вели его под руки и освободили только у дверей моего кабинета. Твердо ли вы уверены, господин Го, что этот опасный чужестранец не общался ни с кем, помимо заключенных?
— Ах, да!.. В тот момент, когда он выходил из камеры смертников, явилась дама, желавшая его видеть…
Тут оба судейских обменялись взглядом и каким взглядом!
— Какая дама? — спросил Камюзо.
— Одна из духовных его дочерей…маркиза, — отвечал г-н Го.
— Час от часу не легче! — воскликнул г-н де Гранвиль, глядя на Камюзо.
— И наделала же она хлопот жандармам и надзирателям! — продолжал озадаченный г-н Го.
— Любая мелочь приобретает значение в вашей работе, — строго сказал генеральный прокурор, — Консьержери недаром обнесена каменной стеною. Каким образом эта дама вошла туда?
— У нее было самое настоящее разрешение, — возразил тюремный начальник. — Эта прекрасно одетая дама, в полном параде, с гайдуком и выездным лакеем, приехала повидать своего духовника, перед тем как отправиться на похороны этого несчастного молодого человека, тело которого вы приказали…
— Покажите мне разрешение префектуры, — сказал г-н де Гранвиль.
— Оно выдано по ходатайству его сиятельства графа де Серизи.
— Какова собою эта женщина? — спросил генеральный прокурор.
— Нам всем показалось, что эта женщина порядочная.
— Вы видели ее лицо?
— На ней была черная вуаль.
— О чем они говорили?
— Ну, ханжа с молитвенником в руках…что она могла сказать? Просила благословления аббата, стала на колени…
— И долго они беседовали? — спросил судья.
— Меньше пяти минут; но никто ни слова не понял из их беседы, они, как видно, говорили по-испански.
— Расскажите нам все, сударь, — продолжал генеральный прокурор. — Повторяю, мельчайшая подробность имеет для нас существенный интерес. Да послужит это вам уроком.
— Она плакала, господин граф.
— Она в самом деле плакала?
— Видеть этого мы не могли, она закрыла лицо носовым платком. Она оставила триста франков золотом для заключенных.
— Это не она! — вскричал Камюзо.
— А Биби-Люпен, — продолжал г-н Го, — закричал: «Это шпильница!»
— Он знает в этом толк! — сказал г-н де Гранвиль. — Отдайте приказ об аресте, — прибавил он, глядя на Камюзо, — тотчас же опечатайте у нее все! Но как она добилась рекомендации у господина де Серизи?.. Принесите мне разрешение префектуры… Ступайте, господин Го! Пришлите сюда, да поскорей, этого аббата. Пока он тут, опаснось не возрастает. Ну, а за два часа беседы можно найти путь к душе человеческой.
— В особенности такому генеральному прокурору, как вы, — тонко заметил Камюзо.
— Нас будет двое, — учтиво отвечал генеральный прокурор.
И он снова погрузился в размышления.
— Следовало бы, — сказал он после долгого молчания, — учредить во всех приемных Консьержери должность надзирателя с хорошим окладом, в виде пенсии для самых опытных и преданных полицейских агентов, уходящих в отставку. Хорошо бы Биби-Люпену окончить там свои дни. У нас был бы свой глаз и ухо там, где требуется наблюдение более искусное, чем сейчас. Господин Го не мог рассказать нам ничего определенного.
— Он чересчур занят, — сказал Камюзо, — но в системе сообщения между секретными и нашими кабинетами существует большой недостаток. Чтобы попасть из Консьержери к нам, надо пройти коридорами, дворами, лестницами. Бдительность наших агентов ослабевает, тогда как заключенный постоянно думает о своем деле. Мне говорили, что какая-то дама уже очутилась однажды на пути Жака Коллена, когда его вели из секретной на допрос. Женщина добралась до жандармского поста, что наверху лесенки Мышеловки. Приставы мне об этом доложили, и я по этому случаю выбранил жандармов.
— О, здание суда нужно полностью перестроить, — сказал г-н де Гранвиль, — но на это потребуется двадцать — тридцать миллионов!.. Подите-ка попросите тридцать миллионов у палаты депутатов для нужд юстиции!
Послышались шаги нескольких человек и лязг оружия. По-видимому, привели Жака Коллена.
Генеральный прокурор надел на себя маску важности, под которой скрылись все человеческие чувства; Камюзо последовал примеру главы прокуратуры.
Когда служитель отпер дверь, вошел Жак Коллен; он был спокоен.
— Вы желали говорить со мною, — сказал судья, — я вас слушаю!
— Господин граф, я Жак Коллен, я сдаюсь!
Камюзо вздрогнул, генеральный прокурор был невозмутим.
— Вы, верно, понимаете, что у меня есть причины поступить так, — продолжал Жак Коллен, окидывая обоих судейских насмешливым взглядом. — Я, видимо, доставляю вам много хлопот: ибо останься я испанским священником, вы прикажете жандармерии довезти меня до Байонны, а там на границе испанские штыки избавят вас от меня!
Судьи хранили спокойствие и молчали.
— Господин граф, — продолжал каторжник, — причины, побуждающие меня действовать так, гораздо важнее тех, что я указал, хотя они сугубо личные; но я могу их открыть только вам…Ежели бы вы не побоялись…
— Кого бояться? Чего? — сказал граф де Гранвиль. Осанка, лицо, манера держать голову, движения, взгляд этого благородного генерального прокурора являли живой образ судьи, обязанного подавать собою прекраснейший пример гражданского мужества. В этот миг он был на высоте своего положения, достойный старых судей прежнего парламента, времен гражданских войн, когда они, сталкиваясь лицом к лицу со смертью, уподоблялись изваяниям из камня, воздвигнутым позднее в их честь.
— Остаться наедине с беглым каторжником.
— Оставьте нас одних, господин Камюзо, — с живостью сказал генеральный прокурор.
— Я хотел предложить вам связать мне руки и ноги, — продолжал холодно Жак Коллен, обводя судей ужасающим взглядом. Помолчав, он продолжал серьезно: — Господин граф, я вас уважал, но сейчас я восхищаюсь вами…
— Стало быть, вы считаете себя страшным? — спросил судейский с презрительным видом.
— Считаю?.. — сказал каторжник. — Зачем? Я страшен, и я знаю это. — И Жак Коллен, взяв стул, уверенно сел, как человек, сознающий себя равным своему противнику в беседе, где одна сила вступает в полюбовную сделку с другой силой.
В это время Камюзо, уже переступивший порог и собиравшийся закрыть за собою дверь, воротился, подошел к г-ну де Гранвилю и передал ему две сложенные бумаги.
— Вот, пожалуйста, — сказал следователь генеральному прокурору, показывая ему одну из этих бумаг.
— Верните господина Го! — крикнул граф де Гранвиль, как только прочел знакомое ему имя горничной г-жи де Монфриньез.
Вошел начальник Консьержери.
— Опишите, — сказал ему вполголоса генеральный прокурор, — женщину, получившую свидание с подследственным.
— Малого роста, пухлая, дородная, коренастая, — отвечал г-н Го.
— Особа, которой выдано разрешение, высокая и сухощавая, — заметил г-н де Гранвиль. — Ну, а возраст?
— Лет шестьдесят.
— Дело касается меня, господа? — сказал Жак Коллен. — Знаете ли, — продолжал он добродушно, — не трудитесь понапрасну. Эта особа — моя тетка, родная тетка, женщина, старуха. Я могу избавить вас от лишних хлопот…Вы отыщете мою тетку только тогда, когда я этого захочу…Если мы будем так колесить, мы далеко не уедем.
— Господин аббат изъясняется по-французски уже не как испанец, — сказал г-н Го, — он больше не путается в словах…
— Потому что положение и так достаточно запутано, дорогой господин Го! — отвечал Жак Коллен с горькой усмешкой, называя тюремного начальника по имени.
В эту минуту г-н Го стремительно бросился к генеральному прокурору и шепнул ему:
— Берегитесь, господин граф, этот человек в ярости!
Господин де Гранвиль внимательно посмотрел на Жака Коллена, и ему показалось, что тот спокоен; но вскоре он признал справедливость слов начальника. Под этой обманчивой внешностью таилось холодное, внушающее страх раздражение дикаря. Глаза Жака Коллена говорили об угрозе вулканического извержения, кулаки были сжаты. Это был настоящий тигр, весь подобравшийся, чтобы кинуться на свою жертву.
— Оставьте нас одних, — серьезным тоном сказал генеральный прокурор, обращаясь к тюремному начальнику и следователю.
— Вы хорошо сделали, что отослали убийцу Люсьена!.. — сказал Жак Коллен, не заботясь, слышит его Камюзо или нет. — Я не совладал бы с собою, я бы его задушил…
Господин Гранвиль вздрогнул. Никогда он не видел таких налитых кровью человеческих глаз, такой бледности лица, такого обильного пота на лбу, такого напряжения мускулов.
— Какой смысл имело бы для вас это убийство? — спокойно спросил генеральный прокурор преступника.
— Каждый день вы мстите или думаете, что мстите за общество, господин граф, и спрашиваете меня, в чем смысл мести? Вы, стало быть, никогда не ощущали в своих жилах буйства крови, жаждущей мести… Разве вы не знаете, что этот болван следователь погубил его; ведь вы любили его, моего Люсьена, и он любил вас! Я знаю вас наизусть. Мой милый мальчик рассказывал мне обо всем вечерами, возвратясь домой; я укладывал его спать, как нянька укладывает малыша, и заставлял рассказывать… Он доверял мне все, до мельчайших ощущений… Ах, никогда самая добрая мать не любила так нежно своего единственного сына, как я любил этого ангела! Если бы вы знали! Добро расцветало в этом сердце, как распускаются цветы на лугах. Он был слабоволен — вот его единственный недостаток! Слаб, как струна лиры, такая звучная, когда она натянута… Это прекраснейшие натуры, их слабость не что иное, как нежность, восторженность, способность расцветать под солнцем искусства, любви, красоты, всего того, что в тысячах форм создано творцом для человека!.. Короче, Люсьен, так сказать, был неудавшейся женщиной. О, зачем я не сказал этого, пока был тут этот грубый скот…Ах, сударь, я совершил в моем положении подследственного перед лицом судьи то, что бог должен был сделать, чтобы спасти своего сына, если бы, пожелав его спасти, он предстал вместе с ним перед Пилатом!
Поток слез пролился из светло-желтых глаз каторжника, что еще недавно горели, как глаза волка, изголодавшегося за шесть месяцев в снежных просторах Украины. Он продолжал:
— Этот болван ничего не хотел слушать и погубил мальчугана!.. Сударь, я омыл труп мальчика своими слезами, взывая к тому, кого я не ведаю, но кто превыше нас! Это сделал я, не верующий в бога!.. (Не будь я материалистом, я не был бы самим собой!..) Этим я сказал все! Вы не знаете, ни один человек не знает, что такое горе, я один познал его. Скорбь иссушила мои слезы, и этой ночью я уже не мог плакать… А теперь я плачу, ибо я чувствую, что вы меня понимаете. Я увидел в вас, вот тут, сейчас, образ Правосудия… Ах, сударь… храни вас бог (я начинаю верить в него!), храни вас бог от того, что я испытываю…Проклятый следователь отнял у меня душу. Ах, сударь, сударь! В эту минуту хоронят мою жизнь, мою красоту, мою добродетель, мою совесть, все мои душевные силы! Вообразите себе собаку, из которой химик выпускает кровь…таков я! Я — это собака. Вот почему я пришел вам сказать: «Я Жак Коллен, я сдаюсь!..» Я это решил нынешним утром, когда пришли вырвать у меня это тело, которое я целовал, как безумец, как мать, как, верно, Дева целовала Иисуса в гробнице…Я хотел отдать себя в распоряжение правосудия без всяких условий… Теперь я вынужден поставить условия; вы сейчас узнаете, почему…
— Вы говорите с де Гранвилем или с генеральным прокурором? — сказал судья.
Два человека, имя которым преступление и правосудие, смотрели друг на друга. Каторжник глубоко взволновал судью, поддавшегося чувству божественного сострадания к этому отверженному. Он разгадал его жизнь и его чувства. Короче сказать, судья (судья всегда остается судьею), которому жизнь Жака Коллена со времени его побега была неизвестна, подумал, что можно овладеть этим преступником, виновным в конце концов лишь в подлоге. И он пожелал воздействовать великодушием на эту натуру, которая представляла собою, подобно бронзе, являющейся сплавом различных металлов, сочетание добра и зла. Притом г-н де Гранвиль, доживший до пятидесяти трех лет и не сумевший внушить к себе любовь, восхищался чувствительными натурами, подобно всем мужчинам, которые никогда не были любимы. Как знать, не отчаяние ли — удел многих мужчин, которым женщины дарят лишь уважение и дружбу, — составляло основу глубокой близости де Бована, де Гранвиля и де Серизи? Ибо общее несчастье, как и взаимное счастье, заставляет души настраиваться созвучно.
— У вас есть будущее! — сказал генеральный прокурор, бросая испытующий взгляд на угнетенного злодея.
Человек махнул рукой с глубоким равнодушием к своей судьбе.
— Люсьен оставил завещание, по которому вы получите триста тысяч франков…
— Бедный! Бедный мальчик! Бедный мальчик! — вскричал Жак Коллен. — Он был слишком честен! Что до меня, я воплощение всех дурных чувств; а он олицетворял собою добро, красоту, благородство, все возвышенное! Такие прекрасные души не изменяются! Он брал от меня только деньги, сударь!
Отречение, столь глубокое, столь полное, от собственной личности, в которую судья не мог вдохнуть жизнь, подтверждало так убедительно страшные признания этого человека, что г-н де Гранвиль стал на сторону преступника. Но оставался генеральный прокурор!
— Ежели ничто более вам не дорого, — спросил г-н де Гранвиль, — что же вы желали мне сказать?
— Разве недостаточно того, что я сдался вам? Вы, правда, напали на след, но ведь вы не держали меня еще в руках? В противном случае я причинил бы вам чересчур большие хлопоты.
«Вот так противник!» — подумал генеральный прокурор.
— Вы собираетесь, господин генеральный прокурор, отрубить голову невинному, а я нашел виновного, — продолжал серьезным тоном Жак Коллен, осушая слезы. — Я пришел сюда не ради них, а ради вас. Я пришел, чтобы избавить вас от угрызений совести, ведь я люблю всех, кто оказывал какое-либо внимание моему Люсьену, и я буду преследовать своей ненавистью всех, кто помешал ему жить… Какое мне дело до каторжника? — продолжал он после короткого молчания. — Каторжник в моих глазах почти то же, что для вас муравей. Я похож на итальянских разбойников, этих смельчаков! Если ценность путника выше ценности пули, они уложат его на месте! Я думал только о вас. Я поговорил по душам с этим молодым человеком, который мог довериться только мне, он мой товарищ по цепи! У Теодора доброе сердце; он хотел услужить любовнице, взяв на себя продажу или залого краденых вещей; но в нантерском деле он повинен не более, чем вы. Он корсиканец, а в их нравах — мстить, убивать друг друга, как мух. В Италии и в Испании жизнь человеческая не пользуется уважением, и все это там просто. Там думают, что у нас есть душа, нечто, созданное по образу и подобию нашему, то, что переживет нас, что будет жить вечно. Попробуйте-ка рассказать этот вздор нашим летописцам! В странах атеистических и философских за жизнь человека заставляют расплачиваться того, кто посягает на нее, и они правы, ведь там признают лишь материю, настоящее! Ежели бы Кальви указал вам женщину, передавшую ему краденые вещи, вы бы нашли не настоящего преступника, ибо он уже в ваших когтях, а сообщника, которого бедный Теодор не хочет погубить, потому что это женщина… Что вы хотите? В каждой среде есть своя честь, есть она и на каторге, есть и у жуликов! Теперь мне известен и убийца двух женщин и виновники этого преступления, дерзкого, беспримерного, загадочного; мне рассказали об этом во всех подробностях. Отложите казнь Кальви, вы все узнаете; но дайте мне слово, послав его снова на каторгу, смягчить наказание… Разве мыслимо в моем горе утруждать себя ложью? Вы это знаете. То, что я вам говорю, сущая правда…
— Для вас, Жак Коллен, хотя бы я этим умалил правосудие, ибо оно не должно вступать в подобные соглашения, я считаю возможным смягчить суровость моих обязанностей и снестись по этому делу с кем следует.
— Дарите ли вы мне эту жизнь?
— Возможно.
— Умоляю вас, сударь, дайте мне ваше слово, этого мне достаточно.
Чувство оскорбленной гордости заставило вздрогнуть г-на де Гранвиля.
— В моих руках честь трех знатных семейств, а в ваших — только жизнь трех каторжников, — продолжал Жак Коллен, — я сильнее вас.
— Вы можете опять очутиться в секретной; что вы тогда сделаете?.. — спросил генеральный прокурор.
— Э-э! Значит, игра продолжается, — сказал Жак Коллен, — Я-то говорил начистоту! Я говорил с господином де Гранвилем; но ежели тут генеральный прокурор, я опять беру свои карты и иду с козырей… А я уже было собрался отдать вам письма, посланные Люсьену мадемуазель Клотильдой де Гранлье!
Это было сказано таким тоном, с таким хладнокровием и сопровождалось таким взглядом, что г-н де Гранвиль понял: перед ним противник, с которым малейшая ошибка опасна.
— И это все, что вы просите? — спросил генеральный прокурор.
— Сейчас я буду говорить и о себе, — ответил Жак Коллен. — Честь семьи Гранлье оплачивается смягчением наказания Теодора: это называется много дать и мало получить. Что такое каторжник, осужденный пожизненно?.. Если он убежит, вы можете легко отделаться от него! Это вексель, выданный гильотине! Но однажды его уже запрятали в Рошфор с малоприятными намерениями, поэтому теперь вы должны дать мне обещание направить его в Тулон, приказав, чтобы там с ним хорошо обращались. Что касается до меня, я желаю большего. В моих руках письма к Люсьену госпожи де Серизи и герцогини де Монфриньез, и что за письма! Знаете, господин граф, публичные женщины, взявшись за перо, упражняются в хорошем слоге и возвышенных чувствах, ну а знатные дамы, что всю свою жизнь упражняются в хорошем слоге и возвышенных чувствах, пишут точь-в-точь так, как девки действуют. Философы найдут причину этой кадрили, я же не собираюсь ее искать. Женщина — низшее существо, она слишком подчинена своим чувствам. По мне, женщина хороша, когда она похожа на мужчину. Потому-то и письма этих милых герцогинь, обладающих мужским складом ума, верх искусства…О! Они превосходны от начала до конца, как знаменитая ода Пирона…
— Это беглый каторжник, — робко заметил г-н Камюзо.
— Он стал бы в руках оппозиции и печати пасхальным агнцем! — воскликнул г-н де Гранвиль. — Это было бы для оппозиции главным козырем, чтобы обелить его! Скажут, что он корсиканец, фанатик обычаев своей страны, и его преступление лишь следствие вендетты!.. На этом острове принято убивать врага, и сам убийца, как и все окружающие, считают себя человеком безукоризненной чести. Ах, истинные судьи чрезвычайно несчастны! Помилуйте! Они должны бы жить обособленно от общества, как некогда жрецы. Свет видел бы их только в определенные часы, когда они выходят из своих келий, престарелые, почтенные, творить суд на манет первосвященников древности, объединявших собою власть судебную и власть жреческую! Нас лицезрели бы только в наших судейских креслах!.. А сейчас нас видят, когда мы страдаем или веселимся, как простые смертные! Нас видят в гостиных, в семье, рядовыми гражданами со всеми человеческими страстями, и мы можем возбудить смех вместо ужаса.
Это крик души, сопровождаемый минутами молчания, восклицаниями, жестами, придававшими ему особую выразительность, которую трудно передать словами, заставил Камюзо вздрогнуть.
— Господин граф, — сказал Камюзо, — я со вчерашнего дня также прохожу школу страданий, связанных с нашим делом!.. Я сам чуть было не умер, узнав о смерти этого молодого человека!.. Он не понял моего сочувствия к нему; несчастный сам себя погубил…
— Да не нужно было его допрашивать! — вскричал г-н Гранвиль. — Так просто оказать услугу, воздержавшись от…
— А закон? — возразил Камюзо. — Ведь он был под арестом уже двое суток!..
— Несчастье свершилось, — продолжал генеральный прокурор. — Я по мере сил исправил то, что, конечно, непоправимо. Моя карета и мои люди будут следовать за гробом этого бедного малодушного поэта. Серизи поступает, как я; более того, он принимает на себя поручение, данное ему несчастным юношей; он будет его душеприказчиком. Этим обещанием он добился от жены взгляда, говорившего, что рассудок не вполне ее покинул. Наконец граф Октав лично присутствует на похоронах.
— Тогда, господин граф, — сказал Камюзо, — закончим наше дело! У нас остался подследственный, чрезвычайно опасный. Вы его знаете так же хорошо, как и я: это Жак Коллен. Негодяй будет изобличен…
— Мы погибли! — вскричал г-н де Гранвиль.
— В настоящую минуту он в камере вашего осужденного. Когда-то на галерах этот юноша был для него тем же, чем Люсьен в Париже… его любимцем! Биби-Люпен перерядился жандармом, чтобы присутствовать при свидании.
— Во что только не вмешивается уголовная полиция! — сказал генеральный прокурор. — Она должна действовать лишь по моим приказаниям.
— Вся Консьержери узнает, что мы поймали Жака Коллена…Так вот, я пришел вам сказать, что этот крупный и дерзкий преступник владеет, по-видимому, письмами госпожи де Серизи, герцогини де Монфриньез и мадемуазель Клотильды де Гранлье.
— Вы в этом уверены? — спросил г-н де Гранвиль, лицо которого выдало боль, причиненную ему этим сообщением.
— Судите сами, граф, прав ли я, что опасаюсь такого несчастья. Когда я развернул связку писем, захваченных у этого несчастного молодого человека, Жак Коллен бросил на них проницательный взгляд и самодовольно улыбнулся; в значении этой улыбки судебный следователь ошибиться не может. Такой закоренелый злодей, как Жак Коллена никогда не выпустит из рук подобное оружие. Что вы скажете, если эти документы очутятся в руках защитника, которого мошенник выберет среди врагов правительства и аристократии? Моя жена пользуется благосклонностью госпожи де Монфриньез, она поехала предупредить герцогиню, и сейчас они должны быть у де Гранлье, чтобы держать совет…
— Привлекать к суду такого человека немыслимо! — воскликнул генеральный прокурор, вставая и прохаживаясь по кабинету большими шагами… — Он, конечно, спрятал бумаги в надежном месте…
— Я знаю где, — сказал Камюзо. Этими словами следователь изгладил все предубеждения, которые возникли против него у генерального прокурора.
— Вот как! — сказал г-н де Гранвиль, садясь.
— Идя в суд, я много размышлял об этом прискорбном деле. У Жака Коллена есть тетка, тетка родная, а не подставная; насчет этой женщины политическая полиция дала сведения в префектуру. Он ученик и кумир этой женщины, сестра его отца; ее зовут Жакелина Коллен. У мошенницы свое заведение, она торговка подержанным платьем, и благодаря своему занятию она проникает во многие семейные тайны. Если Жак Коллена кому-либо и доверил спасительные для него бумаги, так только этой твари; арестуем ее…
Генеральный прокурор бросил на Камюзо острый взгляд, как бы желая сказать: «Он не так глуп, как я думал вчера; однако ж еще молод и зелен, чтобы взять в свои руки бразды правления».
— Но, чтобы добиться успеха, — продолжал Камюзо, развивая свою мысль, — надо отменить меры, принятые нами вчера, и я пришел просить ваших советов, ваших приказаний.
Генеральный прокурор взял нож для разрезания бумаги и стал постукивать им по краю стола, что свойственно всем людям, погруженным в глубокое раздумье.
— Три знатных семьи в опасности! — вскричал он. — Нельзя допустить ни одного промаха!.. Вы правы. Прежде всего последуем аксиоме Фуше: арестуем! Надо сейчас же перевести Жака Коллена обратно в секретную.
— Стало быть, мы признаем в нем каторжника! Это значит опозорить память Люсьена…
— Какое ужасное дела! — сказал де Гранвиль. — Все тут опасно.
В это время вошел начальник Консьержери, разумеется, постучавшись прежде; но кабинет генерального прокурора охраняется столь бдительно, что только лицо, близко стоящее к прокуратуре, может постучать в его дверь.
— Господин граф, — сказал г-н Го, — подследственный, который именует себя Карлосом Эррера, желает с вами говорить.
— Он общался с кем-нибудь? — спросил генеральный прокурор.
— С заключенными. Он пробыл во дворе приблизительно с половины восьмого. Он виделся с приговоренным к смерти, и тот как будто с ним беседовал.
Одна фраза Камюзо, вдруг возникшая в памяти, лучом света озарила г-на де Гранвиля; он понял, как можно воспользоваться близостью Жака Коллена с Теодором Кальви, чтобы добиться выдачи писем. Обрадовавшись, что теперь у него есть повод отложить казнь, генеральный прокурор жестом подозвал к себе г-на Го.
— Мое намерение, — сказал он ему, — отложить казнь до завтрашнего утра; но в Консьержери никто не должен и подозревать об отсрочке. Молчание! Пускай думают, что палач ушел присмотреть за приготовлениями. Приведите сюда под надежной охраной испанского священника, его требует у нас испанское посольство. Пусть жандармы проводят аббата Карлоса по вашей лестнице, чтобы его никто не видел. Предупредите конвоиров, чтобы они вели его под руки и освободили только у дверей моего кабинета. Твердо ли вы уверены, господин Го, что этот опасный чужестранец не общался ни с кем, помимо заключенных?
— Ах, да!.. В тот момент, когда он выходил из камеры смертников, явилась дама, желавшая его видеть…
Тут оба судейских обменялись взглядом и каким взглядом!
— Какая дама? — спросил Камюзо.
— Одна из духовных его дочерей…маркиза, — отвечал г-н Го.
— Час от часу не легче! — воскликнул г-н де Гранвиль, глядя на Камюзо.
— И наделала же она хлопот жандармам и надзирателям! — продолжал озадаченный г-н Го.
— Любая мелочь приобретает значение в вашей работе, — строго сказал генеральный прокурор, — Консьержери недаром обнесена каменной стеною. Каким образом эта дама вошла туда?
— У нее было самое настоящее разрешение, — возразил тюремный начальник. — Эта прекрасно одетая дама, в полном параде, с гайдуком и выездным лакеем, приехала повидать своего духовника, перед тем как отправиться на похороны этого несчастного молодого человека, тело которого вы приказали…
— Покажите мне разрешение префектуры, — сказал г-н де Гранвиль.
— Оно выдано по ходатайству его сиятельства графа де Серизи.
— Какова собою эта женщина? — спросил генеральный прокурор.
— Нам всем показалось, что эта женщина порядочная.
— Вы видели ее лицо?
— На ней была черная вуаль.
— О чем они говорили?
— Ну, ханжа с молитвенником в руках…что она могла сказать? Просила благословления аббата, стала на колени…
— И долго они беседовали? — спросил судья.
— Меньше пяти минут; но никто ни слова не понял из их беседы, они, как видно, говорили по-испански.
— Расскажите нам все, сударь, — продолжал генеральный прокурор. — Повторяю, мельчайшая подробность имеет для нас существенный интерес. Да послужит это вам уроком.
— Она плакала, господин граф.
— Она в самом деле плакала?
— Видеть этого мы не могли, она закрыла лицо носовым платком. Она оставила триста франков золотом для заключенных.
— Это не она! — вскричал Камюзо.
— А Биби-Люпен, — продолжал г-н Го, — закричал: «Это шпильница!»
— Он знает в этом толк! — сказал г-н де Гранвиль. — Отдайте приказ об аресте, — прибавил он, глядя на Камюзо, — тотчас же опечатайте у нее все! Но как она добилась рекомендации у господина де Серизи?.. Принесите мне разрешение префектуры… Ступайте, господин Го! Пришлите сюда, да поскорей, этого аббата. Пока он тут, опаснось не возрастает. Ну, а за два часа беседы можно найти путь к душе человеческой.
— В особенности такому генеральному прокурору, как вы, — тонко заметил Камюзо.
— Нас будет двое, — учтиво отвечал генеральный прокурор.
И он снова погрузился в размышления.
— Следовало бы, — сказал он после долгого молчания, — учредить во всех приемных Консьержери должность надзирателя с хорошим окладом, в виде пенсии для самых опытных и преданных полицейских агентов, уходящих в отставку. Хорошо бы Биби-Люпену окончить там свои дни. У нас был бы свой глаз и ухо там, где требуется наблюдение более искусное, чем сейчас. Господин Го не мог рассказать нам ничего определенного.
— Он чересчур занят, — сказал Камюзо, — но в системе сообщения между секретными и нашими кабинетами существует большой недостаток. Чтобы попасть из Консьержери к нам, надо пройти коридорами, дворами, лестницами. Бдительность наших агентов ослабевает, тогда как заключенный постоянно думает о своем деле. Мне говорили, что какая-то дама уже очутилась однажды на пути Жака Коллена, когда его вели из секретной на допрос. Женщина добралась до жандармского поста, что наверху лесенки Мышеловки. Приставы мне об этом доложили, и я по этому случаю выбранил жандармов.
— О, здание суда нужно полностью перестроить, — сказал г-н де Гранвиль, — но на это потребуется двадцать — тридцать миллионов!.. Подите-ка попросите тридцать миллионов у палаты депутатов для нужд юстиции!
Послышались шаги нескольких человек и лязг оружия. По-видимому, привели Жака Коллена.
Генеральный прокурор надел на себя маску важности, под которой скрылись все человеческие чувства; Камюзо последовал примеру главы прокуратуры.
Когда служитель отпер дверь, вошел Жак Коллен; он был спокоен.
— Вы желали говорить со мною, — сказал судья, — я вас слушаю!
— Господин граф, я Жак Коллен, я сдаюсь!
Камюзо вздрогнул, генеральный прокурор был невозмутим.
— Вы, верно, понимаете, что у меня есть причины поступить так, — продолжал Жак Коллен, окидывая обоих судейских насмешливым взглядом. — Я, видимо, доставляю вам много хлопот: ибо останься я испанским священником, вы прикажете жандармерии довезти меня до Байонны, а там на границе испанские штыки избавят вас от меня!
Судьи хранили спокойствие и молчали.
— Господин граф, — продолжал каторжник, — причины, побуждающие меня действовать так, гораздо важнее тех, что я указал, хотя они сугубо личные; но я могу их открыть только вам…Ежели бы вы не побоялись…
— Кого бояться? Чего? — сказал граф де Гранвиль. Осанка, лицо, манера держать голову, движения, взгляд этого благородного генерального прокурора являли живой образ судьи, обязанного подавать собою прекраснейший пример гражданского мужества. В этот миг он был на высоте своего положения, достойный старых судей прежнего парламента, времен гражданских войн, когда они, сталкиваясь лицом к лицу со смертью, уподоблялись изваяниям из камня, воздвигнутым позднее в их честь.
— Остаться наедине с беглым каторжником.
— Оставьте нас одних, господин Камюзо, — с живостью сказал генеральный прокурор.
— Я хотел предложить вам связать мне руки и ноги, — продолжал холодно Жак Коллен, обводя судей ужасающим взглядом. Помолчав, он продолжал серьезно: — Господин граф, я вас уважал, но сейчас я восхищаюсь вами…
— Стало быть, вы считаете себя страшным? — спросил судейский с презрительным видом.
— Считаю?.. — сказал каторжник. — Зачем? Я страшен, и я знаю это. — И Жак Коллен, взяв стул, уверенно сел, как человек, сознающий себя равным своему противнику в беседе, где одна сила вступает в полюбовную сделку с другой силой.
В это время Камюзо, уже переступивший порог и собиравшийся закрыть за собою дверь, воротился, подошел к г-ну де Гранвилю и передал ему две сложенные бумаги.
— Вот, пожалуйста, — сказал следователь генеральному прокурору, показывая ему одну из этих бумаг.
— Верните господина Го! — крикнул граф де Гранвиль, как только прочел знакомое ему имя горничной г-жи де Монфриньез.
Вошел начальник Консьержери.
— Опишите, — сказал ему вполголоса генеральный прокурор, — женщину, получившую свидание с подследственным.
— Малого роста, пухлая, дородная, коренастая, — отвечал г-н Го.
— Особа, которой выдано разрешение, высокая и сухощавая, — заметил г-н де Гранвиль. — Ну, а возраст?
— Лет шестьдесят.
— Дело касается меня, господа? — сказал Жак Коллен. — Знаете ли, — продолжал он добродушно, — не трудитесь понапрасну. Эта особа — моя тетка, родная тетка, женщина, старуха. Я могу избавить вас от лишних хлопот…Вы отыщете мою тетку только тогда, когда я этого захочу…Если мы будем так колесить, мы далеко не уедем.
— Господин аббат изъясняется по-французски уже не как испанец, — сказал г-н Го, — он больше не путается в словах…
— Потому что положение и так достаточно запутано, дорогой господин Го! — отвечал Жак Коллен с горькой усмешкой, называя тюремного начальника по имени.
В эту минуту г-н Го стремительно бросился к генеральному прокурору и шепнул ему:
— Берегитесь, господин граф, этот человек в ярости!
Господин де Гранвиль внимательно посмотрел на Жака Коллена, и ему показалось, что тот спокоен; но вскоре он признал справедливость слов начальника. Под этой обманчивой внешностью таилось холодное, внушающее страх раздражение дикаря. Глаза Жака Коллена говорили об угрозе вулканического извержения, кулаки были сжаты. Это был настоящий тигр, весь подобравшийся, чтобы кинуться на свою жертву.
— Оставьте нас одних, — серьезным тоном сказал генеральный прокурор, обращаясь к тюремному начальнику и следователю.
— Вы хорошо сделали, что отослали убийцу Люсьена!.. — сказал Жак Коллен, не заботясь, слышит его Камюзо или нет. — Я не совладал бы с собою, я бы его задушил…
Господин Гранвиль вздрогнул. Никогда он не видел таких налитых кровью человеческих глаз, такой бледности лица, такого обильного пота на лбу, такого напряжения мускулов.
— Какой смысл имело бы для вас это убийство? — спокойно спросил генеральный прокурор преступника.
— Каждый день вы мстите или думаете, что мстите за общество, господин граф, и спрашиваете меня, в чем смысл мести? Вы, стало быть, никогда не ощущали в своих жилах буйства крови, жаждущей мести… Разве вы не знаете, что этот болван следователь погубил его; ведь вы любили его, моего Люсьена, и он любил вас! Я знаю вас наизусть. Мой милый мальчик рассказывал мне обо всем вечерами, возвратясь домой; я укладывал его спать, как нянька укладывает малыша, и заставлял рассказывать… Он доверял мне все, до мельчайших ощущений… Ах, никогда самая добрая мать не любила так нежно своего единственного сына, как я любил этого ангела! Если бы вы знали! Добро расцветало в этом сердце, как распускаются цветы на лугах. Он был слабоволен — вот его единственный недостаток! Слаб, как струна лиры, такая звучная, когда она натянута… Это прекраснейшие натуры, их слабость не что иное, как нежность, восторженность, способность расцветать под солнцем искусства, любви, красоты, всего того, что в тысячах форм создано творцом для человека!.. Короче, Люсьен, так сказать, был неудавшейся женщиной. О, зачем я не сказал этого, пока был тут этот грубый скот…Ах, сударь, я совершил в моем положении подследственного перед лицом судьи то, что бог должен был сделать, чтобы спасти своего сына, если бы, пожелав его спасти, он предстал вместе с ним перед Пилатом!
Поток слез пролился из светло-желтых глаз каторжника, что еще недавно горели, как глаза волка, изголодавшегося за шесть месяцев в снежных просторах Украины. Он продолжал:
— Этот болван ничего не хотел слушать и погубил мальчугана!.. Сударь, я омыл труп мальчика своими слезами, взывая к тому, кого я не ведаю, но кто превыше нас! Это сделал я, не верующий в бога!.. (Не будь я материалистом, я не был бы самим собой!..) Этим я сказал все! Вы не знаете, ни один человек не знает, что такое горе, я один познал его. Скорбь иссушила мои слезы, и этой ночью я уже не мог плакать… А теперь я плачу, ибо я чувствую, что вы меня понимаете. Я увидел в вас, вот тут, сейчас, образ Правосудия… Ах, сударь… храни вас бог (я начинаю верить в него!), храни вас бог от того, что я испытываю…Проклятый следователь отнял у меня душу. Ах, сударь, сударь! В эту минуту хоронят мою жизнь, мою красоту, мою добродетель, мою совесть, все мои душевные силы! Вообразите себе собаку, из которой химик выпускает кровь…таков я! Я — это собака. Вот почему я пришел вам сказать: «Я Жак Коллен, я сдаюсь!..» Я это решил нынешним утром, когда пришли вырвать у меня это тело, которое я целовал, как безумец, как мать, как, верно, Дева целовала Иисуса в гробнице…Я хотел отдать себя в распоряжение правосудия без всяких условий… Теперь я вынужден поставить условия; вы сейчас узнаете, почему…
— Вы говорите с де Гранвилем или с генеральным прокурором? — сказал судья.
Два человека, имя которым преступление и правосудие, смотрели друг на друга. Каторжник глубоко взволновал судью, поддавшегося чувству божественного сострадания к этому отверженному. Он разгадал его жизнь и его чувства. Короче сказать, судья (судья всегда остается судьею), которому жизнь Жака Коллена со времени его побега была неизвестна, подумал, что можно овладеть этим преступником, виновным в конце концов лишь в подлоге. И он пожелал воздействовать великодушием на эту натуру, которая представляла собою, подобно бронзе, являющейся сплавом различных металлов, сочетание добра и зла. Притом г-н де Гранвиль, доживший до пятидесяти трех лет и не сумевший внушить к себе любовь, восхищался чувствительными натурами, подобно всем мужчинам, которые никогда не были любимы. Как знать, не отчаяние ли — удел многих мужчин, которым женщины дарят лишь уважение и дружбу, — составляло основу глубокой близости де Бована, де Гранвиля и де Серизи? Ибо общее несчастье, как и взаимное счастье, заставляет души настраиваться созвучно.
— У вас есть будущее! — сказал генеральный прокурор, бросая испытующий взгляд на угнетенного злодея.
Человек махнул рукой с глубоким равнодушием к своей судьбе.
— Люсьен оставил завещание, по которому вы получите триста тысяч франков…
— Бедный! Бедный мальчик! Бедный мальчик! — вскричал Жак Коллен. — Он был слишком честен! Что до меня, я воплощение всех дурных чувств; а он олицетворял собою добро, красоту, благородство, все возвышенное! Такие прекрасные души не изменяются! Он брал от меня только деньги, сударь!
Отречение, столь глубокое, столь полное, от собственной личности, в которую судья не мог вдохнуть жизнь, подтверждало так убедительно страшные признания этого человека, что г-н де Гранвиль стал на сторону преступника. Но оставался генеральный прокурор!
— Ежели ничто более вам не дорого, — спросил г-н де Гранвиль, — что же вы желали мне сказать?
— Разве недостаточно того, что я сдался вам? Вы, правда, напали на след, но ведь вы не держали меня еще в руках? В противном случае я причинил бы вам чересчур большие хлопоты.
«Вот так противник!» — подумал генеральный прокурор.
— Вы собираетесь, господин генеральный прокурор, отрубить голову невинному, а я нашел виновного, — продолжал серьезным тоном Жак Коллен, осушая слезы. — Я пришел сюда не ради них, а ради вас. Я пришел, чтобы избавить вас от угрызений совести, ведь я люблю всех, кто оказывал какое-либо внимание моему Люсьену, и я буду преследовать своей ненавистью всех, кто помешал ему жить… Какое мне дело до каторжника? — продолжал он после короткого молчания. — Каторжник в моих глазах почти то же, что для вас муравей. Я похож на итальянских разбойников, этих смельчаков! Если ценность путника выше ценности пули, они уложат его на месте! Я думал только о вас. Я поговорил по душам с этим молодым человеком, который мог довериться только мне, он мой товарищ по цепи! У Теодора доброе сердце; он хотел услужить любовнице, взяв на себя продажу или залого краденых вещей; но в нантерском деле он повинен не более, чем вы. Он корсиканец, а в их нравах — мстить, убивать друг друга, как мух. В Италии и в Испании жизнь человеческая не пользуется уважением, и все это там просто. Там думают, что у нас есть душа, нечто, созданное по образу и подобию нашему, то, что переживет нас, что будет жить вечно. Попробуйте-ка рассказать этот вздор нашим летописцам! В странах атеистических и философских за жизнь человека заставляют расплачиваться того, кто посягает на нее, и они правы, ведь там признают лишь материю, настоящее! Ежели бы Кальви указал вам женщину, передавшую ему краденые вещи, вы бы нашли не настоящего преступника, ибо он уже в ваших когтях, а сообщника, которого бедный Теодор не хочет погубить, потому что это женщина… Что вы хотите? В каждой среде есть своя честь, есть она и на каторге, есть и у жуликов! Теперь мне известен и убийца двух женщин и виновники этого преступления, дерзкого, беспримерного, загадочного; мне рассказали об этом во всех подробностях. Отложите казнь Кальви, вы все узнаете; но дайте мне слово, послав его снова на каторгу, смягчить наказание… Разве мыслимо в моем горе утруждать себя ложью? Вы это знаете. То, что я вам говорю, сущая правда…
— Для вас, Жак Коллен, хотя бы я этим умалил правосудие, ибо оно не должно вступать в подобные соглашения, я считаю возможным смягчить суровость моих обязанностей и снестись по этому делу с кем следует.
— Дарите ли вы мне эту жизнь?
— Возможно.
— Умоляю вас, сударь, дайте мне ваше слово, этого мне достаточно.
Чувство оскорбленной гордости заставило вздрогнуть г-на де Гранвиля.
— В моих руках честь трех знатных семейств, а в ваших — только жизнь трех каторжников, — продолжал Жак Коллен, — я сильнее вас.
— Вы можете опять очутиться в секретной; что вы тогда сделаете?.. — спросил генеральный прокурор.
— Э-э! Значит, игра продолжается, — сказал Жак Коллен, — Я-то говорил начистоту! Я говорил с господином де Гранвилем; но ежели тут генеральный прокурор, я опять беру свои карты и иду с козырей… А я уже было собрался отдать вам письма, посланные Люсьену мадемуазель Клотильдой де Гранлье!
Это было сказано таким тоном, с таким хладнокровием и сопровождалось таким взглядом, что г-н де Гранвиль понял: перед ним противник, с которым малейшая ошибка опасна.
— И это все, что вы просите? — спросил генеральный прокурор.
— Сейчас я буду говорить и о себе, — ответил Жак Коллен. — Честь семьи Гранлье оплачивается смягчением наказания Теодора: это называется много дать и мало получить. Что такое каторжник, осужденный пожизненно?.. Если он убежит, вы можете легко отделаться от него! Это вексель, выданный гильотине! Но однажды его уже запрятали в Рошфор с малоприятными намерениями, поэтому теперь вы должны дать мне обещание направить его в Тулон, приказав, чтобы там с ним хорошо обращались. Что касается до меня, я желаю большего. В моих руках письма к Люсьену госпожи де Серизи и герцогини де Монфриньез, и что за письма! Знаете, господин граф, публичные женщины, взявшись за перо, упражняются в хорошем слоге и возвышенных чувствах, ну а знатные дамы, что всю свою жизнь упражняются в хорошем слоге и возвышенных чувствах, пишут точь-в-точь так, как девки действуют. Философы найдут причину этой кадрили, я же не собираюсь ее искать. Женщина — низшее существо, она слишком подчинена своим чувствам. По мне, женщина хороша, когда она похожа на мужчину. Потому-то и письма этих милых герцогинь, обладающих мужским складом ума, верх искусства…О! Они превосходны от начала до конца, как знаменитая ода Пирона…