Читатель не должен забывать, что эти записки обнимают целый ряд лет, и что когда меня охватывала новая любовь к простому смертному, ангелу или демону – безразлично, я верила, что это единственный, которого я так долго ждала, и что эта любовь окончательно меня возродит. Но, вероятно, любовь всегда порождает такую уверенность. Каждое увлечение моей жизни могло бы послужить темой для романа, который бы имел хороший конец и продолжался бы вечно, как кинематографическая лента со счастливым исходом!
Летом мы стали искать тихого уединения на юге. Около порта Сен-Жан на мысе Феррато мы поселились в малонаселенной гостинице и устроили ателье в пустом гараже, где целый день и вечер мой друг играл божественные мелодии, а я танцевала. Счастливое время настало для меня, время, озаренное присутствием моего Архангела, полное музыки и в непосредственной близости от моря. Это походило на мечты католиков о жизни в раю после смерти. Жизнь – маятник: чем глубже страдание, тем сильнее счастье; безумная печаль сменяется еще более безумным порывом радости. Изредка мы покидали наше убежище, чтобы дать благотворительный спектакль в пользу обездоленных или концерт для раненых, но большей частью оставались одни, и через музыку и любовь, через любовь и музыку моя душа возносилась к высшему блаженству. В соседней вилле жил почтенный священник со своей сестрой г-жой Жиральди; сам он когда-то был миссионером в южной Африке. Они были нашими единственными друзьями, и я часто им танцевала под вдохновенную и возвышенную музыку Листа. К концу лета мы нашли ателье в Ницце и, когда было заключено перемирие, переехали в Париж.
Война кончилась. Мы наблюдали шествие в честь победы под Триумфальной аркой и кричали: «Мир спасен!» Мы все на время стали поэтами но – увы! – подобно тому, как поэт очнулся от своих грез, чтобы искать хлеба с сыром для возлюбленной, так и мир пришел в себя и погрузился в коммерческие расчеты.
Мой Архангел взял меня под руку и повел к «Бельвю». Дом разваливался, но все-таки, подумали мы, почему не привести его в порядок? И провели несколько месяцев в бесплодной погоне за средствами для осуществления этой невозможной затеи. Наконец мы убедились, что это невыполнимо, и согласились на предложение французского правительства, которое хотело купить дом, считая, что он подходит для фабрики удушливых газов в предвидении будущей войны. Я уже видела превращение моего «Дионисиона» в госпиталь и теперь должна была примириться с мыслью, что он станет орудием подготовки будущих войн. Потеря «Бельвю» была для меня большим ударом…
Однако, вместо того чтобы удовлетвориться найденным счастьем, я снова загорелась желанием приняться за создание школы и с этой целью телеграфировала своим ученицам в Америку. По приезде их я собрала вокруг себя нескольких верных друзей и сказала: «Поедем все вместе в Афины, полюбуемся на Акрополь и подумаем, нельзя ли основать школу в Греции». Как извращают человеческие побуждения! В 1927 году один журналист писал об этой поездке в The NewYorker: «Ее экстравагантность не знала пределов. Она повезла съехавшихся к ней гостей сперва в Венецию, а затем в Афины».
Горе мне! Приехали мои ученицы, молодые, хорошенькие и преуспевающие. Мой Архангел взглянул на них и пал – пал к ногам одной из них. Как описать путешествие, ставшее для меня Голгофой любви? Я увидела зарождающуюся симпатию впервые в гостинице на Лидс, где мы провели несколько недель, убедилась в ней на пароходе, направлявшемся в Грецию, и эта уверенность в конце концов мне навсегда отравила счастье любоваться Акрополем при лунном свете – вот отдельные этапы этой Голгофы любви.
В Афинах все, казалось, благоприятствовало существованию школы. Благодаря любезности Венизелоса, в мое распоряжение был отдан «Запион». Там я устроила ателье и каждое утро работала со своими ученицами, пытаясь их вдохновить на создание танцев, достойных Акрополя. Мой план был подготовить тысячу детей для участия в грандиозных празднествах в честь Диониса на стадионе.
Мы ежедневно отправлялись в Акрополь и, вспоминая свое первое посещение его в 1904 году, я глубоко волновалась при виде юных тел моих учениц, осуществлявших своими танцами часть моей мечты, взлелеянной шестнадцать лет тому назад. Теперь все словно предвещало возможность устройства школы в Афинах, теперь, когда война была счастливо закончена. Ученицы, приехавшие из Америки с некоторыми неприятными мне привычками и манерами, быстро освободились от них под влиянием голубого неба Афин, вдохновляющих гор и моря и великого искусства.
Однажды вечером, при заходе солнца, когда мой Архангел, все более и более принимавший человеческий облик, заканчивал марш из «Гибели богов» и последние аккорды замирали в воздухе, точно растворяясь в огненных лучах, откликались эхом на Гиметтусе и тонули в море, я внезапно подметила встречу двух взоров, одинаково горевших в огненном закате. Меня охватил такой бурный порыв ярости, что я испугалась. Я ушла из дому и всю ночь бродила по холмам Гиметтуса во власти безумного отчаяния. Конечно, и прежде в моей жизни меня посещала ревность, чудовище с зелеными глазами, клыки которого причиняют такую нестерпимую боль, но никогда еще мною не обуревала такая бешеная страсть, как в этот раз. Я любила и в то же время ненавидела их обоих. Теперь я понимала тех несчастных, которые убивают возлюбленного, толкаемые на преступление невыразимыми муками ревности. Больше того, я им сочувствовала. Чтобы избежать такой беды, я повела небольшую группу своих учениц и своего друга Эдуарда Штейхена по замечательной дороге мимо древних Фив в Халкис, где увидела те самые золотые пески, на которых, по преданию, танцевали девушки Эвбеи в честь рокового брака Ифигении.
Но с той поры все величие Эллады не могло вытеснить из моей души огненного демона, который мною овладел, беспрестанно вызывая в моем уме образы влюбленных, оставшихся в Афинах, грыз мои внутренности и разъедал мозг, точно кислота. Когда мы возвращались, вид их обоих, сиявших молодостью и взаимным влечением, на длинной террасе, тянувшейся перед окнами наших спален, довершил мое горе. Теперь я не понимаю такого наваждения, но тогда оно опутало меня, словно сетями, и от него нельзя было освободиться, как нельзя предотвратить скарлатину или оспу. И все-таки я продолжала заниматься с ученицами и строить планы создания школы в Афинах, планы, которым все как будто улыбалось. Венизелос очень им покровительствовал, а афинское население восторженно приветствовало.
Однажды мы получили приглашение на большую манифестацию в честь молодого короля и Венизелоса, которая состоялась в Стадионе. Пятьдесят тысяч человек приняло участие в этом торжестве, так же, как и все греческое духовенство без исключения. Молодой король и Венизелос при своем появлении в Стадионе были встречены бурными овациями. Шествие патриархов в их шитых золотом негнущихся парчевых одеждах, ослепительно сверкавших на солнце, было поразительным по красоте зрелищем.
Когда я вошла в Стадион, задрапированная нежными складками пеплума и сопровождаемая группой оживших статуэток Танагра, ко мне приблизился приветливый Константин Мелас и поднес мне лавровый венок, говоря:
– Вы, Асейдора, приносите нам бессмертную красоту Фидия и возрождаете век величия Эллады.
– Помогите же мне обучить тысячу танцовщиц, чтобы они своими дивными плясками в Стадионе привлекли сюда весь мир и вызвали бы всеобщее удивление и восторг, – отвечала я.
Сказав эти слова, я заметила, что Архангел восхищенно держит свою любимицу за руку, и на мгновение успокоилась.
Что значат мелкие страсти по сравнению с моими великими грезами, думала я и озаряла их светом любви и прощения. Но в ту же ночь, увидев в лунном свете их прильнувшие друг к другу силуэты, я опять стала жертвой жалкого человеческого чувства и так была им потрясена, что, как зверь, ушла и бродила целую ночь. Долго я просидела на скале Парфенона, думая повторить гибельный прыжок Сафо.
Нельзя словами описать мучительную страсть, которая меня пожирала, и нежная красота окружавшей меня природы только усиливала мои страдания. Казалось, из положения не было выхода. Разве возможно было допустить, чтобы земная страсть разбила бессмертные планы великой совместной музыкальной работы? С другой стороны, я не могла прогнать мою ученицу из школы, где она получила воспитание, а наблюдать за их растущей с каждым днем любовью, не высказывая своего горя, казалось мне невыносимым. Я попала в тупик. Оставалось одно – отрешиться от всего этого и подняться на духовные высоты… Однако, несмотря на мое отчаяние, аппетит у меня, под влиянием постоянной гимнастики танца, продолжительных горных прогулок и ежедневного купания в море, был отличный, и я с трудом могла побороть земные желания.
Так я и жила, стараясь учить своих девочек красоте, спокойствию, философии и гармонии, в то время как сама извивалась в тисках смертельной муки. Я не знаю, чем разрешить такое положение вещей. Все, что мне оставалось – это прикрыться щитом преувеличенной веселости и пытаться потопить свои страдания в дурманящих греческих винах по вечерам, за ужином у моря. Конечно, существовали и более благородные пути, но я не была в состоянии их отыскать. Спас положение укус злобной обезьяны, укус которой оказался роковым для молодого короля.
Несколько дней он находился между жизнью и смертью, а затем пришла весть о его кончине, которая вызвала такие народные волнение, что Венизелосу и его партии пришлось отказаться от власти. Нам тоже пришлось уехать, так как мы приехали в Грецию в качестве гостей павшего министра и таким образом стали жертвами политических осложнений. Все деньги, истраченные на перестройку Копаноса и оборудование ателье, оказались потерянными. Мы вынуждены были отказаться от мечты создать школу в Греции и сесть на пароход, чтобы ехать через Италию во Францию.
Какие странные мучительные воспоминания остались у меня от этого последнего посещения Афин в 1920 году, от возвращения в Париж, от непрекращающихся мук, от последнего прощания и отъезда Архангела и от расставания с моей ученицей, тоже покинувшей меня навсегда. Оказалось, что, хотя жертвой этих событий была я, ученица моя думала обратное и горько упрекала меня за мои чувства и отсутствие смирения.
Когда наконец я осталась одна в доме на Рю-де-ла-Помп с Бетховенским залом, приготовленным для музыкальной работы моего Архангела, мое отчаяние не могло быть выражено словами. Я не могла выносить вида дома, в котором была так счастлива, и меня тянуло бежать от него и скрыться от мира, так как в ту минуту я верила, что мир и любовь для меня больше не существуют. Как часто в жизни приходишь к этому заключению! Но если бы мы знали, что лежит за первым холмом жизни, нам стала бы видна цветущая долина полного счастья. Особенно возмущает меня вывод многих женщин, которые считают, что после сорокалетнего возраста любовь несовместима с достоинством человека. Ах, какая это ошибка.
Весной 1921 года я получила телеграмму от советского правительства.
«Одно только русское правительство может вас понять. Приезжайте к нам; мы создадим вашу школу».
Откуда явилась ко мне эта весть? Из того места, которое Европа считала «преисподней» – от советского правительства в Москве. И, оглядев свой пустой дом, где не было ни Архангела, ни надежды, ни любви, я ответила:
– Да, я приеду в Россию и буду учить ваших детей, если вы мне дадите ателье и все нужное для работы.
Ответ был положительный и в один прекрасный день я очутилась на пароходе, направлявшемся по Темзе из Лондона в Ревель, откуда я должна была ехать в Москву. Перед отъездом из Лондона я зашла к гадалке, которая сказала: «Вы едете в далекое путешествие. Вас ждут странные переживания, неприятности. Вы выйдете замуж…»
Но при слове «замуж» я прервала ее слова смехом. Я? Я всегда была против брака и никогда не выйду замуж. «Подождите, увидите», – возразила гадалка.
По пути в Россию я чувствовала то, что должна испытывать душа, уходящая после смерти в другой мир. Я думала, что навсегда расстаюсь с европейским укладом жизни. Я верила, что идеальное государство, каким оно представлялось Платону, Карлу Марксу и Ленину, чудом осуществилось на земле. Со всем жаром существа, отчаявшегося в попытках претворить в жизнь в Европе свои художественные видения, я готовилась ступить в идеальное царство коммунизма. Я не взяла с собой туалетов, так как в своем воображении должна была провести остаток жизни, одетая в красную фланелевую блузку среди товарищей, одинаково просто одетых и преисполненных братской любовью. По мере того как пароход уходил на север, я с жалостью и презрением вспоминала старые привычки и основы жизни буржуазной Европы, которую покидала. С этого времени я должна была стать товарищем среди товарищей и выполнять обширную работу для блага человечества. Прощай неравенство, несправедливость и жестокость старого мира, которые сделали создание моей школы невозможным.
Когда пароход наконец бросил якорь, сердце мое сильно забилось. Вот вновь созданный прекрасный мир! Вот мир равенства, в котором осуществилась мечта, родившаяся в голове Будды, мечта, прозвучавшая в словах Христа, мечта, являвшаяся конечной целью всех великих художников, мечта, которую Ленин великим чудом воплотил в действительность… Я вступала в эту жизнь, чтобы мое существование и работа стали частью ее славных обетований.
Прощай, Старый Мир! Привет тебе, Мир Новый!
* * *
Летом мы стали искать тихого уединения на юге. Около порта Сен-Жан на мысе Феррато мы поселились в малонаселенной гостинице и устроили ателье в пустом гараже, где целый день и вечер мой друг играл божественные мелодии, а я танцевала. Счастливое время настало для меня, время, озаренное присутствием моего Архангела, полное музыки и в непосредственной близости от моря. Это походило на мечты католиков о жизни в раю после смерти. Жизнь – маятник: чем глубже страдание, тем сильнее счастье; безумная печаль сменяется еще более безумным порывом радости. Изредка мы покидали наше убежище, чтобы дать благотворительный спектакль в пользу обездоленных или концерт для раненых, но большей частью оставались одни, и через музыку и любовь, через любовь и музыку моя душа возносилась к высшему блаженству. В соседней вилле жил почтенный священник со своей сестрой г-жой Жиральди; сам он когда-то был миссионером в южной Африке. Они были нашими единственными друзьями, и я часто им танцевала под вдохновенную и возвышенную музыку Листа. К концу лета мы нашли ателье в Ницце и, когда было заключено перемирие, переехали в Париж.
Война кончилась. Мы наблюдали шествие в честь победы под Триумфальной аркой и кричали: «Мир спасен!» Мы все на время стали поэтами но – увы! – подобно тому, как поэт очнулся от своих грез, чтобы искать хлеба с сыром для возлюбленной, так и мир пришел в себя и погрузился в коммерческие расчеты.
Мой Архангел взял меня под руку и повел к «Бельвю». Дом разваливался, но все-таки, подумали мы, почему не привести его в порядок? И провели несколько месяцев в бесплодной погоне за средствами для осуществления этой невозможной затеи. Наконец мы убедились, что это невыполнимо, и согласились на предложение французского правительства, которое хотело купить дом, считая, что он подходит для фабрики удушливых газов в предвидении будущей войны. Я уже видела превращение моего «Дионисиона» в госпиталь и теперь должна была примириться с мыслью, что он станет орудием подготовки будущих войн. Потеря «Бельвю» была для меня большим ударом…
Однако, вместо того чтобы удовлетвориться найденным счастьем, я снова загорелась желанием приняться за создание школы и с этой целью телеграфировала своим ученицам в Америку. По приезде их я собрала вокруг себя нескольких верных друзей и сказала: «Поедем все вместе в Афины, полюбуемся на Акрополь и подумаем, нельзя ли основать школу в Греции». Как извращают человеческие побуждения! В 1927 году один журналист писал об этой поездке в The NewYorker: «Ее экстравагантность не знала пределов. Она повезла съехавшихся к ней гостей сперва в Венецию, а затем в Афины».
Горе мне! Приехали мои ученицы, молодые, хорошенькие и преуспевающие. Мой Архангел взглянул на них и пал – пал к ногам одной из них. Как описать путешествие, ставшее для меня Голгофой любви? Я увидела зарождающуюся симпатию впервые в гостинице на Лидс, где мы провели несколько недель, убедилась в ней на пароходе, направлявшемся в Грецию, и эта уверенность в конце концов мне навсегда отравила счастье любоваться Акрополем при лунном свете – вот отдельные этапы этой Голгофы любви.
В Афинах все, казалось, благоприятствовало существованию школы. Благодаря любезности Венизелоса, в мое распоряжение был отдан «Запион». Там я устроила ателье и каждое утро работала со своими ученицами, пытаясь их вдохновить на создание танцев, достойных Акрополя. Мой план был подготовить тысячу детей для участия в грандиозных празднествах в честь Диониса на стадионе.
Мы ежедневно отправлялись в Акрополь и, вспоминая свое первое посещение его в 1904 году, я глубоко волновалась при виде юных тел моих учениц, осуществлявших своими танцами часть моей мечты, взлелеянной шестнадцать лет тому назад. Теперь все словно предвещало возможность устройства школы в Афинах, теперь, когда война была счастливо закончена. Ученицы, приехавшие из Америки с некоторыми неприятными мне привычками и манерами, быстро освободились от них под влиянием голубого неба Афин, вдохновляющих гор и моря и великого искусства.
Однажды вечером, при заходе солнца, когда мой Архангел, все более и более принимавший человеческий облик, заканчивал марш из «Гибели богов» и последние аккорды замирали в воздухе, точно растворяясь в огненных лучах, откликались эхом на Гиметтусе и тонули в море, я внезапно подметила встречу двух взоров, одинаково горевших в огненном закате. Меня охватил такой бурный порыв ярости, что я испугалась. Я ушла из дому и всю ночь бродила по холмам Гиметтуса во власти безумного отчаяния. Конечно, и прежде в моей жизни меня посещала ревность, чудовище с зелеными глазами, клыки которого причиняют такую нестерпимую боль, но никогда еще мною не обуревала такая бешеная страсть, как в этот раз. Я любила и в то же время ненавидела их обоих. Теперь я понимала тех несчастных, которые убивают возлюбленного, толкаемые на преступление невыразимыми муками ревности. Больше того, я им сочувствовала. Чтобы избежать такой беды, я повела небольшую группу своих учениц и своего друга Эдуарда Штейхена по замечательной дороге мимо древних Фив в Халкис, где увидела те самые золотые пески, на которых, по преданию, танцевали девушки Эвбеи в честь рокового брака Ифигении.
Но с той поры все величие Эллады не могло вытеснить из моей души огненного демона, который мною овладел, беспрестанно вызывая в моем уме образы влюбленных, оставшихся в Афинах, грыз мои внутренности и разъедал мозг, точно кислота. Когда мы возвращались, вид их обоих, сиявших молодостью и взаимным влечением, на длинной террасе, тянувшейся перед окнами наших спален, довершил мое горе. Теперь я не понимаю такого наваждения, но тогда оно опутало меня, словно сетями, и от него нельзя было освободиться, как нельзя предотвратить скарлатину или оспу. И все-таки я продолжала заниматься с ученицами и строить планы создания школы в Афинах, планы, которым все как будто улыбалось. Венизелос очень им покровительствовал, а афинское население восторженно приветствовало.
Однажды мы получили приглашение на большую манифестацию в честь молодого короля и Венизелоса, которая состоялась в Стадионе. Пятьдесят тысяч человек приняло участие в этом торжестве, так же, как и все греческое духовенство без исключения. Молодой король и Венизелос при своем появлении в Стадионе были встречены бурными овациями. Шествие патриархов в их шитых золотом негнущихся парчевых одеждах, ослепительно сверкавших на солнце, было поразительным по красоте зрелищем.
Когда я вошла в Стадион, задрапированная нежными складками пеплума и сопровождаемая группой оживших статуэток Танагра, ко мне приблизился приветливый Константин Мелас и поднес мне лавровый венок, говоря:
– Вы, Асейдора, приносите нам бессмертную красоту Фидия и возрождаете век величия Эллады.
– Помогите же мне обучить тысячу танцовщиц, чтобы они своими дивными плясками в Стадионе привлекли сюда весь мир и вызвали бы всеобщее удивление и восторг, – отвечала я.
Сказав эти слова, я заметила, что Архангел восхищенно держит свою любимицу за руку, и на мгновение успокоилась.
Что значат мелкие страсти по сравнению с моими великими грезами, думала я и озаряла их светом любви и прощения. Но в ту же ночь, увидев в лунном свете их прильнувшие друг к другу силуэты, я опять стала жертвой жалкого человеческого чувства и так была им потрясена, что, как зверь, ушла и бродила целую ночь. Долго я просидела на скале Парфенона, думая повторить гибельный прыжок Сафо.
Нельзя словами описать мучительную страсть, которая меня пожирала, и нежная красота окружавшей меня природы только усиливала мои страдания. Казалось, из положения не было выхода. Разве возможно было допустить, чтобы земная страсть разбила бессмертные планы великой совместной музыкальной работы? С другой стороны, я не могла прогнать мою ученицу из школы, где она получила воспитание, а наблюдать за их растущей с каждым днем любовью, не высказывая своего горя, казалось мне невыносимым. Я попала в тупик. Оставалось одно – отрешиться от всего этого и подняться на духовные высоты… Однако, несмотря на мое отчаяние, аппетит у меня, под влиянием постоянной гимнастики танца, продолжительных горных прогулок и ежедневного купания в море, был отличный, и я с трудом могла побороть земные желания.
Так я и жила, стараясь учить своих девочек красоте, спокойствию, философии и гармонии, в то время как сама извивалась в тисках смертельной муки. Я не знаю, чем разрешить такое положение вещей. Все, что мне оставалось – это прикрыться щитом преувеличенной веселости и пытаться потопить свои страдания в дурманящих греческих винах по вечерам, за ужином у моря. Конечно, существовали и более благородные пути, но я не была в состоянии их отыскать. Спас положение укус злобной обезьяны, укус которой оказался роковым для молодого короля.
Несколько дней он находился между жизнью и смертью, а затем пришла весть о его кончине, которая вызвала такие народные волнение, что Венизелосу и его партии пришлось отказаться от власти. Нам тоже пришлось уехать, так как мы приехали в Грецию в качестве гостей павшего министра и таким образом стали жертвами политических осложнений. Все деньги, истраченные на перестройку Копаноса и оборудование ателье, оказались потерянными. Мы вынуждены были отказаться от мечты создать школу в Греции и сесть на пароход, чтобы ехать через Италию во Францию.
Какие странные мучительные воспоминания остались у меня от этого последнего посещения Афин в 1920 году, от возвращения в Париж, от непрекращающихся мук, от последнего прощания и отъезда Архангела и от расставания с моей ученицей, тоже покинувшей меня навсегда. Оказалось, что, хотя жертвой этих событий была я, ученица моя думала обратное и горько упрекала меня за мои чувства и отсутствие смирения.
Когда наконец я осталась одна в доме на Рю-де-ла-Помп с Бетховенским залом, приготовленным для музыкальной работы моего Архангела, мое отчаяние не могло быть выражено словами. Я не могла выносить вида дома, в котором была так счастлива, и меня тянуло бежать от него и скрыться от мира, так как в ту минуту я верила, что мир и любовь для меня больше не существуют. Как часто в жизни приходишь к этому заключению! Но если бы мы знали, что лежит за первым холмом жизни, нам стала бы видна цветущая долина полного счастья. Особенно возмущает меня вывод многих женщин, которые считают, что после сорокалетнего возраста любовь несовместима с достоинством человека. Ах, какая это ошибка.
Весной 1921 года я получила телеграмму от советского правительства.
«Одно только русское правительство может вас понять. Приезжайте к нам; мы создадим вашу школу».
Откуда явилась ко мне эта весть? Из того места, которое Европа считала «преисподней» – от советского правительства в Москве. И, оглядев свой пустой дом, где не было ни Архангела, ни надежды, ни любви, я ответила:
– Да, я приеду в Россию и буду учить ваших детей, если вы мне дадите ателье и все нужное для работы.
Ответ был положительный и в один прекрасный день я очутилась на пароходе, направлявшемся по Темзе из Лондона в Ревель, откуда я должна была ехать в Москву. Перед отъездом из Лондона я зашла к гадалке, которая сказала: «Вы едете в далекое путешествие. Вас ждут странные переживания, неприятности. Вы выйдете замуж…»
Но при слове «замуж» я прервала ее слова смехом. Я? Я всегда была против брака и никогда не выйду замуж. «Подождите, увидите», – возразила гадалка.
По пути в Россию я чувствовала то, что должна испытывать душа, уходящая после смерти в другой мир. Я думала, что навсегда расстаюсь с европейским укладом жизни. Я верила, что идеальное государство, каким оно представлялось Платону, Карлу Марксу и Ленину, чудом осуществилось на земле. Со всем жаром существа, отчаявшегося в попытках претворить в жизнь в Европе свои художественные видения, я готовилась ступить в идеальное царство коммунизма. Я не взяла с собой туалетов, так как в своем воображении должна была провести остаток жизни, одетая в красную фланелевую блузку среди товарищей, одинаково просто одетых и преисполненных братской любовью. По мере того как пароход уходил на север, я с жалостью и презрением вспоминала старые привычки и основы жизни буржуазной Европы, которую покидала. С этого времени я должна была стать товарищем среди товарищей и выполнять обширную работу для блага человечества. Прощай неравенство, несправедливость и жестокость старого мира, которые сделали создание моей школы невозможным.
Когда пароход наконец бросил якорь, сердце мое сильно забилось. Вот вновь созданный прекрасный мир! Вот мир равенства, в котором осуществилась мечта, родившаяся в голове Будды, мечта, прозвучавшая в словах Христа, мечта, являвшаяся конечной целью всех великих художников, мечта, которую Ленин великим чудом воплотил в действительность… Я вступала в эту жизнь, чтобы мое существование и работа стали частью ее славных обетований.
Прощай, Старый Мир! Привет тебе, Мир Новый!
* * *
Айседора Дункан умерла, не успев закончить свои мемуары. Трагическая смерть не дала ей возможности написать, может быть, самую яркую часть ее «Исповеди», рассказывающую о последнем периоде ее жизни. Краткому описанию этого периода жизни Дункан мы посвящаем настоящую дополнительную главу.
Приглашение советского правительства застало одинокую стареющую женщину, разочарованную в своих надеждах, только что пережившую потерю любимого человека, променявшего ее на одну из ее незначительных учениц. Именно в такой момент ее застало приглашение выполнить задачу огромного масштаба: ей показалось, что приглашение в советскую Россию открывает перед ней новые перспективы освобождения человеческого духа, дает возможность создать невиданные дотоле формы искусства в жизни. Она приняла призыв отправиться в Россию в надежде и вере, что вот наконец она завершит дело всей своей жизни: создаст школу, о которой мечтала в течение стольких лет. С русским народом она чувствовала себя связанной с того момента, когда 16 лет тому назад она впервые приехала в Петербург и, когда, проезжая ночью по улицам невской столицы, встретила процессию призраков – рабочих, одетых в черные рубахи, отцов и матерей, провожавших своих сыновей; жен, провожавших мужей и детей, провожавших братьев к месту их вечного упокоения. Первое впечатление Дункан от России – похороны жертв 9 января – как знает читатель, оставило неизгладимое впечатление и, казалось, действительно привязало ее к русскому народу.
Быстро приняв решение, она отправилась в Лондон, совещалась там с советским полпредом об условиях своего переезда в Россию и затем двинулась в путь. На этот раз ее встретила другая картина. Вокзалы были украшены красными знаменами, по улицам двигались толпы рабочих, окна были усеяны людьми, следившими за движением бесконечных уличных процессий. Советское государство в это время начинало освобождаться от оков военного коммунизма. Города стали оживать. Советское правительство предоставило Айседоре Дункан дворец Балашова на Пречистенке. Мебель этого дворца сверкала золотом и отливала парчой и шелком, а в зимнем саду цвели пальмы и кактусы. Айседора начала знакомиться с жизнью новой Москвы, посещала театры, смотрела революционные пьесы и с интересом вдыхала веяния советской жизни.
Со всем пылом своей мятущейся души отдалась она организации школы. Ее сердце счастливо билось, когда она видела, как из грубых и недисциплинированных детишек рабочих она, подобно скульптору, создает фигуры, двигавшиеся с поразительным музыкальным ритмом. А сама она в то же время работала над хореографическим воплощением лозунгов коммунистической революции. Она танцевала идею красного знамени, гимн 3-го Интернационала и песни пионеров и комсомольцев. Едва ли не самым счастливым днем ее московской жизни был тот день, когда она вместе со своими воспитанницами впервые приняла участие в публичной манифестации. Аплодисменты, которыми было награждено это выступление, казалось, дали ей больше, чем рукоплескания публики премьер Нью-Йорка, Парижа и Лондона.
Увы, это настроение продолжалось недолго. Мало-помалу она стала замечать, что переполненные залы московских театров стали проявлять гораздо больший интерес к тем вечерам, когда танцевала в газовых пачках Гельцер, чем когда выступала «босоногая» Дункан…
С первого же дня приезда в Москву Айседора Дункан окунулась в общество артистов, художников, поэтов и музыкантов, явившихся проповедниками нового искусства. Она стала посещать рестораны и кафе, в которых концентрировались представители революционного искусства всех направлений и где каждый из них наперебой старался посвятить ее в тайны футуризма, кубизма, имаженизма, динамизма, беспредметного экспрессионизма и супрематизма… Она слушала стихи «новейших поэтов» и сначала восторгалась новизной того, что ей преподносили, а затем стала постепенно остывать. Из всей галереи лиц, мелькавших перед ней, она отнеслась с симпатией только к одному лицу. Среди этих аффектированных, фальшиво звучащих голосов до ее слуха донесся только один, казавшийся ей непосредственным и искренним, голос. Это был голос Сергея Есенина, «мужицкого поэта», которого Айседора встретила на вечере у художника Московского камерного театра Якулова. Айседора появилась там около часа ночи в разгар оживленного спора о революционном искусстве. Она приехала в красном шелковом хитоне и, войдя в зал, усталым взором обвела присутствующих. В углу на низкой софе она увидела кудрявую голову блондина, юноши поразительной красоты, смотревшего на нее странными, блистающими желтоватым отливом глазами. Она неживыми шагами направилась к дивану. Через некоторое время она лежала на софе, а у ее ног сидел Есенин. Айседора гладила его локоны и шептала нежно и восхищенно: «Золотая головка». Это были, пожалуй, едва ли не единственные слова, которые Айседора Дункан могла произнести по-русски. Присутствовавший при этой сцене близкий друг Есенина, писатель Мариенгоф, в своем «Романе без вранья» рассказывает, как губы Айседоры Дункан попеременно то целовали губы Есенина, то восторженно шептали два других русских слова: ангел и черт. В четыре часа утра Айседора и Есенин поднялись с места и по молчаливому соглашению вместе уехали от Якулова.
Есенин говорил только по-русски. Айседора знала на этом языке лишь несколько слов. И тем не менее они сразу поняли друг друга и сразу стали очень близки друг другу. Читатель «Исповеди» Дункан не будет удивлен тому, что Айседора так быстро сошлась с Есениным. В том, что написано в ее мемуарах, можно найти некоторый путь к разгадке этого на первый взгляд странного сближения. Встреча с Есениным сыграла, однако, значительно большую роль в жизни Айседоры, чем встречи, которые пришлось ей пережить на протяжении ее зигзагообразной, богатой разнообразными приключениями жизни.
Есенин, поэт, вышедший из деревни крестьянским юношей, совершенно не затронутый западной цивилизацией, стоял лицом к лицу с американкой, вся сущность которой была пропитана трехтысячелетней культурой Запада. Как на чудо смотрел Есенин, не знавший, что делать со своими руками и ногами, на женщину, в каждом шаге и жесте которой чувствовалась красота античной гармонии. А когда она в первый раз танцевала перед этим сырым человеком, он восторженными глазами смотрел на эти танцы и почувствовал в себе ту страсть, которая сковала и Айседору. Дрожа от нетерпения, полный гнева от сознания собственной беспомощности и невозможности высказать ей то, что было у него в мозгу, он внезапно вскакивает с места, срывает ботинки со своих ног и начинает танцевать безумную пляску, в которой силится выразить охватившую его любовь. Айседора в упоительном восторге смотрит на этот танец и повторяет: «C’est la Russie! C’est la Russie!» Эти танцы решили судьбу Есенина и Айседоры: они оказались связанными узами, которые могли привести только к трагическому концу.
Есенин переехал на Пречистенку в дом Айседоры. Айседора Дункан, которая неоднократно отвергала предложения брака со стороны миллионеров и знаменитых художников, Айседора, имевшая мужество по принципиальным соображениям, игнорируя мировое общественное мнение, подарить жизнь трем внебрачным детям, решила сочетаться браком с Есениным и почла за великое счастье именовать себя его женой. Это безоблачное счастье продолжалось, однако, недолго. В Есенине скоро проснулись заснувшие было инстинкты, он очень скоро «прозрел». Начались ужасные сцены, сцены ненависти, перемежающиеся со сценами любви. Есенин бил Айседору Дункан, а она это молча сносила, думая лишь о том, как бы не потерять человека, которого полюбила настоящей, горячей, большой любовью. Он несколько раз складывал свои пожитки и убегал от Айседоры. Он писал ей через своих друзей, чтобы она забыла о нем, но эти письма доходили до Айседоры позже, чем к ней возвращался их автор. Так было не раз и не два. И при каждой новой встрече, когда он снова бросал в нее сапогом и посылал ее ко всем чертям, она нежно улыбалась и повторяла на ломаном русском языке: «Сергей Александрович, я люблю тебя»… Мечты об освобождении человечества и о торжестве нового великого искусства рассеялись. Не осуществились и надежды на школу, которая находилась в очень тяжелых условиях: в морозную зиму помещение едва отапливалось, и при таких условиях заниматься было почти невозможно. Движение, охватившее советское юношество, было совсем не тем, каким рисовала его себе Айседора; ей стало ясно, что политическое воспитание молодежи играет в советской России гораздо большую роль, чем ритмо-физическая культура. Но романическая вера в особое призвание русского народа слишком глубоко внедрилась в сознание Айседоры Дункан, чтобы она могла с легким сердцем отказаться от этой веры. В этом состоянии нравственного одиночества и морального отчаяния она с грустью наблюдала, как гаснет чувство Есенина. Все чаще и чаще становились «побеги» ее мужа, и все чаще ее мозг прорезала мысль о необходимости возвратиться на Запад. Эта мысль пробуждала новые надежды. Ей казалось, что она спасет Есенина, если вырвет его из русской обстановки и перебросит в атмосферу европейской жизни. С необычайной энергией принялась Айседора за хлопоты по отъезду и с радостью почувствовала, что Есенин как будто заразился мыслью о Европе.
Когда они оба стояли на московском аэродроме, готовясь занять место в аэроплане, улетавшем в Кенигсберг, их лица сияли детской радостью и ожиданием чего-то нового, красивого, счастливого. Они смотрели друг на друга взорами, полными любви, и через минуту поднялись ввысь.
Но и этот сон оказался очень коротким. Уже в Берлине, в первоклассном отеле, где они остановились, начались сначала недоразумения, а затем и скандалы. Максим Горький, который посетил Есениных в Берлине, записал свои впечатления: «Эта знаменитая женщина, приведшая в восторг тысячи эстетов, рядом с этим маленьким замечательным рязанским поэтом казалась совершенным олицетворением всего того, что ему не нужно… Разговор между Есениным и Дункан происходил в форме жестов, толчков коленями и локтями… Пока она танцевала, он сидел за столом и, потирая лоб, смотрел на нее… Айседора, утомленная, падает на колени и смотрит на поэта с улыбкой любви и преклонения. Есенин кладет руку на ее плечо, но при этом резко отворачивается… Когда мы одевались в передней, чтобы уходить, Дункан стала нас нежно целовать. Есенин разыграл грубую сцену ревности, ударил ее по спине и воскликнул: „Не смей целовать посторонних!“» «На меня, – говорит Горький, – эта сцена произвела впечатление, будто он делает это только для того, чтобы иметь возможность назвать присутствовавших „посторонними“…»
Материальное положение Айседоры ухудшалось. Чтобы изыскать новые средства для своей школы, она решила поехать на гастроли в Америку, но натолкнулась здесь на неожиданное препятствие: выйдя замуж за Есенина, она потеряла американское подданство. И когда наконец в 1924 г. ей удалось получить визу, она нашла у себя на родине публику, настроенную по отношению к ней почти враждебно. Сопровождавший ее Есенин много пил – он начал пить уже давно – и ее нравственное состояние становилось все хуже и хуже. В Америке, окруженная вызывающей роскошью, в водовороте сверхкапиталистических жизненных форм, Айседора Дункан во время своих выступлений произносила революционные речи и устраивала в пролетарских кварталах вечера для коммунистически настроенной публики.
Она возвратилась в Париж, где жил ее брат и ее лучшие друзья, и сразу же после ее возвращения парижская печать получила возможность сообщить о грандиозном скандале. Айседора и Есенин жили в гостинице. Вернувшийся туда ночью пьяный Есенин в состоянии полнейшего беспамятства начал бить все, что попадалось ему под руки, и кричать по-русски. С большим трудом полиция доставила его в участок. Когда на следующее утро Айседора уезжала из отеля, она в отчаянии повторяла: «Теперь все кончено…» Отношения супругов снова приняли невыносимые формы, и дело кончилось тем, что Айседора сама потребовала, чтобы Есенин возвратился в Россию. Он уехал, но с бельгийской границы возвратился обратно, т. к. не мог перенести разлуки с женой.
Они вместе поехали на Восток, путешествовали по Сибири, затем вернулись в Москву. На этот раз Айседора не долго оставалась в Советской России и в аэроплане, уже одна – Есенин отказался вторично покинуть родину – снова улетела на Запад. Характерный штрих: по пути еще над советской территорией аэроплан потерпел незначительную аварию и должен был спуститься. К месту спуска на поле, покрытом тонкой пеленой снега, собрались окрестные крестьяне. Айседора Дункан здесь, в последний раз в жизни, танцевала перед русской публикой.
28 декабря 1925 г. в Петербурге в гостинице «Англия» Есенин вскрыл себе вены. Это известие застало Дункан в Париже. «Она не произнесла ни одного слова», – рассказывает ее брат Раймонд… Через некоторое время Айседора переехала в Ниццу и в последний раз выступала публично. В этот вечер она танцевала только немецкую музыку: незаконченную симфонию Шуберта, траурный марш из «Гибели богов» и в заключение «Смерть Изольды». В Ницце она встретилась с молодым пианистом Серовым. Снова забилось ее сердце. Но слишком поздно. Однажды вечером, за обедом, в котором принимали участие также несколько американок, смертельно бледный Серов внезапно вскочил с места: кто-то из гостей поцеловал одну из этих американок. В припадке ярости пианист, не говоря ни слова, разбил всю посуду и все лампы. Айседора поняла, что ее надежды напрасны: Серов скрылся с американкой в одной из комнат отеля, а Айседора в напрасном отчаянии кричала ему вслед, что покончит самоубийством. Серов вызывающе улыбался…
Тогда она пошла к морю. С распростертыми вверх руками она вошла в воду и шла вперед, погружаясь все глубже и глубже. Английский офицер, случайно увидевший Айседорус берега, вытащил ее из воды. Горько улыбаясь, она сказала одному из своих друзей: «Не правда ли, какая прекрасная сцена для фильма!»
14 сентября 1927 г. она, повинуясь внезапному импульсу, села в гоночную машину и обернула вокруг шеи длинную шаль, не заметив, что конец этой шали свешивается позади автомобиля. Когда машина двинулась, конец шали оказался запутанным в заднем колесе, и Айседора была задушена… Машина еще долго тащила ее бездыханное тело: шофер мчался вперед, не зная, какую страшную ношу несет его автомобиль.
Приглашение советского правительства застало одинокую стареющую женщину, разочарованную в своих надеждах, только что пережившую потерю любимого человека, променявшего ее на одну из ее незначительных учениц. Именно в такой момент ее застало приглашение выполнить задачу огромного масштаба: ей показалось, что приглашение в советскую Россию открывает перед ней новые перспективы освобождения человеческого духа, дает возможность создать невиданные дотоле формы искусства в жизни. Она приняла призыв отправиться в Россию в надежде и вере, что вот наконец она завершит дело всей своей жизни: создаст школу, о которой мечтала в течение стольких лет. С русским народом она чувствовала себя связанной с того момента, когда 16 лет тому назад она впервые приехала в Петербург и, когда, проезжая ночью по улицам невской столицы, встретила процессию призраков – рабочих, одетых в черные рубахи, отцов и матерей, провожавших своих сыновей; жен, провожавших мужей и детей, провожавших братьев к месту их вечного упокоения. Первое впечатление Дункан от России – похороны жертв 9 января – как знает читатель, оставило неизгладимое впечатление и, казалось, действительно привязало ее к русскому народу.
Быстро приняв решение, она отправилась в Лондон, совещалась там с советским полпредом об условиях своего переезда в Россию и затем двинулась в путь. На этот раз ее встретила другая картина. Вокзалы были украшены красными знаменами, по улицам двигались толпы рабочих, окна были усеяны людьми, следившими за движением бесконечных уличных процессий. Советское государство в это время начинало освобождаться от оков военного коммунизма. Города стали оживать. Советское правительство предоставило Айседоре Дункан дворец Балашова на Пречистенке. Мебель этого дворца сверкала золотом и отливала парчой и шелком, а в зимнем саду цвели пальмы и кактусы. Айседора начала знакомиться с жизнью новой Москвы, посещала театры, смотрела революционные пьесы и с интересом вдыхала веяния советской жизни.
Со всем пылом своей мятущейся души отдалась она организации школы. Ее сердце счастливо билось, когда она видела, как из грубых и недисциплинированных детишек рабочих она, подобно скульптору, создает фигуры, двигавшиеся с поразительным музыкальным ритмом. А сама она в то же время работала над хореографическим воплощением лозунгов коммунистической революции. Она танцевала идею красного знамени, гимн 3-го Интернационала и песни пионеров и комсомольцев. Едва ли не самым счастливым днем ее московской жизни был тот день, когда она вместе со своими воспитанницами впервые приняла участие в публичной манифестации. Аплодисменты, которыми было награждено это выступление, казалось, дали ей больше, чем рукоплескания публики премьер Нью-Йорка, Парижа и Лондона.
Увы, это настроение продолжалось недолго. Мало-помалу она стала замечать, что переполненные залы московских театров стали проявлять гораздо больший интерес к тем вечерам, когда танцевала в газовых пачках Гельцер, чем когда выступала «босоногая» Дункан…
С первого же дня приезда в Москву Айседора Дункан окунулась в общество артистов, художников, поэтов и музыкантов, явившихся проповедниками нового искусства. Она стала посещать рестораны и кафе, в которых концентрировались представители революционного искусства всех направлений и где каждый из них наперебой старался посвятить ее в тайны футуризма, кубизма, имаженизма, динамизма, беспредметного экспрессионизма и супрематизма… Она слушала стихи «новейших поэтов» и сначала восторгалась новизной того, что ей преподносили, а затем стала постепенно остывать. Из всей галереи лиц, мелькавших перед ней, она отнеслась с симпатией только к одному лицу. Среди этих аффектированных, фальшиво звучащих голосов до ее слуха донесся только один, казавшийся ей непосредственным и искренним, голос. Это был голос Сергея Есенина, «мужицкого поэта», которого Айседора встретила на вечере у художника Московского камерного театра Якулова. Айседора появилась там около часа ночи в разгар оживленного спора о революционном искусстве. Она приехала в красном шелковом хитоне и, войдя в зал, усталым взором обвела присутствующих. В углу на низкой софе она увидела кудрявую голову блондина, юноши поразительной красоты, смотревшего на нее странными, блистающими желтоватым отливом глазами. Она неживыми шагами направилась к дивану. Через некоторое время она лежала на софе, а у ее ног сидел Есенин. Айседора гладила его локоны и шептала нежно и восхищенно: «Золотая головка». Это были, пожалуй, едва ли не единственные слова, которые Айседора Дункан могла произнести по-русски. Присутствовавший при этой сцене близкий друг Есенина, писатель Мариенгоф, в своем «Романе без вранья» рассказывает, как губы Айседоры Дункан попеременно то целовали губы Есенина, то восторженно шептали два других русских слова: ангел и черт. В четыре часа утра Айседора и Есенин поднялись с места и по молчаливому соглашению вместе уехали от Якулова.
Есенин говорил только по-русски. Айседора знала на этом языке лишь несколько слов. И тем не менее они сразу поняли друг друга и сразу стали очень близки друг другу. Читатель «Исповеди» Дункан не будет удивлен тому, что Айседора так быстро сошлась с Есениным. В том, что написано в ее мемуарах, можно найти некоторый путь к разгадке этого на первый взгляд странного сближения. Встреча с Есениным сыграла, однако, значительно большую роль в жизни Айседоры, чем встречи, которые пришлось ей пережить на протяжении ее зигзагообразной, богатой разнообразными приключениями жизни.
Есенин, поэт, вышедший из деревни крестьянским юношей, совершенно не затронутый западной цивилизацией, стоял лицом к лицу с американкой, вся сущность которой была пропитана трехтысячелетней культурой Запада. Как на чудо смотрел Есенин, не знавший, что делать со своими руками и ногами, на женщину, в каждом шаге и жесте которой чувствовалась красота античной гармонии. А когда она в первый раз танцевала перед этим сырым человеком, он восторженными глазами смотрел на эти танцы и почувствовал в себе ту страсть, которая сковала и Айседору. Дрожа от нетерпения, полный гнева от сознания собственной беспомощности и невозможности высказать ей то, что было у него в мозгу, он внезапно вскакивает с места, срывает ботинки со своих ног и начинает танцевать безумную пляску, в которой силится выразить охватившую его любовь. Айседора в упоительном восторге смотрит на этот танец и повторяет: «C’est la Russie! C’est la Russie!» Эти танцы решили судьбу Есенина и Айседоры: они оказались связанными узами, которые могли привести только к трагическому концу.
Есенин переехал на Пречистенку в дом Айседоры. Айседора Дункан, которая неоднократно отвергала предложения брака со стороны миллионеров и знаменитых художников, Айседора, имевшая мужество по принципиальным соображениям, игнорируя мировое общественное мнение, подарить жизнь трем внебрачным детям, решила сочетаться браком с Есениным и почла за великое счастье именовать себя его женой. Это безоблачное счастье продолжалось, однако, недолго. В Есенине скоро проснулись заснувшие было инстинкты, он очень скоро «прозрел». Начались ужасные сцены, сцены ненависти, перемежающиеся со сценами любви. Есенин бил Айседору Дункан, а она это молча сносила, думая лишь о том, как бы не потерять человека, которого полюбила настоящей, горячей, большой любовью. Он несколько раз складывал свои пожитки и убегал от Айседоры. Он писал ей через своих друзей, чтобы она забыла о нем, но эти письма доходили до Айседоры позже, чем к ней возвращался их автор. Так было не раз и не два. И при каждой новой встрече, когда он снова бросал в нее сапогом и посылал ее ко всем чертям, она нежно улыбалась и повторяла на ломаном русском языке: «Сергей Александрович, я люблю тебя»… Мечты об освобождении человечества и о торжестве нового великого искусства рассеялись. Не осуществились и надежды на школу, которая находилась в очень тяжелых условиях: в морозную зиму помещение едва отапливалось, и при таких условиях заниматься было почти невозможно. Движение, охватившее советское юношество, было совсем не тем, каким рисовала его себе Айседора; ей стало ясно, что политическое воспитание молодежи играет в советской России гораздо большую роль, чем ритмо-физическая культура. Но романическая вера в особое призвание русского народа слишком глубоко внедрилась в сознание Айседоры Дункан, чтобы она могла с легким сердцем отказаться от этой веры. В этом состоянии нравственного одиночества и морального отчаяния она с грустью наблюдала, как гаснет чувство Есенина. Все чаще и чаще становились «побеги» ее мужа, и все чаще ее мозг прорезала мысль о необходимости возвратиться на Запад. Эта мысль пробуждала новые надежды. Ей казалось, что она спасет Есенина, если вырвет его из русской обстановки и перебросит в атмосферу европейской жизни. С необычайной энергией принялась Айседора за хлопоты по отъезду и с радостью почувствовала, что Есенин как будто заразился мыслью о Европе.
Когда они оба стояли на московском аэродроме, готовясь занять место в аэроплане, улетавшем в Кенигсберг, их лица сияли детской радостью и ожиданием чего-то нового, красивого, счастливого. Они смотрели друг на друга взорами, полными любви, и через минуту поднялись ввысь.
Но и этот сон оказался очень коротким. Уже в Берлине, в первоклассном отеле, где они остановились, начались сначала недоразумения, а затем и скандалы. Максим Горький, который посетил Есениных в Берлине, записал свои впечатления: «Эта знаменитая женщина, приведшая в восторг тысячи эстетов, рядом с этим маленьким замечательным рязанским поэтом казалась совершенным олицетворением всего того, что ему не нужно… Разговор между Есениным и Дункан происходил в форме жестов, толчков коленями и локтями… Пока она танцевала, он сидел за столом и, потирая лоб, смотрел на нее… Айседора, утомленная, падает на колени и смотрит на поэта с улыбкой любви и преклонения. Есенин кладет руку на ее плечо, но при этом резко отворачивается… Когда мы одевались в передней, чтобы уходить, Дункан стала нас нежно целовать. Есенин разыграл грубую сцену ревности, ударил ее по спине и воскликнул: „Не смей целовать посторонних!“» «На меня, – говорит Горький, – эта сцена произвела впечатление, будто он делает это только для того, чтобы иметь возможность назвать присутствовавших „посторонними“…»
Материальное положение Айседоры ухудшалось. Чтобы изыскать новые средства для своей школы, она решила поехать на гастроли в Америку, но натолкнулась здесь на неожиданное препятствие: выйдя замуж за Есенина, она потеряла американское подданство. И когда наконец в 1924 г. ей удалось получить визу, она нашла у себя на родине публику, настроенную по отношению к ней почти враждебно. Сопровождавший ее Есенин много пил – он начал пить уже давно – и ее нравственное состояние становилось все хуже и хуже. В Америке, окруженная вызывающей роскошью, в водовороте сверхкапиталистических жизненных форм, Айседора Дункан во время своих выступлений произносила революционные речи и устраивала в пролетарских кварталах вечера для коммунистически настроенной публики.
Она возвратилась в Париж, где жил ее брат и ее лучшие друзья, и сразу же после ее возвращения парижская печать получила возможность сообщить о грандиозном скандале. Айседора и Есенин жили в гостинице. Вернувшийся туда ночью пьяный Есенин в состоянии полнейшего беспамятства начал бить все, что попадалось ему под руки, и кричать по-русски. С большим трудом полиция доставила его в участок. Когда на следующее утро Айседора уезжала из отеля, она в отчаянии повторяла: «Теперь все кончено…» Отношения супругов снова приняли невыносимые формы, и дело кончилось тем, что Айседора сама потребовала, чтобы Есенин возвратился в Россию. Он уехал, но с бельгийской границы возвратился обратно, т. к. не мог перенести разлуки с женой.
Они вместе поехали на Восток, путешествовали по Сибири, затем вернулись в Москву. На этот раз Айседора не долго оставалась в Советской России и в аэроплане, уже одна – Есенин отказался вторично покинуть родину – снова улетела на Запад. Характерный штрих: по пути еще над советской территорией аэроплан потерпел незначительную аварию и должен был спуститься. К месту спуска на поле, покрытом тонкой пеленой снега, собрались окрестные крестьяне. Айседора Дункан здесь, в последний раз в жизни, танцевала перед русской публикой.
28 декабря 1925 г. в Петербурге в гостинице «Англия» Есенин вскрыл себе вены. Это известие застало Дункан в Париже. «Она не произнесла ни одного слова», – рассказывает ее брат Раймонд… Через некоторое время Айседора переехала в Ниццу и в последний раз выступала публично. В этот вечер она танцевала только немецкую музыку: незаконченную симфонию Шуберта, траурный марш из «Гибели богов» и в заключение «Смерть Изольды». В Ницце она встретилась с молодым пианистом Серовым. Снова забилось ее сердце. Но слишком поздно. Однажды вечером, за обедом, в котором принимали участие также несколько американок, смертельно бледный Серов внезапно вскочил с места: кто-то из гостей поцеловал одну из этих американок. В припадке ярости пианист, не говоря ни слова, разбил всю посуду и все лампы. Айседора поняла, что ее надежды напрасны: Серов скрылся с американкой в одной из комнат отеля, а Айседора в напрасном отчаянии кричала ему вслед, что покончит самоубийством. Серов вызывающе улыбался…
Тогда она пошла к морю. С распростертыми вверх руками она вошла в воду и шла вперед, погружаясь все глубже и глубже. Английский офицер, случайно увидевший Айседорус берега, вытащил ее из воды. Горько улыбаясь, она сказала одному из своих друзей: «Не правда ли, какая прекрасная сцена для фильма!»
14 сентября 1927 г. она, повинуясь внезапному импульсу, села в гоночную машину и обернула вокруг шеи длинную шаль, не заметив, что конец этой шали свешивается позади автомобиля. Когда машина двинулась, конец шали оказался запутанным в заднем колесе, и Айседора была задушена… Машина еще долго тащила ее бездыханное тело: шофер мчался вперед, не зная, какую страшную ношу несет его автомобиль.