А нам какой барыш?
   Александр – тот просиял, узнав о прожекте. Для него все просто, по младости лет.
   – Худо ли, тять! Скинуть Георга…
   – Поди-ка, скинь! Бодлива Гишпания, бодлива, – рога даст ли бог – вот вопрос!
   – Да и француз не крепок.
   – Да уж покрепче гишпанца. Герцогша, что ли, свалит орлеанца? Дюбуа хитер, накроет ее как пить дать. Вот увидишь, засадит ее в Бастилию, вместе с рыцарями потешными.
   Сколько раз надо внушать – суверен не всесилен. Король гишпанский жаден, а королевство у него слабое. Оттого и шныряют агенты Альберони по всей Европе, ищут союзников.
   – Силятся и нас втянуть. Барон Герц давно рыщет. Уж теперь явно, в чьей упряжке скачет. Сулит помирить нас со шведами, а за это изволь дать войско Якову, против Георга.
   – Ты обещай, тять. Авось замирит нас…
   – Ладно, не учи! – бросил Борис и рассмеялся. Парень не глуп, постигает дипломатию.
   Александр не унялся.
   – Пускай замирит сперва. А там посмотрим…
   – На то и глаза… Однако различать надо – где расчет здравый, а где авантюра. Понял? Якова били и будут бить.
   Однако, случается, – из праха крупицу злата извлекают же. Вдруг все-таки подвернется оказия приблизить мир. Потому-то Петр Алексеич и милостив с бароном Герцем, не гонит сего пройдоху, лезущего в посредники.
   Приказывает царское величество не упускать и Якова из поля зрения. Что ж, разумно. Кстати, Сен-Поль обещал писать и впредь. В Авиньоне, при Якове он теперь нужнее, чем в Со. За герцогшей есть кому наблюдать. Думать надлежит, как докладывать царю насчет Альберониевых машинаций. Так, чтобы не возникало у царского величества излишних надежд.
   Отсюда ведь виднее…
   Прудок дипломатический, именуемый Гаагой, замутится еще больше – из-за претендента.
   – Нам с тобой, Санька, глядеть в оба.
   Сын остепенился, пыл его к купчихе охладили в Роттердаме батавские искусницы. Но слава гуляки, повесы галантного к нему уже пристала, и дезавуировать сие реноме посол не склонен. Александр посещает ассамблеи, таверны, водится с молодыми кавалерами из посольств, а они менее сдержанны, чем их начальники.
   Куракин слушал, ждал. И вот уже всколыхнула гаагский прудок затея Альберони.
   Приехал Герц.
   – Пристал ко мне как улитка, – сообщил Шатонеф. – Он не был у вас? Будете иметь удовольствие. Его идефикс – сепаратный мир между Швецией и Россией. Я готов заранее поздравить вас, но вряд ли на этого миниатюрного политика следует полагаться. Он упрашивал меня быть посредником. Но официальных полномочий из Стокгольма у него нет.
   Барон не замедлил явиться. Все тот же моложавый, юркий коротышка. Уморительно щеголяет военной выправкой, тонет в ботфортах. Котенок в сапогах… Маленький человечек, втершийся в большие дела, как сказал Петр Алексеич про голштинского министра, продавшего шпагу и хитрость Карлу.
   Да нет, не улитка, скорее, клещ… Битый час уверял, что Карл бесконечно уважает царя, жаждет мира, согласен на уступки. Что никогда не позволял себе называть царя и его славных воинов варварами. Что мирить возьмется Франция.
   – Посреднику благожелательному, – сказал Куракин, – мы рады, хотя вообще его царское величество посредников не ищет, ибо опирается на свои силы.
   Человечек разговорился, туманно погрозил Георгу, сеятелю розни, – претендент-де оружия не сложил. Напротив, вооружен, как никогда. Пророчил неминуемое ослабление Англии, – ведь корона достанется Якову только английская, Ганновер отпадет.
   «Отпадет на поживу Карлу, – подумал Куракин. – Тут и есть его профит. Один Ганновер против Швеции не выстоит».
   – Ваш суверен, – заметил царский посол, избегая титуловать врага, – видимо, ставит целью вернуть владения в Германии.
   – Утрата этих провинций, – ответил Герц, помявшись, – поистине крайне чувствительна.
   «Ты и Голштинию свою запродашь», – произнес Куракин мысленно.
   Барончик крутил усы, похлопывал себя по голенищам, пряча смущение. Маневр разгадан. Альберони не назван, но Герц по его нотам поет. Ослабить Англию, создать империю франко-испанскую и спасти от разгрома шведскую. Сохранить ее за счет Германии и за счет России, ибо вряд ли Карл, столь обнадеженный новым альянсом, будет уступчив.
   Руки чесались указать барону от ворот поворот. Разумно ли, однако, отказаться от сего соприкосновения с Карлом? Царь бранит маленького интригана, но ухо приклоняет.
   Герц хлопнул по голенищу громко, решительно. Ну как выхватит грамоту Карла! Сего не случилось. Барон вскочил. Кушать не стал, – нет и минуты свободной.
   – Ускакал в Париж, – сказал на другой день Шатонеф. – Привезет приказ регента, навяжет-таки мне роль миротворца.
   Вольтер скажет о нем – «невозможно ни больше изворачиваться, ни больше приспосабливаться, ни играть больше ролей, чем этот добровольный посредник».
   В ассамблее имя Альберони произносилось редко, но он витал незримо в клубах табачного дыма, над пасьянсом, над домино, над шахматными досками. Гишпанский посол Беретти Ланди, высокий, тощий, туго обтянутый черным камзолом, огорчал любопытных суровым молчанием.
   Завернул на несколько дней Петр Толстой, привез инструкции от царя. Пахнуло давнишним – Ламбьянкой, незабвенной венецейской младостью. Проследовал, едучи в Ганновер, Георг. Оба московита толкнулись к нему, но аудиенции не удостоились. Прибытие в Голландию царь откладывает, поручает все соображению Куракина. И вдруг сюрприз – лейб-медик Арескин.
   – Ну, удружил! Я уж тут по-русски разучился, – ликовал посол, придерживая тяжелый локоть старого приятеля.
   – Хоромина у тебя знатная. Вот окна на запад… Ветер бьет поди. У меня кости ноют.
   Едва отдышался, одолев короткую лестницу, высматривает, куда бы сесть.
   – Поговори по-русски, Борис Иваныч. Поговори с шотландцем.
   Усмехнулся мягко, печально, вминаясь в кресло. И посол улыбнулся в ответ, еще не подозревая, с каким грузом тревог явился Арескин. Ласковый доктор Арескин, обрусевший до того, что и выговор усвоил чистый, растягивал слова по-московски, по-боярски, и детей вырастил русскими, и редко когда вспоминал свою полузабытую родину…
   Напомнили ему, как на грех…
   – Якобиты касались тебя? – спросил медик, приступив к делу без околичностей.
   – Вертелся тут барон Герц, – ответил посол откровенно. – Полишинель на шведской веревочке. Однако срывается, много сам куролесит, войдя в азарт. Сулит помирить нас с Карлом, через орлеанца. Шатонеф говорит – заодно выжимает деньги для Карла. Ловкач! Потом того же регента по шапке…
   Арескин открыл рот – так ошеломила его кампания, начатая Альберони.
   – Персонка Герца, – закончил посол, – для нас, я рассуждаю, не вредная, понеже Карла с Георгом ссорит. Также и Яков – черная кошка среди западных потенций.
   – Черная, черная, – отозвался доктор. – Мыслишь с Петром Алексеичем согласно. Ох, князенька, боюсь, и я сорвался наподобие Герца!
   От рождения он Эрскин, Роберт Эрскин, в Шотландии у него брат, сэр Джон Эрскин, да двоюродный брат Чарльз Эрскин – тот и другой якобиты. И герцог Мар, глава мятежных шотландцев, лейб-медику родственник. И он, Арескин, состоит с заговорщиками в тайной переписке, каковую его царское величество поощряет.
   – Сносись, говорит, от себя, меня к твоим атаманам не припутывай.
   Сей наказ доктор соблюдал строго, да вот бес затемнил мозги… Написал сгоряча, отослал и спохватился, – мучает предчувствие скандала. Копий не делал, восстановил письмо по памяти.
   Борис прочел:
   «Царь не сможет сблизиться с Георгом, которого ненавидит смертельно, и весьма приветствовал бы случай утвердить на английском престоле Якова Стюарта. В его правах на трон царь убежден. Будучи победителем, он не может первый сделать предложение шведскому королю, но если Карл сделает хотя бы малейший шаг, то немедленно все будет улажено между ними».
   Пока длилось чтение, Арескин сидел пришибленный в ожидании приговора.
   – Эка, разрубил гордиев узел! – произнес посол и разгладил на колене бумагу. – Малейший шаг, и конец… Какие астры советовали тебе? Ладно, беды я не нахожу. Атаманы твои, думать надо, не болтливы.
   – Тебе каюсь, Борис Иваныч. Я ночами маюсь, подушку кусаю. Возьми, ради бога, избавь, поступай, как совесть велит.
   Взял бумагу у посла, подал обратно. Трепетал листок, тыкаясь в грудь, назойливо. Борис отстранил, произнес с укором:
   – На меня возлагаешь? Царю бы отдал лучше. Боязно?
   – Врать не хочу, боюсь, – кивнул медик. – А коли скажешь… отдам Петру Алексеичу.
   Глаза молили о снисхождении.
   – Вылетело – не поймаешь, – сказал посол, и глаза Арескина просветлели, застыли озерками голубизны. – Спасибо, что упредил хоть… Бери цидулку свою и уничтожь!
   – Тогда уж при тебе…
   Кинул бумагу в камин, спалил. Опять помянул беса, толкнувшего на безрассудство.
   – Зря ты про нечистого, – возразил посол.
   Дух побуждал благородный, дух Марии Стюарт, обитающий среди шотландцев. Возникло азовское сидение, шатер генерала Гордона, славного рыцаря, портрет несчастной королевы, погибшей на плахе. Погубленной высокомерием, коварством – духами подлинно нечистыми.
   – Я ведь знаю тебя. Кабы ты из корысти… Уж не пожалел бы, слово даю. Не заступник корыстных, грех не приму за них. Отведал бы ты палочного угощенья.
   Медик между тем приходил в себя. Разглядывал камин, покрытый изразцами, – художник изобразил на них синей краской голландские каналы и мельницы, рыбацких женок с корзинами, рыбаков в воскресной одежде – в широких распузыренных штанах и коротких курточках.
   – У Меншикова тоже… Видел бы, Борис Иваныч, чертог в Питербурхе! Королевский, не губернаторский… У царя что в сравненье – домишко! Недостроен еще, а раскинулся на бережку. Громадина! У тебя печка в изразцах – у него спальня вся… Обожает Александр Данилыч это голлландское изделье.
   – Заказ был от царя, – сказал посол удивленно. – Что ж, для милого дружка…
   – Точно, Борис Иваныч. Засыпан милостями. Раздобрел, саблей не взмахнет уж, подагра въелась. Шут царский зубоскалил, – купи, говорит, слона Данилычу, низко ему на лошади.
   Он словно ребенок, простосердечный доктор. То чуть не в слезы, то в смех… Наконец, вспомнил первую свою обязанность, спросил, нет ли жалоб на здоровье.
   – Чирьи полопались, – сказал посол. – Ухо заложило, надуло, должно… Не одна хворь, так другая.
   Осмотрел лекарь, ощупал всего, обнаружил еще бледность десен, вздутие живота и вялость кровообращения. Нацарапал дюжину рецептов и отбыл.
   А посол, растерев помятые места на теле, долго пребывал в раздумье у камина, где ток воздуха тормошил обугленный край листка. Наглупил медикус. Мало, ох как мало просвещенных людей, оттого и Арескина приобщили к политике, сего мастера клистиров и декохтов! Наглупил, перестарался… Ему надлежало лишь показывать интерес царя к заговору, держать его в курсе событий. Однако плохой бы он был шотландец, если бы сохранил фигуру безучастную.
   Обширная сеть, сотканная в Мадриде, захлестнула-таки одной своей петлей…
   Потомок, разбирающий архив Куракина, найдет «Ведение о главах в Гистории» – набросок сочинения неоконченного – и в нем две строки:
   «О бытности барона Герца в Гаге и о начатии его интриг в интерес претендента и с нашим двором и у нас с претендентом через дохтура Аретина».
   Аретин, Арескин, Арешкин, – звали лейб-медика по-всякому. В секретной же корреспонденции якобитов ему присвоена условная фамилия «Дадли».
   Потомку ясно откроется мнение Куракина об этих интригах в записке, представленной царю. Составлена она скромно, как отзыв на «разглашения», то есть на слухи и мнения, циркулирующие в Гааге.
   «Что же принадлежит до учинения диверсии в интерес Гишпании, или в восстановлении на трон агленской кавалера Сен-Жоржио, названного претендента, рассуждают, есть ли в том интерес собственный Вашего Величества, понеже со стороны Гишпании больше того получить не можно, как субсидии во время операции».
   Посол согласен с теми политиками, вовлеченными тут риторически, которые считают, что «быть интересу Вашего Величества иметь дружбу и союз с теми потенции, которые бы могли в состоянии быть обще с Вашим Величеством Швецию в узде содержать… И ко всему-де тому Гишпания по своей ситуации, отделенной от севера, весьма неспособна».
   …В комнате похолодало, сильный ветер с норд-веста, ветер из просторов Атлантики, гулял по Гааге, швырял в канал пожелтевшие листья, морщил дворцовый пруд, загонял в дощатые убежища лебедей. Огарков принес охапку дров, в камине заиграл огонь, поглотивший остатки арескинского признания.
   Есть колдовская сила в пламени, в его яростной пляске. Борису чудятся баталии, пылающие оплоты, взрывы мин, заложенных под стены, факелы осажденных, потоки горящей смолы, ракеты, расцветающие снопами искр. Возникает, плывет в знаменах огня Мария Стюарт, бессмертная красота ее отваги, ее амора к недостойному царедворцу. Черты Марии тонут, меняются, – и вот уже не королева Шотландии смотрит на Бориса, а Франческа, неистребимая в его душе, смотрит из солнечного, счастливого венецианского пожара.

10

   Набежала осень, окутав Гаагу туманами, багрянцем листвы, отмыла дождевой водой до глянца черепицу крыш. Борис ложился в холодную, влажную постель с горячей бутылкой, носил шерстяное исподнее, моцион совершал, по совету голландцев, в деревянных башмаках, но сырость просачивалась, впивалась в кости. В иное утро не встать, – окоченели руки и ноги.
   Зыбкая почва в саду хлюпала. Набег дождя, секущего, острого, загонял в кабинет, где горько пахло растопленным сургучом и Александр готовил к отправке почту.
   – Тять… Конфеты от француза…
   Уже распробовал, пострел, облизывается. Ему сладко… Принимай подарки да отдаривай – вот пока все отношения с Францией. Шатонеф рад бы продвинуть дело. И его истязают простуды, как равно и волокита.
   – У Герца в Париже не ладилось, – рассказывал граф. – Регент отвечал неопределенно, посредничать не взялся. Работа Дюбуа, мой принц. Пока он в силе, последнее слово за Англией.
   Не взялся – и тем лучше. Что за толк от посредника, послушного англичанам либо шведам! Сперва нужен союз с Францией.
   Встреча аббата со Стенхопом в Гааге была не последней, Дюбуа затем виделся с ним в Ганновере. Лорд настаивал на изгнании претендента из Франции, Дюбуа сглаживал щекотливую проблему.
   – Вы не учитываете настроения католиков. Воля суверена тут недостаточна, – в свое время покойный наш Людовик запретил выпускать кальвинистов из Франции, но тысячи семей пересекли границу.
   – По мне, это препятствие пустяковое, – признался лорд. – В Англии все равно не примут короля, приведенного из Франции, так что пусть регент не питает иллюзий. У Якова жалкая кучка почитателей.
   – Так стоит ли нам препираться?
   – Я бессилен, милый аббат. Все люди короля, все лошади короля не в состоянии…
   – Сдвинуть короля, – хохотнул Дюбуа.
   Георг, находившийся тогда в Ганновере, осчастливил аббата – пригласил его к обеду. Беседа и здесь завертелась вокруг претендента.
   – На вашем месте, ваше величество, – сказал лорд Уолпол, – я бы дал Якову миллиона три отступного.
   Георг еще не дожевал кусок жаркого. Стенхоп царапнул ногтем по скатерти.
   – Эти три миллиона обратятся в порох и ружья. Вся Шотландия за Стюартов.
   Два советника, два любимца короля то и дело пикировались, чем нередко забавляли Георга.
   – Господа, – произнес он, обтерев рот, – у Якова во Франции вдоволь денег и сообщников.
   Дюбуа не мог не вставить слово.
   – Сир, не заставляйте меня защищать честь правящей фамилии Франции.
   – Излишне, аббат. Я имею в виду ваших священников, Ведь мы для них еретики. Вот вам факт – епископ Несмон снабжает Якова деньгами.
   – Знали бы вы этого пастыря! – воскликнул Дюбуа, решив отшутиться. – Женщины избегают исповедоваться у него, он их щиплет. А выйдет к прихожанам – мечет громы. Ему сказали однажды: Христос был милостив к блуднице. Знаете, что сморозил епископ? Напрасно, напрасно, я бы ее…
   – Такие полусумасшедшие паписты, – усмехнулся Стенхоп, – порода ядовитейшая.
   – Блаженны нищие духом, – вздохнул Дюбуа.
   – Господа, – Георг поднял бокал, – выпьем за претендента! Мне жаль его. Я недавно сказал одной даме: грешно сердиться на несчастных.
   Король обвел присутствующих долгим взглядом, – изречение предназначалось для потомства.
   После обеда Дюбуа беседовал с королем и министрами, получил подарки. Регенту докладывал:
   – В Лондоне боятся претендента, как черт молитвы. Надо уступить, и договор у нас в кармане. От царя держитесь подальше, иначе вы мне испортите весь компот.
   Филипп был не в духе. Надоел до умопомрачения шведский посол, просил ускорить выплату субсидии. В казне денег в обрез. А герцог присмотрел бриллиант необычайного свечения…
   В Париже аукнется, в Гааге откликнется. Шатонеф сказал царскому послу:
   – Вы правы. Наше золото летит в прорву.
   Зима заявила о себе ночью – паутинками льда. Небо фаянсовой белизны к полудню медленно голубело. Борис выпил кваса, застуженного в подвале, занедужил горлом и слег. Поднял курьер из Амстердама.
   – Его царское величество…
   Наконец-то… Собрался за час, к бумагам на столах, на поставцах, на полках едва прикоснулся, – самое важное в голове. Понятно, Гаага с ее политесами царя удручает, в Амстердаме он у самого моря, у кораблей, у верфи, где, бывало, плотничал. Верно, обнял старых друзей – Гоутмана, Брандта.
   Застал царя лежащим. И возле него Арескина. Свалила жестокая лихорадка. Доктор сделал знак остерегающий, – не след, мол, тревожить. Но царь поднял голову, подозвал. В мерцании свечей змеились спутанные волосы на лбу, рдели щеки, красные от жара.
   – Подойди, Мышелов! Много наловил? Хвастай!
   – Нечем хвастать, Петр Алексеич, – сказал Борис. – Орлеанский дюк увертлив, никак не закогтить.
   – Встану вот… Сам поеду к дюку. Надо в Париже побывать. Катя моя тоже не была. И ты ведь не был.
   – Не доводилось, государь.
   – Поедем в Париж, Мышелов.
   Милостив весьма. Стало быть, деятельностью своего посла доволен. Борис осведомился о царице. Едет вослед, спешить ей нельзя – беременна. Дорога из Пруссии неописанно худа.
   Арескин звенел ложкой, смешивая снадобья, озабоченно, с присвистом дышал, умудрялся заполнять всю горницу своей ажитацией и явно вытеснял Бориса. Он колебался – надо ли утруждать больного долее. Царь не отпустил, заставил выложить все, запасенное послом.
   – Герца выставить вон всегда успеем, – сказал звездный брат. – Так он и претенденту ворожит? Достоверно это?
   – Несомнительно.
   – Яков, говорят, в монастыре. Не постригут его монахи? Зачем тогда Арескин тут торчит. Караулит… Коришпонденция идет, с матросами, от шотландцев. Что, в Лондоне узнают? Острастка Георгу…
   При этих словах Арескин, капавший в склянку что-то зеленое, задышал громче.
   – Европа и так напугана, – сказал посол твердо. – Отойдет пускай…
   – Фридрих целовал меня… Один полк в Дании зимует, всего один полк драгунский… Теперь весной не проспать… От Аландов теснить шведа…
   А что Герц да прочие хитрецы вьются вокруг нас – от Якова или от Карла, – то, по разумению царя, служит престижу государства. Хорошо, что уповают на Россию, лебезят, кланяются нам, варварам.
   Но известно ли государю, какую сеть плетут в Мадриде? Нас покуда лишь краем захватило. Барон Герц – агент из числа многих, шныряющих по столицам. Сеть обширная, сын гишпанского посла похвалялся давеча за чаркой – англичанам в Индии скоро конец. Вон куда замахнулись! Запад Европы целиком нужен, да еще владения императора – Сицилия, Сардиния. Ведь Альберони и королева из рода Фарнезе, оба итальянцы. В будущем году возможна война. Против Георга и также против цесаря. Нам от сего кострища держаться бы подальше, каштанов там печеных для нас не найдется.
   – Посуди, Петр Алексеич, – убеждал Куракин, – зачем нам империя гишпано-французская, связанная альянсом со Швецией?
   – Учишь меня, Мышелов? – выдохнул Петр смиренно, прикрыл глаза, потом резко повернулся: – Что там у вас, в Гааге, господа амбашадуры про нас толкуют?..
   В горле у царя застряло имя, застряло комом. Чье, Борис догадался тотчас. И доктор уловил изменение голоса, подбежал со склянкой в руке, облил Бориса зеленой жидкостью.
   – Про Алексея что?
   Звездный брат приподнялся, и Арескин уперся ему в плечо, понуждая лечь, не выпуская склянку, отчего зеленая жидкость, свойства, видимо, успокоительного, проливалась на одеяло, на постель, на волосатую грудь больного.
   – Болтают, – отозвался Борис. – Ветер носит…
   Было известие – царевич выехал из Санктпитербурха за границу, к отцу. Не прибыл, находится неизвестно где. Куранты молчат, предоставляя простор слухам. Подался к чужому суверену? Этого Борис постигнуть не мог, не хотел, – подобного в России не случалось. Предался литовцам князь Курбский, при Грозном. Но наследник престола!.. Повернул в Суздаль, к матери, спрятался в обители? На него похоже…
   Звякнула склянка, упавшая на пол, затем стекло поставца, из которого посыпались чашки, блюдца, ложки – парадный сервиз хозяев дома. Арескин, отлетев, вдавился туда спиной. Петр встал с постели, наступал на Куракина – огромный, босой, в длинной сорочке с распахнутым воротом. Нездоровый блеск в глазах звездного брата слепил Бориса.
   – Говори! Клещами вытяну…
   Не надо бы повторять ложь, но черты царя уже исказила судорога, и Борис сказал: врут, будто царевич в Вене, у цесаря.
   – Врут, Петр Алексеич, врут, – твердил он, силясь отвратить припадок.
   – И мне тоже, пруссаки… У цесаря он, у цесаря… А, как считаешь?
   Речь прервалась, Петр зашатался. Вдвоем подхватили под руки, уложили. Арескин вытер пот, выступивший на лбу больного, охая, подобрал осколки стекла.
   – В Гааге небылиц не огрести, – и Борис выдавил смешок. – Будто в Сибирь сослан царевич.
   Потом Борис выпытывал у ближних царских людей – канцлера Головкина, подканцлера Шафирова, – может ли статься, что Алексей у цесаря, правдоподобно ли? Точных известий нет. Возвратившись в Гаагу, посол пытался вызвать на откровенность австрийцев, – напрасно, воды в рот набрали.
   Арескин умолял молчать при царе об Алексее. Горячка, питаемая бедой, разлютовалась, обрекла на долгий постой в купеческом доме. Чтобы отвлечь царя от тяжелых мыслей, Арескин поил пациента декохтами под прибаутки шута, крутил музыкальный ящик, повесил над постелью двухмачтовый фрегатик с полной оснасткой и вооружением.
   Но нельзя было уберечь царя от невзгод, следовавших в ту зиму чередой.
   Императору курьер помчал просьбу: буде царевич в его владениях, то приказал бы отправить, «дабы мы его отечески исправить для его благосостояния могли». Молва повсюду указывала на Вену как убежище отступника. Император медлил с ответом, наконец политесно отказал. Он-де благими наставлениями позаботится, чтобы светлейший принц сохранил отцовскую милость, и неприятелям его не выдаст.
   Между тем Герц, множа свои хитросплетения, уже советовал Карлу шведскому переманить беглеца к себе. Барон жаловался потом – король, решительный на поле битвы, но нерасторопный в политике, упустил важный шанс.
   Куракина в Гааге пуще недугов простудных донимал стоустый шепот – против царя, в Москве и в полках, зимующих в Мекленбурге, зреет возмущение. Царь опасно болен, а в числе его свиты есть сторонники Алексея. Быть может, Куракин, родственник царевича…
   Изволь же, посол российский, подавлять злоязычие презрением, не проявить ни печали, ни послабления в демаршах!
   Шатонефу сообщай чуть не каждодневно о здоровье царя, успокаивай – угрозы для жизни нет. Внушай непрестанно, что поступок Алексея царя не сломит, трон его не поколеблет и переговоры с Францией должны идти курсом прежним.
   Регент Шатонефу написал:
   «Дайте понять царю, что я рассматриваю его пребывание в Голландии как возможность договориться о прямой корреспонденции между нами и о взаимовыгодной коммерции. Вы можете также поставить в известность министров царя, что я не откажусь принять в эти сношения тех его союзников, которые этого пожелают».
   Ура, лед двинулся!
   Холодом пахнуло из Вены, зато на стороне французской потепление – вопреки стараниям Дюбуа.
   Год 1716-й минул, передав новому году предприятия незавершенные, замыслы подспудные.
   Альберони продолжает плести свою сеть, Герц носится по Европе, иногда путаясь в собственных интригах, попадая в свою же ловушку.
   Новый год принес торжество Дюбуа. Договор, поглощавший его усилия, подписан. Англия, Франция, Голландия гарантируют взаимно условия Утрехтского мира. Регент вышлет кавалера Сен-Жоржа за Пиренеи, велит срыть до основания фортеции Дюнкерка, прекратить работы в Мардике. Зато Англия защитит французский трон от притязаний со стороны испанцев, а это и составляет главный интерес орлеанца.