— Бесполезно, друг мой, я не могу есть. Скажите господину начальнику этой тюрьмы, что я прошу прислать ко мне врача; я чувствую себя очень плохо. Верно, пришел мой последний час!
   Услышав хрипение, прервавшее речь каторжника, надзиратель кивнул головой и ушел. Жак Коллен страстно ухватился за эту надежду; но, увидев, что вместе с доктором в его камеру входит и начальник тюрьмы, он счел свою попытку неудавшейся и холодно ожидал последствий посещения, предоставив врачу щупать свой пульс.
   — Этого господина, видимо, лихорадит, — сказал доктор г-ну Го, — но такую лихорадку мы наблюдаем у всех подследственных, и по-моему, — шепнул он на ухо лжеиспанцу, — она всегда служит доказательством виновности.
   В эту минуту начальник тюрьмы, оставив доктора и подследственного под охраной надзирателя, пошел за письмом Люсьена, которое генеральный прокурор дал для передачи Жаку Коллену.
   — Сударь, — обратился Жак Коллен, озадаченный уходом начальника и видя, что надзиратель остался у двери, — я не постою за тридцатью тысячами франков, чтобы только черкнуть пять строк Люсьену де Рюбампре.
   — Не хочу обкрадывать вас, — сказал доктор Лебрен, — никто в мире не может более общаться с ним…
   — Никто? — сказал Жак Коллен, ошеломленный. — Но почему?
   — Да ведь он повесился…
   Никогда тигр, обнаружив, что у него похитили детеныша, не оглушал джунгли Индии ревом, столь ужасным, как вопль Жака Коллена, вскочившего на ноги, точно зверь, поднявшийся на задние лапы; он кинул на врача взгляд, разящий, как молния, потом опустился на койку со словами: «О, мой сын!..»
   — Бедняга! — воскликнул врач, взволнованный этим страшным взрывом отцовского чувства.
   В самом деле, за этой вспышкой последовал такой упадок сил, что слова: «О, мой сын!» — он прошептал едва внятно.
   — Неужто и этот кончится на наших руках? — спросил надзиратель.
   — Нет, не может быть! — снова заговорил Жак Коллен, приподымаясь и устремив на свидетелей этой сцены тусклый, померкший взгляд. — Вы ошибаетесь, это не он! Вы не разглядели. Нельзя повеситься в секретной. Ну, посудите сами, как бы я мог здесь повеситься? Весь Париж отвечает мне за эту жизнь! За нее обязан сам бог.
   Надзиратель и врач, которых уж давно ничто не удивляло, были в свою очередь потрясены. Вошел г-н Го, держа в руках письмо Люсьена. При виде начальника тюрьмы Жак Коллен, обессиленный бурным проявлением своего горя, как будто успокоился.
   — Вот письмо. Господин генеральный прокурор позволил передать его вам нераспечатанным, — заметил г-н Го.
   — От Люсьена?.. — сказал Жак Коллен.
   — Да, сударь.
   — Неужели этот молодой человек…
   — Умер, — сказал начальник тюрьмы. — Если бы даже тут оказался врач, он все же опоздал бы, к несчастью…Молодой человек умер там…в одной из пистолей…
   — Могу я увидеть его своими глазами? — робко спросил Жак Коллен. — Позволите ли вы отцу пойти оплакать своего сына?
   — Если вам угодно, можете занять его камеру. Мне приказано перевести вас в пистоль. Вы освобождены от заключения в секретной, сударь.
   Безжизненный взор заключенного медленно переходил с начальника тюрьмы на врача, останавливаясь на них с немым вопросом: Жак Коллен подозревал западню и боялся выйти из камеры.
   — Если вы хотите увидеть покойного, — сказал врач, — не теряйте времени, потому что этой ночью его увезут отсюда…
   — Вы поймете мою растерянность, господа, если у вас есть дети, — сказал Жак Коллен. — Свет померк в моих глазах…Такой удар для меня страшнее смерти…Но вы не поймете меня…Если только вы отцы, этого мало…Я и отец и мать ему!.. Я…я сошел с ума…Я это чувствую.
   Внутренние переходы, куда ведут неприступные двери, распахивающиеся только перед начальником тюрьмы, дают возможность быстро дойти от секретных камер до пистолей. Эти два ряда темниц разделены подземным коридором, меж двух массивных стен, поддерживающих свод, на котором покоится галерея здания суда, называемая Торговой галереей. Поэтому Жак Коллен с надзирателем, взявшим его под руку, предшествуемый начальником тюрьмы и сопровождаемый доктором, дошел за несколько минут до камеры, где на койке лежал Люсьен.
   Увидев, что юноша мертв, Коллен упал на бесчувственное тело, сжав его в объятиях с таким отчаянием и страстью, что три свидетеля содрогнулись.
   — Вот пример того, о чем я вам говорил, — сказал доктор начальнику тюрьмы. — Посмотрите!.. Этот человек будет мять тело, как глину, а знаете ли вы что такое труп?.. Это камень…
   — Оставьте меня тут! — сказал Жак Коллен угасшим голосом. — Дайте мне наглядеться на него, скоро его отнимут у меня, чтобы…
   Он запнулся на слове похоронить.
   — Позвольте мне сохранить хоть что-нибудь от моего милого мальчика…Прошу вас, сударь, — сказал он доктору Лебрену, — отрежьте мне прядь его волос, сам я не могу…
   — А ведь и вправду это его сын! — сказал врач.
   — Вы в том уверены? — спросил тюремный начальник с многозначительным видом, что заставило врача на мгновение призадуматься.
   Начальник тюрьмы приказал надзирателю оставить подследственного в камере и отрезать для самозваного отца несколько прядей волос с головы сына, до того как придут за телом.
   В Консьержери в мае месяце, даже в шестом часу вечера, легко прочесть письмо, хотя прутья решетки и проволочная сетка на окнах затемняют свет. И Жак Коллен разобрал строчки этого страшного письма, не выпуская руки Люсьена.
   Нет человека, который мог бы удержать в руке долее десяти минут кусок льда, тем более крепко сжимая его. Холод передается источникам жизни со смертоносной быстротой. Но влияние этого ужасного холода, действующего как яд, едва ли сравнимо с тем ощущением, что производит на душу окоченелая, ледяная рука мертвеца, если ее держать и так сжимать. Это Смерть говорит с Жизнью, она открывает темные тайны, убивающие многие чувства. А измениться для чувства — не значит ли это умереть?
   Когда мы вместе с Жаком Колленом будем читать письмо Люсьена, то и нам его последнее послание покажется тем же, чем оно было для этого человека: чашей яда.
   «Аббату Карлосу Эррера.
   Дорогой аббат, вы оказывали мне одни лишь благодеяния, а я вас предал. Эта невольная неблагодарность меня убивает, и, когда вы будете читать эти строки, я уже уйду из жизни; вас не будет тут более, чтобы меня спасти.
   Вы дали мне полное право, если я найду для себя полезным, погубить вас, отбросив от себя, как окурок сигары; но я глупо воспользовался этим правом. Чтобы выйти из затруднения, обманутый лукавыми вопросами судебного следователя, ваш духовный сын, тот, кого вы усыновили, примкнул к вашим врагам, желавшим погубить вас любою ценой, пытавшимся установить какое-то тождество, разумеется немыслимое, между вами и каким-то французским злодеем. Этим все сказано.
   Между человеком вашего могущества и мною, из которого вы мечтали создать личность более значительную, чем мне надлежало быть, не место глупым объяснениям в минуту вечной разлуки. Вы хотели сделать меня могущественным и знаменитым, — вы низвергли меня в бездну самоубийства, вот и все! Давно уже я слышу над собою шум крыльев надвигающегося безумия.
   Есть потомство Каина и потомство Авеля, как вы говорили порою. В великой драме человечества Каин — это противоборство. Вы ведете свое происхождение от Адама по линии Каина, в чьих потомках дьявол продолжал раздувать тот огонь, первую искру которого он заронил в Еву. Среди демонов с такой родословной встречаются от времени до времени страшные существа, одаренные разносторонним умом, воплощающие в себе всю силу человеческого духа и похожие на тех хищных зверей пустыни, жизнь которых требует бескрайних пространств, только там и возможных. Люди эти опасны в обществе, как были бы опасны львы в равнинах Нормандии; им потребен корм, они пожирают мелкую человечину и поедают золото глупцов; игры их смертоносны, они кончаются гибелью смиренного пса, которого они взяли себе в товарищи и сделали своим кумиром. Когда бог того пожелает, эти таинственные существа становятся Моисеем, Аттилой, Карлом Великим, Магометом или Наполеоном; но когда он оставляет ржаветь на дне человеческого океана эти исполинские орудия своей воли, то в каком-то поколении рождается Пугачев, Робеспьер, Лувель или аббат Карлос Эррера. Одаренные безмерной властью над нежными душами, они притягивают их к себе и губят их. В своем роде это величественно, это прекрасно! Это ядовитое растение великолепной окраски, прельщающие в лесах детей. Поэзия зла. Люди вашего склада должны обитать в пещерах и не выходить оттуда. Ты дал мне пожить этой жизнью гигантов, и с меня довольно моего существования. Теперь я могу высвободить голову из гордиева узла твоих хитросплетений, чтобы вложить ее в петлю моего галстука.
   Чтобы исправить свою ошибку, я передаю генеральному прокурору отказ от моих показаний. Вы сумеете воспользоваться этим документом.
   Согласно моему завещанию, составленному по всей форме, вам вернут, господин аббат, суммы, принадлежащие вашему Ордену, которыми вы весьма неблагоразумно распорядились, движимые отеческой нежностью ко мне.
   Прощайте же, прощайте, величественная статуя Зла и Порока! Прощайте, вы, кому на ином пути, быть может, суждено было стать более великим, чем Хименес, чем Ришелье! Вы сдержали свое обещание; а я все тот же, что был на берегу Шаранты, только вкусив благодаря вам чарующий сон. Но, к несчастью, это уже не река моей юности, это Сена, и могилою мне — каземат Консьержери.
   Не сожалейте обо мне: мое восхищение вами было равно моему презрению.
   Люсьен».
   Когда около часу ночи пришли за телом, Жак Коллен стоял на коленях перед кроватью, письмо самоубийцы лежало на полу, — вероятно, он его выронил, как самоубийца пистолет; однако несчастный все еще сжимал руку Люсьена в своих руках и молился.
   Носильщики минуту постояли, глядя на этого человека, ибо он напоминал те каменные фигуры, что по воле творческого гения ваятелей, преклонив колена, застыли навеки на могилах средневековья. Светлые, как у тигра, глаза мнимого священника и его сверхестественная неподвижность внушали такое почтение этим людям, что они обратились к нему чрезвычайно мягко, когда просили его подняться.
   — Зачем? — спросил он робко.
   Смельчак Обмани-Смерть стал боязлив, как ребенок.
   Начальник тюрьмы обратил на это внимание г-на де Шаржбефа, и тот, из чувства уважения перед таким горем и принимая на веру отцовство Жака Коллена, изложил ему распоряжения г-на де Гранвиля, касавшиеся отпевания и похорон Люсьена и сообщил, что в бывшей квартире Люсьена на набережной Малакэ духовенство ожидает прибытия тела, чтобы читать над ним молитвы весь остаток ночи.
   — Узнаю благородную душу этого судьи! — скорбным голосом воскликнул каторжник. — Скажите ему, сударь, что он может рассчитывать на мою благодарность…Да, я могу оказать ему большие услуги…Запомните эти слова, они для него крайне важны. Ах, сударь, странные перемены происходят в сердце человеческом, когда семь часов сряду оплакиваешь свое дитя…И вот я не увижу его больше!..
   Он устремил на Люсьена взгляд, каким мать смотрит на тело сына, которое отнимают у нее, и весь поник. Когда он увидел, что Люсьена выносят, у него вырвался стон, заставивший носильщиков ускорить шаг.
   Секретарь генерального прокурора и начальник тюрьмы еще раньше поспешили избавить себя от этого зрелища.
   Что сталось с этим железным человеком, у которого быстрота решения состязалась с зоркостью глаз, у которого мысль и действие возникали одновременно, стремительные, как молния, а нервы, испытанные в трех побегах и троекратном пребывании в каторге, достигли крепости металла, отличающей нервы дикаря?
   Железо поддается при усиленной ковке либо повторном давлении; его непроницаемые молекулы, очищенные человеком и ставшие однородными, разъединяются, и металл, даже без плавки, в какой-то мере утрачивает свою сопротивляемость. Кузнец, слесарь, любой рабочий, постоянно имеющий дело с этим металлом, передает его состояние определенным техническим термином. «Железо моченое!» — говорит он, применяя выражение, относящееся только к конопле, распад которого достигается при помощи вымачивания. Так и душа человеческая, или, если угодно, тройная энергия тела, души и разума, в силу известных повторных потрясений, приходит в состояние, сходное с состоянием моченого железа. С людьми тогда происходит то же, что с коноплей и железом: они становятся мочеными. И наука, и правосудие, и публика ищут тысячи причина для объяснения ужасных железнодорожных катастроф, происшедших при разрыве рельсов, — крушение в Бельвю может служить тому страшным примером, — но никто не советовался с настоящими знатоками этого дела, кузнецами, которые все в один голос сказали бы: «Железо было моченое!» Эту опасность предвидеть невозможно. Металл, ставший ломким, и металл, сохранивший сопротивляемость, внешне одинаковы.
   Пользуясь именно таким состоянием человека, духовники и судебные следователи нередко разоблачают крупных преступников. Тягостные переживания в суде присяжных и во время последнего туалета приговоренного вызываю почти всегда, даже у натур самых крепких, подобное расстройство нервной системы. Признания вырываются тогда из уст наиболее замкнутых; тогда разбиваются самые суровые сердца; и — что удивительно! — именно в ту минуту, когда признания не нужны, эта крайняя расслабленность срывает с человека маску невинности, тревожившую правосудие, которое всякий раз испытывает тревогу, если осужденный умирает, не признавшись в преступлении.
   Наполеон пережил подобный упадок всех жизненных сил на поле битвы под Ватерлоо!
   Утром, в восемь часов, смотритель, войдя в камеру пистоли, где находился Жак Коллен, увидел, что арестант бледен, но спокоен, — так собирается с силами человек, принявший трудное решение.
   — Вам время выйти во двор, — сказал тюремщик, — вы взаперти уже три дня. Если хотите подышать воздухом и пройтись, пожалуйста!
   Жак Коллен весь ушел в свои думы, ему было не до забот о себе, он глядел на себя, как на отрепья, бездушную оболочку, и не подозревал ни западни, приготовленной для его Биби-Люпеном, ни важности своего появления во дворе. Несчастный вышел с безучастным видом и направился по коридору, что тянется вдоль камер, устроенных в великолепных аркадах дворца французских королей и служащие опорою галерее Людовика Святого, через которую теперь проходят в различные отделения кассационного суда. Коридор этот соединен с коридором пистолей; небезынтересно отметить, что в том месте, где оба коридора, встретившись, образуют колено, в правом углу расположена камера, где был заключен Лувель, знаменитейший из цареубийц. Под очаровательным кабинетом, занимающим башню Бонбек, в самом конце этого темного коридора, находится винтовая лестница, которой пользуются заключенные из одиночных камер и пистолей, чтобы попасть во двор.
   Все заключенные — обвиняемые, которые должны предстать перед судом присяжных, и те, которые уже перед ним предстали, подследственные, переведенные из секретных, короче, все узники Консьержери, — прогуливаются по этому узкому, сплошь вымощенному пространству по несколько часов в сутки, особенно же ранним утром в летние дни. Этот двор, предверие эшафота или каторги, соприкасается с ними одной стороной, а другой — с обществом через жандарма, кабинет судебного следователя или суд присяжных. Вид его леденит более, нежели вид эшафота. Эшафот может стать подножием, чтобы вознестись на небо; но тюремный двор! — в нем воплощениа вся мерзость человеческая, вся безысходность!
   Будет ли то двор тюрьмы Форс или Пуасси, дворы Мелена или Сент-Пелажи, тюремный двор есть тюремный двор. В них все тождественно, начиная с окраски и высоты стен и кончая величиной. Поэтому История нравов изменила бы своему заголовку, если бы здесь было упушено точнейшее описание этого парижского пандемониума*.
   Под мощными сводами, что поддерживают залу заседаний кассационного суда, существует, подле четвертой аркады, камень, который, по преданию служил Людовику Святому столом при раздаче милостыни, а в наше время служит прилавком для продажи разной снеди заключенным. Вот почему, как только двор открывается для узников, все они спешат к этому камню, уставленному арестантскими лакомствами: водкой, ромом т.п.
   Две первые аркады с этой стороны тюремного двора, расположенного против великолепной византийской галереи, единственного памятника, по которому можно судить об изяществе дворца Людовика Святого, заняты приемной, где адвокаты беседуют с обвиняемыми и куда заключенные попадают через ужасающий проход, который представляет собою две параллельные дорожки, обозначенные внушительными брусьями, укрепленными в пролете третьей аркады. Этот двойной путь напоминает те временные барьеры, которые устанавливают у входа в театр, чтобы сдержать напор толпы в дни, когда идет пьеса, пользующаяся успехом.
   Приемная расположена в конце огромной залы, у которой ныне ведет решетка Консьержери и которая освещается со стороны двора через отдушины, а со стороны решетки через окна, — сквозь них она видна как на ладони, — таким образом можно наблюдать за адвокатами, когда они беседут с клиентами. Эти новшества потребовались для того, чтобы предотвратить искушение, которому красивые женщины подвергали своих защитников. Никто ведь не знает, как долго может устоять нравственность…Предосторожности эти напоминают заранее подготовленные вопросы исповедника, которые развращают чистую душу веруещего, заставляя его останавливаться на неведомых ему пороках. В приемной происходят также свидания с родными и друзьями, если полиция разрешает им видеться с узниками, обвиняемыми или осужденными.
   Теперь можно понять, что такое тюремный двор для двухсот заключенных в Консьержери: это их сад, сад без деревьев, без земли, без цветов, — словом тюремный двор! Приемная и камень Людовика Святого, на котором выставляется для продажи снедь и дозволенные напитки, служат единственным связующим звеном с внешним миром.
   Только в часы, проводимые в тюремном дворе, заключенный находится на воздухе и среди людей; в других тюрьмах заключенные встречаются и в мастерских, но в Консьержери, разве что только находясь в пистоли, можно чем-нибудь заняться. Впрочем, все умы поглощены здесь драмой суда присяжных, потому что сюда попадают лишь подследственные до окончания следствия или обвиняемые в ожидании суда! Это внутренний двор представляет собою страшное зрелище; вообразить его невозможно, надо его видеть хотя бы раз.
   Перед вами пространство длиною в сорок метров, шириною в тридцать, где собираются до сотни обвиняемых или подследственных, отнюдь не принадлежащие к избранному обществу. Эти отверженные, в большинстве из низших классов, плохо одеты; физиономии у них гнусные или зверские; преступник из высших слоев общества, к счастью, редкое явление. Растрата, подлог или злостное банкротство — вот единственные преступления, которые приводят сюда состоятельных людей; впрочем, они пользуются преимуществом занимать пистоли и, попав туда, почти никогда не выходят из своей камеры.
   Это место прогулки, обнесенное грозными замшелыми стенами, с башенными укреплениями со стороны набережной, с колоннадой, вмещающей тюремные кельи, с зарешеченными окнами пистолей с северной стороны, охраняемое зоркими надсмотрщиками, запруженное стадом гнусных злодеев, не доверяющих друг другу, нагоняет тоску уже одним своим расположением; но оно и устрашает, как только вы почувствуете себя средоточием всех этих взглядов, полных ненависти, любопытства, отчаяния, очутившись лицом к лицу с этими опозоренными существами. Здесь не увидеть проблеска радости! Все мрачно — и место и люди. Все немо — и стены и совесть. Все грозит гибелью этим несчастным; они боятся друг друга, разве что завяжется между ними дружба, мрачная, как породившая ее каторга. Полиция, чье неусыпное око следит за ними, отравляет им воздух и загрязняет все, вплоть до рукопожатия закадычных друзей. Преступник, встретившись тут со своим лучшим товарищем, не уверен, что тот не раскаялся и не признался во всем, спасая свою жизнь. Неуверенность в безопасности, боязнь наседки омрачает радость свободы в тюремном дворе, и без того обманчивой. На тюремном наречии наседка — это шпион, который прикидывается замешанным в темное дело, и вся его прославленная ловкость заключается в том, чтобы умело выдать себя за маза. Слово маз на языке каторги обозначает завзятого вора, мастера своего дела, издавно порвавшего с обществом, решившего жизнь прожить вором, твердо соблюдать, несмотря ни на что, законы Высокой хевры.
   Преступление и безумие несколько сходны. Что заключенные во дворе Консьержери, что сумасшедшие в саду дома умалишенных — картина одна и та же. Те и другие гуляют, дичась один другого, обмениваясь взглядами, по меньшей мере странными, если не ужасными, в зависимости от направления их мыслей, но никогда их взгляд не бывает веселым или серьезным, ибо они или знают друг друга, или боятся. Ожидание обвинительного приговора, угрызения совести, тоска придают гуляющим во дворе беспокойный и растерянный вид, свойственный умалишенным. Лишь закоренелые преступники исполнены уверенности, столь напоминающей спокойствие честной жизни, прямодушие чистой совести.
   Человек средних классов тут редкая случайность, стыд удерживает в камерах тех, кого привело сюда преступление, поэтому завсегдатаи двора в большинстве своем одеты, как чернорабочие. Преобладает блуза, рубашка, бархатная куртка. Грубая и грязная одежда находится в согласии с пошлыми либо зловещими физиономиями, с дикими повадками, которые, впрочем, слегка укрощены печальными мыслями, что гнетут заключенных; словом, все, вплоть до тишины этих мест, внушает ужас или отвращение случайному посетителю, которому высокие покровители предоставили редкое преимущество: возможность изучать Консьержери.
   Как вид анатомического кабинета, где позорные болезни, изображенные в воске, способствуют сохранению целомудрия посетившего его юноши и внушают ему желание святой и благородной любви, точно так же посещение Консьержери и картина тюремного двора, где толчется этот люд, обреченный на каторгу, эшафот или какое-нибудь позорное наказание, вызывает страх перед человеческим правосудием у тех, кто не убоялся суда всевышнего, чей голос столь явно звучит в глубине нашей совести; и они выходят оттуда честными людьми на долгое время.
   Заключенные, бывшие во дворе в то время, когда спустился туда Жак Коллен, должны стать действующими лицами решающей сцены в жизни Обмани-Смерть, поэтому нелишне будет обрисовать некоторые главные фигуры этого страшного сборища.
   Тут происходит то же, что и повсюду, где собираются люди, тут, как и в коллеже, царствуют сила физическая и сила нравственная. Аристократия — это уголовники. Кто рискует головой, тот и первенствует над всеми. Тюремный двор, как можно себе представить, — школа уголовного права; тут его преподают бесконечно лучше, нежели на площади Пантеона. Обычная забава состоит в воспроизведении драмы суда присяжных: в назначении председателя, присяжных заседателей, прокурорского надзора, защитника, в ведении процесса. Этот чудовищный фарс разыгрывается почти всегда по случаю какого-нибудь нашумевшего преступления. В то время в суде присяжных стояло на очереди крупное уголовное дело: зверское убийство супругов Кротта, бывших фермеров, родителей нотариуса, хранивших у себя, что открылось благодаря этому злосчастному делу, восемьсот тысяч франков золотом. Одним из виновников этого двойного злодеяния был известный Данпон, по прозвищу Чистюлька, отбывший срок каторжник, который в течение пяти лет ускользал от самых деятельных розысков полиции, меняя семь или восемь раз свое имя. Злодей так искусно всякий раз принимал другое обличье, что даже отбыл два года тюрьмы под именем Дельсука, одного из своих учеников, знаменитого вора, действия которого всегда оставались в пределах подсудности трибуналу исправительной полиции. Это было третье по счету убийство со времени возвращения Чистюльки с каторги. Неизбежность смертного приговора создавала этому обвиняемому не менее, чем его предполагаемое богатство, страшную и волнующую славу среди заключенных, потому что ни единого лира из украденных денег не было найдено. И поныне помнят, несмотря на июльские события 1830 года, как был взволнован Париж этим дерзким грабежом, сравнимым по своей значительности лишь с кражей медалей из Национальной библиотеки, потому что несчастная склонность нашего времени все переводить на цифры обеспечивает тем больший интерес к убийству, чем солиднее похищенная сумма.
   Чистюлька, сухощавый, тощий человечек лет сорока пяти, с лисьей мордочкой, — одна из знаменитостей трех каторг, где он последовательно побывал, начиная с девятнадцатилетнего возраста, — близко знал Жака Коллена, и дальше будет видно, как и почему. Два каторжника, переведенные вместе с Чистюлькой из Форс в Консьержери ровно сутки назад, сразу узнали и расславили по всему двору, кто этот по-царски зловещий маз, обреченный эшафоту. Один из двух каторжников, отбывший срок, Селерье, по кличке Овернец, Папаша Хрипун и Тряпичник, был известен в том обществе, которое каторга величает Высокой хеврой, под прозвищем Шелковинка, — им он был обязан той ловкости, с какой он скользил среди опасностей своего ремесла, — и состоял в свое время одним из доверенных лиц Обмани-Смерть.