– Чем же побуждать человека к добру? – возразил Борис – Неужели одному лишь оружию дадим власть?
   – У вас благородные чувства, принчипе. Это делает вам честь, конечно…
   Нет, размышлял Борис, невозможно допустить, что все доброе в людях погибло. Тогда каким же способом возвратить златой век?
   – Благонамеренный политик, – рассуждал между тем Паулуччи, – старается низкие страсти направить к пользе. Иного материала, увы, нет… Хвала нам, принчипе, если мы приручим Марию-Казимиру.
   – Боюсь, – сказал Борис, – итог Люблинского сейма отнял у нее кураж.
   – Нисколько. Я недавно играл у нее в карты. Есть другое препятствие. Принцы равнодушны. Королева в бешенстве. Она при мне чуть не била Константина. Несчастный не виноват, он упоен Толлой. Смогли бы вы, принчипе, променять подобную женщину на корону, да еще на такую скользкую?
   – Нет, – сказал Борис.

12

   Минул май, сухой и жаркий, выпив Тибр почти до дна. Заполыхал июнь, угрожая превратить город в каменную пустыню. В часы сиесты Рим замирал, поверженный цепким сном, и только фонтаны звенели на безлюдных площадях. Жизнь пробуждалась под вечер, извещая о себе сухим треском открывающихся ставен.
   Ответную грамоту царю красные шапки переписали, да любезнее она не стала – все та же уклончивость. Свидания с папой ничего не меняют.
   Когда Борис поднялся, поцеловав туфлю, голова у него закружилась – до того душно во дворце. Услужливые опахала взбивали зной, от махальщиков несло потом. Папа, белевший лицом в полумраке, казалось, едва дышал.
   Уже изволит именовать царя величеством, но только устно. На словах – альянс полный, по всем статьям. И протест против нунция Пьоццы святой отец выслушал с участием.
   Добиваться ли письменных уверений? Посол запрашивал Москву, отклика не получил.
   Досадой Борис делился с дневником:
   «Что было должно дать мне знать от нашего двора о делах тех, которые подлежат к здешнему двору, и не дано знать ничего».
   А нужны известия о самом важном – о положении на театруме войны. Газетта часто врет, а слухи и вовсе лживы. Стороной, от дипломатов, Борис узнал, что шведы, вопреки предсказаниям, все еще сидят в Саксонии.
   Оттого ли молчит Москва, что сказать нечего? Мол, новых инструкций нет, наблюдай за погодой политической, допекай кардиналов, папу, мотайся между Квириналом и палаццо Одескальки!
   А помнят ли в Посольском приказе, что кардиналов восемнадцать особ и визиты надо отдавать, никого не пропуская, и не с пустыми руками? Запас соболей, бобров, куниц надо бы пополнить.
   Как не пойти, например, к дону Альбано? А с чем? Одного хвоста мало, на смех поднимут. «Той чести никому не чинится, кто бы мог иметь к себе визиту от племянника папы».
   Тают меха, тают и казенные деньги. Содержать дом, принимать гостей не дешево. Карманы выворачивай, а блюди реноме, хоть ты и «без характеру». Губастову послан приказ: хлеб свежего обмолота в амбарах не квасить, цену не высиживать, везти на торг.
   «Везде смотреть и собирать деньги», – повторяет князь-боярин. Кого из послов ни опросишь, никому не хватает жалованья. Самое меньшее – две тысячи ефимков должен выжать Губастов.
   В том же пакете – письмо детям.
   «Князь Александр Борисович здравствуй и с сестрою! Зело радуюсь, что учитесь, токмо соболезную, что не говорите по-немецки. Уже время немалое, требует то малого прилежания, а не лености. А паче меня веселит, что умеете танцевать».
   Княгине от мужа – ни слова.
   Борис не томился бы в раскаленном Риме, если бы не жажда сердца. Пестрой толпой текут чужие аморы, чужие радости. Франческа где-то близко, тем горше пребывать одиноко. Жажду сердца не утолит влага с виноградников Фраскати, Виллетри – лишь память затуманит.
   Кормят вельможи не скупо. На виллу к Сагрипанти набилось, считая лакеев, человек триста, мест для всех недостало, опоздавшие ели стоя. Слуги рыскали вокруг столов, таскали господам кушанья и украдкой угощались сами. Говяжьи, гусиные, куриные кости устилали пол, хрустели под ногами. Борис невольно шарил глазами в толпе – не вынырнет ли Броджио, родственник хозяина. Сагрипанти – красноносый толстяк, отяжелевший от выпитого, задремывал в кресле и отвечал Борису невнятным брюзжанием:
   – Из грязи вытащил оборванца… Ради его покойного отца… От мальчишки воняло свиньями… Где его носит, а?
   Уж будто Сагрипанти, начальник Элиаса, не знает!
   К Петрову дню лето разъярилось еще пуще. На пьяцца Навона, во всех трех фонтанах закупорили стоки, вода, направляемая Нептуном, Мавром, наядами четырех рек – Нила, Ганга, Дуная и Ла-Платы, – хлынула на площадь и разлилась озером. Настал плезир для знатных особ – гулянье по воде в экипажах. Кавалеры, подъезжая к дамам, тешили их разными подношениями и учтивостями. Вечером в воде отсвечивали фонари, зажженные на колясках, а также вывешенные из окон по всей площади.
   Борис отметил в дневнике жирандоли, сиречь люстры, вертящиеся на ветру, торчи – то есть факелы и громадных размеров свечи, – все разнообразие светочей, коими столица украшается в честь апостола. Пришлось и послу Московии, чтобы не отстать от других дипломатов, обрядить свой дом огнями.
   Ох, не напасешь скуди на все праздники! Фонтан, золотом плещущий, надо иметь…
   Только во дворце Оттобони покинули Бориса заботы – кардинал давал торжественную ораторию, иными словами кончерто с виршами, духовным пением и музыкой.
   «Такой огромной музыки и композиции и таких инструментов на свете лучше не может быть, а наипаче такие дикие были выходки на трубах, что внезапу многою затменность дают человеку».
   Элиас Броджио, доверенный двух господ – австрийского и римского, – прибыл в Вечный город еще до Петровок, но визита удостоил не сразу. Сперва разведал, чего достиг московит, как идут переговоры. Явился как ни в чем не бывало, словно вчера расстались.
   – Дуэль, принчипе, дуэль! Граф Сарао вызвал посла Испании. Виноват, в сущности, граф – он велел кучеру обрызгать испанца на пьяцца Навона. Кучер уже избит, на него напали посольские головорезы.
   Он освобождался от груза сплетен, успевших прилипнуть, и вдруг, надломив брови, скорбно:
   – Принчипе здоров? Римская жара действует угнетающе. Ах, принчипе, какой дивный воздух в Саксонии!
   Бросил вскользь, что был у Августа, намекнул на некие секретные поручения.
   – Саксонец обожает императора и царя… Но пока в стране шведская армия… У меня переворачивались внутренности при виде этих самодовольных отъевшихся лютеран. Их сорок тысяч, принчипе. Они прикованы к месту страхом. Да, да, страхом, принчипе… Карл получит удар в спину, как только выйдет из Саксонии. Царь поможет императору справиться с венграми…
   Опять та же погудка… Однако, сдается, иезуит уже не столь уверенно воспевает альянс царя и императора.
   – А вы, принчипе, покорили Рим. Да, все говорят… Вы видели королеву?
   – Видел, – сказал Борис коротко.
   – На что вам эта сумасшедшая? Не постигаю, почему ее терпят в Риме. Правда, если царь не захочет вернуть в Варшаву Августа, судьба, может быть, улыбнется Собесскому…
   Борис выдержал взгляд собеседника, о визитах своих в палаццо Одескальки предпочел не распространяться.
   – Я не любопытствую, – сказал иезуит с ноткой обиды. – Я прежде всего слуга церкви.
   Нужды ордена и ничто иное заставили его посетить Рим, изнывать тут, задыхаться, подобно рыбе, выброшенной на песок. Итальянское лето для него убийственно.
   – На днях меня примет Сагрипанти. Посмотрите, принчипе! Без вашего одобрения это всего лишь клочки бумаги. Почитайте, обдумайте на досуге.
   Ушел, оставив пачку листов – планы деятельности миссии в Москве.
   Отталкивать иезуита не велено.
   В тетрадях Куракина беседы с иезуитом следа не оставили. Потомок найдет несколько слов в письме Броджио отцу-провинциалу:
   «Я беседовал подробнее с московским послом».
   Член ордена, даже в градусе посла, обязан докладывать о своей деятельности непосредственному начальнику. Тревоги свои Броджио пока прячет, письмо дышит благополучием.
   Очень скоро, до исхода июня, он покинет Рим, исчезнет из поля зрения Куракина. Почему – царский посол сможет лишь догадываться.

13

   Роковой для Элиаса Броджио разговор произошел в загородном дворце Сагрипанти, на веранде, в живой тени лавров и плюща. Кардинал поглощал персики, брал их с блюда один за другим, захлебывался соком.
   – Ешь! – произнес он, усадив Элиаса ленивым движением жирной руки.
   Их разделяла мраморная чаша, вделанная в пол. Хозяин наклонялся над ней, оберегая вспененный кружевами халат, сбрасывал содранную ногтями кожуру.
   – Помнится, ты затеял сочиненье… Я не ошибаюсь? О духовной власти, что ли? Вызывал дух Макиавелли на диспут, верно?
   Он усмехнулся и закашлялся. Броджио напрягся. Бархат персика покалывал пальцы.
   – Трактат о могуществе, монсиньоре.
   – Начинание благородное, сын мой. Жаль отвлекать тебя от него. Грешно отвлекать.
   – Мои слабые силы… – начал Броджио и осекся.
   – Грешно отвлекать, – повторил кардинал резко.
   Элиас похолодел. Ручейки сока потекли в рукав – он не заметил, как сжал спелый плод.
   – Твой отец возвеселится на небесах, если тебе удастся этот труд.
   Кардинал говорит так, словно он, Элиас Броджио, только что прислан в Рим из горного селения к знатному родственнику. Мальчишка в холщовой куртке, в истертых башмаках.
   – Жизнь на колесах, монсиньоре… Постоянное служение церкви… Я не имел времени…
   Он не робеет во дворцах, перед коронованными особами, но противостоять силе, которая исходит от Сагрипанти, всевластного Сагрипанти, не может. Кто выше кардинала Сагрипанти? Только один папа.
   – Уповаю, – кардинал выплюнул косточку, – уповаю, ты еще послужишь церкви. Посвятишь себя занятиям литературным…
   Косточка ударилась о мрамор, скатилась на дно чаши, смешалась с фруктовыми очистками, накопившимися с утра. Некоторые уже потемнели, свернулись. Чаша разверзлась, как пропасть.
   Губы Элиаса дрожали. Он собирал остатки самообладания. Задыхаясь от ужаса, выдавил:
   – За что, монсиньоре?
   – Мальчик мой… Нельзя охотиться сразу на зайца и на фазана. Ты уверял нас, уверял императора, что не спускаешь глаз с твоего московита… Где ты был, когда твой Куракин пробрался к Ракоци?
   – Немыслимо… Князь лечился в Карлсбаде…
   – Да, лечился и выехал из империи. А потом – к венграм, с паспортом на итальянское имя… Есть свидетели.
   – Кто? – вырвалось у Броджио.
   Ответа не последовало. Сагрипанти выбирал персик, «Имена одиозны» – ожило вдруг в памяти. Наверно, Заленский… Недаром после той встречи во Львове вонзилось подозрение… Пан ректор, ученый книжник с ласковым, мурлыкающим голосом, – он скрывает свое жало, подлый скорпион… И эти погребальные портреты… Сколько раз попадались они Элиасу в польских храмах, но тогда, в соборе иезуитов, его вдруг покоробило. Неспроста, значит… Розовый младенец с недетским укором в глазах, старуха в черном… Покойники, глядевшие с того света и словно предостерегавшие от чего-то…
   Заленский, кто же еще…
   – Тебя одурачили, мой милый. Московит обнимался с венгром, а ты…
   Каждое слово падало тяжкой глыбой. И Броджио находил подтверждение догадке, хотя имя доносчика так и не было названо. Да, не кто иной, как Заленский… Завистник, собиравший улики упорно, кропотливо, несколько лет… Он крался по пятам, втерся к Дульской, к гетману…
   – Поплатится, Иуда, – бормотал Элиас. – Поплатится…
   Кардинал стряхнул в чашу брызги сока, потянулся к полотенцу. Элиас увидел гримасу иронии, которую всегда старался перенять.
   – Кому ты намерен мстить? Ордену? Избивай себя! Ради всех святых, скажи, чего ты добился в России, в Польше? Московская миссия просит другого прокуратора, более рачительного. Можешь убедиться.
   Кардинал позвонил в колокольце, вбежал, шлепая восточными туфлями, секретарь, подал припасенный листок. Незнакомый почерк копииста…
   «Отец Броджио не может дать истинного понятия об этой миссии, потому что ему неизвестна и сотая часть того, что он должен бы знать».
   Да, не хватало времени на миссию. Поручения дворов…
   – Вена для тебя закрыта. Император считает, что ты вводил его в заблуждение.
   Царь не даст ни одного солдата для подавления мятежных венгров. Русские смеются над легковерным эмиссаром Иосифа. Они в выигрыше – слухи об альянсе Москвы и Вены смутили Карла, и лютеранин стоит в Саксонии, все еще стоит, не зная, с кем начать сражаться.
   – Гордыня губит человека, роет яму… Поклонись своему московиту – он дал тебе урок. Что затуманило твой разум? Ты, кажется, воздержан в питье… Царь слушал мессу, царь на диспуте в коллегии иезуитов, царь… Мизерикордия! Можно подумать, царь завтра же станет католиком. Игра, милый мой, игра, рассчитанная на наивного…
   Он опустил полотенце, растянул на коленях. Заговорил мягче:
   – Мы все наивны. Московия – великан, расправляющий мышцы. Русские возьмут у нас все, что им нужно. Навязать им ничего не удастся. Даже гетману… Мазепа уверенно укоренит унию в Малой России? С чего ты взял? Разве он обещал тебе переменить веру? Откуда у нас столько иллюзий, идиотских иллюзий? Я затребовал о нем все данные, и, по-моему, этот старый хитрец вовсе не мечтает покориться Варшаве. Малая Россия богаче Польши, у нее больше людей, больше хлеба… Дай ему опору, дай согласных вельмож – он присоединит Польшу к своему казацкому царству.
   Слова били Элиаса, добивали. Нужды нет, что виноват не он один, – страдать выпало на долю ему. Из него словно выпустили всю кровь. Жизнь кончилась. Литературные занятия? Давно выброшены два исписанных и перечеркнутых листка – начало трактата «О могуществе светском и духовном», робкое, косноязычное. Прозябание в глуши – вот что его ждет.
   – Отец-провинциал не будет извещен о нашем разговоре. Это не ссылка. Ты еще понадобишься. Я позабочусь… Твой отец спросит меня… Там…
   Толстая рука лениво поднялась к потолку. Там кустилась лохматая голова Нептуна. Он вынырнул из морской синевы, вода стекала с волос, с обвислых бровей.
   – На время тебе следует выйти из обращения. На год, на два… Мы ценим твои связи с Московией, твое знание русского языка. А пока тебе нужно отдохнуть. Поезжай с богом!
   Верить ли ободряющим словам? Не обманывает ли слух? Элиас встал, ноги не держали его. Простонав, он рухнул на колени, схватил край кардинальского халата, зарылся в него лицом.
   Броджио вернулся в город, дрожа от нервного озноба. Знакомые улицы смыкались, давили, Рим вытеснял его, исторгал из каменного своего лабиринта. Надо предупредить отца Миллера… Немедленно…
   Он напрасно просидел всю ночь с пером. Лихорадка преследовала его и в дороге – письмо, посланное из Триденте, получилось сумбурное.
   «Я оставил в Риме князя-московита… Меня желают приставить к Августу в Саксонии, но я…»
   Нет, он не мог вымарать эти бравурные строки, хотя отлично представлял, как Иоанн Миллер, отец-провинциал, пожмет плечами, читая продолжение.
   «…я почел бы себя гораздо более счастливым, и чистосердечно это заявляю, если бы после стольких утомлений мог остаться в провинции и служить ей».
   Тут же, позабыв о стремлении служить, он написал:
   «Буду просить вас, достоуважаемый отец, чтобы вы благоволили дать мне в провинции, по возвращении моем какое-нибудь убежище, где бы я мог немного отдохнуть и поправить свое здоровье».
   Это последнее из писем Броджио, найденных русским историком два столетия спустя в архиве Ватикана. На политической арене он более не появлялся, если не возник где-нибудь под другим именем. Энциклопедия деятелей католической церкви упоминает его лишь как прокуратора московской миссии – отсюда следует, что карьера его на том завершилась.
   Трактат «О могуществе светском и духовном» в книгохранилищах неведом.

14

   Римское лето – пытка для Марии-Казимиры. Ни дождя, ни ветра не вымолишь у богоматери. Толла бегает по покоям почти голая, ей хорошо. С утра до ночи в палаццо Одескальки свистят опахала из павлиньих перьев. Слуги измучились, обмахивая госпожу.
   Томителен день, а ночь еще ужасней. Постель – пылающая печь. Королева приказала повесить над изголовьем пейзаж, засыпанный снегом, – прохладой Польши от него не повеяло. С досады стало еще жарче. Картину вынесли.
   Бросила бы Рим, это пышущее жаром чудовище. Умчалась бы на север, в горы. Или в Остию, на приморскую виллу, – все легче. Нельзя. Сыновья – что они могут без нее? Куракин, этот всеведущий москаль – птицы, что ли, приносят ему новости? – сказал: в Венгрии объявлено междуцарствие. Ракоци довольствуется Трансильванией, трон венгерский свободен.
   Когда-то, еще в Варшаве, старая цыганка прохрипела пророчество: твое число семь. Ныне год тысяча семьсот седьмой, – две счастливые цифры. Как истолковать их?
   Две короны для Собесских?
   Дерзость этой мысли ошеломила ее. Впилась в мозг, не угасала и во сне. Короны сверкали в полудремоте, она сама возлагала их – венгерскую, польскую – на склоненные головы…
   Паны в Люблине не угомонились. Москаль говорит, собираются снова. Вдруг гаркнут всеми глотками: «Вон Станислава!» Она не простит себе, если упустит шанс.
   Две семерки… Еще раз они выпадут не скоро, через десять лет.
   Да, число доброе, это подтверждалось часто. Колдунья мудрая нагадала двух мужей – не ошиблась. И много детей, из которых выживут пятеро. Двух ангелочков, взлетевших в рай, не досчитала. Бог сохранил сыновей, – наверно, не зря…
   Видение, неотступное видение торжества Собесских небывало отчетливо – она просыпается от звонов и пения в честь коронации, от епископского баса, от пушечного салюта… За завтраком она рассказывает, вспоминая мельчайшие подробности. Епископ, чернобородый красавец, еще молодой, корону держал неловко, словно она жгла его…
   – Смейтесь, смейтесь над матерью! – корила сыновей. – Бывают часы прозрения, бывают, клянусь мадонной!
   – Епископ уронил корону, матушка, – шутил Александр.
   Поев, он уходит к своим книгам. Константин неразлучен с Толлой, они обнимаются то на бархате диванов, то на коврах – меняют декорацию поэмы, как объясняет принц. Однажды королева невзначай застала их, войдя в мавританскую гостиную. Толла вскочила, умоляя извинить, ее груди не вздрагивали при движении – крепки, точно яблоки. «Как у меня когда-то», – подумала Мария-Казимира.
   Она уже спрашивала сына, сперва мимоходом, посмеиваясь, потом настойчивей – не устал ли он от ненасытной южанки?
   Александр завидует младшему брату, тайно ревнует… Присутствие Толлы во дворце бывает в тягость. К себе она не едет, боится. Какие-то негодяи изукрасили подъезд палаццо ди Палья неприличными надписями, разбили камнями окно.
   А главное, пока это воплощение сладострастья здесь, Константина не оторвать…
   Куракин говорит, царь поддержит обоих. Два короля, связанных братскими узами, – возможно ли желать лучшего? Польша и Венгрия в альянсе между собой и с Московией, новая сила у самых ворот Вены… Москаль неглуп, развернув карту, он показал неопровержимо – император, ослабленный потерей Венгрии, будет вынужден примкнуть к русско-польско-венгерскому союзу. На востоке Европы образуется оплот, неприступный для лютеран, для турок…
   – Близится осень, ваше величество, – сказал Куракин. – А ведь король Карл собирался праздновать летом викторию в Москве. Стратег, знаменитый молниеносными ударами… Вывод извольте сделать сами…
   Бесспорно – мощь Московии возросла, а шведская клонится к закату. Кто, кроме царя, протянет руку Собесским?
   Он хитер, москаль. Он старается навещать как можно реже. Зато француз зачастил – сыплет анекдотами и вскользь выпытывает.
   Несмотря на жару, в палаццо Одескальки кишмя кишат визитеры. Никто не спрашивает прямо, что нужно здесь царскому послу? Вопрос читается в маленьких серых, мышиных глазах кардинала Ланьяско, посла Саксонии. Таится в чертах холеного венецианца – его широкие ноздри забавно шевелятся, как у собаки, почуявшей дичь. Будь царь Петр суверен малозначительный, – его посол не вызвал бы столько волнений, догадок, пересудов.
   К тому же Паулуччи, старый друг Паулуччи не посоветует дурного.
   – Царь Московии единственно полезный вам потентат, – слышит от него Мария-Казимира. – Но вы не готовы. Принц Константин погружен в любовные утехи…
   Он не забывает напомнить, что Собесским требуется и благословение папы. От него зависит дать принцам подобающий эскорт – время неспокойное, император воюет с королем Наполя, Рим пропускает через свои земли австрийские войска.
   – В интересах вашего королевского дома, равно как и в интересах церкви, уладить прискорбное недоразумение…
   Кардинал брезгливо поджимает губы – имя куртизанки не осквернит его уст. Толла, милая Толла, – как она встряхнула Рим, этот город, прокопченный ладаном!
   – Святой отец милостив к вам, невзирая ни на что. Он проявил великое терпение…
   И ждет признательности, продолжает королева про себя. Бедная Толла, необузданное дитя природы! Она украсила Рим лучше, чем изваяния из камня и бронзы, но он не оценил ее.
   Что же, в конце концов для нее сделано достаточно. Она богата. У нее есть титул, пускай спорный. Она отстоит его – женской своей властью.
   Разговор, определивший судьбу Толлы, был мучительный, но короткий.
   Вызвав Константина, Мария-Казимира оделась по-турецки – шальвары, свободное платье почти до колен. Сунула кинжал под струящийся шелк.
   – Ответь, – приказала она, – желаешь ли ты быть моим сыном?
   Принц смутился.
   – Я вижу только любовника Толлы, – бросила она, не дав ему раскрыть рта. – Собесского, князя Собесского, которого ждет трон несчастной Польши, я не вижу.
   – Но, матушка…
   – Толла уедет отсюда. Прощайся! Она уедет сегодня же, иначе завтра ее заберет стража. Я дала разрешение губернатору.
   – Вы… вы убиваете меня, – произнес принц нетвердо.
   – Первой умру я, – она шарила в шелку, не нашла сразу рукоять кинжала и выругалась.
   Сталь блеснула, Константин отшатнулся, заморгал.
   – Я уеду с ней… Или погибну на пороге…
   Кинжал маячил перед ним, и он не спускал взгляда с клинка, вращал глазами. Вид у принца был нелепый, и Мария-Казимира расхохоталась.
   – Дурак. Твой труп ей не нужен. Ступай, приведи ее!
   Он вышел. «Сбегут», – вдруг подумала она. Мысленно она поставила на место Константина его отца. Ян бы не уступил. О, Ян пожертвовал бы всем ради своей Марысеньки…
   Нет, не сбегут… Часы – серебряный диск, вправленный в грудь фавна, – стучали отчаянно, спешили куда-то. Две семерки, две семерки… Вдруг почему-то вспомнился лес в окрестностях Варшавы, далекие зовы охотничьих рожков, подушка мха под головой – одно из первых свиданий с Яном.
   Ей почти хотелось, чтобы любовники сбежали…
   Они явились. Что он сказал Толле? Мать покончит с собой… Но ведь не верит же в это, не верит… Стоит у двери, пристыженный. Конечно, он устал от наполитанки.
   Целомудренно запахнув халат, Толла поникла и нежно обхватила ноги королевы.
   – Я сама хотела… Я не могу так… Я будто в осаде… В Риме столько злых…
   Девочка не успела поправить волосы, освежиться духами. От нее пахло постелью, юностью.
   – Уходи! – крикнула она сыну. – Мы будем плакать.
   Она решила вызвать слезы, но задуманной сцены не получилось – Мария-Казимира разрыдалась искренне. Жаль девочку и жаль себя. Подушки мха под головой, того, что минуло, и того, что упущено.
   «Две семерки, две семерки», – бежало в сознании, вместе с цоканьем часов.
   Мария-Казимира встала с лесного ложа. В ней ширилась нежность к Толле. Девочка благодарит. Она отдает любовника матери, трону…
   – Дай бог тебе настоящего мужчину…
   Чистая душа, ребенок, который беззаботно играет сокровищем, своим телом. Жаждет доставить только радость, а встречает злость. Бедная девочка – теперь нет таких мужчин, как Ян. Ты не испытала любви, нет, не испытала. Твое тело полно неведения. Константину почти сорок, но он еще сосунок.
   «Две семерки, две семерки…»
   Часы застучали громче и словно втеснились в мозг.
   Королева слегла. На другой день она добрела до окна, чтобы помахать наперснице. Вслед за каретой графини ди Палья двинулись строем польские орлы. Константин на вороном аргамаке гарцевал впереди. Он проводит куртизанку до городских ворот.
   Из толпы в карету летели цветы. Принца же простонародный Рим наказал хмурым молчанием.
   – Поляк был похож на побитую собачонку, – смеялся кавалер Амадео, рассказывая новость Куракину. – Он ничтожество… А Толла помчалась к другому, положив в сумочку тысячу золотых отступного. Королева не скупа. Тысяча – в придачу к дому, к добру. Вот теперь, сиятельный князь, скука заест нас окончательно.
   Рим не сразу забыл красавицу. В октябре, когда царский посол покидал столицу, еще раздавались песенки, сложенные в ее честь. Поэты, собираясь на соревнования, прославляли Толлу в экспромтах.
   Ожившее античное изваяние не могло бы более поразить римлян, чем она, – утверждает автор сонета, одного из двухсот двенадцати в рукописной «Толлеиде», уцелевшей для потомков.