Когда я возвращалась в свое ателье в Нилье, я твердо решила покончить с жизнью. Как могла я оставаться жить, потеряв детей? И только слова окруживших меня в школе маленьких учениц: «Айседора, живите для нас. Разве мы – не ваши дети?» – вернули мне желание утолять печаль этих детей, рыдавших над потерей Дердре и Патрика. Я бы легко перенесла это горе, случись оно в более ранний период моей жизни; произойди оно позже, удар бы не был так страшен; но теперь, находясь в полном расцвете жизни, я была совершенно потрясена и подорвана. Единственным спасением была бы сильная любовь, которая захватила бы меня целиком, но Лоэнгрин не ответил на мой призыв.
   Раймонд и его жена Пенелопа уезжали в Албанию, чтобы работать среди беженцев, и уговорили меня присоединиться к ним. Я отправилась с Елизаветой и Августином в Корфу. Во время ночлега в Милане мне отвели ту же комнату, в которой четыре года тому назад я провела несколько часов внутренней борьбы в связи с появлением на свет Патрика. И вот он родился, явился ко мне с лицом ангела из моего видения в храме св. Марка и исчез навсегда. Когда я снова взглянула в жуткие глаза дамы на портрете, которые, казалось, говорили: «Разве я этого не предсказывала – все ведет к смерти?» – меня охватил такой ужас, что я бросилась к Августину, умоляя его переехать в другую гостиницу.
   В Вриндизи мы сели на пароход и вскоре в чудный солнечный день высадились на Корфу. Вся природа радовалась и улыбалась, но я в этом не находила утешения. Мои спутники рассказывают, что я целые дни и недели проводила, сидя с глазами, устремленными в одну точку. Я не отдавала себе отчета во времени, так как попала в тоскливую страну безнадежности, где не существует жажды жизни и движения. У того, кто поражен истинным горем, не бывает ни фраз, ни жестов. Подобно Ниобее, превращенной в камень, я сидела и мечтала о смерти. Лоэнгрин был в Лондоне. Я думала, что приезд его может меня спасти от страшного состояния отупения, похожего на смерть. Мне казалось, что его теплые любящие руки могут вернуть меня к жизни.
   Однажды, запретив себя беспокоить, я заперлась в комнате со спущенными шторами и легла на кровать, крепко сжав руки на груди. Я дошла до последнего предела отчаяния и не переставая повторяла призыв к Лоэнгрину:
   – Приди ко мне. Ты мне нужен. Я умираю. Если ты не придешь, я последую за детьми.
   Я повторяла это бесконечное число раз, точно слова молитвы. Наступила полночь, и я забылась тяжелым сном. На следующее утро меня разбудил Августин с телеграммой в руке: «Ради Бога телеграфируйте об Айседоре. Немедленно выезжаю в Корфу. Лоэнгрин».
   Все следующие дни я провела, озаренная лучом надежды, впервые блеснувшим из тьмы. Он наконец приехал, бледный и взволнованный. «Я думал, что вы умерли», – сказал он. Он сообщил, что в тот самый день, когда мне было так плохо, я явилась ему в виде туманного видения в ногах кровати и произнесла слова столь часто повторенного призыва: «Приди ко мне, приди ко мне, я в тебе нуждаюсь. Если ты не придешь, я умру».
   Получив доказательство телепатической связи между нами, я стала надеяться, что порыв любви заставит нас забыть прошлое, что я снова почувствую в себе жизнь и дети вернутся утешать меня на земле. Но мечте не суждено было осуществиться. Мои страстные желания, мое горе были слишком сильны для Лоэнгрина. Однажды утром он внезапно уехал, даже не предупредив. Я увидела пароход, исчезающий вдали, и знала, что он уносит Лоэнгрина. И снова я осталась одна.
   Тогда я сказала себе: или следует немедленно покончить с жизнью, или найти средство жить, несмотря на постоянную грызущую тоску, мучащую меня и днем и ночью. Каждую ночь во сне или наяву я переживала то страшное утро, слышала голос Дердре: «Как ты думаешь, куда мы сегодня отправимся?» и слова гувернантки: «Не лучше ли им остаться дома?» И в полубезумном отчаянии отвечала: «Вы правы. Держите их, держите их, не выпускайте их сегодня!»
   Раймонд приехал из Албании, как всегда, в приподнятом настроении. «Вся страна охвачена нуждой. Деревни опустошены; дети голодают. Как ты можешь здесь сидеть, погруженная в эгоистичное горе? Приезжай и помоги кормить детей, утешать женщин». Его упреки оказали свое действие. Снова надев греческую тунику и сандалии, я последовала за Раймондом в Албанию. Он изобрел очень оригинальный способ организации лагеря для спасения албанских беженцев. На рынке в Корфу он купил невыделанной шерсти, погрузил ее на нанятый маленький пароход и повез в Санта-Кваранту, главный пункт скопления беженцев.
   – Но, Раймонд, – спросила я, – как же ты накормишь голодных шерстью?
   – Погоди, – ответил Раймонд, – и ты увидишь. Привезенного хлеба хватило бы только на сегодняшний день, а шерсть обеспечит будущее.
   Мы высадились на скалистом берегу Санта-Кваранты, где Раймонд устроил центр помощи. Объявление гласило: «Желающие прясть шерсть будут получать драхму в день». Скоро образовалась очередь несчастных, худых, изголодавшихся женщин. За драхму они получали кукурузу, которую греческое правительство продавало в порту.
   Потом Раймонд снова отправился на своем пароходике в Корфу, заказал там прядильные станки и, вернувшись в Санта-Кваранту, предложил желающим прясть шерсть по узорам за драхму в день.
   Толпы голодающих откликнулись на зов. Узоры были составлены по рисункам на древних греческих вазах. Скоро у моря сидел длинный ряд прядильщиц, и Раймонд научил их петь в такт жужжанию веретена. По окончании работы Раймонд оказался обладателем художественных покрывал для кроватей, которые он отправил в Лондон и там продал с прибылью в 50 процентов. На эту прибыль он открыл пекарню и стал продавать белый хлеб на пятьдесят процентов дешевле, чем греческое правительство продавало кукурузу. Так образовывался его поселок.
   Мы жили в палатке у моря и купались каждое утро на восходе солнца. Иногда у Раймонда оставался лишний хлеб и картофель, и тогда мы отправлялись в горы и раздавали по деревням продукты голодающим. Албания – странная, трагическая страна. Когда-то там возвышался первый алтарь Зевсу-Громовержцу, называвшийся так потому, что в этой стране круглый год, и зимой, и летом, непрерывные грозы с сильными ливнями. В эти бури мы ходили в туниках и сандалиях, и я убедилась, что быть умытой дождем подбадривает больше, чем прогулка в макинтоше. Я видела много трагичного: мать, сидящую под деревом с ребенком на руках и окруженную тремя или четырьмя другими детьми – все голодные и без крова, лишенную мужа, убитого турками, дома, уничтоженного огнем, потерявшую угнанные стада и разграбленные запасы зерна. Таким несчастным Раймонд раздавал много мешков картофеля. Мы возвращались в лагерь усталые, но удовлетворение проникало в мою душу. Мои дети погибли, но существовали другие – голодные и страдающие – и я могла жить для них.
   В Санта-Кваранте не было парикмахеров, и тут только я срезала волосы и бросила их в море. Когда вернулись ко мне здоровье и силы, жизнь среди беженцев мне стала казаться невозможной. Несомненно, большая разница между жизнью художника и жизнью святого. Во мне проснулась душа артистки, и к тому же я понимала, что не мне с моими ограниченными средствами побороть нищету албанских беженцев.

26

   В один прекрасный день я почувствовала, что должна покинуть эту страну бурь, гор и огромных скал, и сказала Пенелопе: «Я не могу больше смотреть на всю эту нищету. Меня тянет в мечеть, озаренную мягким светом лампы, – меня тянет почувствовать персидский ковер под ногами. Я устала от здешних дорог. Поедем со мной ненадолго в Константинополь».
   Пенелопа пришла в восторг. Мы сменили туники на скромные платья и сели на пароход, идущий в Константинополь. День я провела в своей палубной каюте, а когда стемнело и все пассажиры заснули, вышла, набросив шаль на голову, полюбоваться лунной ночью. Опираясь на перила и тоже любуясь луной, стоял молодой человек весь в белом, вплоть до белых лайковых перчаток, и держал в руке черную книжечку, в которую он изредка заглядывал и затем произносил что-то вроде заклинания. На его лице, бледном и исхудалом, горели великолепные темные глаза, а голову, точно короной, увенчивали волосы цвета вороньего крыла. Когда я приблизилась, незнакомец заговорил со мной.
   – Я осмеливаюсь к вам обратиться потому, – сказал он, – что страдаю так же, как и вы, и направляюсь теперь в Константинополь, чтобы утешить горюющую мать. Месяц тому назад она узнала о трагичном самоубийстве моего старшего брата, а две недели спустя покончил с собой и второй. Я – единственный оставшийся в живых. Но разве я могу послужить утешением матери, я, который сам нахожусь в таком отчаянном настроении, что с радостью последовал бы за братьями?
   Мы разговорились, и я узнала, что он актер, а книжечка в его руке – «Гамлет», роль которого он сейчас готовил.
   На следующий вечер мы снова встретились на палубе и оставались там до зари, как два несчастных призрака, каждый углубленный в собственные мысли, но все же находя утешение в присутствии другого. В Константинополе его встретила и обняла высокая красивая женщина в глубоком трауре.
   Пенелопа и я остановились в гостинице «Пера Палас» и провели первые два дня в прогулках по Константинополю, в особенности по узким улицам старого города. На третий день меня посетила неожиданная гостья. Это была мать моего печального пароходного знакомого. Она пришла ко мне в сильнейшем волнении и, показывая фотографии двух красавцев – старших сыновей, которых она потеряла, сказала:
   – Они погибли, и я не могу их вернуть. Но я пришла просить вас помочь мне спасти последнего, Рауля. Я чувствую, что и он последует за братьями.
   – Чем я могу помочь? – спросила я. – И в чем кроется опасность?
   – Он уехал из города и живет в полном одиночестве в вилле в деревушке Сан-Стефано, а судя по выражению его лица, с которым он уезжал, я могу ожидать только худшего. Вы произвели на него такое сильное впечатление, что, мне кажется, могли бы показать ему всю преступность его намерения, могли бы заставить его пожалеть мать и вернуться к жизни.
   – Но что привело его в такое отчаяние? – сказала я.
   – Не знаю, как и не знаю, почему покончили с собою его братья. Что их побудило к самоубийству, молодых, красивых, богатых?
   Растроганная просьбой матери, я обещала поехать в деревушку Сан-Стефано и сделать все от меня зависящее, чтобы образумить Рауля. Швейцар мне сказал, что дорога в Сан-Стефано вся в рытвинах и почти недоступна для автомобиля, поэтому я отправилась в порт и наняла маленький буксирный пароход. Дул ветер, воды Босфора были неспокойны, но мы благополучно добрались до деревушки. Руководствуясь указаниями его матери, я без труда нашла виллу Рауля, белый дом в саду неподалеку от старинного кладбища. Звонка не было, и я стала стучать, но безрезультатно. Я толкнула дверь, которая оказалась незапертой, и вошла в дом. Нижняя комната оказалась пуста, и, поднявшись по невысокой лестнице, я нашла Рауля в небольшой выбеленной комнате с белыми стенами, полом и дверьми. Он лежал на белой кушетке в белом костюме, как и на пароходе, и в белых перчатках. Около кушетки стоял столик, на котором находилась белая лилия в хрустальной вазе, а рядом с ней револьвер.
   Мальчик, который, как мне показалось, не ел уже два или три дня, витал в какой-то далекой стране, куда почти не достигал мой голос. Я начала его трясти, стараясь вернуть к жизни и напоминая ему, что сердце матери изранено смертью двух других сыновей, и, в конце концов, взяв за руку, силой повела на свой пароходик, предусмотрительно позабыв захватить револьвер.
   Весь обратный путь он плакал не переставая и отказывался вернуться в дом к матери. Поэтому я убедила его зайти ко мне в «Пера Палас», где и попыталась узнать причину его безнадежной скорби, так как мне казалось, что смерть братьев не может служить оправданием его намерения. Наконец он прошептал:
   – Да, вы правы: это не смерть братьев. Это Сильвио.
   – Кто такая Сильвио и где она? – спросила я.
   – Сильвио – самое прекрасное существо в мире, – отвечал он. – Он здесь в Константинополе со своей матерью.
   Узнав, что Сильвио – юноша, я была несколько поражена, но я много изучала Платона, считаю его «Федра» самой совершенной песней любви, когда-либо написанной, и поэтому не была так возмущена, как были бы другие. Я нахожу, что высшая любовь является чисто духовным горением и не зависит от пола.
   Но я решила спасти Рауля любой ценой и потому, не говоря ничего лишнего, спросила:
   – Какой номер телефона у Сильвио?
   Вскоре я услышала в трубке голос Сильвио – нежный голос, казалось, исходивший от мягкой души. «Вы должны немедленно приехать сюда», – заявила я.
   Юноша не заставил себя ждать. Ему было лет восемнадцать, и он был прекрасен, словно Ганимед, когда последний смутил покой самого великого Зевса. Мы пообедали и провели вечер вместе. Позже я имела радость увидеть на балконе, выходящем на Босфор, Рауля и Сильвио в нежной, интимной беседе, что меня убедило, что жизнь Рауля на этот раз спасена. Я протелефонировала его матери, чтобы сообщить ей об успешном окончании моих хлопот. Бедная женщина была вне себя от радости и не знала, как меня благодарить.
   Прощаясь с друзьями в этот вечер, я почувствовала, что сделала благое дело, избавив красивого юношу от смерти, но несколько дней спустя мать снова ко мне пришла в отчаянии.
   – Рауль опять уединился в Сан-Стефано. Вы должны его спасти.
   Я подумала, что это уже слишком, но не могла устоять против мольбы матери. Но на этот раз, боясь качки, рискнула поехать на автомобиле. Затем я вызвала Сильвио и приказала ему ехать со мной.
   – В чем дело? Чем вызвано это безумие? – спросила я его.
   – Видите ли, – отвечал Сильвио, – я, конечно, люблю Рауля, но не так сильно, как он меня, и он считает, что лучше ему не жить.
   Мы выехали на закате солнца и после ужасной тряски и подбрасывания остановились у виллы в Сан-Стефано. Мы снова атаковали ее и снова отвезли меланхоличного Рауля обратно в гостиницу, где до поздней ночи вместе с Пенелопой обсуждали, как найти действительное средство, чтобы вылечить юношу от его странной болезни. На следующий день мы с Пенелопой забрели в темный узенький переулок. Там Пенелопа заметила объявление, написанное на армянском языке – этот язык был ей знаком – и гласившее, что здесь принимает гадалка. «Посоветуемся с ней», – предложила Пенелопа.
   Мы вошли в старый дом, поднялись по витой лестнице, и, пройдя по длинным коридорам с осыпающимися комьями грязи, нашли в отдаленной комнате очень древнюю старуху, сидевшую над котлом, из которого неслись странные запахи. Она была армянкой, но говорила по-гречески, и Пенелопа могла ее понять. Старуха рассказала нам, как во время последней резни армян она в этой самой комнате была свидетельницей убийства всех своих сыновей, дочерей и внуков до последнего ребенка и стала с этой минуты ясновидящей, получив дар узнавать будущее.
   – Что ждет меня в будущем? – спросила я через Пенелопу.
   Старуха некоторое время всматривалась в пар, поднимавшийся из котла, а затем произнесла слова, которая Пенелопа тут же перевела.
   – Она вас приветствует как дочь солнца. Вы посланы на землю, чтобы дать много радости людям. Из этой радости возникнет целый культ. После многих странствий, к концу вашей жизни, вы построите храмы по всему миру. С течением времени вы вернетесь и в этот город, где вы также построите храм. Все эти храмы будут посвящены красоте и радости, потому что вы дочь солнца.
   В то время это поэтическое пророчество показалось мне очень диким. Пенелопа в свою очередь попросила ей погадать.
   Старуха стала говорить, и я заметила, что Пенелопа побледнела и казалась очень испуганной.
   – Что она говорит? – спросила я.
   – То, что она говорит, меня очень беспокоит, – ответила Пенелопа. – Она говорит, что у меня есть ягненок, она, вероятно, имеет в виду моего мальчика Меналкаса. Она говорит, что я мечтаю еще об ягненке, вероятно, это дочь, которую я так хочу иметь, но что это желание никогда не исполнится. Я будто бы скоро получу телеграмму, что любимый мною человек тяжело болен, а другой находится при смерти. А затем, – продолжала Пенелопа, – моя жизнь будет коротка, я предамся последнему размышлению на возвышенном месте и покину этот мир.
   Пенелопа была сильно потрясена. Дав старухе немного денег и простившись с нею, она схватила меня за руку и почти бегом бросилась по коридорам, вниз по лестнице, пока не очутилась на узкой улице, где мы сели в экипаж и поехали обратно в гостиницу. Когда мы вошли, швейцар подал нам телеграмму. Пенелопа в полуобмороке склонилась ко мне на плечо, и мне пришлось отвести ее в номер, где я распечатала телеграмму. Она гласила: «Меналкас очень болен. Раймонд очень болен. Приезжайте немедленно».
   Бедная Пенелопа была в отчаянии. Поспешно упаковав вещи в чемоданы, я спросила, когда идет следующий пароход в Санта-Кваранту. Швейцар отвечал, что на закате солнца. Но даже в этой суматохе я вспомнила мать Рауля и написала ей: «Если вы хотите спасти сына от угрожающей ему опасности, вы должны немедленно услать его из Константинополя. Не спрашивайте меня – почему, но если возможно, привезите его на пароход, которым я уезжаю сегодня в пять часов дня».
   Я не получила ответа, но, когда пароход готовился отчалить, появился Рауль, бледный и похожий на мертвеца, и с чемоданом в руках быстро поднялся по сходням. Я спросила его, есть ли у него каюта или билет, но он не подумал ни о том, ни о другом. Но пароходы на востоке удобны, а капитаны любезны, и мне удалось устроить Рауля в салоне занимаемого мною помещения.
   Прибыв в Санта-Кваранту, мы нашли Раймонда и Меналкаса, лежащих в лихорадке. Я употребила все усилия, чтобы убедить Раймонда и Пенелопу покинуть мрачную Албанию и вернуться со мной в Европу. Я даже прибегла к помощи пароходного доктора, но Раймонд отказался бросить своих беженцев и свой поселок, а Пенелопа, конечно, не пожелала расстаться с ним. Поэтому я была вынуждена оставить их на унылой скале под защитой маленькой палатки, которую немилосердно трепал настоящий ураган.
   Пароход продолжал свой путь в Триест. Рауль и я были глубоко несчастны, и юноша не переставал плакать. Я телеграфировала, чтобы мой автомобиль встретил нас в Триесте, так как мне была неприятна встреча с другими пассажирами в поезде, и мы двинулись на север через швейцарские горы. Мы остановились на некоторое время у Женевского озера. Оба, углубленные в собственное горе, мы являлись странной парой и, может быть, поэтому находили удовольствие в обществе друг друга. Целыми днями мы катались в лодке по озеру, пока я наконец не добилась от Рауля торжественной клятвы, что ради матери он никогда не наложит на себя рук. И вот как-то утром я проводила его на вокзал. Он вернулся в свой театр, и с тех пор я его никогда не видела, но слышала позднее, что он сделал блестящую карьеру и производил большое впечатление своим исполнением роли Гамлета. Я его хорошо понимала, так как кто бы мог произнести строки «Быть или не быть?» с большим пониманием, чем бедный Рауль? Но он был очень молод и, надеюсь, с тех пор нашел счастье.
   Оставшись одна в Швейцарии, я предалась чувству усталости и меланхолии. Я не могла долго оставаться в одном месте и, мучимая тоской, путешествовала в автомобиле по всей Швейцарии, пока наконец, подчиняясь непреодолимому порыву, не поехала обратно в Париж. Я была совершенно одна, так как не выносила общества людей. Даже брат Августин, присоединившийся ко мне в Швейцарии, не мог на меня повлиять. Я дошла до такого состояния, что самый звук человеческого голоса был мне отвратителен, а люди, входившие в мою комнату, казались неживыми и далекими. И вот ночью я подъехала к дверям своего парижского дома в Нельи. Все было пустынно, и только у ворот в сторожке жил старик, присматривавший за садом.
   Я вошла в свое обширное ателье, и на мгновение вид моих голубых занавесей напомнил мне искусство и мою работу, и я решила попытаться вернуться к ней. С этой целью я послала за моим другом и аккомпаниатором Генером Скином, но звуки знакомой музыки только вызвали слезы. Я заплакала впервые после смерти детей. Все в этом месте остро напоминало мне дни, когда я была счастлива. Скоро меня стали преследовать галлюцинации, мне слышались голоса детей в саду, и когда однажды я вошла в домик, где они жили, и увидела разбросанные игрушки и платья, я совершенно обессилела и поняла, что не могу оставаться в Нельи. Все же я заставила себя пригласить несколько друзей.
   По ночам я не была в состоянии спать и все время чувствовала роковую близость реки. Будучи не в силах дольше жить в такой атмосфере, я снова села в автомобиль и отправилась на юг. Только в автомобиле, мчавшемся со скоростью семидесяти или восьмидесяти километров в час, могла я найти успокоение от грызущей меня тоски. Я перевалила через Альпы и стала странствовать по Италии, то оказываясь в гондоле на каналах Венеции и плавая целую ночь, то блуждая по старинному городу Римини. Я провела одну ночь во Флоренции, где, как я знала, проживает Крэг, и мечтала послать за ним, но он был женат и затянут семейной жизнью, и я, подумав, что это может вызвать семейные раздоры, отказалась от своей мысли.
   Однажды, остановившись в приморском городке, я получила телеграмму следующего содержания: «Айседора, я знаю, что вы странствуете по Италии. Прошу вас, посетите меня. Я сделаю все, чтобы вас утешить. Элеонора Дузе». Я так и не узнала, как она открыла мое местопребывание, чтобы отправить телеграмму, но, прочитав магическое имя, я поняла, что Элеонора Дузе – единственный человек, которого я хочу видеть. Телеграмма была из Виареджио, как раз по другую сторону мыса, где я находилась. Я немедленно выехала в автомобиле, послав предварительно благодарственный ответ Элеоноре, чтобы предупредить о своем приезде. Я приехала в Виареджио ночью во время страшной бури. Элеонора занимала маленькую виллу вдали от населенных мест, но в Гранд-Отеле оставила мне записку с просьбой ехать прямо к ней.

27

   На следующее утро я поехала к Дузе, которая жила в вилле розового цвета за виноградником. Она вышла мне навстречу, словно сияющий ангел, по аллее, увитой виноградом. Она меня приняла в свои объятия, и ее удивительные глаза излучали на меня столько любви и нежности, что я почувствовала себя, как должен был себя почувствовать Данте, когда встретил божественную Беатриче.
   Я поселилась в Виареджио, находя поддержку в лучистых глазах Элеоноры. Она меня баюкала в своих объятиях, успокаивая мою боль, и даже не столько утешала, сколько, казалось, принимала мое горе на себя. Я поняла, что не могла переносить общества других людей, потому что все они разыгрывали комедию, стараясь меня развеселить и делая вид, что все забыто. Элеонора же сказала: «Расскажите мне о Дердре и Патрике» – и заставила меня повторить все их словечки, описать их привычки и показать фотографии, которые целовала и над которыми плакала. Она никогда не советовала перестать горевать, но горевала вместе со мной, и впервые со дня смерти детей я почувствовала, что я не одна. Элеонора Дузе была сверхчеловеком. Ее сердце было так велико, что могло вместить всю трагедию мира, а дух сиял через всю тьму земных страданий. Во время прогулок у моря мне часто казалось, что ее голова касается звезд, а руки дотрагиваются до вершин гор.
   Элеонора преклонялась перед Шелли и иногда в конце сентября, во время постоянных бурь, когда беспрестанные молнии освещали мрачные волны, указывала на море, говоря: «Смотрите – вот отблеск пепла Шелли, он там… Он ходит по волнам».
   Преследуемая любопытными взорами в гостинице, я наняла виллу. Но что могло заставить меня сделать такой выбор? Это был большой красный кирпичный дом в глубине унылого, хвойного леса, окруженный со всех сторон высокой стеной. Грустный снаружи, внутри он был так печален, что не поддается описанию. Когда-то, по рассказам окрестных жителей, там жила дама, охваченная несчастной страстью к высокой особе австрийского двора, некоторые даже уверяли, к самому Францу-Иосифу. Этой даме пришлось увидеть постепенно впадающим в безумие сына, родившегося от этой связи. В верхнем этаже виллы находилась маленькая комната с окнами, защищенными решеткой, и с маленьким квадратным отверстием в двери, через которое, по-видимому, подавалась пища бедному молодому безумцу, когда он становился опасен. На крыше была большая открытая терраса с видом на море и на горы. Это мрачное жилище, вмещавшее в себя по крайней мере шестьдесят комнат, привлекло мое внимание, и я его наняла. Мне понравился хвойный лес, окруженный стеной, и вид с террасы. Я предложила Элеоноре там поселиться, но она вежливо отказалась и переехала из своей летней виллы в маленький белый домик поблизости.
   Дузе относилась очень своеобразно к переписке с друзьями. Живя в другой стране, она не чаще одного раза в три года посылала длиннейшую телеграмму, живя же под боком, ежедневно, а иногда и по два, по три раза в день писала очаровательные записки. Мы встречались и часто гуляли по берегу моря, и Дузе говорила: «Муза трагического танца гуляет с музой трагедии». Как-то во время прогулки по морскому берегу Дузе повернулась ко мне. Заходящее солнце озарило ее голову светом, точно огненным ореолом. Она долго и внимательно рассматривала меня.