Дорога вела на север, леса густели, ширились топи. Дубравы стали прозрачны, трещала опавшая, схваченная морозом листва. Конские копыта вязли в глубоких колеях, проложенных артиллерией. Листопад всюду – яркой желтизны либо темный, будто опаленный пожаром, а то багровеющий грозно, кроваво. По ковру мертвых листьев шествует Марс. Так же попирает он начертанные на бумаге альянсы, обещания, клятвы в приятстве вечном.
   Позади осталась Польша, ее фольварки, разоренные шведской солдатней, изможденные холопы, презрительные вельможи, их надменные палаты и лживые политесы.
   Потянулись деревни каменные, опрятные – прусские, бранденбургские, голштинские.
   А потом «во всем отмена сделалась и великая в пище дороговизна и народ не приимчив, гораздо только ласков к деньгам». Так написал Куракин, миновав пограничную заставу голландскую. Пока меняли лошадей, зашел в корчму, посидел малое время у огня – и на тебе, потребовали плату! Сразу видно, государство купеческое, из денег кумир сотворили.
   Ветер гнал серые волны, штурмовал фортецию, построенную вдоль берега, крутил крылья мельницы. Стылая вода в каналах зябко дрожала. Ленивые, сытые цапли вышагивали по низине, от проезжающих не шарахались. Небо высилось над плоской землей холодное, неяркое, чистое.
   Краем суши, сплошной улицей, обдававшей запахами рыбы, сдобного теста, свежей стружки с верфей, смолы, – улицей мира, дразнящего уюта, преусердного рукоделия, – пораженные тихим многолюдством Голландии, невиданной чистотой крылечек, стен, дорожек, стекол, заборов, деревянных башмаков, ожидающих у входа в дом, всего домашнего обзаведенья, двигались царские доверенные к цели путешествия.

8

   «Город Амстердам стоит на море, в низких местах и во всех улицах пропущены каналы, так велики, что можно корабли водить, и по сторонам тех каналов…»
   Перо Куракина запнулось. Еще нет в его языке слова «набережная». Улицы – как иначе…
   Отличны амстердамские улицы шириной, замощены гладко – «в две кареты в иных местах можно ехать». Вечером светло – «каждый повинен фонарь у своего дома жечь». К тому же «плезир и гулянье людям великое».
   С дотошной купецкой расчетливостью князь Куракин примириться не может, но аккуратностью голландцев, ловкостью в работе восхищен. Глядя из окна «Блаухэйса», дразнит денщика:
   – Сумей-ка так править! Э, да ты враз сковырнешься!
   Канал не отгорожен, экипажи катят по самой кромке, ошибся на палец – и бултых в воду. А забор не ставят, чтобы без помехи сгружать товары с судна, ведь тут в каждом доме заняты коммерцией.
   «Блаухэйс», то есть «Синий дом», гостиница из лучших, на Херенграхт, сиречь канале Господ. Здесь посол Матвеев обитал на первых порах и знатнейшие русские кавалеры стояли, о чем Борис почел нужным в дневнике упомянуть.
   В гостевой книге значится дворянин Лука Панов, прибывший с лакеем Федором. Имя и титул московита никому не надлежит знать, кроме российского посла.
   По всем статьям пригож Амстердам, одно худо, что не столица. Посол Матвеев и прочие министры – в Гааге.
   У посла, как у всех тут, резиденция с лица не обширная. Сложена из красного кирпича, фасад поперек в два окошка, обведенных по здешнему обычаю белой краской. Камердинер одет, как лабазник, без галунов, без кружев. Поспешая за ним, Борис поскользнулся, отвык ходить по наборным вощеным узорам.
   – Завидное у вас житье, – сказал он Матвееву. – Птичьего молока спроси – нальют, верно…
   Войны будто и нет на свете. Не подумаешь, что Генеральные Штаты в союзе с Англией, с цесарем против Франции.
   – Воюют скупо, мизинцем, – ответил Матвеев, посмеявшись добродушно, всласть, отчего полные его щеки, выбритые до глянца, разрумянились.
   Смеялись и вакханки с картины над камином – кружились хороводом, вскидывая голые зады. С потолка шутливо грозили купидоны, целились из игрушечных луков. Незваным чужаком торчал в углу каменный идол, топырил уши, взирал раскосыми глазами подозрительно.
   – Жене взбрело купить, – молвил Матвеев мягко. – Я бы выбросил… Штука, вишь, редкая, из Мексики.
   На столике сыр, ветчина, горькая можжевеловая водка – изделие купца Болса. Выпили за здоровье царского величества. Борис спросил, каковы новости из Москвы, нет ли в воинских делах определенного поворота.
   – Не слышно, – ответил посол. – Новости скорей тут получишь, из курантов да из уст. Ломаешь башку, правду из вранья выдираешь… Наши-то ох ленивы писать!
   – Пудовые, что ли, перья у них в приказе? – подхватил Борис. – Отошлешь пакет, расписки не дождешься. Кануло, почитай, в Лету. И супруга моя молчит, не жалует письмами.
   О Матвееве известно – женат счастливо, жена преславная в Европе красавица, принцев и графов с ума сводит. И мужу помощница – в дипломатии, в застольной беседе, в переводах с иностранных книг.
   Подробно, как старшему, рассказал Борис о своих трудах. Что посоветует Андрей Артамонович? Как связаться с Манкевичем? Арестант драгоценный, сведения из неприятельского стана нужны до крайности.
   – Голландское купечество, – сказал посол, – нам благоприятно. Оно радо, что мы к Балтийскому морю прорвались, теперь соседи почти… Голландцы ведь наше зерно мелют, слипы нашей ворванью смазывают. Швеция им того не даст…
   Найти корабельщика, который знает арестанта, несложно. Обратиться надо к Гоутману. Купчина богатейший, судов у него – преогромный флот. Торговлю ведет именно балтийскую. Положиться можно смело, не разболтает.
   – Для чего ему ссориться с нами? Хочешь, покажу, какие секреты купеческие у меня под замком? Гоутман нам четыре тысячи ружей продал, Брант – семь тысяч, Дикс – двадцать тысяч шпаг. Нейтралы ведь, тайком от шведов, стало быть… Всегда расположен к русским Витзен – бургомистр Амстердама, второе лицо в Голландии после штатгальтера. Еще в молодых годах, при Алексее Михайловиче, жил в России, путешествовал в Сибири, о чем написал в обширном сочинении.
   – Теперь обо мне речь, – сказал Куракин. – Для сей оказии голландец не годится. Прикажи, Андрей Артамонович, ехать мне!
   Матвеев поворачивал в пальцах осушенный стаканчик, разглядывал, словно читал нечто в стекле, рождавшем радужные блики.
   – Нет, – ответил он и ласково усмехнулся. – Не прикажу, нечего тебе соваться.
   Поставил стакан со стуком, прибавил:
   – Куракина не отпущу.
   Правда, князь Куракин терпел различные метаморфозы, но превратиться в простого матроса вряд ли сможет. Пропадет князь ни за грош. Будь он даже великий лицедей – на корабле раскусят. Нет, не княжеская это роль.
   – Тогда есть у меня человек, – сказал Борис.
   Смутился, ощутив что-то похожее на зависть. К холопу? Экая несуразность!
   Значит, сидеть в Амстердаме, ждать Федьку. Не день, не два – поди-ка, месяцы… Мыслимо ли пустое, праздное сидение? Во-первых, тоска заест, а во-вторых, неполитично – вызовет подозрение.
   – Миленький! – обрадовался Матвеев. – Уважь, сними с меня хомут! Велено изразцы заказать для Питербурха, а мне некогда, да и нет в Гааге мастеров хороших. Воля царская, через Александра Данилыча…
   Борис согласился с радостью. Для украшения российской Венеции, очага наук, художеств – хлопот не жалко.

9

   Минхер Гоутман усадил Бориса на лавку, обитую бархатом, спросил:
   – Кваску али водочки?
   Если не глядеть, а только слушать бойкий окающий говорок, вообразишь себе купчину из обжорного или суконного ряда, бородатого, старозаветного, из тех, что крестятся двумя перстами.
   – Накось! – молвил минхер Гоутман, зачерпнув ковшом из бочонка. – Милости прошу!
   Воистину квас забористый, с имбирем – не придерешься! Откуда? Сварен здесь, в доме на Принсенграхт, сиречь канале Принцев, домоправительницей Аграфеной. Русская женка, служившая голландцу в Архангельске, в Москве. Водятся у минхера Гоутмана и пироги, и хлеб ржаной.
   – Мой прадед, царство ему небесное, проложил путь в Ост-Индию, а я море Баренца перепахал. Спытай у царя Петра Алексеича, помнит ли голландянина Гутку? Это я – Гутка.
   Костистое лицо минхера Гоутмана лучится, брови – две рыжие щеточки – прыгают. А позади него – иконы, сплошь во всю стену русского кабинета, оклады серебряные и золотые, венцы жемчужные, яхонтовые, изумрудные. Древние лики, потемневшие, эфиопской черноты, смотрят из отдушин осуждающе, ведь ради утехи, форсу ради распластано церковное сияние, не для молитвы же…
   – Моему прадеду, – сказал Борис, – море разве что во сне снилось. Излишне объяснять, сколь великую имеем нужду в корабельщиках.
   – Так, – отозвался минхер Гоутман и откинул голову, смерил собеседника, сощурившись. Почуял купец, что гость переходит к делу.
   – Тут при мне слуга, парень смышленый… Желательно сделать из него матроса. Сам-то я под парусом бывал, практиковал навигацию.
   – Так, – сказал минхер Гоутман и откачнулся еще, тронул затылком ризу Чудотворца Николая.
   – Имею намерение, – продолжал Борис, – учредить в моем поместье судоходство.
   – Так, – раздалось щелчком из тонких уст минхера Гоутмана, и голова его вжалась в ризу, в сонм угодников.
   – Цену за учение капитан пускай назначит, – закончил Борис и вздрогнул оттого, что минхер Гоутман быстро, пружинисто подался вперед.
   – Бог с тобой, кавалер, бог с тобой! Какая цена!
   – Нет уж, позволь…
   – Не возьмет, ни за что не возьмет мой капитан. С русского? Нет, нет…
   Однако парень ничего не умеет – не кормить же даром. Борис настаивал, минхер уступил наконец – не деньги, так подарок капитан примет.
   – Вчера пришел Тайсен из Лиссабона…
   Будто глобус закружился перед Борисом. Половина названий ему внове. Пондишери какой-то… Некая Баия отгрузила кофий, следовательно, место полуденное.
   – До океана мы не доросли, – посетовал московит. – Поближе бы мне…
   В Амстердаме стоит «Мария Гоутман», с балтийского рейса, да вот незадача – наткнулась на скалу, застрянет в доке. В будущем месяце придет «Тритон» из Швеции, капитан на нем умелый. Но взять русского побоится. Случись проверка… Борис сказал, что ученика можно зачислить на сей случай итальянцем.
   – Итальянцем? Ах, так?
   Любопытство мелькнуло в полуприкрытых глазах и погасло. Ты даже не спрашиваешь, минхер, откуда у мужика итальянский язык? Что ж, знак недурной…
   – Некоторые моряки, господин Панофф, говорят по-гишпански.
   Мол, имей в виду, народ на корабле бывалый, не вышло бы конфузии.
   – Тем лучше, – кивнул Борис. – Немому ведь тошно.
   Глаза минхера закрылись совсем, – похоже, внезапно задремал, привалившись к иконостасу.
   – Капитан Корк может и по-русски, – слышит Борис. – И штурман кое-что может.
   – Этого не нужно.
   – Я тоже думаю, не нужно этого… Я рад сделать полезное, господин Панофф.
   Растянул последний звук со свистом, усердно. Все понял купец.
   Спустились на кухню. Четыре повара возились с тушей быка. Надели на железный брус, повесили в камине. Нигде не встречал Борис художеств на кухне, а тут, на изразцах, синим по белому – морская баталия, летящие ядра, фрегаты, корма, торчащая из пучины.
   Минхер подвел гостя к туше. Коли нравится мясо, пусть выберет кусок на обед. Таков обычай.
   Расстались поздно, минхер Гоутман облобызал гостя троекратно, по-русски. С потолка сеней свисал трехмачтовик – копия «Альбатроса», совершившего первый коммерческий вояж в Ост-Индию. Хозяин оказал московиту почет – приказал зажечь на корабле огни.
   От прикосновения человеческого судно ожило и раскачивалось, мигая, сигналя, пока не иссякли взаимные политесы.

10

   Капитан Корк, маленький, щуплый, трусил по причалу вприпрыжку, по-воробьиному, ведя за собой Федора. Из простуженного горла, обкрученного толстым красным платом, вылетали непонятные слова. Плат размотался, азовец едва не наступил. Нагнулся, поднял конец, побежал с капитаном вровень. Вскоре весь плат оказался у Федора, – Корк и кафтанишко, подбитый мехом, расстегнул.
   С моря навалился туман, в серой мгле копошилось многорукое людское множество, дышало, таская поклажу, звонко топало по склизкому настилу, надрывалось – хэй-ох, хэй-ох! Бодая туман, выпятилось чудище заморское, подобное свинье, с рогом на носу. Федька отпрянул от чучела, Корк тоненько хохотнул, произнес что-то, нимало не заботясь, разумеет ли новичок его сиплое воркованье:
   – То ли еще будет! – слышится азовцу. – То ли еще будет, чурбан неотесанный!
   Если и ругался капитан Корк, мужичок с локоток, то не зло. Привычно находил тропу среди ящиков, тюков, мешков, пинал голубей, обсевших просыпанное зерно. Шлепал по заду зазевавшегося грузчика, окликал приятеля, вскинув вынутую изо рта трубку.
   Из тумана выступали жгуты спущенных, подвязанных парусов, мачты, исчезавшие в непроглядной мути, валились на Федора. Жутко ему и весело.
   Говорят, земля – мать родная, море – лютая мачеха. Однажды он хлебнул соленой воды. Студеное море не выпустит – камнем ухнешь на дно. Э, была не была! Доколе корпеть над париками в цирюльне у Клейста, чесать сто раз одну прядь, завивать горячими щипцами да трепетать перед старым брюзгой – вдруг пожухнут волосья или подгорят.
   Видится азовцу – совещается в Польше генералитет. Война длится невыносимо, давно пора положить ей конец. Изволит ли царь дать решительное сражение? Петр Алексеич сомневается – вдруг король Карл припас большое войско в резерве. И в эту минуту дверь настежь, входит скорым шагом курьер, кладет на стол пакет с пятью печатями сургучными, секретнейший. Пленный шляхтич Манкевич из Вестероса сказывает: нет у Карла резервной армии, выбрал подчистую и людей и хлеб, воевать ему, супостату, дальше нечем. Стало быть, сомнения прочь – всем изготовиться к баталии! А молодца, который известие раздобыл, наградить. Кто такой? И тут назовут царю его, Федьку, крестьянского сына, холопа князя Куракина. Этакий удалец и в подлом звании? На волю его, на волю, в градусе офицерском!
   А нужен ли курьер? Нет – помчится к царю сам, чтобы передать величайший секрет из уст в уста. И царь посадит его рядом с собой, спросит, как он сумел обмануть шведов, проскользнуть через ихние заставы. И он, Федька Губастов, скажет, как было.
   Капитану Корку хоть бы что – в голову не взбредет ему, кого взял на судно. Тараторит, обращаясь к кораблям, к толпе, к нему – матросу Эрнесто, итальянцу. Блаженно пьян капитан Корк и нуждается в собеседнике.
   – Схип, – слышит матрос.
   Слово знакомое – корабль. Матрос откликается, переводит на итальянский.
   – Наве, – повторяет Корк, радуясь чему-то. – Кар-рамба! Ф-феррфлюхте!
   Браниться на разных языках – это капитан может. Ругань ласковая, смешит матроса. Однако, приближаясь к своему схипу, Корк трезвеет. Выхватил плат, накинул на плечи, словно хомут. Кажись, сделался выше ростом.
   У «Тритона» толчея – грузят скатки сукон, бочки с соленой рыбой, ящики, мешки. Корк звука не проронил – работный хоровод задвигался быстрее. Толчок капитанской руки приказал ощутимо – не зевай, подсоби!
   Руки вполне заменяют Корку зычный голос. Долговязый, исколотый оспой детина – матрос будет звать его господином боцманом – не спускает глаз с капитана, ловит его мановения, поясняет вслух, протяжно, заунывно, будто панихиду тянет. Этого лучше не сердить. Матрос нагнулся к бочке и пихнул ее на мостки к «Тритону», вдыхая горькую, пряную, обжигающую горло соль.
   Над ним, на боку «Тритона», животики деревянных младенцев, цыплячьи их крылышки. Стайками разлетелись по ободкам, подмигивают матросу. Из окон – будто молодки любопытные, откинувшие ставни, – уставились пушки. Фонари торчат важные, из витого железа, – короля не стыдно встречать. Снаружи корабль, точно дворец, а ступил матрос вовнутрь – накрыло мраком, некрашеными, низко прогнувшимися балками. Верно, «Тритон» не один десяток лет борется с морским владыкой. «Что ж, тем лучше, – подумал азовец. – Без меня не утонул, так неужели я принес несчастье?»
   Грузы прибывали да прибывали. Людишки, согнанные в порт – нищие, пропойцы, – подтаскивали кладь ко сходням, передавали морякам. На корабль оборванцы не допущены. Семь потов спустил новый матрос, стараясь не выказать лености.
   К чему его дальше приспособить, неуча? Боцман облапил за плечи, потряс, заставил раскрыть рот, помял мышцы.
   – Камбюс, – раздавалось в глухой, подвывающей речи.
   – Си, синьор командоре! – зачастил Эрнесто. – Камбуза? Си, си, каписко!
   Чего не хватало азовцу в итальянском – добавил князь-боярин, припоминая с отвращением, как выворачивало его на фелюге, как душу вытряхивало вон из тела.
   С криками, с бранью, под боцманский вой отчалил «Тритон» – ветер не опрокинул его, вдавившись в паруса. Федор на камбузе чистил диковинные плоды – твердые, белые, в ямочках. Ардапплен – так сказал их повар. Скользкие ломти велел покидать в котел вместе с солониной.
   Кухарить азовцу не впервой. Повара Герарда – лысого, раскормленного толстяка – донимали немощи. Начнет стонать, гладить поясницу – значит, оставит камбузу на попечение помощника, заляжет в кобургдеке. Азовец переделал это длинное голландское слово в кубрик.
   Белый овощ в котле разварился, рассыпчатая мякоть оказалась не противной на вкус, сытной. Немец Руди – первый ловкач, снующий по реям, как ящерица, называет эти плоды картофелем, чернявый Фред, столяр, живший в странах полуденных, говорит – пататы. Созревают они в земле, кормятся ими многие народы.
   – Тебе нравятся? – спрашивал Фред. – Я плевался. Пататы лежат хорошо, не портятся, капитану выгодно, понял?
   Фред умеет по-немецки, по-испански, с ним проще всего столковаться. Закатив глаза, восхваляет южные острова, кои за поясом экватора. Орехи там на пальмах с лошадиную голову, полные сока.
   А видел ли Фред зверя с рогом на носу? Нет, на Яве не встречал. Там змеи кишмя кишат.
   – Кусают?
   – Карахо! – воскликнул Фред. – Я едва не помер.
   Выходит, полной благодати нигде нет. Не жмет, так жалит. Какая-нибудь пакость должна быть.
   Не скажет ли Фред, что за луковицы едут к шведам в погребе. Один ящик сломан, азовец подобрал несколько штук, отнес в камбузу. Хотел в похлебку употребить для перемены. Вкусны, наверно, коли их иностранные державы требуют. Повар хохотал, держась за пузо, да повторял – тюльпен, тюльпен…
   Посмеялся и Фред.
   – Цветы, мой мальчик!
   Высадят весной луковицы – и уродятся от них цветы, красные, желтые, всяких колеров. Бывало, трюм – так именуется по-моряцки судовой погреб – целиком набивали одними тюльпанами. Шведы их мигом раскупали. Теперь война, на цветы спрос плохой.
   – Им селедка нужнее, дружок.
   – Своей нет, что ли?
   – Ловить некому, значит.
   И точно – рыбы соленой внизу много, а ящиков с луковками с полсотни всего. Надо запомнить. Что заказывают шведы, что продает Голландия, Петру Алексеичу знать необходимо.
   – Странно мне, – говорит Фред, – кто ни связывался с Карлом, разбит и сапоги ему лижет. А с московитами не справился.
   – Не справился, – кивнул азовец.
   – Догнать не может, – обронил Фред, тряхнув черной гривой. – Польша большая…
   Федор почувствовал, как кровь хлынула к щекам. Помолчал, унимая гнев, и все-таки произнес с обидой, с дрожью в голосе:
   – Думаешь, царь боится? Никого он не боится.
   – А говорят…
   – Мало ли что говорят, – отрезал азовец.
   Эх, мать честная, забылся! Фред глядел удивленно.
   – Христианского царя лютеране не испугают, – сказал Эрнесто, ревностный католик. – Русским мечом бог покарает еретиков.
   Теперь, поди-ка, обидится Фред… Но голландец сощурился, задвигал ноздрями мясистого носа!
   – Ишь, проповедник!
   Встал, прошагал по стружке, устилавшей пол в мастерской, снял что-то с полки. Вернулся, опустил на стол волосатый кулак.
   – Ты русских видел?
   – Нет.
   Кулак разжался – с ладони скатился солдат, вырезанный из дерева. Обрел равновесие, встал во фрунт – бравый, в синем кафтане Семеновского полка, румяный, как свекла. В треуголке, сдвинутой на затылок.
   – Пленные, – донеслось до Федора. – Детей у меня нет…
   При чем тут дети? Он вдруг перестал понимать Фреда. Море приподняло «Тритона», солдат пошатнулся.
   – Я пожалел беднягу, – слышит азовец.
   Столяр сдавил щеки – вот до чего отощал московит! Детей у Фреда нет, он взял игрушку себе. Эрнесто увидит русских в Вестеросе. Их опять приведут…
   – Пленный за тарелку бобов чистит, скребет, пока команда в тавернах горланит, – понял ты? Карахо! Наш капитан не простак. Хозяйский грош у него в зубах. Попробуй, вынь!
   А Федор думал о своем. Стало быть, ребятушки сами придут на корабль. Добро! Фред подтвердил то, что сулил, собирая в дорогу, князь-боярин. Но может выпасть нечаянность. В городе семеновцы. Шасть к тебе знакомый с азовских лет… Должно поберечься, угольком изменить вид. И то – не выдать бы себя… Однополчане ведь, родня, если рассудить. А будет ли поляк с ними? Вдруг проштрафился, заперли его шведы… Или слег от тощоты. Тогда что? Ну, об этом рано… Догадка для другого нужна. Матросы на гулянку попрут, и надо измыслить предлог, чтобы отстать от компании.
   – Мне в таверне делать нечего, – оказал азовец с некоторым прискорбием. – Я обещал мадонне. До Амстердама ни капли…
   – Ишь, святой Эрнесто! – фыркнул столяр.
   Кто-то подслушал, подхватил, и прицепилась к новому камбузнику кличка – святой Эрнесто.
   Ветры дули в корму, «Тритон» шел резво, поскрипывая своими стариковскими членами на мелкой, суматошной волне. Временами черта плоской земли отделяла серое небо от серой воды, иначе и неразличим предел моря.
   В проливе вода, сжатая с двух сторон, ярилась. Справа, от стен фортеции, от замка, поднявшего резные острые башенки, отплыла, ринулась наперерез легкая парусная ладья. «Тритон» послушно замедлил ход. Земля датская и вода тоже – изволь каждый проезжий платить в королевскую казну!
   Слева – земля неприятельская. Из россыпи домишек торчит колокольня, голые песчаные откосы моет пена.
   Швеция снова открылась Федьке под Новый год. Перед носом «Тритона» вырастали острова, запорошенные снегом, двоились, троились, множились. Дуло с севера, в лоб, корабль выруливал в островной неразберихе опасливо. Шведский офицер трясся от стужи в тонком кафтанишке, проверяя команду по списку.
   А цвет униформы тоже синий у супостатов…
   На палубе расставлены солдаты, кряжистые, понурые старики. Караулят, обняв ружья, неподвижные, будто статуи. Офицер суетится, дробно стучит высокими подкованными каблучками – танцевать на них, а не воевать. Капитан и боцман бегут следом, рокочут наперебой:
   – Господин барон… Господин барон…
   Согревшись можжевеловой водкой, окороком, барон сошел в Стокгольме нетвердо, скользил, без нужды хватался за шпагу.
   Среди столичных зданий громоздился дворец – огромный каменный короб, без проблеска жизни в окнах. Похоже, замкнут наглухо, вымерз. Почто не сиделось Карлу? Чужая земля дороже, что ли, ему, чем своя?
   Сдали часть товара, снялись. «Тритон» прорезал Стокгольм, шмыгнув узким протоком, и врылся в смирную гладь озера. Азовец сдирал картофельную шелуху лихорадочно. Задел ножом палец, боли не ощутил. Скоро Вестерос, скоро, скоро…
   Берег выполз хмуро – скалы да сосны. Казалось, конца им не будет. Смутно маячила, вися в небе, звонница, самая высокая во всем королевстве, как сказал Фред. Потом из лесной прогалины выглянули постройки, обшитые досками.
   Матросня истомилась, сорвиголовы не дождались позволенья, вырвались, и след простыл.
   – Бандиты, – сипел капитан Корк. Поймал одного беглеца за полу, оторвал клок износившейся ткани, плюнул.
   Азовец поднялся на палубу, чтобы выкинуть за борт очистки из лохани, и зазевался. Вопрошал дома, крашенные одинаково, будто запекшейся кровью, молчаливые улочки, убегающие по ним деревянные мостки. Смолой веяло от свежего причала.
   Может, тем же сосновым духом пахнёт виселица, сколоченная для него, злосчастного…
   Два дня «Тритон» выгружался. Сдал бочки, сдал луковицы цветов, ради которых два матроса, сменяясь у печи, поддерживали у ящиков ровное тепло. Из трюма на сушу перебрались чурбаны редкостных дерев, потребные для здешней верфи.
   Морякам помогали пленные. Чудно и радостно было азовцу вбирать русскую речь, глотать ее, точно влагу в знойной степи. Командовал ватагой хромой, согнутый немощью унтер. Семеновский кафтан давно потерял свою синеву, выгорел, свисал с острых плеч, с торчащих лопаток. В чем душа теплится, а боек, подхлестывает товарищей прибаутками.
   – Ай, ярославец-красавец! Для коров не здоров, а для овец – что за молодец! Ой, други из Калуги! Эй, подымай, не серчай, туляк-здоровяк!
   Федьке не до смеха, свесился через перила, задыхается от проклятой своей немоты.
   Наутро шведы подвели арестантов к сходням, пересчитали. Капитан поздоровался по-русски и тоже сосчитал, пропуская мимо себя на судно. Матросам отдых, Федька, хлопоча на камбузе, слышит своих братьев – голоса, шаги, свист метлы, звоны топоров в трюме, где покосилась переборка.
   Напутствуя денщика, князь-боярин сказал: «Тебе помогут». И больше ничего. Мол, хватит с тебя, а то выкинешь глупость. С этой мыслью, впившейся точно клещ, совсем невмоготу ждать неизвестного помощника.
   Картофеля и мяса велено закладывать в котел наполовину меньше, чем обычно, – многие и ночевать не придут. Капитан в своей каюте с девкой.