Дело шло медленно, все-таки он далеко успел убежать. Так не успеешь на поезд.
   Холину неожиданно пришла оригинальная идея. Он снял с шеи шарф, разрезал его пополам перочинным ножиком, привязал куски к ботинкам шнурками. На это ушло десять минут, но зато теперь он быстро шел по собственным следам, приволакивая ноги. На лунном снегу сзади него оставался странный след – извивающаяся полоса, словно между соснами проползло огромное страшное пресмыкающееся. Пусть теперь поломают голову…
   Так тащился Холин шаг за шагом, пока лес не стал совсем редким и не показались огни поселка. Состав еще стоял. Перрон был пуст, да и если кто-нибудь есть – все равно слишком далеко, чтобы рассмотреть что-либо, тем более что половина состава закрывал товарняк с цистернами.
   Как зверь с перебитыми ногами, Холин медленно приближался к яме.
   А может быть, Лукашов жив? Просто был оглушен, встал и ждет его в поезде. «Ты что же это дурака валяешь? – набросится он на Холина. – Кирпичом дерешься?» – «Прости, Лукашов, – скажет Холин. – Черт попутал, я больше никогда так не буду».
   Милый Лукашов! Останься жив! Я тебя очень прошу – останься жив! Я прощу тебе все! И то, что отнял у меня невесту, и то, что ты довел меня до инфаркта! Я тебе все прощу, я постараюсь смириться, принять тебя как неизбежность, как суровую необходимость, как страшную несправедливость, как крест, который ниспослан мне неизвестно за что нести всю жизнь. Я буду нести этот крест, милый дорогой Лукашов. Ты только встань, ты только не лежи там, раскинув руки, как маленький, съехавший с горы мальчик.
   Холин вздрогнул. Он почувствовал, что рядом кто-то есть. Какое-то живое существо. Он ничего не видел, но ясно чувствовал, что в яме кто-то есть, что это «кто-то» тоже почувствовало присутствие его, Холина, и насторожилось, что присутствие его, Холина, неприятно тому существу, что присутствие Холина его встревожило.
   Холин остановился перед ямой, боясь идти дальше, боясь сделать еще хоть шаг. Может быть, там засада? Нет, там не засада. Засада – это не так страшно. Выскочит милиция, щелкнут наручники, и все – конец пытке… Нет, там не засада, там вообще не люди…
   Существо шевельнулось еще раз, ближе. Холин почувствовал, как оно шевельнулось, как оно насторожилось, пытаясь, не видя изнутри ямы, определить размеры Холина, его силу, способность быстро бегать, его агрессивность, степень его сытости. Существо пыталось решить важный вопрос: убежать или напасть.
   Вопрос решился в пользу Холина. Существо выскочило наверх неподалеку от Николая Егоровича. Это была большая собака. Собака выскочила и ощетинилась. Ее хвост палкой уперся в снег, шерсть вздыбилась, уши прижались, морда оскалилась. И все без единого звука. Собака выскочила без единого звука и без единого звука дала понять, что она ненавидит его, Холина, ненавидит, но уступает то, что там, внизу… Потому что он, Холин, сильней ее, собаки…
   Холин знал, что там внизу… И почему у собаки темная морда… Сама собака светлая, и морда светлая, только от носа до середины морды темная полоса, запачкана чем-то…
   Холин стал обходить яму, стараясь держаться к ней боком, стараясь, чтобы его голова не поворачивалась, чтобы не косили глаза. Ему почти удалось обойти яму, но все же в последний момент он не смог удержаться, чуть скосил глаза и увидел: Лукашов лежал в той же позе, только правая рука его была чуть ближе к телу, а голова повернута в сторону так, что еще бы одно усилие, еще одно движение, правую руку еще чуть-чуть бы поближе к телу, чтобы удобнее было опереться, и голову немного бы, совсем чуть-чуть еще в сторону, и тогда, приподнявшись, Лукашов бы увидел Холина.
   И Лукашов мучительно стал поворачивать голову, а Холин следил за ним, застыв, оледенев, не умея двинуть ни ногой, ни рукой, ни шеей.
   Лукашов продолжал шевелить головой, все пытаясь поднять ее и оглянуться на Холина, а Холин все стоял и не мог двинуть ни единым членом.
   И вдруг Холин понял, что это не Лукашов шевелит головой, а его шевелит невидимая за ним маленькая черная собака. И Холин, вскрикнув от ужаса и отвращения, забыв про следы, теряя куски шарфа, поднимая; их, наступая на шнурки ботинок, бросился бежать к поезду.
   …Перрон был девственно чист. Мерцавшая в свете луны, казавшаяся нематериальной пыльца все-таки понемногу притрушивала землю. Николай Егорович побежал по перрону к своему вагону, оставляя тонкие, как пленка, следы; чистые, четкие, какие бывают от кастрюли или миски, когда хозяйка просыплет на стол муку, а потом снимет кастрюлю или миску, и останутся чистые черные следы.
   Удача сопутствовала Холину. Ни на перроне, ни в тамбуре, ни в вагоне он не встретил ни единого человека, ни единого звука не донеслось до его слуха. Поезд спал.
   Холин тихо откатил дверцу купе. Это был наиболее опасный момент – проснется ли кто. Но никто не проснулся. Лысый толкач спал на спине, заложив под голову руки, похрапывая, и в полумраке купе чернели его подмышки. Главреж, подобрав ноги, удобно свернувшись, дышала ровно.
   Холин быстро разделся, залез под одеяло. И только тут, в тепле, в безопасности, пришел настоящий ужас. Стиснув зубы, чтобы не стучали, всеми силами пытаясь унять дрожь, Холин смотрел в потолок, и думал. Думал о том, что теперь, если даже его не найдут, если не расстреляют, все равно остаток жизни превратится для него в кошмар. Все равно он не сможет избавиться от той жуткой картины, как собака шевелила голову Лукашова.
   А может быть, все это – сон? Боже мой, как бы он был счастлив, если бы это оказалось сном! Ведь сколько раз с ним бывало так, какие только ужасы не происходили, казалось бы, все, конец: или уже летишь в пропасть, или нож вошел тебе в сердце, а потом вдруг просыпаешься. Холин даже со временем научился просыпаться, хватаясь за какие-нибудь детали, детали нелепые, нереальные, убеждал сам себя во сне, что в жизни так быть не может, и просыпался.
   Надо сейчас попытаться проснуться во что бы то ни стало. Конечно, это сон. Надо только отыскать эти нелепые детали. Взять хотя бы луну. Откуда взялась луна, если они выехали в метель. Такая яркая, чудесная луна. Впрочем, метель могла внезапно кончиться, так бывает. Вот если бы знать фазы луны. Но он не знает фаз луны.
   Он даже не знает, есть сейчас луна или нет. Нет, луна не даст пробудиться от сна.
   Ручка! Ну да же! Именно ручка! Дверь купе была закрыта изнутри, а Лукашов открыл ее свободно. И синий свет! Он же четко помнит, перед тем как заснуть, разговор с главрежем о синем свете, свет не включался, очевидно, перегорела лампочка, и вдруг откуда-то синий свет, он же помнит, как дрожали у женщины ресницы в синем свете. И вообще это нелепое появление Лукашова, этот странный с ним разговор и все, что произошло потом… Разве он сделал бы это в жизни? И шапка. Почему это Лукашов был без шапки? Все. Теперь можно проснуться.
   Вагон дернулся, и по купе заскользили серые тени. Поезд пошел. Все. Значит, все-таки правда. Конечно. Синий свет мог выключить, а потом включить проводник во всем вагоне, дверь главреж могла закрыть не полностью или просто не сработал замок… И Лукашов появился вполне естественно. У него действительно есть сестра, Холин слышал, что Лукашов ее очень любит, и, подвыпив, вполне мог принять неожиданное решение поехать к ней на день рождения… И убил он его вполне естественно. Он же не хотел его убивать, просто слегка дотронулся кирпичом, он же не виноват, что в этот момент Лукашов повернулся и подставил висок…
   Холин схватился за галстук. Ему стало душно. Постой, откуда же это взялся галстук? Ведь он, когда ложился, снял его… и когда вышел и Лукашов, тоже хорошо помнит, что на нем не было галстука. Он еще все время кутал шею шарфом. И, едва подумав об этом, Холин проснулся.
* * *
   Холин лежал весь в холодном поту. Его расслабленное тело бессильно дергалось от толчков поезда. Взгляд блуждал по потолку. Толкач и главреж спали. Снизу доносились хрюканье и свист толкача, ровное глубокое дыхание главрежа.
   «Как хорошо, что я вспомнил про галстук, – подумал Холин. – Если бы я не вспомнил про галстук, то всю ночь бы еще мучился в бреду, всю ночь чувствовал бы себя убийцей. А может быть, даже умер бы во сне». Он где-то читал, что с больным сердцем можно умереть во сне, если снится кошмарный сои…
   Как хорошо, – думал Холин, лежав на спине и глядя на плафон, в котором только что, в кошмарном сне, горел синий свет, а сейчас света не было, а за окном вместо отвратительно яркой луны опять бушевала теплая добрая метель, – как хорошо, – думал Холин, – жить на свете с чистой совестью, ничего не бояться, просто жить, наслаждаться каждой минутой, вот так просто лежать и смотреть на плафон…
   «Как хорошо, – думал Холин, – что мне приснился этот сон. Теперь я буду наслаждаться каждой минутой на курорте, теперь я не стану думать о Лукашове, теперь я не буду его ненавидеть. Хватит его ненавидеть. Я расправился с ним. Пусть во сне, но расправился. Пусть это было во сне, но в конце концов какая разница, главное – у меня спокойно на душе. Как хорошо, что мне приснился этот сон. Мне легче стало дышать. Я буду наслаждаться каждой минутой на курорте. Буду часами сидеть у моря, ходить на танцы, познакомлюсь с какой-нибудь женщиной. Сколько лет я уже не ходил на танцы? С выпускного вечера в институте? Когда в огромном актовом зале, построенном еще при царе, гремел духовой оркестр, и его звуки пронизывали все уголки здания, и люди танцевали в коридорах, на балконе, в фойе. Сотни людей. Может быть, тысячи две; молодежь со всего города, в основном девушки – девушки любили их механический факультет».
   Холин помнит, как он ушел с девушкой темными коридорами из актового зала, пришел в зимний ботанический сад, у него работал приятель в зимнем ботаническом саду и пустил их, вопреки строгому закону, они сели на скамейку. А вокруг стояли пальмы, цвели розы и пахло так сладко, так томно, так остро незнакомыми, волшебными, тропическими островами, и жизнь впереди казалась такой жутко интересной, необычной, что Холин заплакал от счастья, а девушка утешала его – она думала, что он пьяный.
   А потом до утра они бродили по институтскому парку, пели, пили, танцевали, целовались и, когда встало солнце, поехали загорать на речку, и один из их группы, хороший, способный парень, немного, правда, сухарь, напившийся первый раз в жизни, утонул…
   Это был первый удар по тропическим островам.
   «Как хорошо, – думал Холин, – ехать в отпуск, первый в жизни человеческий отпуск, пусть даже заработанный ценой инфаркта. Ехать простым человеком – не вором, не убийцей, не подлецом. Просто человеком, человеком с чистой совестью». Раньше он думал, что счастье в том, если добьешься того, чего страстно желаешь. А оказывается, счастье совсем в другом. Человек счастлив тогда, когда он не может себя ни в чем упрекнуть, когда чиста его совесть.
   Холин привстал. Ему показалось, что в углу что-то шевельнулось. Но там ничего не было. Там просто висело его пальто. А из кармана пальто торчал шарф. Мокрый шарф, потому что с него капало на пол, на коврик.!. Ш-ш-шрап… ш-ш… шрап…
   Холин рванулся к пальто, выхватил шарф. Шарф был разрезан на два куска! Он тупо уставился на эти два куска…
   Главреж зашевелилась, и Холин вдруг панически стал прятать под матрац куски шарфа, обламывая ногти о плохо гнущийся толстый край шарфа.
   – Вы не спите? – спросила главреж.
   Холин повалился на место.
   – Н-нет… – выдохнул он, стараясь сдержать рвущееся дыхание.
   – Я заметила – вы неспокойно спите.
   – Да… да… я плохо сплю, – сказал Холин.
   – Это к вам приятель приходил?
   – Какой приятель?
   – Ну, вот только что. Вы еще с ним выходили.
   – Да… это ко мне…
   Холил стал одеваться. Итак, значит, это все-таки не сон. Значит, все… Главреж видела, как он выходил… Конец… Лучше быть одетым, когда за ним придут…
   Холин вышел в коридор и встал возле окна, прислонившись лбом к стеклу. Сзади послышалось дребезжание отодвигаемой двери. Это вышла главреж.
   – Вам плохо? – спросила она участливо. – Вы неважно себя чувствуете?
   Холин повернулся к ней. Главреж стояла рядом, теплая после сна, какая-то добрая, уютная. Непричесанные волосы были похожи на разметанную ветром копну соломы.
   И Холин неожиданно для себя сказал:
   – Я убил человека.
   Он очень удивился тому, что оказал. Она помолчала, потом тихо произнесла:
   – Я догадывалась, что с вами что-то случилось. Это был ваш враг?
   – Да. Это был мой враг…
   – Ну и где…
   Наверно, она хотела спросить: «Ну и где вы спрятали труп?» – но не спросила.
   И Холин вдруг торопливо рассказал ей все. Какое это теперь имело значение… Узнают все равно позже или раньше. Рассказал про ночь, луну, сосны, блески под луной, собаку, которая шевелила головой Лукашова…
   Реакция главрежа была неожиданной.
   – Ну вот что. Вам надо бежать. Я помогу. В Симферополе поезд наверняка оцепят и вас сразу же задержат как человека из одного с ним города, с одного завода. Они сразу подумают про поезд – ведь ваши следы вели к нему. И сразу все выяснится. Мы сойдем на следующей остановке. У меня там мать. Поживете у нее день-два и поедете, куда вам надо.
   Холин пытался было что-то сказать, начал мямлить, но главреж оказалась женщиной энергичной. Она быстро собрала свои вещи, помогла Холину. Толкач проснулся и с любопытством наблюдал за сборами. Как человек воспитанный, он, конечно, ничего не оказал, но на его физиономии было написано: «Лихо, брат, лихо. Шустер. Пока я дрых, ты все уже успел обделать. И до Симферополя не дотерпел. Ну ты-то ладно, так оно нам, мужикам, и положено. А она, она… Ну и ну… Заарканила мужичка. Рыцарь на ночь. Ха-ха».
   Они выбрали момент, когда проводница была в своем купе, сошли на остановке и почти побежали по перрону. У дверей маленького вокзальчика Холин оглянулся: в дверях вагона стоял лысый толкач и смотрел в их сторону.
   Холина била дрожь, в горле пересохло. В помещении вокзала было душно и тепло. На скамейках спали люди. В буфете стояла небольшая очередь. Полная продавщица в чистом кружевном чепце качала из бочки пиво.
   – Я хочу пива, – сказал Холин.
   – Нам нельзя здесь задерживаться. Они могут сообщить по радио… Если найдут…
   – Сейчас не найдут…
   – Ну ладно. Пейте уж…
   Холин встал в очередь, главреж присела на лавочку у чемоданов. Спина мужчины впереди пахла свежевыструганной сосной, наверно, это был плотник.
   – Если вы спешите… – оказал он Холину.
   – Нет, нет…
   – Вы с симферопольского?
   – Да… хотя нет, – Холин вспомнил, что надо соблюдать конспирацию. – Просто встречал…
   Он зарылся губами в пену, не дождавшись, пока она опадет. Пиво оказалось приятно-горьким, таким, какое он любил.
   После пива стало легче. Холин даже немного приободрился. Может быть, и в самом деле все обойдется?
   Она встретила его едва заметной улыбкой.
   – Легче?
   – Собственно говоря, я даже не знаю, как вас зовут. Меня… Николай… Николай Егорович Холин.
   – Мария Петровна…
   – Хотите, я буду вас звать Мальвиной? У вас есть такая кукла?
   – Есть. Но это очень красивая кукла.
   – Вы ничуть не хуже.
   Холин сказал это искренне. Сейчас, в черной дорогой шубке, в модной шляпке, раскрасневшаяся с мороза, главреж казалась ему почти красивой. Холин подхватил чемоданы – свой, легкий, и ее – большой, тяжелый…
   – Все гадаю, что у вас в чемодане.
   – Ни за что не угадаете.
   – Золото?
   – Наряды. Я ведь очень модная.
   – Вы едете на курорт?
   – На гастроли. Вернее, договориться о гастролях.
   – У кукольного театра тоже бывают гастроли?
   – Обязательно. И все зависит от главрежа.
   – Что вы имеете в виду?
   – Ну что… Главреж должна нравиться на местах. Тогда будут приглашения.
   Небольшая площадь по ту сторону вокзала выглядела совершенно пустынной. На столбе с буквой «А» то затухал, то разгорался фонарь дневного света. Метель огибала столб с двух сторон, как огибает вода препятствие.
   – Как же мы будем добираться? – спросил Холин. – Автобусы, наверно, уже не ходят.
   – Пешком. Здесь недалеко.
   Они перешли площадь и углубились в неширокую улицу.
   – Вас провожали… – сказал Холин. – Это был ваш муж?
   Она секунду поколебалась. Видно, ей не хотелось признаваться, что это был ее муж.
   – Да.
   – Хотите, я расскажу вам о вашем муже?
   – Расскажите.
   – Он работает у вас в столярной мастерской. Плотником… или кем там. У вас есть столярная мастерская?
   – Да.
   – Там вы делаете куклы?
   – Да.
   – Он делает куклы. Всякие. Но любит злодеев.
   – Допустим.
   – Когда он напивается, он уничтожает куклы.
   – Почему вы так думаете?
   – Он ненавидит куклы. Когда он напивается, он уничтожает их. Он хватает топор и раскалывает им головы, поджигает сигаретой волосы, избивает их ремнем. Он кукольный садист.
   Мальвина рассмеялась.
   – Ну, допустим… не кукольный садист, но кукол он действительно не любит, но и не уничтожает. Он тихо им мстит. То бросит в кадушку, то нечаянно опустит папу Карло в борщ. Но дело тут, конечно, не в куклах. Просто он ревнует их ко мне Особенно, когда я изобретаю красивые. Например, современные куклы. Приходится выстругивать широкоплечих строителей с орлиным профилем. Очень симпатичные куклы. Видные мужчины. Он думает, что я нарочно выстругиваю таких. А этого просто требует жизнь.
   – Я бы тоже, пожалуй, ревновал к таким куклам.
   Домик, где жила мать Мальвины, стоял в саду. На улицу выходил сад с калиткой, от которой к дому вела дорожка, петляя между деревьями. Холин любил такие домики. Здесь всегда стоит тишина; весной, пробираясь по цветущему саду, чувствуешь себя словно заблудившимся в тумане, а летом в комнатах пахнет травой и горячим вишневым клеем.
   И потом все, что было, Холину тоже нравилось. И мать Мальвины, сгорбленная седая старушка с большими морщинистыми руками. И чистая горница с нехитрой, но уютной обстановкой: кровать, сундук, этажерка со старыми книжками и журналами; допотопный приемник с маленьким квадратным окошечком для настройки; тяжелый черный стол; тяжелые черные табуретки… И еда, которую подала старушка, простая крестьянская еда, от которой Холин отвык, которую так давно не отведывал: горячий борщ со слоем расплавленного сала, картошка в мундирах с подсолнечным маслом, квашеной капустой, яйца, кислое молоко, красные шары соленых помидоров с прилипшими листьями смородины.
   Холин достал бутылку коньяка, припасенного на дорогу, и они выпили ее втроем, и больше всех пила старушка, впервые отведавшая этого напитка; она пила смакуя, причмокивая, и это тоже нравилось Холину. Врач не рекомендовал употреблять спиртное, но все же он выпил два маленьких граненых стаканчика, и его сразу развезло, все поплыло у него перед глазами, все сместилось, закачалось, а тут еще Мальвина включила приемник, и неожиданно сильная чистая мелодия вальса вошла в комнату, взяла Холина за сердце и понесла в юность, туда, в старый парк, переходящий в кладбище, в щелканье соловья, в лунные, словно затопленные молоком, аллеи, в быстрое мелькание белого платья среди деревьев, треск сучьев, все ближе, ближе слышащееся дыхание, шепот «Ах, люди увидят…»
   И Холин неожиданно потянулся к старушке, поцеловал ее черную шершавую руку и сказал:
   – Я, мама, убил человека…
   И старушка не закричала, не всплеснула руками, а лишь грустно посмотрела на него.
   – Несчастье-то какое, сынок…
   И Холин впервые заплакал. Заплакал навзрыд, прижавшись мокрой щекой к старушечьей ладони, плакал, ничего ее говоря, и ему становилось все легче и легче.
   Мать и дочь помогли ему раздеться и уложили в огромную, необъятную, набитую пуховыми перинами и подушками кровать, потушили свет и ушли, а Холин лежал и думал: «Господи, почему же все это в конце?»
   Он долго не мог заснуть, лежал, думал, смотрел в маленькое замерзшее оконце, голубоватое от снега в саду.
   В правом верхнем углу оконца виднелось круглое отверстие, словно кто надышал его. По мере того как Холин смотрел на него, отверстие все больше и больше увеличивалось. Холин недоумевал, что бы это значило. Недоумение перешло в страх. Отверстие стало совсем большим, в него явно дышали, потом там что-то зашевелилось, что-то замельтешилось, и вдруг Николай Егорович увидел в отверстие человеческий глаз. «Нет, – сказал Холин, – нет…».
   Оконце хрустнуло, осколки выпали на пол, и в комнату по пояс всунулся человек. Это был лысый толкач.
   – Ты здесь, кат?
   Из рук толкача длинной светлой струей истекал нож.
   – А-а-а-а! – закричал Николай Егорович, но поперхнулся. Голос отказал ему. Он напрягал голос, но из горла вырывалось лишь клекотание.
   Толкач продолжал втискиваться. Ему мешало пальто. На его спине дымилась метель. «Выследил, – подумал Холин. – Вот, значит, как пришлось умереть». Толкач дергался, вылезая из окна все больше и больше.
   Вдруг хлопнула дверь. В комнату вбежала Мальвина. Она была в длинной ночной рубашке, босая. Ее распущенные волосы казались светлой шалью.
   – Уйди, не дам! – закричала она, закрывая собой Холина.
   Николай Егорович понимал, что ему надо встать, взять какое-то оружие, вдвоем они смогли бы одолеть толкача, но не мог. Его тело словно прилипло от страха к кровати. Он уткнулся лицом в теплую спину Мальвины и закрыл глаза. Что-то упало с глухим стуком. Это спрыгнул в комнату толкач. Мальвина схватила Николая Егоровича за плечо и стала трясти его.
   – Не спите! Нельзя спать! Проснитесь! Слышите! Проснитесь! Пора вставать!

3

   – Проснитесь! Пора вставать!
   Холин открыл глаза. Рядом стояла улыбающаяся Мальвина и теребила его за руку.
   – Пора вставать.
   Холин судорожно поднялся на локте и, ничего не понимая, оглядел купе. Нижняя полка была уже прибрана. Там сидел чистый, вымытый, выбритый толкач и пил чай с печеньем. Он приветливо поздоровался с вытаращившим на него глаза Холиным.
   – Доброе утро Ну и спите вы. Скоро Симферополь.
   – Симферополь?
   Холин откинулся на подушку. Мальвина улыбнулась ему.
   – Вам снилось что-то неприятное? Вы так стонали…
   – Да?
   – Так жалобно. Поэтому я и решила разбудить вас.
   – Спасибо. В самый раз.
   На главреже был бежевый костюм с брошкой из золотистого камня. Волосы уложены спиральной башней.
   – Скоро Симферополь?
   – Да. Через полчаса.
   Холин привстал, отвернул полу пальто. Шарф висел на месте, целый и невредимый. Разумеется, он и должен висеть целым и невредимым. Это он просто так проверил.
   Холин быстро встал, умылся, побрился и, выпросив у проводницы, которая уже сворачивала свой буфет, стакан чая, сел напротив толкача, читавшего какой-то технический журнал. Поезд шел по белым, кое-где с черными проталинами полям, с бетонными столбиками под виноград. По-утреннему слабое солнце затягивало поля желтоватой пленкой, и в этой желтоватости, такой необычной рано утром, и в ярких тенях от столбиков, и в голубизне неба чувствовался уже другой край, еще не весенний, но вот-вот готовый проснуться от сна, застывший в ожидании, готовый обернуться дымящейся после холодного утра землей, зелеными, пахнущими ливнями горами, знаменитыми крымскими фиалками…
   Холин любил Крым, хотя был там всего один раз, совершенно случайно. На втором курсе у него был друг, большой чудак. Он прозвал сам себя «Рабом идеи». Если Рабу что приходило в голову, он и сам себе не давал покоя и другим отравлял жизнь. На втором курсе Рабу втемяшилась идея выжать из студенческих лет все, что можно. «Если что хочешь посмотреть, почувствовать, смотри и чувствуй, пока ты студент, – проповедовал Раб. – Потом будет поздно. Семья, дети, болезни, служебные неприятности. Так и умрешь, ничего не увидев, кроме областного центра». Раб жил с Холиным в одной комнате, так что условия для проповедей были идеальными. Раб ныл и проповедовал до тех пор, пока однажды Холин, слушая его, не подумал: «А вообще-то… в самом деле…» Они изготовили две лотереи: одну для путешествий по области, другую по стране. Накануне воскресенья кто-нибудь запускал руку в специальный ящик и вытаскивал бумажку, в которой, допустим, значилось: «Щелбаново». И в воскресенье они ехали к черту на кулички, в какое-то там Щелбаново. Другая лотерея разыгралась накануне зимних или летних каникул. На зимние им выпала Рига, а на летние Ялта. Больше никуда они съездить не успели, потому что тут навалился курсовой проект, потом диплом, а самое главное – появились девушки, которые требовали внимания, особенно в период каникул.
   В дверях появилась главреж.
   – Садитесь, – пригласил Холин, пододвигаясь к окну.
   Но женщина поблагодарила улыбкой и осталась стоять в дверях. Очевидно, в Симферополе ее будут встречать, повезут куда-нибудь, соберется компания, ее будут целовать, обнимать, тормошить, и ей не хотелось выглядеть мятой. А может быть, у нее действительно здесь живет мать, и она поедет к матери. Николай Егорович вспомнил о сне и стал думать о нем. Собственно говоря, он и не забывал о нем все это время ни на минуту. До сих пор у него еще после этого ужасного сна не успокоилось сердце, не унялась дрожь в ногах. Такой сон приснился ему впервые. Правда, и раньше Холину снились странные сны, где происходило все, как наяву, где не было перескока через действие, полетов по воздуху, всяких фантастических обстоятельств, которые снились ему раньше. Эти новые сны были абсолютно реалистическими, в них действовали вполне реальные лица, действовали согласно своему характеру и наклонностям, ни на шаг не отклоняясь от действительности, часть действий, диалогов происходила в его квартире: во сне Холин много раз «ложился спать», «просыпался», и очень трудно было всегда определить, где сон, а где действительность. Новые сны страшно изнуряли Холина, он вставал с кровати не отдохнувшим, а еще более уставшим. Как мечтал Николай Егорович о своих детских снах, полных страха и ужасов, но страха и ужасов наивных, легких, даже приятных, которых так просто можно было узнать. «Это я же во сне», – думал Холин тогда и очертя голову бросался навстречу еще более ужасным приключениям.