15

   Куракин не добился уступок от папы. Грамоты желаемой Климент не дал. Слово, однако, сдержал – Станислав, приемыш шведский, святым престолом не признан.
   В письмах посла сквозит раздражение – ведь с самого начала было ясно, что в Риме «хотят смотреть на остаток войны» и векселя вручать воздерживаются. «А больше имеют склонение до Августа, чтобы он в Польшу возвратился и в прежнем состоянии был».
   Собесские у папского двора в запасе. Знаменитейшая фамилия ценность имеет немалую в политической игре.
   Пока что ни Константин, ни Александр кордона не пересекли. Марыся выжидает, Паулуччи обнадеживает, а князья утопают в плезирах. Что же, за них голова не болит.
   Главное, в палаццо Одескальки уже не интригуют в пользу Станислава. «Во всех делах за него стараетца королева польская», – писал Куракин в первом донесении из Рима. Покончено с этим. Нет у королишки опоры сколько-нибудь значительной в Вечном городе.
   Лишился Станислав и алеата в кардинальской сутане. Нунций Пьоцца смещен. «И все министры о том знают, что сделалось от меня и по моему старанию при папежском дворе».
   Папа прощался с Куракиным милостиво. Царя опять именовал величеством. Хоть не на бумаге, в разговоре уважил, и то ладно. Подарил послу две медали, выбитые во славу церкви и трона. Обязал отвезти дар царевичу – крест с мощами Алексея, человека божьего.
   – У наследника вам искать нечего, – сказал себе Борис, взяв реликвию. Благодарил истово, припал к туфле, обсыпанной колючим бисером.
   В последний раз, слава те, господи!..
   Багажа набралось невпроворот. Подношения, книги, наряды для всяких случаев. Кавалер Амадео, оглядев груды вещей, короба, Фильку, обнимавшего глобус, произнес:
   – Я замыслил доломать ваш экипаж… Моя дружба не выпустит вас, принчипе.
   Протянул, грустно улыбнувшись, небольшой томик, переплетенный в кожу.
   – «Цивитас Солис», – прочел Борис и почесал за ухом. – Латынь… Ну, как-нибудь, со словарем…
   – «Город Солнца», – пояснил кавалер. – Автор презабавный фантазер.
   Художник Бассани нарисовал московиту на память сад Тиволи, спадающий каскадом, из коего, словно из прибоя громокипящего, выходят каменные эллины. Борис предложил искусному мастеру службу в России, и он как будто соблазнился.
   О Фильке, ученике своем, сказал:
   – Ему недостает отваги или таланта, точнее определить не берусь. Быть может, станет копиистом.
   Глобус в карету не влез, напрасно денщик обшивал его. Зато книги поместились все, даже гистория римская в восьми томах, каждый чуть не по пуду. В чемодане под сиденьем самое заветное – тетради.
   Никогда не увозил их столько…
   Записывать вошло в привычку. Разве удержишь все в уме? Доведись, к примеру, встретиться с маркизом или дуком… Сразу же, по одежке, можно судить, каков прием.
   «Без шляпы и шпаги – уничтоживая, не хотя отдать чести… Если одна рука в рукавице – спесиво принимает».
   Отсутствие перчаток обижать не должно – это знак непринужденности. Но тогда и самому надо скинуть. Не забыть, до какого места вельможа проводил, простившись. Явится он с визитом – отплати не меньшей мерой политеса.
   Но и не большей! Престиж державы своей не роняй!
   Потомок найдет в тетрадях заметки о государственном устройстве, перечень должностных лиц, справки о ценах, о товарах, о штате прислуги послов и знати, политические известия из разных стран Европы, похвалу художествам, осуждение бродячих святош, которые дурачат народ.
   Народ… Князь Куракин все чаще опускает к нему взор. Посол считает нужным занести в дневник, что «той народ римской весьма не контентен быть под папою».
   Тяжелые налоги, неправедные судьи закон поворачивают в угоду влиятельным лицам. Куракин не щадит князя Альбано, хоть и пользовался его расположением, прямо обличает племянника папы и других именитых, «которые через малое время миллионы богатства наживают».
   Вместе с простым людом Борис сожалеет, что «забавы под заказом, как комедии, оперы и другие». Вельможи, те всяко ублажены плезирами – явными и тайными.
   Куракин впервые пишет о неравенстве – вот что остановит внимание потомка.
   Полгода с лишком провел посол «без характеру» в Риме – был досуг наблюдать и думать. Рождаются мысли, для князя непривычные. Они смущают его, эти непрошеные мысли, и поэтому изложены по-итальянски, словно речь идет о предмете интимном или секретном.
   «Воистину все мы люди» – так начинается примечательное рассуждение. Все – в любом звании, высоком и низком. Вельможам не следует кичиться происхождением – «все знатные роды были прежде людьми бедными».
   Куракин убежден, что «они приобрели свои титулы добродетелью, передаваемой из рода в род такое продолжительное время, что удержали известность навсегда. Но вот несчастье знатных людей, когда они, уверенные, что все обязаны оказывать им особое поклонение, перестают о чем-либо мыслить, бросают науки, знание, добродетель и собственное достоинство. Это мы видим во Франции, Московии, Швеции, Англии, – там уже знать не пользуется таким уважением, как прежде».
   Скрепя сердце князь признает – лучшие фамилии нигде не выполняют своего долга, о благе народа не пекутся. Записка «О бесчестных вельможах» звучит беспощадно, – «тот их первый интерес: вступя в службе наиперве искать себе вечного интересу, где бы мог живот свой беспечально и бесстрашно пробавить».
   В Москве сию позицию избрал Авраам Лопухин – сиднем сидит на своем дворе, чурается службы. Что ему слава отечества!
   Добро бы он один…
   Наедине с тетрадью Куракин вопрошал: отчего одни государства возвышаются, другие же упадают, как, скажем, Венеция. Попробовать сравнить ее с другой республикой – Голландией…
   «Прежде старая знать имела поживление от земли, а не от коммерции». Теперь же в Светлейшей республике лишь «три-четыре дома имеют крестьян, как у нас». Бывало, венециане на море не имели равных, громили султана, отвоевывали у турок Грецию – мощь державы покоилась на надежной основе. С тех пор страна меньше пашет и сеет, меньше добывает на своей земле. Вот, стало быть, главное! Вопрос, занимавший Куракина давно, прояснился – чтобы богатеть и побеждать врагов, надо производить.
   У голландцев много своего – хлеб, ткани, всякие изделия. Венеция же только торговлей держится. Этого мало. Турция теснит ее на море, отнимает захваченное. У венециан «достатка нет – тягостей войны не понесут».
   Знать нынешняя, особенно новая, из купцов, боится вооруженных столкновений, – ведь «если воевать с турками, торги преткнутся».
   Куракин-дипломат сожалеет – от альянса с Венецией против султана пользы меньше…
   Торгаши, они каждую копейку на зуб пробуют. Из-за копейки удавятся. Княжеское существо Куракина восстает против власти, созданной деньгами, хотя в Голландии, надо согласиться, народу живется лучше, и науки, художества возросли обильно. Запомнилось князю, как на почтовой станции взыскали плату лишь за то, что погрелся у очага.
   Каков же способ достигнуть блага всеобщего, удовольствовать страны и людей во всем?
   Поглядеть, что проповедует Томмазо Кампанелла… Город Солнца, идея философской республики. Такой еще не видывали… Латынь дается туго, каждая строка заставляет рыться в словаре, но дорога длинная и охота большая.
   На карте Города Солнца нет, это уж точно. Кампанелла придумал морехода из Генуи, придумал сие путешествие – идею ведь преподал, образец для будущего. Однако город на холме, храм посередине, с куполом вроде как у собора святого Петра, представляет наглядно.
   В алтаре – глобус с изображением неба. И другой глобус, показывающий землю. Ишь ты, религия, с католической не сходная! Книга, выходит, еретическая. Что ж, и еретики нередко глаголют истину.
   Посольская карета одолевает холмы римской Кампании, плавно катит по плоской Умбрии, черной от жухлой виноградной листвы, обгоняет телеги, запряженные круторогими белыми волами, покорных осликов, бредущих под кладью. На раскрытую книгу падает тень от звонницы, от зубчатой монастырской стены.
   И въезжает посол московский в Город Солнца, где знания, почести и наслаждения стали достоянием всенародным, где никто не может себе ничего присвоить.
   Чтение подвигается медленно, в день страниц пять-шесть. Уже позади Флоренция, начались Апеннины, с высот, поросших низким, жилистым дубняком, пахнуло холодом. Филька, свистя кнутом, пугает босоногих ребят, посиневших от стужи.
   Дети в Городе Солнца поголовно учатся, людей неграмотных, невежественных там нет. Правители о том заботятся неусыпно. Так же старательно обороняется город от болезней.
   «Неужто и скорбутики не ведают?» – вопрошает Борис, переносясь в блаженные те пажити.
   Внезапно созрело решение. «Вернусь домой, – сказал себе Борис, – дам Губастову вольную. От меня все равно не уйдет, поди…»
   Иногда, прервав чтение, Куракин принимался думать вслух либо спорить с автором. Кормило власти он вручил священникам. Почему? Верно, по образцу державы папской. Однако служители церкви ведь тоже люди. И в Риме те же пороки человеческие, те же неудовольствия, что и повсюду.
   Увлекшись Борис повышал голос. Филька вначале испугался. Навострил уши, поймал несколько слов. Осмелился спросить, где, в какой стране солнечный город, не туда ли путь лежит? Князь-боярин засмеялся:
   – В голове у синьора Кампанеллы, вот где.
   Не понял, деревенщина.
   – Град умозрительный, – пояснил Борис – В натуре не сыскать.
   – Не сыска-а-ать? – протянул Филька.
   Захотел подержать книгу. Полистал, поднося к глазам картинки. Тряхнул гривой, сказал убежденно, что Город Солнца где-нибудь да должен быть.
   – С чего ты взял? – удивился Борис.
   – А как же? Ведь напечатано…
   – Мало ли что! Сказка, понял ты?
   – Не-е… Сказки не печатают.
   – Так то у нас, филозоф ты лапотный, – потешался князь-боярин.
   Филька с этим не смирился.
   – Для чего ее в книгу, сказку-то?
   Без малого до Венеции хватило Борису мудреной латыни. А там ожидала его необыкновенная, нечаемая сорпреза, счастливейший дар Фортуны.

16

   «Был инаморат»…
   Как сказать иначе о чуде, случившемся в Венеции, о встрече с Франческой? Нет на русском языке виршей, воспевающих любовь к женской особе, нет сонетов, подобных Петрарковым.
   «…В одну читтадинку…»
   Не напишешь ведь – посадская женка. Горожанка – и то грубо. Натрудивши ум, Борис прибавил:
   «…Славну хорошеством».
   По-итальянски изобразить женскую прелесть легче, да ведь хочется сказать своей, родной речью о самом дорогом. Прекраснейший в жизни амор того достоин.
   «Называлась Франческа Рота, которую имел за метрессу во всю ту бытность».
   Однако не просто метресса, любовница, какую везде можно иметь за деньги. Искренне, с болью душевной прибавил:
   «Часу не мог без нее быть».
   Никогда еще не изливались в заветную тетрадь признания аморные, горечь разлуки.
   Тетрадь лежит в ларце, окованном медью, ключ от него у Бориса в кармане. Ларец всегда под рукой. Устраиваясь спать на почтовой станции, посол кладет его под подушку, вместе с пистолетом.
   Дорога домой опять кружная, долгая – через Вену, Гамбург, Амстердам. Дорога на год целый. И память о Франческе, об аморе юных лет, возродившемся столь дивно, нерушима.
   «И расстался с великой плачью и печалью, аж до сих пор из сердца моего тот амор не может выйти и чаю не выйдет».
   Сбылось чудо, сбылось наперекор всем преградам. Негодяй кабатчик деньги прикарманил, а обещанное не исполнил, весть Франческе не подал. Хорошо, что по всем дворам – графским, герцогским – прошел слух о прибытии в Италию посла Куракина. Достигло известие и Мантуи…
   Счастье, что сразу по приезде, сняв камору на Ламбьянке, кинулся к палаццо Рота.
   Чудо, подлинное чудо… Десять прошедших лет исчезли. Тот же дом, те же запахи. Из погреба, где зреет вино в дубовых бочках, – шальные, пьяные. И лестница заскрипела так же, как прежде. И ведет в ту же комнату с одним оконцем, смотрящим в глухой канал. Внизу старая, отжившая век ладья, та же ладья… И снова кольцо смуглых рук, обрызганных родинками… Письмена Венеры, письмена пророческие… Не напрасно сулили радость.
   И была ночь, словно первая ночь от начала амора. Ветер дул с лагуны, гнул к воде мачты галеотов, барок, галер, фелук у набережной Рабов, у острова Сан-Джорджо, у Арсенала. И где-то готовился к отплытию корабль Мартиновича, ждал Бориса…
   Проснулся первый. Свеча наполняла комнату живым трепетом. Взгляд, пробившись сквозь чащу волос Франчески, упавших на лицо, блуждал, узнавая. Та же полка, откуда сняты были вирши Петрарки…
   Сняты для него…
   Левее полки висела цитра, и Борис, не найдя ее, ощутил некую обиду.
   Кто-то тихо, неслышно задувал свечку – то с востока, из-за островов, надвигался день. Блеснула крышка серебряной посудины для пудры – вещи незнакомой. Утро, неотвратимое утро показывало перемены, внесенные временем.
   Борис лежал, не шевелясь. Остерегался сдуть волосы Франчески с губ, не то что повернуться. Скрыться бы от белого дня, продлить ночь, продлить на веки вечные… Там, где следовало быть цитре, обозначился узор ткани, покрывшей стену, дразнящий, колючий узор, и Борис не глядел туда.
   Увы, уходит темнота, оберегавшая неведение!
   Франческа очнулась, и сомнения Бориса тотчас исчезли, утонули в необъятности ее глаз. Нет, не сразили амор стрелы Авроры.
   Служанка, приоткрыв дверь, поставила на пол поднос с чоколатой, и они пили на ложе, неодетые, и смотрели друг на друга без смущения, а только с радостью и любопытством.
   – Я все знаю про тебя, – сказала Франческа.
   Борис опустил чашку.
   – Откуда?
   – Мантуя не край света.
   «Кто у тебя в Мантуе?» – спросил он мысленно, но произнес другое:
   – Что ты знаешь?
   – Все, – повторила она с веселым торжеством.
   Ан верно – Мантуя не на отшибе. Уведомлены, что у царского посла вторая жена. Сколько детей, и то известно. Тем лучше, самому рассказывать незачем. У мантуанского герцога есть люди в Риме. Когда посол собирался уезжать, сообщили немедля.
   – Я на крыльях сюда… Ма-амма миа! Бросала в сумку что попало…
   В Мантуе дивятся – московит сумел расположить к себе папу, втянул его в союз против шведов и против Станислава. И к тому же союзу привлекает императора. И тогда австрийские войска, к великой радости герцога, из Италии уйдут.
   – Враки! Выдумщики у вас в Мантуе.
   Возмутился притворно, так как чувствовал себя сими преувеличениями польщенным.
   О себе Франческа сказала коротко – живет в Мантуе, герцогиня к ней добра.
   – Ты замужем?
   – Нет.
   Плечи ее зябко дрогнули, возбудив у Бориса жалость.
   – У царя, – сорвалось вдруг, – тоже вольная любовь, без венца. Как у нас с тобой.
   – Где его жена?
   – В монастыре.
   – У каких сестер? Ах, ведь у вас же другая вера! С кем же любовь у царя?
   – Она из самых простых людей. Прислуга у лютеранского падре. Его величество везде с ней… Взял с собой в Польшу, на войну.
   – Как ее зовут?
   – Катарина.
   – Красивая?
   – Ты лучше. Она большая, высокая, сильная, как мужчина.
   – Нехорошо, – поморщилась Франческа. – Женщина должна быть женщиной. Я понравилась бы царю?
   – Э, ты пушек боишься, – сказал Борис и ощутил укол ревности.
   – Ничуть не боюсь. Он приедет в Италию?
   С утра надлежало идти на пьяцца Сан-Марко, заявить о себе, испросить аудиенцию у дожа. Не беда. Занемог с дороги, вот и весь сказ.
   Послу велено удостовериться – желает ли Марко Антонио Мочениго, глава республики, иметь, как и прежде, добрую с Москвой коришпонденцию? Какова готовность Светлейшей республики на случай войны с султаном? И есть ли способ учредить торговлю с Россией? Значит, месяц в Венеции с Франческой, а может статься, и долее.
   Подлинно – дар Фортуны!
   Одно худо – палаццо Рота, спаленка над каналом для вольного амора неудобны. Франческа сказала: здесь могут помешать.
   – У меня будешь жить, – решил Борис.
   Комнаты на Ламбьянке сняты, гостиница отменная. Франческа отказалась.
   – В «Леоне Бьянко»? У всех на виду, у всего города? Нет, нет… Есть уголок… У моста Санта-Лючия, у Ляквиля. Никто не найдет…
   Сын француза и эфиопки, Ляквиль уродился в мать, черный, как сапог, и губастый. Обличьем страшен, а приветлив и берет недорого – восемь лир с персоны за обед и за ужин. Человек верный, лишнего не сболтнет. Франческе понравилось – кормит вкусно и жилье содержит в чистоте. Нашлась у Ляквиля каморка и для денщика. Князь-боярин приказал ему пистолет держать заряженным – похоже, амор требует защиты.
   Вместе, снова вместе… Кого опасается Франческа, кто станет мешать, Борис не допытывался.
   – Зачем женился? – спрашивала Франческа, обнимая его. – Остался бы один. Меня позвал бы…
   В самом деле, зачем? Волна ее волос накатывалась на него, он страдал от досады, от вины перед ней. Эх, малодушество! Не решился привезти в Москву, в куракинские палаты, чужеземку да низкого роду… А славно бы! Назло Аврашке, назло бородатым…
   – Глупости, – она откинулась, прижала лоб к стене. – Не слушай меня! Тебе нельзя… Не слушай меня, не слушай!
   На что польстился? На урусовские деревни? На приданое, от которого ему ни прибытка, ни радости… Женат, венчаны в храме… Названье одно – жена…
   Франческа, уткнувшись лицом в подушку, едва слышно умоляла простить безумные слова. Супругой нобиля ей не быть, никогда не быть. Дворянство ее нигде не признано. Аттестация, добытая покойной тетей, – пустой клочок бумаги.
   – Твои деньги… Мне странно было, – мадонна, откуда столько! Тетя молчала…
   Он повернул Франческу к себе, пытался вытереть слезы. Не жаль ему денег, ничуть не жаль. Она отстраняла его:
   – Подожди! Ты прогонишь меня… Нет, я уйду сама…
   Вскочила с постели. Мерцание свечи облило ее спину, надломленную отчаянием. Потом она тихо всхлипывала на его плече. «Моя вина больше», – думал он, но сказать не сумел.
   После второй ночи настал амор ясный, безмятежный. Амор, переборовший прошлое.
   «Не мог часу без нее быть…»
   Отлучаться на час и больше все же приходилось, считал минуты, следуя в гондоле по Каналь Гранде, навстречу студеному ветру, острым каплям косого дождя, с силой хлеставшего лицо.
   За лагуной, за островами лежала Адриатика, вспененная бурями, шторм колотился в окна палаццо дожей, шевелил грузную, вызолоченную тафту портьер.
   Меха, поднесенные послом Московии, оказались как нельзя кстати – Марко Антонио Мочениго тотчас же погрузил старческие руки, красные от холода, в ласковый ворс.
   Нет, Светлейшая республика дружбу с царем не отвергает. Напротив, хочет оную упрочить, ибо султан, общий противник, покоя бессомненно не даст.
   Согласны венециане и торговать. Пускай стеснена навигация войной, усилия приложить надо. Сановник Морозини, знатнейший патриций и первый богач, перешел от слов к делу, обещал снарядить корабль в Россию, с восточными товарами.
   Визиты царского посла коротки, от раутов, от кончертов в его честь он уклоняется.
   – Здесь не Рим, – слышит Борис. – Вы много теряете, принчипе.
   Несомненно, плезирами Венеция богаче. Но посол устал в Риме, оттого и избрал статус приватный.
   На обратном пути по каналу ветер дует в корму, подталкивает к Франческе. Одетая, как для бала, с высокой французской прической, накрученной на стебель костяного цветка, она ждет Бориса за накрытым столом.
   Бывало, видеть не мог без ужаса морских гадов – червецов склизких, осьминогов, многоножек рогатых, – а теперь пристрастился к фруктам моря.
   Садясь, клал перед Франческой, к прибору, подарок. То приглянется в городе бисерный кошелек, то бусы, накидка, лента, изделия с островов – стеклянный сосуд с Мурано, тонкое, как воздух, кружево с Бурано.
   Франческа умоляла не тратиться безрассудно, но Борис не унялся, купил кресла, купил картину – греческий храм, озаренный восходом солнца. Обставил каморы, будто обрел у негра Ляквиля жилище постоянное.
   Верно, чересчур он понадеялся на Фортуну. На исходе декабря произошла неприятность.
   «В ту свою бытность две не малые причины видел с маркезем Павлючиным и Спиовением, жентильомом венецким, близко было дуэллио со мной», – сообщает тетрадь, причем «дуэллио» написано латинскими буквами, настолько внове для русского этот способ смывать обиду.
   Явились незваные гости спозаранку, Франческа еще нежилась в опочивальне. Борис, затягивая поясок халата, смотрел на них в недоумении. Спиовени и Паллавичини, знатные кутилы, примелькавшиеся Борису на раутах, в остериях, стояли, насупившись враждебно.
   – Событие чрезвычайное, – возгласил низенький Паллавичини, тиская рукоятку шпаги.
   – Возмутившее всю Венецию, принчипе, – подхватил Спиовени. Его обтянутое, желтое от ночных плезиров лицо дергалось. – Герцог мантуанский разыскивает бесчестную женщину, которая подлым образом убежала от него.
   Стараясь сохранить спокойствие, Борис тщательно завязывал узел пояса и спросил, почему кавалеры обратились к нему.
   – Не отпирайтесь, принчипе! – выпалил Спиовени. – Она находится у вас.
   – Ступайте вон, – сказал Борис.
   Тут же он сообразил, что не должен отпустить их, не потребовав сатисфакции, и раскрыл рот, но заговорил Паллавичини:
   – У вас нет никаких прав на нее. Не знаю, как в Московии, а у нас это незаконно, прятать чужую кортиджану.
   Борис молчал, подбирая слова для вызова на дуэллио по всем правилам.
   – Мы уйдем, принчипе, – сказал Паллавичини почти дружелюбно. – Но только когда вы выдадите нам негодную тварь.
   – Вы смеете… – Борис задохнулся от ярости.
   – Герцог уполномочил нас…
   – Уши оборву вашему герцогу! – крикнул Борис. – И вам тоже!.. Филька!
   Запереть дверь, драться с ними, драться немедленно… Он шагнул вперед – босой, в распахнувшемся халате. Кавалеры попятились.
   – Вы оскорбили госпожу Рота и меня. Одной причины достаточно, вполне достаточно…
   Нужные слова ускользали. А кавалеры обернулись к Фильке, кинувшемуся на зов. Он понял князя-боярина по-своему. Помешать Борис не успел. Мгновение – и деревенщина, не ведающий политесов, сгреб обоих нобилей, словно кукол, и приподнял их, онемевших, сдавленных медвежьей хваткой.
   – Дурак! Не трожь! Отпусти!
   Поздно. Филька со своей ношей уже гремел по лестнице. Ох, натворил, стоерос!
   Потом денщик выслушивал, ухмыляясь, поучение. Ну можно ли хватать лапами благородных? Помочь господину своему одеться, подать ему шпагу – вот для чего был зван. Как теперь расхлебывать? Кавалеры будут жаловаться.
   – А жизни лишиться лучше? – оправдывался Филька. – Куда тебе против двоих!
   Резон солидный. Сердиться на холопа нельзя. Но из-за тягостного сего происшествия отъезд из Венеции придется ускорить. Переговоры во Дворце дожей, кстати, закончены. А ссора с герцогом послу ни к чему.
   – Нагрешила, теперь на покаяние, – сказала Франческа, пытаясь улыбнуться.
   – Амор не грех. Что ты скажешь своему герцогу?
   – Ничего. Уйду в монастырь.
   – Не дури! – крикнул Борис по-русски, до того осерчал.
   «И расстался с великой плачью и печалью…»
   В каждом слове, положенном на бумагу, тысяча ненаписанных. Всей бумаги, какая есть в мире, не хватит, чтобы описать подлинный, единственный амор.
   «И взял на меморию ее персону и обещал к ней опять возвратиться, и в намерении всякими мерами искать того случая, чтобы в Венецию на несколькое время возвратиться жить».
   Когда оно придет, желанное время? Свершится ли чудо еще раз?
   Поручения к разным дворам надолго задержали посла в чужих краях. «Вертаючись из Италии был в великой меланхолии», – записано в путевой тетради. Месяц провел в Вене, но любоваться красотами цесарской столицы охоты не было. Слушал придворных музыкантов, играли недурно, однако «музыка не можно сказать, что такова была как в Италии».
   В Праге похвалил только Карлов мост через Влтаву, украшенный статуями. Взирая сквозь пелену тоски, отметил – «Город меленколишной».
   Весну встретил в Гамбурге. В городе и за Эльбой зеленели, кудрявились сады, влекли к себе толпы горожан. И снова, как повсюду, вздох сожаления об утраченном. Сады «не как в Италии», чахлые против юга, да и подрезаны «артфициально», сиречь искусственно, лишены очарования природного.
   Из курфюршества ганноверского поднялся на север до Амстердама, а оттуда повернул к дому, пересек немецкие земли и «нашел способ тайно проехать к венграм». Инкогнито, в качестве «шляхтича московского» отобедал в Эгере у князя Ракоци и в тот же день поспешил восвояси.
   Миновав Братиславу, Львов, Борис Куракин, полуполковник от гвардии, ступил на театрум войны.

17

   Эх, куда занесло Главную квартиру! Добро бы в Чернигов или, на худой конец, в Стародуб, а то – в Погар. Истинно погар, горелое место, щель тараканья. Правду сказал Филька – три двора, одна труба, из подворотни дым валит.
   Забудь, дипломат Куракин, европские разносолы, хрусткие простыни голландского полотна, вощеные наборные полы, сладостные звуки менуэта, гросфатера! Повинуйся гласу труб воинских!
   Спрячь, Филька, подальше, посыпь порошком от моли парадные жюстакоры – бархатный, красный, темно-серый с позументом, камзолы золоченый и посеребренный, да красно-песочого цвета!
   Вынь из короба душегрейку да завойки, сиречь мех к сапогам, – вон как похолодало! Держи наготове инструмент рудометный – кровь пускать в случае болезни!