Страница:
Прощайте же, прощайте, величественная статуя Зла и Порока! Прощайте, вы, кому на ином пути, быть может, суждено было стать более великим, чем Хименес*, чем Ришелье*! Вы сдержали ваши обещания; а я все тот же, что был на берегу Шаранты, только вкусив благодаря вам чарующий сон. Но, к несчастью, это уже не река моей родины, в которой я хотел утопить грехи моей юности, это Сена, и могилою мне — каземат Консьержери.
Не сожалейте обо мне: мое восхищение вами было равно моему презрению.
Люсьен».
«Заявление.
Я, нижеподписавшийся, заявляю, что полностью отрекаюсь от всего сказанного мною при допросе, которому сегодня подверг меня господин Камюзо.
Аббат Карлос Эррера называл себя обычно моим духовным отцом, и я был введен в заблуждение следователем, употребившим это слово в другом смысле, конечно, по недоразумению.
Я знаю, что в целях политических, а также стремясь уничтожить секретные документы, касающиеся правительств Испании и Тюильри, тайные агеныт дипломатии пытаются отождествить аббата Карлоса Эррера с каторжником, именуемом Жаком Колленом; но от аббата Карлоса Эррера я никогда не слышал других признаний, кроме одного, касающегося усилий получить доказательства смерти или существования Жака Коллена.
Консьержери, 15 мая 1830 г.
Люсьен де Рюбампре».
Лихорадочное состояние Люсьена перед самоубийством сообщало ему замечательную ясность мысли и живость пера, знакомую авторам, одержимым лихорадкой творчества. Возбуждение было столь сильным, что эти четыре документа были написаны им в продолжение получаса; он сделал из них пакет, заклеил его облатками, приложил к нему с силой, какую придает исступление, печатку со своим гербом, вправленную в перстень, и бросил пакет посередине камеры на плиты пола. Конечно, трудно было внести больше достоинства в то ложное положение, в которое поставило Люсьена множество совершенных им низостей; он спасал свое имя от позора и исправлял зло, причиненное своему сообщнику, в той мере, в какой остроумие денди могло изгладить последствия доверчивости поэта.
Если бы Люсьен был помещен в одну из одиночных камер, он бы отступил перед невозможностью выполнить свой замысел, ибо эти коробки из тесаного камня заключают в себе в качестве мебели только некое подобие походной кровати и лохань для неотложных нужд. Там нет ни одного гвоздя, ни одного стула, нет даже скамьи. Железная койка так прочно укреплена, что требуются большие усилия, чтобы сдвинуть ее с места, а это неминуемо привлекло бы внимание надзирателя, ибо дверной глазок всегда открыт. Наконец, если подследственный внушает опасения, за ним наблюдает жандарм ил полицейский агент. Но в комнатах пистоли, следовательно и в той, куда Люсьен был помещен по распоряжению следователя, желавшего проявить внимание к молодому человеку из высшего парижского общества, стояли кровать, стол и стул, которые могут, конечно, помочь осуществить самоубийство, отнюдь не избавляя от трудностей. На Люсьене был длинный шелковый синий галстук, и возвращаясь с допроса, он уже обдумывал тот способ, при помощи которого Пишегрю*, более или менее добровольно покончил с жизнью. Но повеситься можно, лишь найдя точку опоры, притом на достаточной высоте, чтобы ноги не доставали до пола. Окно камеры, обращенное во внутренний дворик, было без задвижки, а железная решетка, вделанная в стену снаружи, не могла послужить этой точкой опоры, ибо была для Люсьена недосягаема из-за глубины оконной ниши.
Вот план самоубийства, быстро подсказанный изобретательным умом Люсьена. Если щит, приложенный к пролету окна, заслонял Люсьену свет, падавший с внутреннего дворика, то этот же щит равно мешал и надзирателям видеть, что творится в полутемной камере; и если нижняя часть оконницы была взамен стекол забита двумя толстыми досками, зато верхняя часть оконной рамы с частым переплетом была застеклена. Встав на стол, Люсьен мог до нее дотянуться и вынуть или разбить два стекла таким образом, чтобы первая перекладина над щитом могла послужить ему точкой опоры. Он намеревался просунуть сквозь разбитые стекла галстук и, перекинув его через переплет рамы, обвязать вокруг шеи, затем, сделав оборот вокруг себя, чтобы затянуть его покрепче, ногой оттолкнуть стол.
Итак, он бесшумно придвинул стол к окну, сбросил сюртук и жилет и без малейшего колебания встал на стол, чтобы разбить стекла в двух квадратах по обеим сторонам первой перекладины. Когда он очутился на столе, он мог окинуть взглядом внутренний дворик: впервые предстало его глазам это волшебное зрелище. Начальник Консьержери, получив от г-на Камюзо наказ окружить Люсьена всяческим вниманием, как мы видели, распорядился проводить его обратно с допроса внутренними проходами Консьержери, куда попадали через темное подземелье, находившееся против Серебряной башни, и тем самым не выставлять напоказ изящного молодого человека перед толпою заключенных, которые прогуливаются по внутреннему дворику. Далее можно судить, способен ли вид этого места прогулок не задеть за живое душу поэта.
Внутренний двор Консьержери ограничен со стороны набережной Серебряной башней и башней Бонбек, расстояние между которыми точно обозначает ширину двора. Галерея, так называемая галерея Людовика Святого, ведущая от Торговой галереи в кассационный суд и башню Бонбек, где еще, говорят, сохранился кабинет Людовика Святого, может дать людям любознательным представление о длине двора, точно совпадающей с размерами этой галереи. Одиночки и пистоли находятся, стало быть, под Торговой галереей. Поэтому королева Мария-Антуанетта, камера которой была расположена под теперешними одиночками, должна была проходить в революционный трибунал, заседавший в парадном присутственном зале кассационного суда, по страшной лестнице, выдолбленной в толще стен, которые поддерживают Торговую галерею, и ныне заделанной. Одна из сторон внутреннего двора, а именно та, где во втором этаже здания находится галерея Людовика Святого, являет взору ряд готических колонн, между которыми архитекторы какой-то эпохи вделали двухэтажное строение с камерами ради возможно большего количества заключенных, обезобразив побелкой, решетками и штукатурными заплатами капители, стрельчатые арки и колонны этой великолепной галереи. Под кабинетом, носящим имя Людовика Святого, в башне Бонбек, вьется винтовая лестница, которая ведет к этим камерам. Подобное надругательство над самыми великими воспоминаниями Франции производит омерзительное впечатление.
С той высоты, где находился Люсьен, наискось от него, взгляду открывалась эта галерея и часть главного корпуса, связывающего Серебряную башню с башней Бонбек; он видел островерхие крыши обеих башен. Он замер, ошеломленный; его восхищение было отсрочкой самоубийства. В наши дни явления галлюцинации настолько признаны медициной, что этот обман наших чувств, это странное свойство нашего ума более не оспаривается. Человек под воздействием чувства, напряженность которого превращает это чувство в манию, часто приходит в то состояние, какое вызывает опиум, гашиш и веселящий газ. Тогда появляются привидения, призраки, тогда воплощаются сны и погибшее оживает, не тронутое тлением. То, что было мыслью, становится одушевленным существом или художественным творением, полным жизни. Современная наука полагает, что мозг под влиянием страсти, достигшей высшего предела, наполняется кровью, и этот прилив крови вызывает ужасающую игру воображения, сны наяву! Настолько этой науке претит понимание мысли как действенной животворящей силы (См. Философские этюды, Луи Ламбер.) Люсьен увидел Дворец во всей его первозданной красоте. Колоннада была стройна, нетронута, свежа. Жилище Людовика Святого являлось его взору таким, каким оно некогда было; Люсьен восхитился его вавилонскими пропорциями и восточной причудливостью. Он воспринял этот дивный обаз как поэтический прощальный привет творения высокого искусства. Готовясь к смерти, он спрашивал себя, как могло случиться, чтобы Париж не знал об этом чуде? И было два Люсьена: Люсьен — поэт, совершающий прогулку в средние века под аркадами и башнями Людовика Святого, и Люсьен, замышлящий самоубийство.
В ту минуту, когда г-н де Гранвиль отдал все распоряжения своему молодому секретарю, появился начальник Консьержери; выражение его лица было таково, что генерального прокурора сразу охватило предчувствие несчастья.
— Вы видели господина Камюзо? — спросил он.
— Нет, — отвечал начальник тюрьмы. — Его протоколист Кокар мне передал, что надо перевести из секретной аббата Карлоса и освободить господина де Рюбампре; но было уже поздно.
— Боже мой! Что случилось?
— Вот пакет с письмами для вас, — сказал начальник тюрьмы, — в них объяснение этого ужасного случая. Надзиратель, бывший во дворе, услышал звон разбитых стекол в пистоли, а сосед г-на Люсьена дико закричал, когда до него донесся предсмертный хрип бедного молодого человека. Надзиратель весь побелел, когда, войдя в его камеру, увидел, что подследственный повесился на своем галстуке, зацепив его за перекладину оконной рамы…
Хотя начальник тюрьмы говорил тихо, страшный крик г-жи де Серизи доказал, что в крайних обстоятельствах наши органы чувств приобретают невообразимую чувствительность.
Графиня услышала либо угадала его слова, но прежде чем г-н де Гранвиль успел обернуться, а г-н де Серизи и г-н де Бован помешать ей, она стрелой вылетела в дверь, очутилась в Торговой галерее и добежала по ней до лестницы, спускающейся на улицу Барильери.
Какой-то адвокат снимал мантию у дверей одной из лавок, столь долгое время загромождавших собою эту галерею: в них торговали обувью, давали напрокат адвокатские мантии и шапочки. Графиня спросила у него, как пройти в Консьержери.
— Спуститесь вниз и поверните налево, вход с Часовой набережной, первая аркада.
— Это сумасшедшая! — сказал торговка. — Надо бы пойти за ней следом.
Никто не мог бы нагнать Леонтину, она буквально летела. Врач объяснил бы, откуда в решительные минуты жизни у бездеятельных светских женщин берутся такие силы. Она бросилась через аркаду к калитке с такой стремительностью, что караульный жандарм не видел, как она вошла. Она припала, точно перышко, гонимое ветром к решетке, она сотрясала железные прутья с такой яростью, что сломала тот, за который ухватилась. Сломанные ею концы вонзились ей в грудь, брызнула кровь, и она упала, крича: «Отоприте! Отоприте!» От этих криков кровь стыла у надзирателей.
Прибежал привратник.
— Отоприте! Я послана генеральным прокурором спасти мертвого!
Покамест графиня бежала окольным путем через улицу Барильери и Часовую набережную, г-н де Гранвиль и г-н де Серизи спускались в Консьержери внутренними ходами Дворцв, предугадывая намерение графини; но как они ни торопились, они подоспели лишь к тому времени, когда ее, упавшую без чувств у первой решетки, поднимали с земли жандармы, прибежавшие из караульни. При появлении начальника Консьержери калитку отперли и графиню перенесли в канцелярию. Но она вскочила на ноги, потом, сложив руки, опустилась на колени.
— Видеть его!.. Видеть!.. О господи, я не сделала ничего дурного! Но если вы не хотите, чтобы я умерла тут же…позвольте мне взглянуть на Люсьена, мертвого или живого…Ах, ты здесь, мой друг, так выбирай между моей смертью…или… — Она упала наземь. — Ты добрый. — лепетала она. — Я буду любить тебя!..
— Унесем ее отсюде!.. — сказал г-н де Бован.
— Нет, пойдем в камеру к Люсьену! — возразил г-н де Гранвиль, читая в блуждающем взгляде г-на де Серизи его намерение.
И он поднял графиню, поставил ее на ноги, взял под руку, а г-н де Бован поддерживал ее с другой стороны.
— Сударь, — сказал г-н де Серизи начальнику тюрьмы. — мертвое молчание обо всем этом.
— Будьте спокойны, — отвечал начальник. — Вы приняли правильное решение. Эта дама…
— Это моя жена…
— Ах, простите, граф! Так вот, увидев молодого человека, она, конечно, лишится чувств, и тогда ее можно будет перенести в карету.
— Я так и думал сделать, — сказал граф. — Пошлите кого-нибудь во двор Арле сказать моим людям, чтобы подали экипаж к решетке; там только моя карета…
— Мы можем его спасти. — твердила графиня, ступавшая, к удивлению своих телохранителей чрезвычайно уверенно и бодро. — Ведь есть средства, которые возвращают к жизни… — И она увлекала за собою двух сановников; крича смотрителю: — Скорей, скорей же!.. Одна секунда стоит жизни трех человек!
Когда двери камеры отперли и графиня увидела Люсьена, который висел, как висело бы на вешалке его платье, она кинулась к нему, хотела обнять его, но упала ничком на плиты камеры, с глухим криком, похожим на хрипение.
Пять минут спустя карета графа увозила ее в их особняк; она лежала, вытянувшись на подушках, граф стоял подле нее на коленях. Граф де Бован отправился за врачом, чтобы тот оказал графине первую помощь.
Начальник Консьержери осматривал наружную решетку калитки и говорил писарю: «Тут все было предусмотрено! Прутья железные, кованые…Ведь они были испробованы, немало денег на это ухлопали, а прут оказался с окалиной!..»
Генеральный прокурор, вернувшись к себе в кабинет, был вынужден дать своему секретарю новые распоряжения.
К счастью, Массоль еще не пришел.
Несколько мгновений спустя после отъезда г-на Гранвиля, поспешившего отправиться к г-ну де Серизи, Массоль явился к своему собрату Шаржбефу в канцелярию генерального прокурора.
— Любезный друг, — сказал ему молодой секретарь, — сделайте одолжение, поместите то, что я вам сейчас продиктую, в завтрашнем номере вашей газеты, в отделе судебной хроники. Заголовок придумайте сами. Записывайте!
И он продиктовал:
«Установлено, что девица Эстер добровольно покончила с собою.
Полное алиби господина Люсьена де Рюбампре, его невиновность заставляют сожалеть об его аресте, тем более что в то самое время, когда судебный следователь отдавал приказ о его освобождении, молодой человек скоропостижно скончался».
— Излишне напоминать вам, сударь, — сказал молодой адвокат Массолю, — что вы должны хранить в строжайшей тайне эту маленькую услугу, о которой вас просят.
— Раз вы оказываете мне честь своим доверием, — отвечал Массоль, — я позволю себе сделать одно замечание. Заметка вызовет толки, оскорбительные для правосудия…
— Правосудие сумеет этим пренебречь, — возразил молодой атташе прокуратуры с высокомерием будущего судьи, получившего воспитание у г-на де Гранвиля.
— Простите, дорогой мэтр, но ведь можно двумя фразами избегнуть беды.
И адвокат написал следующее:
«Судебные мероприятия не имеют никакого касательства к этому прискорбному событию. Вскрытие, произведенное немедленно, показало, что смерть вызвана болезнью сердца в последней стадии. Нет причины предполагать, что господин Люсьен де Рюбампре был потрясен своим арестом, ибо смерть тогда наступила бы гораздо раньше. Мы считаем себя вправе утверждать, что этот достойный сожаления молодой человек не только не был огорчен своим арестом, но даже шутил по этому поводу, уверяя лиц, сопровождавших его из Фонтенебло в Париж, что, как только он предстанет перед судебными властями, сразу же будет установлена его невиновность».
— Не означает ли это спасти все?.. — спросил адвокат-журналист.
— Вы правы.
— Завтра генеральный прокурор выразит вам за это свою признательность, — тонко заметил Массоль.
Итак, как мы видим, величайшие события жизни излагаются в парижской хронике происшествий более или менее правдоподобно. Это касается и множества других фактов, гораздо более значительных, чем этот.
Быть может, большинство читателей, как люди взыскательные, не сочтут смерть Эстер и Люсьена завершением этого очерка; быть может, судьба Жака Коллена, Азии, Европы и Паккара, несмотря на мерзость их жизни, возбудила достаточный интерес к себе, чтобы читатель желал узнать, каков был их конец. Поэтому следующее, последнее, действие нашей драмы дополнит картину нравов, изображенную в этом очерке, и приведет к развязке этот запутанный клубок интриг, переплетенных с жизнью Люсьена, выведя на сцену рядом с самыми высокопоставленными особами несколько гнусных героев каторги.
ЧАСТЬ IV
Не сожалейте обо мне: мое восхищение вами было равно моему презрению.
Люсьен».
«Заявление.
Я, нижеподписавшийся, заявляю, что полностью отрекаюсь от всего сказанного мною при допросе, которому сегодня подверг меня господин Камюзо.
Аббат Карлос Эррера называл себя обычно моим духовным отцом, и я был введен в заблуждение следователем, употребившим это слово в другом смысле, конечно, по недоразумению.
Я знаю, что в целях политических, а также стремясь уничтожить секретные документы, касающиеся правительств Испании и Тюильри, тайные агеныт дипломатии пытаются отождествить аббата Карлоса Эррера с каторжником, именуемом Жаком Колленом; но от аббата Карлоса Эррера я никогда не слышал других признаний, кроме одного, касающегося усилий получить доказательства смерти или существования Жака Коллена.
Консьержери, 15 мая 1830 г.
Люсьен де Рюбампре».
Лихорадочное состояние Люсьена перед самоубийством сообщало ему замечательную ясность мысли и живость пера, знакомую авторам, одержимым лихорадкой творчества. Возбуждение было столь сильным, что эти четыре документа были написаны им в продолжение получаса; он сделал из них пакет, заклеил его облатками, приложил к нему с силой, какую придает исступление, печатку со своим гербом, вправленную в перстень, и бросил пакет посередине камеры на плиты пола. Конечно, трудно было внести больше достоинства в то ложное положение, в которое поставило Люсьена множество совершенных им низостей; он спасал свое имя от позора и исправлял зло, причиненное своему сообщнику, в той мере, в какой остроумие денди могло изгладить последствия доверчивости поэта.
Если бы Люсьен был помещен в одну из одиночных камер, он бы отступил перед невозможностью выполнить свой замысел, ибо эти коробки из тесаного камня заключают в себе в качестве мебели только некое подобие походной кровати и лохань для неотложных нужд. Там нет ни одного гвоздя, ни одного стула, нет даже скамьи. Железная койка так прочно укреплена, что требуются большие усилия, чтобы сдвинуть ее с места, а это неминуемо привлекло бы внимание надзирателя, ибо дверной глазок всегда открыт. Наконец, если подследственный внушает опасения, за ним наблюдает жандарм ил полицейский агент. Но в комнатах пистоли, следовательно и в той, куда Люсьен был помещен по распоряжению следователя, желавшего проявить внимание к молодому человеку из высшего парижского общества, стояли кровать, стол и стул, которые могут, конечно, помочь осуществить самоубийство, отнюдь не избавляя от трудностей. На Люсьене был длинный шелковый синий галстук, и возвращаясь с допроса, он уже обдумывал тот способ, при помощи которого Пишегрю*, более или менее добровольно покончил с жизнью. Но повеситься можно, лишь найдя точку опоры, притом на достаточной высоте, чтобы ноги не доставали до пола. Окно камеры, обращенное во внутренний дворик, было без задвижки, а железная решетка, вделанная в стену снаружи, не могла послужить этой точкой опоры, ибо была для Люсьена недосягаема из-за глубины оконной ниши.
Вот план самоубийства, быстро подсказанный изобретательным умом Люсьена. Если щит, приложенный к пролету окна, заслонял Люсьену свет, падавший с внутреннего дворика, то этот же щит равно мешал и надзирателям видеть, что творится в полутемной камере; и если нижняя часть оконницы была взамен стекол забита двумя толстыми досками, зато верхняя часть оконной рамы с частым переплетом была застеклена. Встав на стол, Люсьен мог до нее дотянуться и вынуть или разбить два стекла таким образом, чтобы первая перекладина над щитом могла послужить ему точкой опоры. Он намеревался просунуть сквозь разбитые стекла галстук и, перекинув его через переплет рамы, обвязать вокруг шеи, затем, сделав оборот вокруг себя, чтобы затянуть его покрепче, ногой оттолкнуть стол.
Итак, он бесшумно придвинул стол к окну, сбросил сюртук и жилет и без малейшего колебания встал на стол, чтобы разбить стекла в двух квадратах по обеим сторонам первой перекладины. Когда он очутился на столе, он мог окинуть взглядом внутренний дворик: впервые предстало его глазам это волшебное зрелище. Начальник Консьержери, получив от г-на Камюзо наказ окружить Люсьена всяческим вниманием, как мы видели, распорядился проводить его обратно с допроса внутренними проходами Консьержери, куда попадали через темное подземелье, находившееся против Серебряной башни, и тем самым не выставлять напоказ изящного молодого человека перед толпою заключенных, которые прогуливаются по внутреннему дворику. Далее можно судить, способен ли вид этого места прогулок не задеть за живое душу поэта.
Внутренний двор Консьержери ограничен со стороны набережной Серебряной башней и башней Бонбек, расстояние между которыми точно обозначает ширину двора. Галерея, так называемая галерея Людовика Святого, ведущая от Торговой галереи в кассационный суд и башню Бонбек, где еще, говорят, сохранился кабинет Людовика Святого, может дать людям любознательным представление о длине двора, точно совпадающей с размерами этой галереи. Одиночки и пистоли находятся, стало быть, под Торговой галереей. Поэтому королева Мария-Антуанетта, камера которой была расположена под теперешними одиночками, должна была проходить в революционный трибунал, заседавший в парадном присутственном зале кассационного суда, по страшной лестнице, выдолбленной в толще стен, которые поддерживают Торговую галерею, и ныне заделанной. Одна из сторон внутреннего двора, а именно та, где во втором этаже здания находится галерея Людовика Святого, являет взору ряд готических колонн, между которыми архитекторы какой-то эпохи вделали двухэтажное строение с камерами ради возможно большего количества заключенных, обезобразив побелкой, решетками и штукатурными заплатами капители, стрельчатые арки и колонны этой великолепной галереи. Под кабинетом, носящим имя Людовика Святого, в башне Бонбек, вьется винтовая лестница, которая ведет к этим камерам. Подобное надругательство над самыми великими воспоминаниями Франции производит омерзительное впечатление.
С той высоты, где находился Люсьен, наискось от него, взгляду открывалась эта галерея и часть главного корпуса, связывающего Серебряную башню с башней Бонбек; он видел островерхие крыши обеих башен. Он замер, ошеломленный; его восхищение было отсрочкой самоубийства. В наши дни явления галлюцинации настолько признаны медициной, что этот обман наших чувств, это странное свойство нашего ума более не оспаривается. Человек под воздействием чувства, напряженность которого превращает это чувство в манию, часто приходит в то состояние, какое вызывает опиум, гашиш и веселящий газ. Тогда появляются привидения, призраки, тогда воплощаются сны и погибшее оживает, не тронутое тлением. То, что было мыслью, становится одушевленным существом или художественным творением, полным жизни. Современная наука полагает, что мозг под влиянием страсти, достигшей высшего предела, наполняется кровью, и этот прилив крови вызывает ужасающую игру воображения, сны наяву! Настолько этой науке претит понимание мысли как действенной животворящей силы (См. Философские этюды, Луи Ламбер.) Люсьен увидел Дворец во всей его первозданной красоте. Колоннада была стройна, нетронута, свежа. Жилище Людовика Святого являлось его взору таким, каким оно некогда было; Люсьен восхитился его вавилонскими пропорциями и восточной причудливостью. Он воспринял этот дивный обаз как поэтический прощальный привет творения высокого искусства. Готовясь к смерти, он спрашивал себя, как могло случиться, чтобы Париж не знал об этом чуде? И было два Люсьена: Люсьен — поэт, совершающий прогулку в средние века под аркадами и башнями Людовика Святого, и Люсьен, замышлящий самоубийство.
В ту минуту, когда г-н де Гранвиль отдал все распоряжения своему молодому секретарю, появился начальник Консьержери; выражение его лица было таково, что генерального прокурора сразу охватило предчувствие несчастья.
— Вы видели господина Камюзо? — спросил он.
— Нет, — отвечал начальник тюрьмы. — Его протоколист Кокар мне передал, что надо перевести из секретной аббата Карлоса и освободить господина де Рюбампре; но было уже поздно.
— Боже мой! Что случилось?
— Вот пакет с письмами для вас, — сказал начальник тюрьмы, — в них объяснение этого ужасного случая. Надзиратель, бывший во дворе, услышал звон разбитых стекол в пистоли, а сосед г-на Люсьена дико закричал, когда до него донесся предсмертный хрип бедного молодого человека. Надзиратель весь побелел, когда, войдя в его камеру, увидел, что подследственный повесился на своем галстуке, зацепив его за перекладину оконной рамы…
Хотя начальник тюрьмы говорил тихо, страшный крик г-жи де Серизи доказал, что в крайних обстоятельствах наши органы чувств приобретают невообразимую чувствительность.
Графиня услышала либо угадала его слова, но прежде чем г-н де Гранвиль успел обернуться, а г-н де Серизи и г-н де Бован помешать ей, она стрелой вылетела в дверь, очутилась в Торговой галерее и добежала по ней до лестницы, спускающейся на улицу Барильери.
Какой-то адвокат снимал мантию у дверей одной из лавок, столь долгое время загромождавших собою эту галерею: в них торговали обувью, давали напрокат адвокатские мантии и шапочки. Графиня спросила у него, как пройти в Консьержери.
— Спуститесь вниз и поверните налево, вход с Часовой набережной, первая аркада.
— Это сумасшедшая! — сказал торговка. — Надо бы пойти за ней следом.
Никто не мог бы нагнать Леонтину, она буквально летела. Врач объяснил бы, откуда в решительные минуты жизни у бездеятельных светских женщин берутся такие силы. Она бросилась через аркаду к калитке с такой стремительностью, что караульный жандарм не видел, как она вошла. Она припала, точно перышко, гонимое ветром к решетке, она сотрясала железные прутья с такой яростью, что сломала тот, за который ухватилась. Сломанные ею концы вонзились ей в грудь, брызнула кровь, и она упала, крича: «Отоприте! Отоприте!» От этих криков кровь стыла у надзирателей.
Прибежал привратник.
— Отоприте! Я послана генеральным прокурором спасти мертвого!
Покамест графиня бежала окольным путем через улицу Барильери и Часовую набережную, г-н де Гранвиль и г-н де Серизи спускались в Консьержери внутренними ходами Дворцв, предугадывая намерение графини; но как они ни торопились, они подоспели лишь к тому времени, когда ее, упавшую без чувств у первой решетки, поднимали с земли жандармы, прибежавшие из караульни. При появлении начальника Консьержери калитку отперли и графиню перенесли в канцелярию. Но она вскочила на ноги, потом, сложив руки, опустилась на колени.
— Видеть его!.. Видеть!.. О господи, я не сделала ничего дурного! Но если вы не хотите, чтобы я умерла тут же…позвольте мне взглянуть на Люсьена, мертвого или живого…Ах, ты здесь, мой друг, так выбирай между моей смертью…или… — Она упала наземь. — Ты добрый. — лепетала она. — Я буду любить тебя!..
— Унесем ее отсюде!.. — сказал г-н де Бован.
— Нет, пойдем в камеру к Люсьену! — возразил г-н де Гранвиль, читая в блуждающем взгляде г-на де Серизи его намерение.
И он поднял графиню, поставил ее на ноги, взял под руку, а г-н де Бован поддерживал ее с другой стороны.
— Сударь, — сказал г-н де Серизи начальнику тюрьмы. — мертвое молчание обо всем этом.
— Будьте спокойны, — отвечал начальник. — Вы приняли правильное решение. Эта дама…
— Это моя жена…
— Ах, простите, граф! Так вот, увидев молодого человека, она, конечно, лишится чувств, и тогда ее можно будет перенести в карету.
— Я так и думал сделать, — сказал граф. — Пошлите кого-нибудь во двор Арле сказать моим людям, чтобы подали экипаж к решетке; там только моя карета…
— Мы можем его спасти. — твердила графиня, ступавшая, к удивлению своих телохранителей чрезвычайно уверенно и бодро. — Ведь есть средства, которые возвращают к жизни… — И она увлекала за собою двух сановников; крича смотрителю: — Скорей, скорей же!.. Одна секунда стоит жизни трех человек!
Когда двери камеры отперли и графиня увидела Люсьена, который висел, как висело бы на вешалке его платье, она кинулась к нему, хотела обнять его, но упала ничком на плиты камеры, с глухим криком, похожим на хрипение.
Пять минут спустя карета графа увозила ее в их особняк; она лежала, вытянувшись на подушках, граф стоял подле нее на коленях. Граф де Бован отправился за врачом, чтобы тот оказал графине первую помощь.
Начальник Консьержери осматривал наружную решетку калитки и говорил писарю: «Тут все было предусмотрено! Прутья железные, кованые…Ведь они были испробованы, немало денег на это ухлопали, а прут оказался с окалиной!..»
Генеральный прокурор, вернувшись к себе в кабинет, был вынужден дать своему секретарю новые распоряжения.
К счастью, Массоль еще не пришел.
Несколько мгновений спустя после отъезда г-на Гранвиля, поспешившего отправиться к г-ну де Серизи, Массоль явился к своему собрату Шаржбефу в канцелярию генерального прокурора.
— Любезный друг, — сказал ему молодой секретарь, — сделайте одолжение, поместите то, что я вам сейчас продиктую, в завтрашнем номере вашей газеты, в отделе судебной хроники. Заголовок придумайте сами. Записывайте!
И он продиктовал:
«Установлено, что девица Эстер добровольно покончила с собою.
Полное алиби господина Люсьена де Рюбампре, его невиновность заставляют сожалеть об его аресте, тем более что в то самое время, когда судебный следователь отдавал приказ о его освобождении, молодой человек скоропостижно скончался».
— Излишне напоминать вам, сударь, — сказал молодой адвокат Массолю, — что вы должны хранить в строжайшей тайне эту маленькую услугу, о которой вас просят.
— Раз вы оказываете мне честь своим доверием, — отвечал Массоль, — я позволю себе сделать одно замечание. Заметка вызовет толки, оскорбительные для правосудия…
— Правосудие сумеет этим пренебречь, — возразил молодой атташе прокуратуры с высокомерием будущего судьи, получившего воспитание у г-на де Гранвиля.
— Простите, дорогой мэтр, но ведь можно двумя фразами избегнуть беды.
И адвокат написал следующее:
«Судебные мероприятия не имеют никакого касательства к этому прискорбному событию. Вскрытие, произведенное немедленно, показало, что смерть вызвана болезнью сердца в последней стадии. Нет причины предполагать, что господин Люсьен де Рюбампре был потрясен своим арестом, ибо смерть тогда наступила бы гораздо раньше. Мы считаем себя вправе утверждать, что этот достойный сожаления молодой человек не только не был огорчен своим арестом, но даже шутил по этому поводу, уверяя лиц, сопровождавших его из Фонтенебло в Париж, что, как только он предстанет перед судебными властями, сразу же будет установлена его невиновность».
— Не означает ли это спасти все?.. — спросил адвокат-журналист.
— Вы правы.
— Завтра генеральный прокурор выразит вам за это свою признательность, — тонко заметил Массоль.
Итак, как мы видим, величайшие события жизни излагаются в парижской хронике происшествий более или менее правдоподобно. Это касается и множества других фактов, гораздо более значительных, чем этот.
Быть может, большинство читателей, как люди взыскательные, не сочтут смерть Эстер и Люсьена завершением этого очерка; быть может, судьба Жака Коллена, Азии, Европы и Паккара, несмотря на мерзость их жизни, возбудила достаточный интерес к себе, чтобы читатель желал узнать, каков был их конец. Поэтому следующее, последнее, действие нашей драмы дополнит картину нравов, изображенную в этом очерке, и приведет к развязке этот запутанный клубок интриг, переплетенных с жизнью Люсьена, выведя на сцену рядом с самыми высокопоставленными особами несколько гнусных героев каторги.
ЧАСТЬ IV
Последнее воплощение Вотрена
— Что случилось, Мадлен? — спросила г-жа Камюзо, взглянув на служанку, вошедшую в комнату с тем таинственным видом, который слуги умеют принять в особо важных случаях.
— Мадам, — отвечала Мадлен, — мосье только что вернулся из суда; на нем лица нет, и он в таком состоянии, что лучше бы мадам пройти к нему в кабинет.
— Он что-нибудь сказал? — спросила г-жа Камюзо.
— Нет, мадам, но мы еще никогда не видели такого лица у мосье: уж не заболел ли он? Он весь пожелтел и как будто не в себе, а…
Не ожидая окончания фразы, г-жа Камюзо выбежала из комнаты и поспешила к мужу. Следователь сидел в кресле, вытянув ноги, с запрокинутой головой; руки у него повисли, лицо побледнело, глаза помутились, казалось, он был близок к обмороку.
— Что с тобою, мой друг? — испуганно спросила молодая женщина.
— Ах, моя бедняжка Амели! Произошло прискорбнейшее событие…Я все еще дрожу. Вообрази себе, что генеральный прокурор…Нет…что госпожа де Серизи…что…Я не знаю, с чего начать.
— Начни с конца!.. — сказала г-жа Камюзо.
— Так вот! В ту минуту, когда в совещательной комнате первого суда присяжных господин Попино поставил последнюю необходимую подпись на решение освободить Люсьена де Рюбампре, вытекающем из моего доклада, который устанавливает его невиновность…Короче говоря, когда все было кончено, когда протоколист убирал черновик, а я избавлялся от этого дела…вдруг входит председатель суда и смотрит постановление.
«Вы освобождаете мертвого, — говорит он мне с холодной насмешкой. — Молодой человек, по выражению господина Бональда* предстал перед вечным судией. Он скончался от апоплексического удара…»
Я перевел дух, предполагая несчастный случай.
«Если я верно понимаю, господин председатель, — сказал г-н Попино, — дело идет об апоплексии, как у Пишегрю…»
«Господа, — продолжал председатель весьма торжественным тоном, — помните, что в глазах всех молодой Люсьен де Рюбампре умер от разрыва сердца».
Мы все переглянулись.
«В этом прискорбном деле замешаны важные особы, — сказал председатель. — Хотя вы только исполняли свой долг, дай бог, чтобы госпожа де Серизи не сошла с ума от такого удара! Ее унесли замертво. Я только что встретил генерального прокурора, он в таком отчаянии, что смотреть на него больно. Вы чересчур перегнули палку, мой любезный Камюзо! — шепнул он мне на ухо.
— Да, моя милая, я еле мог встать. Ноги так дрожали, что я побоялся выйти на улицу и пошел передохнуть в кабинет. Кокар приводил в порядок бумаги этого злосчастного следствия и рассказал мне, как одна красивая дама взяла приступом Консьержери, чтобы спасти Люсьена, от которого она без ума, и как упала в обморок, когда увидела, что он повесился на галстуке, перекинув его через оконную раму пистоли. Мысль, что характер допроса, которому я подверг несчастного молодого человека, впрочем, бесспорно виновного, говоря между нами, мог послужить причиной его самоубийства, преследует меня с тех пор, как я вышел из суда, и я все так же близок к обмороку…
— Помилуй! Уж не воображаешь ли ты себя убийцей, потому что какой-то подследственный вешается в тюрьме в ту самую минуту, когда ты хочешь его освободить? — вскричала г-жа Камюзо. — Ведь судебного следователя здесь можно уподобить генералу, в котором в бою убили лошадь. Вот и все.
— Подобные сравнения, моя дорогая, пригодны разве что для шутки, но теперь не до шуток. Это тот случай, когда мертвец тянет за собой живого. Люсьен уносит с собою в гроб наши надежды.
— Неужели?.. — сказала г-жа Камюзо с глубочайшей иронией.
— Да. Моя карьера кончена. Я останусь на всю жизнь простым следователем суда департамента Сены. Господин де Гранвиль еще до рокового события был сильно недоволен тем оборотом, который приняло следствие, и слова, сказанные им председателю, ясно доказывают, что, пока господин де Гранвиль будет генеральным прокурором, о повышении мне нечего и думать!
Повышение в должности! Вот ужасное слово, которое в наши дни превращает судью в чиновника.
Прежде судебный деятель сразу становился тем, чем ему надлежало быть. Трех-четырех председательских мест было достаточно для честолюбцев любого суда. Должность советника удовлетворяла де Брюса, как и Моле, в Дижоне так же, как и в Париже. Должность эта, сама по себе являвшаяся уже состоянием, требовала еше большего состояния, чтобы с честью ее занимать. В Париже, помимо парламента, судейские могли рассчитывать только на три высшие должности: главного инспектора, министра юстиции или хранителя печати. Вне парламента, в низших судейских сферах, заместитель председателя какого-нибудь областного суда считал себя особой достаточно важной, чтобы быть счастливым, сидя всю жизнь на своем месте. Сравните положение советника Королевского суда в 1829 году, все состояние которого заключается лишь в его окладе, с положением советника парламента в 1729 году. Какое огромное различие! В наши время, когда деньги превращены в универсальное общественное обеспечение, судебные деятели избавлены от необходимости владеть, как прежде, крупными состояниями: поэтому их видишь депутатами, пэрами Франции, замещающими несколько должностей, судьями и законодателями одновременно, которые добиваются влияния не только на тех поприщах, где им положено блистать.
Короче, судебные деятели желают отличиться, чтобы повыситься в должности, как это принято в армии или министерствах.
Но, если бы это весьма естественное, знакомое многим желание и не ограничивало независимости судьи, все же последствия его чересчур очевидны, чтобы величие судейского сословия не пострадало в общественном мнении. Жалованье, выплачиваемое государством, обращает священника и судью в простого чиновника. Погоня за чинами развивает честолюбие; честолюбие порождает угодливость перед властью; притом современное равенство ставит подсудимого и судью на одну ступень перед лицом общественного правосудия. Итак, оба столпа общественного порядка, Религия и Правосудие, умалены в XIX веке, притязающем на прогресс во всех отношениях.
— А почему бы тебе не повыситься в должности? — спросила Амели Камюзо.
Она насмешливо посмотрела на мужа, чувствуя, что необходимо придать бодрости мужчине, который являлся в руках супруги следователя орудием ее честолюбивых замыслов.
— Зачем отчаиваться? — продолжала она, сопровождая свои слова движением, изобличавшим ее глубокое равнодушие к смерти подследственного. — Это самоубийство осчастливит обеих недоброжелательниц Люсьена: госпожу д’Эспар и ее кузину, графиню дю Шатле. Госпожа д’Эспар хороша с министром юстиции, через нее ты можешь получить аудиенцию у его превосходительства и раскроешь тайну этого дела. А если министр юстиции на твоей стороне, чего тебе бояться председателя и генерального прокурора.
— Но господин и госпожа де Серизи! — вскричал бедный следователь. — Госпожа де Серизи, повторяю тебе, сошла с ума! И, как говорят, по моей вине!
— Ну, а если она сошла с ума, нерассудительный судья, значит, она не может вредить тебе! — смеясь, воскликнула г-жа Камюзо. — Послушай, расскажи мне все, как было.
— О господи боже! — отвечал Камюзо. — Да ведь как раз в ту минуту, когда я допрашивал несчастного юношу и он заявил, что так называемый священник не кто иной, как Жак Коллена, от герцогини де Монфриньез и госпожи де Серизе пришел лакей с запиской, в которой они просили, чтобы я его не допрашивал. Но все уже было сделано…
— Ну, стало быть, ты совсем потеряла голову! — сказалаАмели. — Ведь ты совершенно уверен в своем секретаре и мог бы тут же вернуть Люсьена, умело успокоить его и исправить протокол своего допроса!
— Ты в точь-в-точь как госпожа де Серизи, насмехаешься над правосудием! — возразил Камюзо, который был неспособен шутить над своей профессией. — Госпожа де Серизи схватила мои протоколы и бросила их в огонь!
— Вот так женщина! Браво! — вскричала г-жа Камюзо.
— Госпожа де Серизи заявила мне, что она лучше взорвет суд, чем позволит молодому человеку, снискавшему благосклонность герцогини де Монфриньез и ее самой, сесть на скамью подсудимых в обществе каторжника!
— Ах, Камюзо, — сказала Амели, не в силах подавить усмешку превосходства, — да ведь у тебя великолепное положение!
— Ну и великолепное!
— Ты исполнил свой долг…
— Да, на свое горе и наперекор коварным намекам господина де Гранвиля. Повстречавшегося со мной на набережной Малакэ…
— Поутру?
— Поутру.
— В котором часу?
— В девять часов.
— О Камюзо! — сказала Амели, ломая руки. — Сколько раз я твердила тебе: будь настороже! О боже мой, это не мужчина, а просто воз щебня, который я тащу на себе! Ах, Камюзо, ведь генеральный прокурор поджидал тебя на пути, и он, верно, давал тебя советы…
— Пожалуй…
— И ты ничего не понял! Если ты туг на ухо, так всю жизнь просидишь на месте следователя, без каких бы то ни было иных последствий! Потрудись-ка выслушать меня! — сказала она, знаком останавливая мужа, когда тот хотел ей ответить. — Значит, ты воображаешь, что дело кончено? — сказала Амели.
— Мадам, — отвечала Мадлен, — мосье только что вернулся из суда; на нем лица нет, и он в таком состоянии, что лучше бы мадам пройти к нему в кабинет.
— Он что-нибудь сказал? — спросила г-жа Камюзо.
— Нет, мадам, но мы еще никогда не видели такого лица у мосье: уж не заболел ли он? Он весь пожелтел и как будто не в себе, а…
Не ожидая окончания фразы, г-жа Камюзо выбежала из комнаты и поспешила к мужу. Следователь сидел в кресле, вытянув ноги, с запрокинутой головой; руки у него повисли, лицо побледнело, глаза помутились, казалось, он был близок к обмороку.
— Что с тобою, мой друг? — испуганно спросила молодая женщина.
— Ах, моя бедняжка Амели! Произошло прискорбнейшее событие…Я все еще дрожу. Вообрази себе, что генеральный прокурор…Нет…что госпожа де Серизи…что…Я не знаю, с чего начать.
— Начни с конца!.. — сказала г-жа Камюзо.
— Так вот! В ту минуту, когда в совещательной комнате первого суда присяжных господин Попино поставил последнюю необходимую подпись на решение освободить Люсьена де Рюбампре, вытекающем из моего доклада, который устанавливает его невиновность…Короче говоря, когда все было кончено, когда протоколист убирал черновик, а я избавлялся от этого дела…вдруг входит председатель суда и смотрит постановление.
«Вы освобождаете мертвого, — говорит он мне с холодной насмешкой. — Молодой человек, по выражению господина Бональда* предстал перед вечным судией. Он скончался от апоплексического удара…»
Я перевел дух, предполагая несчастный случай.
«Если я верно понимаю, господин председатель, — сказал г-н Попино, — дело идет об апоплексии, как у Пишегрю…»
«Господа, — продолжал председатель весьма торжественным тоном, — помните, что в глазах всех молодой Люсьен де Рюбампре умер от разрыва сердца».
Мы все переглянулись.
«В этом прискорбном деле замешаны важные особы, — сказал председатель. — Хотя вы только исполняли свой долг, дай бог, чтобы госпожа де Серизи не сошла с ума от такого удара! Ее унесли замертво. Я только что встретил генерального прокурора, он в таком отчаянии, что смотреть на него больно. Вы чересчур перегнули палку, мой любезный Камюзо! — шепнул он мне на ухо.
— Да, моя милая, я еле мог встать. Ноги так дрожали, что я побоялся выйти на улицу и пошел передохнуть в кабинет. Кокар приводил в порядок бумаги этого злосчастного следствия и рассказал мне, как одна красивая дама взяла приступом Консьержери, чтобы спасти Люсьена, от которого она без ума, и как упала в обморок, когда увидела, что он повесился на галстуке, перекинув его через оконную раму пистоли. Мысль, что характер допроса, которому я подверг несчастного молодого человека, впрочем, бесспорно виновного, говоря между нами, мог послужить причиной его самоубийства, преследует меня с тех пор, как я вышел из суда, и я все так же близок к обмороку…
— Помилуй! Уж не воображаешь ли ты себя убийцей, потому что какой-то подследственный вешается в тюрьме в ту самую минуту, когда ты хочешь его освободить? — вскричала г-жа Камюзо. — Ведь судебного следователя здесь можно уподобить генералу, в котором в бою убили лошадь. Вот и все.
— Подобные сравнения, моя дорогая, пригодны разве что для шутки, но теперь не до шуток. Это тот случай, когда мертвец тянет за собой живого. Люсьен уносит с собою в гроб наши надежды.
— Неужели?.. — сказала г-жа Камюзо с глубочайшей иронией.
— Да. Моя карьера кончена. Я останусь на всю жизнь простым следователем суда департамента Сены. Господин де Гранвиль еще до рокового события был сильно недоволен тем оборотом, который приняло следствие, и слова, сказанные им председателю, ясно доказывают, что, пока господин де Гранвиль будет генеральным прокурором, о повышении мне нечего и думать!
Повышение в должности! Вот ужасное слово, которое в наши дни превращает судью в чиновника.
Прежде судебный деятель сразу становился тем, чем ему надлежало быть. Трех-четырех председательских мест было достаточно для честолюбцев любого суда. Должность советника удовлетворяла де Брюса, как и Моле, в Дижоне так же, как и в Париже. Должность эта, сама по себе являвшаяся уже состоянием, требовала еше большего состояния, чтобы с честью ее занимать. В Париже, помимо парламента, судейские могли рассчитывать только на три высшие должности: главного инспектора, министра юстиции или хранителя печати. Вне парламента, в низших судейских сферах, заместитель председателя какого-нибудь областного суда считал себя особой достаточно важной, чтобы быть счастливым, сидя всю жизнь на своем месте. Сравните положение советника Королевского суда в 1829 году, все состояние которого заключается лишь в его окладе, с положением советника парламента в 1729 году. Какое огромное различие! В наши время, когда деньги превращены в универсальное общественное обеспечение, судебные деятели избавлены от необходимости владеть, как прежде, крупными состояниями: поэтому их видишь депутатами, пэрами Франции, замещающими несколько должностей, судьями и законодателями одновременно, которые добиваются влияния не только на тех поприщах, где им положено блистать.
Короче, судебные деятели желают отличиться, чтобы повыситься в должности, как это принято в армии или министерствах.
Но, если бы это весьма естественное, знакомое многим желание и не ограничивало независимости судьи, все же последствия его чересчур очевидны, чтобы величие судейского сословия не пострадало в общественном мнении. Жалованье, выплачиваемое государством, обращает священника и судью в простого чиновника. Погоня за чинами развивает честолюбие; честолюбие порождает угодливость перед властью; притом современное равенство ставит подсудимого и судью на одну ступень перед лицом общественного правосудия. Итак, оба столпа общественного порядка, Религия и Правосудие, умалены в XIX веке, притязающем на прогресс во всех отношениях.
— А почему бы тебе не повыситься в должности? — спросила Амели Камюзо.
Она насмешливо посмотрела на мужа, чувствуя, что необходимо придать бодрости мужчине, который являлся в руках супруги следователя орудием ее честолюбивых замыслов.
— Зачем отчаиваться? — продолжала она, сопровождая свои слова движением, изобличавшим ее глубокое равнодушие к смерти подследственного. — Это самоубийство осчастливит обеих недоброжелательниц Люсьена: госпожу д’Эспар и ее кузину, графиню дю Шатле. Госпожа д’Эспар хороша с министром юстиции, через нее ты можешь получить аудиенцию у его превосходительства и раскроешь тайну этого дела. А если министр юстиции на твоей стороне, чего тебе бояться председателя и генерального прокурора.
— Но господин и госпожа де Серизи! — вскричал бедный следователь. — Госпожа де Серизи, повторяю тебе, сошла с ума! И, как говорят, по моей вине!
— Ну, а если она сошла с ума, нерассудительный судья, значит, она не может вредить тебе! — смеясь, воскликнула г-жа Камюзо. — Послушай, расскажи мне все, как было.
— О господи боже! — отвечал Камюзо. — Да ведь как раз в ту минуту, когда я допрашивал несчастного юношу и он заявил, что так называемый священник не кто иной, как Жак Коллена, от герцогини де Монфриньез и госпожи де Серизе пришел лакей с запиской, в которой они просили, чтобы я его не допрашивал. Но все уже было сделано…
— Ну, стало быть, ты совсем потеряла голову! — сказалаАмели. — Ведь ты совершенно уверен в своем секретаре и мог бы тут же вернуть Люсьена, умело успокоить его и исправить протокол своего допроса!
— Ты в точь-в-точь как госпожа де Серизи, насмехаешься над правосудием! — возразил Камюзо, который был неспособен шутить над своей профессией. — Госпожа де Серизи схватила мои протоколы и бросила их в огонь!
— Вот так женщина! Браво! — вскричала г-жа Камюзо.
— Госпожа де Серизи заявила мне, что она лучше взорвет суд, чем позволит молодому человеку, снискавшему благосклонность герцогини де Монфриньез и ее самой, сесть на скамью подсудимых в обществе каторжника!
— Ах, Камюзо, — сказала Амели, не в силах подавить усмешку превосходства, — да ведь у тебя великолепное положение!
— Ну и великолепное!
— Ты исполнил свой долг…
— Да, на свое горе и наперекор коварным намекам господина де Гранвиля. Повстречавшегося со мной на набережной Малакэ…
— Поутру?
— Поутру.
— В котором часу?
— В девять часов.
— О Камюзо! — сказала Амели, ломая руки. — Сколько раз я твердила тебе: будь настороже! О боже мой, это не мужчина, а просто воз щебня, который я тащу на себе! Ах, Камюзо, ведь генеральный прокурор поджидал тебя на пути, и он, верно, давал тебя советы…
— Пожалуй…
— И ты ничего не понял! Если ты туг на ухо, так всю жизнь просидишь на месте следователя, без каких бы то ни было иных последствий! Потрудись-ка выслушать меня! — сказала она, знаком останавливая мужа, когда тот хотел ей ответить. — Значит, ты воображаешь, что дело кончено? — сказала Амели.