Страница:
Итак, я снова лежала у моря с ребенком на руках, только вместо белой дрожащей от ветра виллы «Мария» был роскошный дворец, а вместо мрачного беспокойного Северного моря – голубое Средиземное.
24
24
По возвращении в Париж Лоэнгрин спросил меня, не хочу ли я устроить праздник в честь всех моих друзей, и предложил мне составить программу по своему усмотрению. Мне кажется, что богатые люди никогда не знают, как себя забавлять. Когда они дают обед, то он немногим отличается от обеда, устроенного бедным дворником. Я же всегда думала, что, имея достаточно денег, можно пригласить гостей на поразительный праздник. Вот что я придумала.
Гости были приглашены к четырем часам дня в Версаль и там, в парке, были раскинуты шатры, где их ожидали всякие яства, начиная с икры и шампанского и кончая чаем и пирожными. После чего на открытой площадке, где находились палатки, оркестр Колонна под управлением Пьернэ сыграл нам ряд произведений Рихарда Вагнера. Помню, как в тени больших деревьев удивительно звучала идиллия Зигфрида в этот прекрасный летний полдень и как вечером при заходе солнца торжественно неслись аккорды «Похоронного марша» из «Гибели богов».
После концерта великолепно накрытые столы как бы манили гостей к материальным удовольствиям. Пир этот, за которым подавались необыкновенные разнообразные блюда, продолжался до полуночи, когда была зажжена иллюминация и все танцевали до утра под звуки венского оркестра.
Так в моем представлении следовало действовать, когда богатый человек желает тратить деньги на прием гостей. На этот праздник явились вся аристократия и все художники Парижа и действительно оценили его по достоинству.
Но самое странное было то, что Лоэнгрин не присутствовал на торжестве, которое я устраивала для его же развлечения и которое ему обошлось в 50 000 франков (к тому же довоенных). Приблизительно за час до начала праздника я получила телеграмму, что с ним случился удар и что он не может быть, но просит меня принимать гостей без него. Не удивительно, что меня влекло к коммунизму, когда я так часто убеждалась, что богатому найти счастье так же трудно, как Сизифу втащить камень из ада на гору.
В то же лето Лоэнгрин вздумал со мной обвенчаться, хотя я и доказывала, что отношусь к браку отрицательно.
– Нет большей глупости для артиста, чем женитьба, – говорила я, – ведь я проведу свою жизнь в бесконечных турне по всему свету, не можете же вы провести свою, сидя в литерной ложе и любуясь мной?
– Вам не надо будет разъезжать по всему свету, если мы поженимся.
– Чем же мы бы тогда занялись?
– Мы бы проводили время в моем лондонском доме или в имении.
– А дальше что?
– Есть еще яхта.
– Ну а дальше?
Лоэнгрин предложил испробовать такую жизнь в течение трех месяцев. «И я буду очень удивлен, если она вам не понравится», – прибавил он.
Это лето мы провели в Девоншире, где у него был удивительный замок, построенный по образцу Версаля и Малого Трианона, с целым рядом спален, ванных комнат и роскошными покоями, отданными в мое распоряжение, с четырнадцатью автомобилями и яхтой. Но я не приняла в расчет дождливой погоды. В Англии летом дождь идет целыми днями, но англичане как будто относятся к нему совершенно безразлично. Они рано встают, завтракают яйцами, почками, копченой грудинкой и кашей, надевают непромокаемые пальто и гуляют по сырости, чтобы, вернувшись, снова съесть множество блюд, заканчивая трапезу девонширскими сливками.
До пяти часов они будто бы пишут письма друзьям, а по-моему, просто спят. В пять спускаются к чаю, за которым подаются разнообразные пирожные, хлеб с маслом, чай и мармелад, после чего притворяются, что играют в бридж, пока не наступит время приступить к самому важному делу дня – одеванию к ужину, за которым появляются в вечернем туалете: дамы в платьях с глубоким вырезом, а мужчины в туго накрахмаленных рубашках, и уничтожают обед из двадцати блюд. После обеда начинается легкий разговор о политике, затрагивается философия, а затем все расходятся по своим комнатам.
Вы легко поймете, насколько эта жизнь меня удовлетворяла.
Через две недели я была на границе отчаяния. В замке была удивительная зала, вся в гобеленах, в которой висела картина Давида «Коронация Наполеона». Оказывается, Давид написал картину в двух экземплярах, одна из них в Лувре, а другая в бальном зале замка Лоэнгрина в Девоншире.
Заметив, что мое отчаяние все увеличивается, Лоэнгрин предложил мне снова потанцевать – в бальном зале.
Я вспомнила гобелены и картину кисти Давида.
– Как мне делать перед ними свои примитивные движения на блестящем вощеном паркете?
– Если задержка только за этим, пошлите за своим ковром и занавесями.
Я послушалась его совета, и гобелены были завешены моими драпировками, а ковер разложен на полу.
– Но мне нужен аккомпаниатор.
– Пошлите за пианистом, – сказал Лоэнгрин.
Я телеграфировала Колонну: «Провожу лето в Англии, должна работать, пришлите аккомпаниатора».
В оркестре Колонна первым скрипачом был человек странного вида с большой головой, качавшейся на плохо скроенном теле. Кроме скрипки, он играл на рояле, и Колонн его однажды привел ко мне, но человек этот был мне настолько неприятен, что, глядя на него или касаясь его руки, я положительно испытывала физическое отвращение и поэтому попросила Колонна больше его не приводить. Колонн возразил, что скрипач меня обожает, но я ответила, что не могу справиться с чувством отвращения и не в состоянии выносить этого человека.
Как-то вечером, когда Колонн по болезни не мог дирижировать для меня в «Гетэ Лирик», он прислал этого музыканта вместо себя. Я очень рассердилась и заявила, что отказываюсь танцевать, если он будет дирижировать.
Он вошел ко мне в уборную и взмолился со слезами на глазах: «Айседора, я вас обожаю, разрешите мне продирижировать хоть раз».
Я холодно посмотрела на него:
– Нет. Вы должны понять, что физически вы мне отвратительны.
Он расплакался.
Публика ждала, и Люнье Поэ убедил Пьернэ заменить Колонна.
В особенно дождливый день я получила ответную телеграмму от Колонна: «Посылаю аккомпаниатора. Приедет в такой-то день и час». Я поехала на вокзал и была поражена, когда увидела, что вылезает из поезда именно скрипач X.
– Как это возможно, что Колонн прислал именно вас? Он знает, что вы мне противны и я вас ненавижу.
– Простите, сударыня, маэстро меня прислал… – пробормотал он, заикаясь.
Узнав, кто такой аккомпаниатор, Лоэнгрин заметил: «По крайней мере, у меня нет причин к ревности».
Он все еще страдал от последствий того, что он считал ударом, и в замке при нем находились доктор и сестра милосердия, которые очень настойчиво указывали мне, как я должна себя вести. Меня поместили в самой отдаленной комнате на другом конце замка и запретили под каким бы то ни было предлогом беспокоить Лоэнгрина, который ежедневно проводил целые часы, запертый у себя в комнате, на диете, состоящей из риса, макарон и воды, причем беспрестанно к нему заходил доктор, чтобы освидетельствовать состояние кровообращения. Иногда его сажали в род клетки, привезенной из Парижа, где через него пропускалось несколько тысяч вольт электричества, пока он сидел с жалобным видом, повторяя:
– Надеюсь, что это мне поможет.
Все это усиливало мое раздражение и в соединении с непрекращающимся дождем могло бы послужить объяснением последующих удивительных событий.
Чтобы рассеять свое неудовольствие и избавиться от скуки, я стала работать с X., несмотря на всю нелюбовь к нему. Когда он играл, я заставляла его ширмой, говоря:
– Я не могу на вас смотреть, до того вы мне отвратительны.
В замке гостила старый друг Лоэнгрина, графиня А.
– Как можете вы так обращаться с несчастным пианистом? – сказала она и настояла однажды на том, чтобы я пригласила его поехать с нами в закрытом автомобиле, в котором мы ежедневно катались после завтрака.
Я согласилась очень неохотно. Автомобиль не имел откидных сидений, и поэтому нам пришлось сидеть всем рядом: мне посередине, а графине и X. по бокам. По обыкновению лил дождь. Через короткое время меня охватило такое отвращение к X., что я постучала в стекло шоферу и велела повернуть домой. Он кивнул головой и, желая мне угодить, резко повернул машину. Деревенская дорога была вся в рытвинах, и при крутом повороте меня бросило в объятия X. Его руки охватили меня и, взглянув на скрипача, я внезапно вспыхнула огнем, как ворох зажженной соломы. Я никогда не испытывала такого бурного чувства. Посмотрев на него, я поразилась. Как не заметила я этого раньше? Его лицо было прекрасно, в глазах горел затаенный огонь гениальности, и я с этой минуты поняла, что он великий человек.
Весь обратный путь я смотрела на него в каком-то оцепенении страсти и, когда мы вошли в замок, не отрывая своего взора от моего, он меня взял за руку и медленно увлек в залу, за ширмы. Как могла из такого сильного отвращения родиться такая сильная любовь?
Единственным возбуждающим средством, которое тогда разрешалось Лоэнгрину и которое теперь продается тысячами бутылок, было вновь изобретенное средство, вызывающее оживление деятельности фагоцитов. Лакеям было приказано ежедневно угощать гостей этим напитком, передавая привет от хозяина и, хотя впоследствии я узнала, что на прием полагается одна чайная ложка, Лоэнгрин настаивал на том, чтобы мы выпивали целый стакан.
После случая в автомобиле нас томило одно желание – оставаться вдвоем в зимнем ли саду, в парке или во время прогулок по грязным деревенским тропинкам. Но бурные страсти имеют бурный конец, и настал день, когда X. принужден был покинуть замок, чтобы никогда в него больше не возвращаться. Мы принесли эту жертву, чтобы спасти жизнь человеку, казалось, стоявшему на краю могилы. Много времени спустя, слушая дивную музыку «Зеркала Иисуса», я поняла, что была права, считая этого человека гением, а талант всегда имел для меня роковую притягательную силу.
Этот случай подтвердил, что я не гожусь для семейной жизни, и осенью, грустная и умудренная опытом, я уехала в Америку, чтобы выполнить свои обязательства по третьему контракту. В сотый раз я твердо решила посвятить отныне свою жизнь искусству, которое хоть и сурово, но зато на сто процентов благодарнее человеческих существ.
Во время этого турне я обратилась к Америке за помощью по делу основания школы. Мой трехлетний опыт жизни среди богатых людей убедил меня в пустоте и безнадежном эгоизме их существования, доказав мне, что можно найти настоящую радость только в принадлежащей всему человечеству вселенной. Зимой я обратилась с речью к публике, сидевшей в ложах «Метрополитена», и газеты раздули это в целый скандал под заголовком «Айседора оскорбляет богачей». Я сказала приблизительно следующее:
– Меня упрекают в злобных выпадах против Америки. Возможно, что это и правда, но вовсе не значит, что я не люблю Америки. Наоборот, это, вероятно, значит, что я слишком ее люблю. Я когда-то знала человека, страстно любившего женщину, которая не хотела его знать и плохо с ним обращалась. Он ей ежедневно писал по оскорбительному письму и на ее вопрос, зачем он пишет ей такие грубости, ответил: «Потому, что я вас безумно люблю».
Психолог объяснит вам этот рассказ, и таково же, наверно, мое отношение к Америке. Я, безусловно, ее люблю. Разве моя школа, мои дети, все мы не духовные отпрыски Уотта Уитмана? И мои танцы, которые называют «греческими», разве они не вышли из Америки, ведь они танцы Америки будущего. Все эти движения – откуда взяли они свое начало? Они рождены природой Америки, Сьерра-Невадой, Тихим океаном, омывающим берега Калифорнии; рождены беспредельными пространствами гор Роки, долиной Иосемайт, Ниагарским водопадом.
Бетховен и Шуберт были детьми народа всю свою жизнь. Они были людьми скромного достатка, и их великие творения были вдохновлены человечеством и принадлежат ему. Народ нуждается в драме, в музыке, в танцах.
Мы дали даровой спектакль в восточных кварталах города. Мне говорили: в восточных кварталах симфонию Шуберта не поймут и не оценят.
Итак, мы дали даровой спектакль (в театре не было кассы – какое приятное зрелище!) и публика сидела оцепенелая, вся в слезах. Вот как они не поняли и не оценили! Ключ жизни, поэзии и искусства готов забить из народных масс восточных кварталов. Постройте для них большой амфитеатр, единственная демократическая форма театра, где со всех мест видно одинаково, где нет ни лож, ни балконов, ни галереи. Взгляните туда, наверх – неужели вы считаете правильным сажать людей под потолок, словно мух, и требовать от них оценки искусства?
Постройте простой прекрасный театр. Вам не нужно покрывать его позолотой, не нужны все эти украшения, все это роскошное убранство. Благородное искусство идет из глубин человеческого духа и не нуждается во внешних покровах. В нашей школе нет костюмов, нет украшений; существует только красота, излучающаяся из недр вдохновленной человеческой души, и выражающее ее тело. Если моему искусству удалось вас чему-нибудь научить, надеюсь, что оно вас научило именно этому. Красоту следует искать и находить в детях: в свете их глаз и в красоте маленьких рук, вытянутых в очаровательном движении. Вы их видели на сцене, держащимися за руки, прекраснее любой жемчужной нити, украшающей шею посетительниц здешних лож. Это мои жемчуга, мои бриллианты – мне не надо других. Дайте красоту, свободу и силу детям. Дайте искусство народу, который в нем нуждается. Великие музыкальные произведения не должны оставаться достоянием немногих культурных людей, а должны быть бесплатно отданы массам, которым они необходимы, как воздух и хлеб, так как являются духовным напитком человечества.
Во время этой поездки по Америке я имела много радости от дружбы с талантливым художником Давидом Бисфам. Он посещал все мои спектакли, а я ходила на его лекции, и затем мы ужинали в моих комнатах в гостинице «Плацца» и он мне пел «По дороге в Манделей» или «Дании Дивер». Мы смеялись, обнимались и восторгались друг другом.
Эту главу следовало назвать «Апологией языческой любви». Теперь, когда я узнала, что любовь не только трагедия, но и времяпрепровождение, я отдалась ей с языческой наивностью. Люди, казалось, изголодались без красоты и любви, любви освежающей, любви без страха и последствий. Я бывала так прелестна после спектакля, в тунике и с волосами, украшенными розами. Почему не дать наслаждаться этой красотой? Прошли дни, когда со стаканом молока в руке я зачитывалась «Критикой чистого разума» Канта. Теперь мне казалось естественнее слушать за бокалом шампанского, как какой-нибудь обаятельный человек воздает хвалу моей красоте. Божественное языческое тело, страстные губы, обнимающие руки, нежный освежающий сон на плече любимого – все это были радости невинные и очаровательные. Многие, наверное, будут скандализированы, но я не понимаю, к чему, если ваше тело, предназначенное испытать определенную долю страдания от прорезывания зубов, выдергивания их и пломбирования, а каждый, несмотря на добродетель, подвержен болезням, вроде гриппа и т. п., может вам доставить наслаждение, отказываться от удовольствия, когда представляется случай их получить? Не следует ли дать несколько часов красивого отдыха человеку, целый день занятому умственной работой и часто мучимому тяжелыми жизненными проблемами и беспокойством, не следует ли обнять его прекрасными руками и успокоить его страдания? Надеюсь, что те, кому я дарила наслаждение, вспоминают его с той же радостью, как и я. В этих воспоминаниях невозможно их всех перечислить, невозможно описать в одной книге блаженные часы, проведенные мною в полях и лесах, безоблачное счастье, которое я испытала, слушая симфонии Моцарта или Бетховена, те дивные минуты, которые мне посвящали такие художники, как Исаи, Вальтер Руммель, Генер Скин и другие.
– Да, – часто восклицала я, – язычницей хочу я быть, язычницей!
Но, вероятно, никогда не шла дальше пуританского язычества или языческого пуританства.
Я никогда не забуду своего возвращения в Париж. Дети оставались в Версале с гувернанткой. Когда я открыла дверь, мальчик подбежал ко мне с ореолом из золотых кудрей вокруг прелестного лица. Уезжая, я оставила его в колыбели.
В 1908 году я купила в Нельи ателье Жервекса с залом для музыки в виде часовни и теперь туда переехала с детьми. Я работала в ателье целыми днями, а иногда и ночами со своим верным другом Генером Скином, выдающимся пианистом и неутомимым работником. Мы часто начинали работать утром и совершенно теряли представление о времени, так как дневной свет не проникал в мастерскую, увешанную моими голубыми занавесами и освещенную дуговыми лампами. Иногда я спрашивала: «Не голодны ли вы? Интересно, который час?» Мы смотрели на часы, и обнаруживалось, что уже четыре часа утра следующего дня! Мы так увлекались нашей работой, что приходили в состояние, называемое индусами «статикой экстаза». В саду был дом для детей, их няньки и гувернантки, и музыка им не мешала. Сад был на редкость красив, и весной, и летом мы танцевали с открытыми настежь дверями ателье. В этом ателье мы не только работали, но и развлекались. Лоэнгрин очень любил задавать обеды и балы, и часто обширная мастерская превращалась в тропический сад или испанский дворец, куда съезжались все художники и знаменитости Парижа. Однажды вечером Сесиль Сорель, Габриэль д’Аннунцио и я импровизировали пантомиму, во время которой д’Аннунцио проявил большой комедийный талант.
Хотя я с ним никогда раньше не встречалась, но при виде этого человека, от которого исходили свет и магнетизм, я не могла удержаться от восклицания: «Добро пожаловать; вы мне очень нравитесь!»
Встретив меня в Париже в 1912 году, д’Аннунцио решил меня покорить. Это не было особой честью, так как д’Аннунцио ухаживал за всеми известными женщинами мира, увешивая себя покоренными сердцами, как индеец скальпами. Но я сопротивлялась, продолжая преклоняться перед Дузе. Я хотела быть единственной женщиной в мире, которая устояла бы перед ним. Это был порыв героизма.
Когда д’Аннунцио ухаживает за женщиной, он каждое утро посылает ей стихи с цветком, выражающим смысл написанного. Ежедневно в восемь часов утра я получала цветочек и все же крепко держалась! Однажды вечером (у меня тогда было ателье неподалеку от гостиницы Байрона) д’Аннунцио мне сказал с особым ударением:
– Я приду сегодня в полночь!
Целый день мы с другом готовили ателье к приему гостя, наполнили комнату белыми цветами: белыми лилиями и другими, которые приносят на похороны; зажгли множество свечей. Д’Аннунцио был поражен при виде ателье, которое все в свечах и цветах походило на готическую часовню. Он вошел, и мы его повели к дивану, заваленному подушками. Сперва я ему танцевала, осыпая его цветами и расставляя вокруг него горящие свечи, и беззвучно скользила под звуки «Похоронного марша» Шопена. Постепенно я стала тушить свечи одну за другой, кроме стоявших у его ног и изголовья. Он лежал точно загипнотизированный. Затем, продолжая неслышно двигаться в такт музыке, я потушила свет в его ногах, но, когда торжественно направилась к его изголовью, он страшным усилием воли поднялся с дивана и с громким криком ужаса выбежал из ателье. Мы с пианистом, обессилев от смеха, упали в объятия друг друга.
В другой раз я устояла перед д’Аннунцио в Версале. Это было приблизительно через два года. Я пригласила его обедать в Палас-отель, куда мы отправились в автомобиле.
– Не хотите ли сперва пройтись по лесу?
– О, конечно, это чудесная мысль.
Мы доехали на автомобиле до леса Марли и, оставив машину, пошли пешком. Д’Аннунцио был в восторженном настроении.
После короткой прогулки я предложила вернуться, говоря, что пора садиться за стол. Но найти автомобиль оказалось невозможным, и мы пошли пешком искать гостиницу Палас. Мы шли, шли и шли, но не могли найти выхода! Наконец д’Аннунцио расплакался как ребенок: «Я голоден, я хочу есть! У меня есть мозги, и они нуждаются в питании! Когда я голоден, я не могу ходить!»
Я его утешала, как могла, пока мы не нашли дорогу и не вернулись в гостиницу, где д’Аннунцио подкрепился как следует.
В третий раз я выдержала натиск д’Аннунцио много лет спустя, уже во время войны. Я приехала в Рим и остановилась в гостинице «Регина». По необыкновенному стечению обстоятельств, д’Аннунцио жил в соседней комнате и каждый вечер обедал с маркизой Касатти. Однажды она меня пригласила обедать, и я, приехав во дворец, вошла в вестибюль. Вся обстановка была в греческом стиле. Я сидела в ожидании появления маркизы, как вдруг услышала целый поток обращенных ко мне ругательств. Оглянувшись, я заметила зеленого попугая, разгуливавшего на свободе. Я быстро поднялась и бросилась в соседнюю гостиную. Сидя там в ожидании маркизы, я внезапно услышала ворчание и увидела белого бульдога, тоже прогуливавшегося на свободе. Пришлось опять искать спасения в следующей гостиной, где стены и пол были покрыты шкурами белых медведей. Я села и стала ждать маркизу. Тут я услышала негромкий свистящий звук. Из клетки, раскачиваясь на хвосте, шипела на меня кобра. Я бросилась дальше, в комнату, устланную тигровыми шкурами. Там меня поджидала горилла со страшным оскалом зубов. Я бросилась в соседнюю комнату, столовую, где застала секретаря маркизы. В конце концов появилась и хозяйка дома, одетая в прозрачную золотистую пижаму.
– Вы, как видно, любите животных, – заметила я.
– О, да, обожаю их – в особенности обезьян! – ответила она, бросив взгляд на своего секретаря.
Странно, что после такого возбуждающего начала обед прошел очень чопорно. После обеда мы вернулись в гостиную с орангутангом и маркиза послала за своей гадалкой. Та явилась в высокой, остроконечной шляпе и плаще, как у колдуньи и стала нам гадать на картах.
Затем вошел д’Аннунцио. Он очень суеверен и верит всем гадалкам. Эта ворожея рассказала ему совершенно невероятные вещи. Она сказала:
– Вы полетите по воздуху и совершите страшные вещи. Потом упадете и будете у врат смерти. Но вы ее избегнете и через нее достигнете вершин славы.
Мне же она сказала:
– Вы распространите среди народов новую религию и положите основание храмам по всему миру. Но небо вам покровительствует, и, как только является опасность, ангелы вас защищают. Вы достигнете преклонных лет и жить будете вечно.
Когда мы вернулись в гостиницу, д’Аннунцио мне сказал:
– Я буду к вам приходить каждую полночь. Я победил всех женщин мира, но еще не победил Айседоры.
И каждую ночь ровно в двенадцать часов он появлялся в моей комнате.
– Я буду исключением, – решила я, – буду единственной женщиной в мире, не уступившей д’Аннунцио.
Он мне рассказал удивительные события из своей жизни, говорил о своей юности, об искусстве.
– Айседора, я больше не могу! Возьми, возьми меня!
Я была так потрясена его талантом, что в такие минуты не знала, как поступить, и, взяв его нежно за руку, выводила из комнаты. Так продолжалось около трех недель. Я дошла до совершенно безумного состояния и однажды, бросившись на вокзал, уехала первым поездом.
Иногда он меня спрашивал:
– Почему ты не можешь меня любить?
– Из-за Элеоноры.
В гостинице Трианон у д’Аннунцио была золотая рыбка, которую он очень любил. Она жила в прелестной хрустальной чаше, и д’Аннунцио часто ее кормил и с ней разговаривал, а золотая рыбка, точно отвечая, двигала жабрами и то открывала, то закрывала рот. Однажды, остановившись в Трианоне, я спросила метрдотеля:
– Где золотая рыбка д’Аннунцио?
– О, сударыня, это печальный рассказ! Д’Аннунцио уехал в Италию и поручил нам за ней ухаживать. «Эта золотая рыбка, – сказал он, – очень близка моему сердцу. Она – символ моего счастья». И часто телеграфировал: «Как поживает мой любимый Адольф?» В один прекрасный день Адольф стал медленнее плавать вокруг чаши и перестал справляться о д’Аннунцио; тогда я его взял и выбросил за окно. Но вдруг пришла телеграмма от д’Аннунцио: «Чувствую, что Адольфу плохо». Я ответил: «Адольф умер вчера вечером». Д’Аннунцио снова телеграфировал: «Похороните в саду. Устройте могилу». Я взял сардинку, обернул ее в серебряную бумагу, похоронил в саду и поставил крест с надписью: «Здесь лежит Адольф». Вернувшись, д’Аннунцио спросил: «Где могила моего Адольфа?»
Я ему показал могилу в саду, он принес массу цветов и долго стоял, проливая над ней слезы.
Один из наших праздников кончился трагично. Мастерская была убрана, как тропический сад, и столики на двоих были спрятаны в густой зелени и в цветах. Тем временем я успела познакомиться с различными парижскими интригами и поэтому могла соединять парочки по их желанию, заставляя таким образом плакать некоторых жен. Гости все были в персидских костюмах, и мы танцевали под цыганский оркестр.
Гости были приглашены к четырем часам дня в Версаль и там, в парке, были раскинуты шатры, где их ожидали всякие яства, начиная с икры и шампанского и кончая чаем и пирожными. После чего на открытой площадке, где находились палатки, оркестр Колонна под управлением Пьернэ сыграл нам ряд произведений Рихарда Вагнера. Помню, как в тени больших деревьев удивительно звучала идиллия Зигфрида в этот прекрасный летний полдень и как вечером при заходе солнца торжественно неслись аккорды «Похоронного марша» из «Гибели богов».
После концерта великолепно накрытые столы как бы манили гостей к материальным удовольствиям. Пир этот, за которым подавались необыкновенные разнообразные блюда, продолжался до полуночи, когда была зажжена иллюминация и все танцевали до утра под звуки венского оркестра.
Так в моем представлении следовало действовать, когда богатый человек желает тратить деньги на прием гостей. На этот праздник явились вся аристократия и все художники Парижа и действительно оценили его по достоинству.
Но самое странное было то, что Лоэнгрин не присутствовал на торжестве, которое я устраивала для его же развлечения и которое ему обошлось в 50 000 франков (к тому же довоенных). Приблизительно за час до начала праздника я получила телеграмму, что с ним случился удар и что он не может быть, но просит меня принимать гостей без него. Не удивительно, что меня влекло к коммунизму, когда я так часто убеждалась, что богатому найти счастье так же трудно, как Сизифу втащить камень из ада на гору.
В то же лето Лоэнгрин вздумал со мной обвенчаться, хотя я и доказывала, что отношусь к браку отрицательно.
– Нет большей глупости для артиста, чем женитьба, – говорила я, – ведь я проведу свою жизнь в бесконечных турне по всему свету, не можете же вы провести свою, сидя в литерной ложе и любуясь мной?
– Вам не надо будет разъезжать по всему свету, если мы поженимся.
– Чем же мы бы тогда занялись?
– Мы бы проводили время в моем лондонском доме или в имении.
– А дальше что?
– Есть еще яхта.
– Ну а дальше?
Лоэнгрин предложил испробовать такую жизнь в течение трех месяцев. «И я буду очень удивлен, если она вам не понравится», – прибавил он.
Это лето мы провели в Девоншире, где у него был удивительный замок, построенный по образцу Версаля и Малого Трианона, с целым рядом спален, ванных комнат и роскошными покоями, отданными в мое распоряжение, с четырнадцатью автомобилями и яхтой. Но я не приняла в расчет дождливой погоды. В Англии летом дождь идет целыми днями, но англичане как будто относятся к нему совершенно безразлично. Они рано встают, завтракают яйцами, почками, копченой грудинкой и кашей, надевают непромокаемые пальто и гуляют по сырости, чтобы, вернувшись, снова съесть множество блюд, заканчивая трапезу девонширскими сливками.
До пяти часов они будто бы пишут письма друзьям, а по-моему, просто спят. В пять спускаются к чаю, за которым подаются разнообразные пирожные, хлеб с маслом, чай и мармелад, после чего притворяются, что играют в бридж, пока не наступит время приступить к самому важному делу дня – одеванию к ужину, за которым появляются в вечернем туалете: дамы в платьях с глубоким вырезом, а мужчины в туго накрахмаленных рубашках, и уничтожают обед из двадцати блюд. После обеда начинается легкий разговор о политике, затрагивается философия, а затем все расходятся по своим комнатам.
Вы легко поймете, насколько эта жизнь меня удовлетворяла.
Через две недели я была на границе отчаяния. В замке была удивительная зала, вся в гобеленах, в которой висела картина Давида «Коронация Наполеона». Оказывается, Давид написал картину в двух экземплярах, одна из них в Лувре, а другая в бальном зале замка Лоэнгрина в Девоншире.
Заметив, что мое отчаяние все увеличивается, Лоэнгрин предложил мне снова потанцевать – в бальном зале.
Я вспомнила гобелены и картину кисти Давида.
– Как мне делать перед ними свои примитивные движения на блестящем вощеном паркете?
– Если задержка только за этим, пошлите за своим ковром и занавесями.
Я послушалась его совета, и гобелены были завешены моими драпировками, а ковер разложен на полу.
– Но мне нужен аккомпаниатор.
– Пошлите за пианистом, – сказал Лоэнгрин.
Я телеграфировала Колонну: «Провожу лето в Англии, должна работать, пришлите аккомпаниатора».
В оркестре Колонна первым скрипачом был человек странного вида с большой головой, качавшейся на плохо скроенном теле. Кроме скрипки, он играл на рояле, и Колонн его однажды привел ко мне, но человек этот был мне настолько неприятен, что, глядя на него или касаясь его руки, я положительно испытывала физическое отвращение и поэтому попросила Колонна больше его не приводить. Колонн возразил, что скрипач меня обожает, но я ответила, что не могу справиться с чувством отвращения и не в состоянии выносить этого человека.
Как-то вечером, когда Колонн по болезни не мог дирижировать для меня в «Гетэ Лирик», он прислал этого музыканта вместо себя. Я очень рассердилась и заявила, что отказываюсь танцевать, если он будет дирижировать.
Он вошел ко мне в уборную и взмолился со слезами на глазах: «Айседора, я вас обожаю, разрешите мне продирижировать хоть раз».
Я холодно посмотрела на него:
– Нет. Вы должны понять, что физически вы мне отвратительны.
Он расплакался.
Публика ждала, и Люнье Поэ убедил Пьернэ заменить Колонна.
В особенно дождливый день я получила ответную телеграмму от Колонна: «Посылаю аккомпаниатора. Приедет в такой-то день и час». Я поехала на вокзал и была поражена, когда увидела, что вылезает из поезда именно скрипач X.
– Как это возможно, что Колонн прислал именно вас? Он знает, что вы мне противны и я вас ненавижу.
– Простите, сударыня, маэстро меня прислал… – пробормотал он, заикаясь.
Узнав, кто такой аккомпаниатор, Лоэнгрин заметил: «По крайней мере, у меня нет причин к ревности».
Он все еще страдал от последствий того, что он считал ударом, и в замке при нем находились доктор и сестра милосердия, которые очень настойчиво указывали мне, как я должна себя вести. Меня поместили в самой отдаленной комнате на другом конце замка и запретили под каким бы то ни было предлогом беспокоить Лоэнгрина, который ежедневно проводил целые часы, запертый у себя в комнате, на диете, состоящей из риса, макарон и воды, причем беспрестанно к нему заходил доктор, чтобы освидетельствовать состояние кровообращения. Иногда его сажали в род клетки, привезенной из Парижа, где через него пропускалось несколько тысяч вольт электричества, пока он сидел с жалобным видом, повторяя:
– Надеюсь, что это мне поможет.
Все это усиливало мое раздражение и в соединении с непрекращающимся дождем могло бы послужить объяснением последующих удивительных событий.
Чтобы рассеять свое неудовольствие и избавиться от скуки, я стала работать с X., несмотря на всю нелюбовь к нему. Когда он играл, я заставляла его ширмой, говоря:
– Я не могу на вас смотреть, до того вы мне отвратительны.
В замке гостила старый друг Лоэнгрина, графиня А.
– Как можете вы так обращаться с несчастным пианистом? – сказала она и настояла однажды на том, чтобы я пригласила его поехать с нами в закрытом автомобиле, в котором мы ежедневно катались после завтрака.
Я согласилась очень неохотно. Автомобиль не имел откидных сидений, и поэтому нам пришлось сидеть всем рядом: мне посередине, а графине и X. по бокам. По обыкновению лил дождь. Через короткое время меня охватило такое отвращение к X., что я постучала в стекло шоферу и велела повернуть домой. Он кивнул головой и, желая мне угодить, резко повернул машину. Деревенская дорога была вся в рытвинах, и при крутом повороте меня бросило в объятия X. Его руки охватили меня и, взглянув на скрипача, я внезапно вспыхнула огнем, как ворох зажженной соломы. Я никогда не испытывала такого бурного чувства. Посмотрев на него, я поразилась. Как не заметила я этого раньше? Его лицо было прекрасно, в глазах горел затаенный огонь гениальности, и я с этой минуты поняла, что он великий человек.
Весь обратный путь я смотрела на него в каком-то оцепенении страсти и, когда мы вошли в замок, не отрывая своего взора от моего, он меня взял за руку и медленно увлек в залу, за ширмы. Как могла из такого сильного отвращения родиться такая сильная любовь?
Единственным возбуждающим средством, которое тогда разрешалось Лоэнгрину и которое теперь продается тысячами бутылок, было вновь изобретенное средство, вызывающее оживление деятельности фагоцитов. Лакеям было приказано ежедневно угощать гостей этим напитком, передавая привет от хозяина и, хотя впоследствии я узнала, что на прием полагается одна чайная ложка, Лоэнгрин настаивал на том, чтобы мы выпивали целый стакан.
После случая в автомобиле нас томило одно желание – оставаться вдвоем в зимнем ли саду, в парке или во время прогулок по грязным деревенским тропинкам. Но бурные страсти имеют бурный конец, и настал день, когда X. принужден был покинуть замок, чтобы никогда в него больше не возвращаться. Мы принесли эту жертву, чтобы спасти жизнь человеку, казалось, стоявшему на краю могилы. Много времени спустя, слушая дивную музыку «Зеркала Иисуса», я поняла, что была права, считая этого человека гением, а талант всегда имел для меня роковую притягательную силу.
Этот случай подтвердил, что я не гожусь для семейной жизни, и осенью, грустная и умудренная опытом, я уехала в Америку, чтобы выполнить свои обязательства по третьему контракту. В сотый раз я твердо решила посвятить отныне свою жизнь искусству, которое хоть и сурово, но зато на сто процентов благодарнее человеческих существ.
Во время этого турне я обратилась к Америке за помощью по делу основания школы. Мой трехлетний опыт жизни среди богатых людей убедил меня в пустоте и безнадежном эгоизме их существования, доказав мне, что можно найти настоящую радость только в принадлежащей всему человечеству вселенной. Зимой я обратилась с речью к публике, сидевшей в ложах «Метрополитена», и газеты раздули это в целый скандал под заголовком «Айседора оскорбляет богачей». Я сказала приблизительно следующее:
– Меня упрекают в злобных выпадах против Америки. Возможно, что это и правда, но вовсе не значит, что я не люблю Америки. Наоборот, это, вероятно, значит, что я слишком ее люблю. Я когда-то знала человека, страстно любившего женщину, которая не хотела его знать и плохо с ним обращалась. Он ей ежедневно писал по оскорбительному письму и на ее вопрос, зачем он пишет ей такие грубости, ответил: «Потому, что я вас безумно люблю».
Психолог объяснит вам этот рассказ, и таково же, наверно, мое отношение к Америке. Я, безусловно, ее люблю. Разве моя школа, мои дети, все мы не духовные отпрыски Уотта Уитмана? И мои танцы, которые называют «греческими», разве они не вышли из Америки, ведь они танцы Америки будущего. Все эти движения – откуда взяли они свое начало? Они рождены природой Америки, Сьерра-Невадой, Тихим океаном, омывающим берега Калифорнии; рождены беспредельными пространствами гор Роки, долиной Иосемайт, Ниагарским водопадом.
Бетховен и Шуберт были детьми народа всю свою жизнь. Они были людьми скромного достатка, и их великие творения были вдохновлены человечеством и принадлежат ему. Народ нуждается в драме, в музыке, в танцах.
Мы дали даровой спектакль в восточных кварталах города. Мне говорили: в восточных кварталах симфонию Шуберта не поймут и не оценят.
Итак, мы дали даровой спектакль (в театре не было кассы – какое приятное зрелище!) и публика сидела оцепенелая, вся в слезах. Вот как они не поняли и не оценили! Ключ жизни, поэзии и искусства готов забить из народных масс восточных кварталов. Постройте для них большой амфитеатр, единственная демократическая форма театра, где со всех мест видно одинаково, где нет ни лож, ни балконов, ни галереи. Взгляните туда, наверх – неужели вы считаете правильным сажать людей под потолок, словно мух, и требовать от них оценки искусства?
Постройте простой прекрасный театр. Вам не нужно покрывать его позолотой, не нужны все эти украшения, все это роскошное убранство. Благородное искусство идет из глубин человеческого духа и не нуждается во внешних покровах. В нашей школе нет костюмов, нет украшений; существует только красота, излучающаяся из недр вдохновленной человеческой души, и выражающее ее тело. Если моему искусству удалось вас чему-нибудь научить, надеюсь, что оно вас научило именно этому. Красоту следует искать и находить в детях: в свете их глаз и в красоте маленьких рук, вытянутых в очаровательном движении. Вы их видели на сцене, держащимися за руки, прекраснее любой жемчужной нити, украшающей шею посетительниц здешних лож. Это мои жемчуга, мои бриллианты – мне не надо других. Дайте красоту, свободу и силу детям. Дайте искусство народу, который в нем нуждается. Великие музыкальные произведения не должны оставаться достоянием немногих культурных людей, а должны быть бесплатно отданы массам, которым они необходимы, как воздух и хлеб, так как являются духовным напитком человечества.
Во время этой поездки по Америке я имела много радости от дружбы с талантливым художником Давидом Бисфам. Он посещал все мои спектакли, а я ходила на его лекции, и затем мы ужинали в моих комнатах в гостинице «Плацца» и он мне пел «По дороге в Манделей» или «Дании Дивер». Мы смеялись, обнимались и восторгались друг другом.
Эту главу следовало назвать «Апологией языческой любви». Теперь, когда я узнала, что любовь не только трагедия, но и времяпрепровождение, я отдалась ей с языческой наивностью. Люди, казалось, изголодались без красоты и любви, любви освежающей, любви без страха и последствий. Я бывала так прелестна после спектакля, в тунике и с волосами, украшенными розами. Почему не дать наслаждаться этой красотой? Прошли дни, когда со стаканом молока в руке я зачитывалась «Критикой чистого разума» Канта. Теперь мне казалось естественнее слушать за бокалом шампанского, как какой-нибудь обаятельный человек воздает хвалу моей красоте. Божественное языческое тело, страстные губы, обнимающие руки, нежный освежающий сон на плече любимого – все это были радости невинные и очаровательные. Многие, наверное, будут скандализированы, но я не понимаю, к чему, если ваше тело, предназначенное испытать определенную долю страдания от прорезывания зубов, выдергивания их и пломбирования, а каждый, несмотря на добродетель, подвержен болезням, вроде гриппа и т. п., может вам доставить наслаждение, отказываться от удовольствия, когда представляется случай их получить? Не следует ли дать несколько часов красивого отдыха человеку, целый день занятому умственной работой и часто мучимому тяжелыми жизненными проблемами и беспокойством, не следует ли обнять его прекрасными руками и успокоить его страдания? Надеюсь, что те, кому я дарила наслаждение, вспоминают его с той же радостью, как и я. В этих воспоминаниях невозможно их всех перечислить, невозможно описать в одной книге блаженные часы, проведенные мною в полях и лесах, безоблачное счастье, которое я испытала, слушая симфонии Моцарта или Бетховена, те дивные минуты, которые мне посвящали такие художники, как Исаи, Вальтер Руммель, Генер Скин и другие.
– Да, – часто восклицала я, – язычницей хочу я быть, язычницей!
Но, вероятно, никогда не шла дальше пуританского язычества или языческого пуританства.
Я никогда не забуду своего возвращения в Париж. Дети оставались в Версале с гувернанткой. Когда я открыла дверь, мальчик подбежал ко мне с ореолом из золотых кудрей вокруг прелестного лица. Уезжая, я оставила его в колыбели.
В 1908 году я купила в Нельи ателье Жервекса с залом для музыки в виде часовни и теперь туда переехала с детьми. Я работала в ателье целыми днями, а иногда и ночами со своим верным другом Генером Скином, выдающимся пианистом и неутомимым работником. Мы часто начинали работать утром и совершенно теряли представление о времени, так как дневной свет не проникал в мастерскую, увешанную моими голубыми занавесами и освещенную дуговыми лампами. Иногда я спрашивала: «Не голодны ли вы? Интересно, который час?» Мы смотрели на часы, и обнаруживалось, что уже четыре часа утра следующего дня! Мы так увлекались нашей работой, что приходили в состояние, называемое индусами «статикой экстаза». В саду был дом для детей, их няньки и гувернантки, и музыка им не мешала. Сад был на редкость красив, и весной, и летом мы танцевали с открытыми настежь дверями ателье. В этом ателье мы не только работали, но и развлекались. Лоэнгрин очень любил задавать обеды и балы, и часто обширная мастерская превращалась в тропический сад или испанский дворец, куда съезжались все художники и знаменитости Парижа. Однажды вечером Сесиль Сорель, Габриэль д’Аннунцио и я импровизировали пантомиму, во время которой д’Аннунцио проявил большой комедийный талант.
* * *
В течение многих лет у меня было предубеждение против д’Аннунцио и я отказывалась с ним встретиться, считая, что он дурно поступил с Дузе, которой я восторгалась. Однажды меня спросили, можно ли ко мне привести д’Аннунцио. «Нет, – ответила я, – не приводите, иначе я с ним буду очень груба». Но, несмотря на мои просьбы, д’Аннунцио был все же введен в мой дом.Хотя я с ним никогда раньше не встречалась, но при виде этого человека, от которого исходили свет и магнетизм, я не могла удержаться от восклицания: «Добро пожаловать; вы мне очень нравитесь!»
Встретив меня в Париже в 1912 году, д’Аннунцио решил меня покорить. Это не было особой честью, так как д’Аннунцио ухаживал за всеми известными женщинами мира, увешивая себя покоренными сердцами, как индеец скальпами. Но я сопротивлялась, продолжая преклоняться перед Дузе. Я хотела быть единственной женщиной в мире, которая устояла бы перед ним. Это был порыв героизма.
Когда д’Аннунцио ухаживает за женщиной, он каждое утро посылает ей стихи с цветком, выражающим смысл написанного. Ежедневно в восемь часов утра я получала цветочек и все же крепко держалась! Однажды вечером (у меня тогда было ателье неподалеку от гостиницы Байрона) д’Аннунцио мне сказал с особым ударением:
– Я приду сегодня в полночь!
Целый день мы с другом готовили ателье к приему гостя, наполнили комнату белыми цветами: белыми лилиями и другими, которые приносят на похороны; зажгли множество свечей. Д’Аннунцио был поражен при виде ателье, которое все в свечах и цветах походило на готическую часовню. Он вошел, и мы его повели к дивану, заваленному подушками. Сперва я ему танцевала, осыпая его цветами и расставляя вокруг него горящие свечи, и беззвучно скользила под звуки «Похоронного марша» Шопена. Постепенно я стала тушить свечи одну за другой, кроме стоявших у его ног и изголовья. Он лежал точно загипнотизированный. Затем, продолжая неслышно двигаться в такт музыке, я потушила свет в его ногах, но, когда торжественно направилась к его изголовью, он страшным усилием воли поднялся с дивана и с громким криком ужаса выбежал из ателье. Мы с пианистом, обессилев от смеха, упали в объятия друг друга.
В другой раз я устояла перед д’Аннунцио в Версале. Это было приблизительно через два года. Я пригласила его обедать в Палас-отель, куда мы отправились в автомобиле.
– Не хотите ли сперва пройтись по лесу?
– О, конечно, это чудесная мысль.
Мы доехали на автомобиле до леса Марли и, оставив машину, пошли пешком. Д’Аннунцио был в восторженном настроении.
После короткой прогулки я предложила вернуться, говоря, что пора садиться за стол. Но найти автомобиль оказалось невозможным, и мы пошли пешком искать гостиницу Палас. Мы шли, шли и шли, но не могли найти выхода! Наконец д’Аннунцио расплакался как ребенок: «Я голоден, я хочу есть! У меня есть мозги, и они нуждаются в питании! Когда я голоден, я не могу ходить!»
Я его утешала, как могла, пока мы не нашли дорогу и не вернулись в гостиницу, где д’Аннунцио подкрепился как следует.
В третий раз я выдержала натиск д’Аннунцио много лет спустя, уже во время войны. Я приехала в Рим и остановилась в гостинице «Регина». По необыкновенному стечению обстоятельств, д’Аннунцио жил в соседней комнате и каждый вечер обедал с маркизой Касатти. Однажды она меня пригласила обедать, и я, приехав во дворец, вошла в вестибюль. Вся обстановка была в греческом стиле. Я сидела в ожидании появления маркизы, как вдруг услышала целый поток обращенных ко мне ругательств. Оглянувшись, я заметила зеленого попугая, разгуливавшего на свободе. Я быстро поднялась и бросилась в соседнюю гостиную. Сидя там в ожидании маркизы, я внезапно услышала ворчание и увидела белого бульдога, тоже прогуливавшегося на свободе. Пришлось опять искать спасения в следующей гостиной, где стены и пол были покрыты шкурами белых медведей. Я села и стала ждать маркизу. Тут я услышала негромкий свистящий звук. Из клетки, раскачиваясь на хвосте, шипела на меня кобра. Я бросилась дальше, в комнату, устланную тигровыми шкурами. Там меня поджидала горилла со страшным оскалом зубов. Я бросилась в соседнюю комнату, столовую, где застала секретаря маркизы. В конце концов появилась и хозяйка дома, одетая в прозрачную золотистую пижаму.
– Вы, как видно, любите животных, – заметила я.
– О, да, обожаю их – в особенности обезьян! – ответила она, бросив взгляд на своего секретаря.
Странно, что после такого возбуждающего начала обед прошел очень чопорно. После обеда мы вернулись в гостиную с орангутангом и маркиза послала за своей гадалкой. Та явилась в высокой, остроконечной шляпе и плаще, как у колдуньи и стала нам гадать на картах.
Затем вошел д’Аннунцио. Он очень суеверен и верит всем гадалкам. Эта ворожея рассказала ему совершенно невероятные вещи. Она сказала:
– Вы полетите по воздуху и совершите страшные вещи. Потом упадете и будете у врат смерти. Но вы ее избегнете и через нее достигнете вершин славы.
Мне же она сказала:
– Вы распространите среди народов новую религию и положите основание храмам по всему миру. Но небо вам покровительствует, и, как только является опасность, ангелы вас защищают. Вы достигнете преклонных лет и жить будете вечно.
Когда мы вернулись в гостиницу, д’Аннунцио мне сказал:
– Я буду к вам приходить каждую полночь. Я победил всех женщин мира, но еще не победил Айседоры.
И каждую ночь ровно в двенадцать часов он появлялся в моей комнате.
– Я буду исключением, – решила я, – буду единственной женщиной в мире, не уступившей д’Аннунцио.
Он мне рассказал удивительные события из своей жизни, говорил о своей юности, об искусстве.
– Айседора, я больше не могу! Возьми, возьми меня!
Я была так потрясена его талантом, что в такие минуты не знала, как поступить, и, взяв его нежно за руку, выводила из комнаты. Так продолжалось около трех недель. Я дошла до совершенно безумного состояния и однажды, бросившись на вокзал, уехала первым поездом.
Иногда он меня спрашивал:
– Почему ты не можешь меня любить?
– Из-за Элеоноры.
В гостинице Трианон у д’Аннунцио была золотая рыбка, которую он очень любил. Она жила в прелестной хрустальной чаше, и д’Аннунцио часто ее кормил и с ней разговаривал, а золотая рыбка, точно отвечая, двигала жабрами и то открывала, то закрывала рот. Однажды, остановившись в Трианоне, я спросила метрдотеля:
– Где золотая рыбка д’Аннунцио?
– О, сударыня, это печальный рассказ! Д’Аннунцио уехал в Италию и поручил нам за ней ухаживать. «Эта золотая рыбка, – сказал он, – очень близка моему сердцу. Она – символ моего счастья». И часто телеграфировал: «Как поживает мой любимый Адольф?» В один прекрасный день Адольф стал медленнее плавать вокруг чаши и перестал справляться о д’Аннунцио; тогда я его взял и выбросил за окно. Но вдруг пришла телеграмма от д’Аннунцио: «Чувствую, что Адольфу плохо». Я ответил: «Адольф умер вчера вечером». Д’Аннунцио снова телеграфировал: «Похороните в саду. Устройте могилу». Я взял сардинку, обернул ее в серебряную бумагу, похоронил в саду и поставил крест с надписью: «Здесь лежит Адольф». Вернувшись, д’Аннунцио спросил: «Где могила моего Адольфа?»
Я ему показал могилу в саду, он принес массу цветов и долго стоял, проливая над ней слезы.
Один из наших праздников кончился трагично. Мастерская была убрана, как тропический сад, и столики на двоих были спрятаны в густой зелени и в цветах. Тем временем я успела познакомиться с различными парижскими интригами и поэтому могла соединять парочки по их желанию, заставляя таким образом плакать некоторых жен. Гости все были в персидских костюмах, и мы танцевали под цыганский оркестр.