Бланш, все еще на коленях, обернулась к Жюли.
   – Где вы ее нашли? – спросила она так тихо, что я с трудом расслышал ее слова.
   Первый раз я видел Жюли в замешательстве; вопросительно взглянув на меня, она неуверенно сказала:
   – Ее нашел Эрнест, мадемуазель, здесь, в доме. Разве он вам не говорил?
   – Он сказал: в одном из фабричных зданий, – сказала Бланш, – но ведь их всегда запирают на ночь. И похоже, что она лежала среди битого стекла и извести.
   Здесь или там – и то, и другое было ложью. Почему Эрнест и Жюли лгали Бланш? Мне Жюли сказала правду. Бланш не сводила с нее глаз, и Жюли, воплощенная честность и прямота, стала сама на себя не похожа: растерянная, смущенная, она разразилась вдруг потоком бессвязных слов насчет того, что она не поняла Эрнеста, невнимательно слушала его, она была в сторожке, выпускала во двор кур, когда он пришел сказать, что нашел малышку спящей в доме управляющего.
   – Ее карманы полны стекла, – прервала ее Бланш. – Вы знали об этом?
   Жюли не ответила и снова посмотрела на меня, словно взывая о помощи.
   Бланш, сунув руку в карман пальто Мари-Ноэль, вытащила горсть крошечных стеклянных вещиц: кувшинчик величиной с наперсток, вазочку, флакончик, все малюсенькое, но идеальных пропорций; среди них – копия замка Сен-Жиль, миниатюрная, но похожая на оригинал, как две капли воды; обе его башни были отломаны.
   – Мы не делали таких вещиц с начала войны, – сказала Бланш. – Мне ли их не узнать, сама рисовала первые образцы…
   И она впервые отвела глаза от Мари-Ноэль и посмотрела вокруг, на комнату, – на столы, стулья, на книжные полки и сундуки, на все эти лежавшие без употребления, никем не тронутые, никому не нужные вещи. И внезапно меня озарило: я понял, что Бланш смотрит на кусок своего прошлого.
   Эта пустая комната была знакома ей лучше, чем холодная, мрачная спальня в замке, но она помнила ее исполненной жизни и радости, а не мертвой, как сейчас. У этой пыльной гостиной должны были быть хозяин и хозяйка, двое горячо любящих друг друга людей, верных былому и традициям, людей, которые надеялись, что после окончания войны все вновь станет устойчивым и надежным.
   Но свершилось злодеяние, в сердце Бланш поселилась тоска, она ничего больше не создавала, и на кресте, перед которым она преклоняла колени у себя в спальне, был пригвожден не Спаситель – там были распяты ее собственные надежды.
   Поддавшись внезапному порыву, я вынул из кармана письмецо Мари-Ноэль и протянул его Бланш. Она читала, шевеля губами, слово за словом, а я думал о том, что происшедшее здесь темной ночью пятнадцать лет назад не было случайным, оно было задумано и приведено в исполнение бессердечным, бесчувственным человеком, который, вероятно, видел, насколько тот, другой, его лучше.
   – У малышки на руках кровь! – вдруг воскликнула Жюли. – Я раньше этого не заметила.
   Бланш без слов протянула мне обратно письмо, и мы оба наклонились над девочкой. Взяв крепко стиснутые кулачки, мы разжали их, она – один, я – другой. В углублении каждой ладони был виден красный след от недавнего пореза, но ранки уже затянулись и не кровоточили. Руки были чистые – ни осколочков стекла, ни грязи. Я ничего не сказал, Бланш – тоже. Затем она медленно подняла глаза.
   – Жюли, – проговорила она, – велите Жаку позвонить господину кюре и попросить его как можно скорей сюда приехать. Затем посмотрите в справочнике номер телефона в монастыре кармелиток в Лорее и узнайте, сможет ли мать-настоятельница поговорить с мадемуазель де Ге.
   Жюли в растерянности переводила взгляд с Бланш на меня и обратно.
   – Нет, – сказал я. – Нет…
   Мой взволнованный голос разбудил Цезаря. Он встал, готовый защищать свою хозяйку.
   – Ты сошла с ума, – сказал я Бланш. – Неужели ты не понимаешь, что девочка поступила так нарочно, сделала это ради меня, потому что я сжег руку на огне.
   – Жюли, – повторила Бланш, – делайте то, что я вам велела.
   Я подошел к дверям и стал к ним спиной. Жюли горестно смотрела попеременно на нас обоих.
   – Совсем незачем звать сюда господина кюре, – сказала она. – С девочкой не произошло ничего плохого. Просто порезалась стеклом. Там полно осколков – на дне колодца.
   – На дне колодца? – повторила Бланш. – Она спускалась в колодец?
   Жюли слишком поздно увидела свой промах. Что ж, сказанного не воротишь.
   – Да, мадемуазель, – ответила она. – Ну и что с того? Да, она спустилась в колодец и пролежала там всю ночь. В колодце вот уже пятнадцать лет как нет воды. Да, она пришла в verrerie, наяву или во сне, ради вас обоих и ради себя самой, бедняжка, потому что у нее слишком богатое воображение. Какое это имеет значение? Прошлого не воротишь. Почему никто в замке о ней толком не заботится? Вам не о стигмах на ее руках надо думать, а о том, что скоро будет с нею самой, с ее собственным телом.
   Бланш побелела, как смерть. Долго сдерживаемые чувства вырвались, наконец, наружу.
   – Как вы смеете богохульствовать, как вы только смеете?! – гневно, страстно вскричала она. – Я заботилась о девочке с самого ее рождения! Я любила ее, обучала, воспитывала, словно родную дочь, потому что мать ее глупа, а отец – дьявол. Я не допущу, чтобы она страдала в этом мире, как страдаю я. Она предназначена для другого мира, другой жизни. Эти знаки на ее ладонях служат тому доказательством. Сам Всевышний говорит с нами через нее.
   Нежность исчезла, тепло тоже. Бланш, которая в поисках пропавшего ребенка пришла в полный воспоминаний дом управляющего, была уже другой женщиной, фанатичной, ожесточенной, готовой принести в жертву ту, которую хотела спасти.
   – Христос так не поступает, мадемуазель, – сказала Жюли. – Если Он захочет призвать дитя к Себе, Он сделает это, когда сочтет нужным, и не потому, что господин граф убил человека, которого вы любили. Малышка будет страдать в этом мире лишь из-за того, что делаете с ней вы; да, вы, и ее отец, и ее бабка, и все, кто живет в замке. Вы выдохлись, обессилели, вы прожили свою жизнь, вы уже ни на что не годны, все вы, до единого! Правы те, кто говорят, что нашей стране нужна еще одна революция, хотя бы для того, чтобы избавиться от ненависти и зависти, которые вы повсюду сеете. Тише… вы ее разбудили. Что теперь делать?
   Однако виновата была сама Жюли. Ее громкий, негодующий голос заставил Цезаря залаять, а его лай поднял Мари-Ноэль. Ее глаза вдруг открылись и с живым любопытством уставились на нас из-под груды одеял. Она приподнялась, села прямо, переводя выжидательный взгляд с одного лица на другое.
   – Мне снился ужасный, гадкий сон, – сказала она.
   Бланш тут же склонилась над девочкой и, словно защищая, обвила руками.
   – Все хорошо, cherie[34], – сказала она. – Ты в безопасности, ты со мной. Я увезу тебя туда, где тебя поймут, где о тебе позаботятся. Не бойся, тот ужас, что ты испытала в колодце, никогда больше не повторится.
   Мари-Ноэль спокойно посмотрела на нас.
   – Там не было ничего ужасного, и я не испугалась, – ответила она. – Жермена говорит, что в нем водятся привидения, но я не видела ни одного.
   Verrerie – хорошее место. Замок – вот где полно привидений.
   Цезарь, успокоенный звуком ее голоса, снова улегся у ее ног. Мари-Ноэль погладила его по голове.
   – Он голоден, и я тоже. Можно мы пойдем к мадам Ив и возьмем у нее хлеба?
   В другом конце дома, в конторе, вдруг зазвонил телефон. Неожиданный в такое время звонок резко вернул нас к действительности. Жюли направилась к дверям. Я открыл их. Бланш поднялась с колен. Встретившись с настоящим, мы все трое действовали механически, безотчетно. Встревоженной казалась только Мари-Ноэль.
   – Надеюсь, это не начало, – сказала она.
   – Начало чего? – спросил я.
   – Начало моего гадкого сна. – Сбросив одеяла, она потянулась, отряхнула пальто от пыли и взяла меня за руку. – Святая Дева тревожится из-за нас, – добавила она. – Она сказала мне, что бабушка желает маман смерти. И во сне я тоже хотела, чтобы она умерла. И ты хотел. Мы все были виноваты. Ведь это грешно. Нельзя ли сделать что-нибудь, чтобы этот сон не сбылся?
   Звонки вдруг прекратились, – должно быть, пришел Жак, – и в открытую дверь через все пустые комнаты до меня долетел его приглушенный голос.
   Ничего не говоря, Жюли прошла мимо меня в кухню; через минуту голос Жака смолкнул, затем послышался их негромкий разговор: Жак и Жюли что-то обсуждали, и Жюли снова появилась в кухонных дверях. Постояла немного неподвижно и молча поманила меня. Я выпустил руку Мари-Ноэль и подошел к ней.
   – Это Шарлотта, – сказала Жюли. – Спрашивала месье Поля. Я сказала ей, что тут вы и мадемуазель Бланш. Она просит вас как можно скорей вернуться в замок. Произошел несчастный случай. Она говорит, чтобы вы не брали Мари-Ноэль.
   На этот раз интуиция меня не подвела. Жюли опустила глаза. Я оглянулся через плечо: Мари-Ноэль, стоя на коленях, вынимала из карманов крошечные стеклянные флаконы и располагала их ряд за рядом на пыльном полу. Впереди она поставила миниатюрный замок с отломанными башнями и тут заметила, что у нее поранены руки. Повернув их кверху ладонями, девочка сказала Бланш:
   – Я, должно быть, порезалась. Не знаю как. Порезы сами заживут или руки придется бинтовать, как папе?



Глава 20


   Неведомая беда вместо того, чтобы объединить сестру и брата, еще сильней нас разобщила. Пока рабочий по имени Эрнест вез нас в грузовике обратно в замок, ни Бланш ни разу не обратилась ко мне, ни я к ней.
   Многолетнее ожесточение нависло над нами плотной, непроницаемой пеленой.
   В замке было пусто. Все его обитатели ушли на поиски Мари-Ноэль.
   Встретили нас лишь истерически причитающая Шарлотта, женщина, которая доила коров, визгливо вопившая что-то мне прямо в ухо, и кухарка, которую я еще ни разу не видел, но знал, что она – жена Гастона. Когда мы вошли в холл, она появилась из кухни – растрепанная, в глазах ужас – и сказала:
   – Карету "скорой помощи" прислали из Виллара. Я не знала, куда еще звонить.
   Только сейчас я понял, что Эрнест, которого Жюли послала на грузовике в Сен-Жиль, так как телефон не отвечал, встретил Бланш, когда она шла из церкви, и она тут же, не заезжая в замок, отправилась с ним на фабрику.
   Всякое чувство времени исчезло. Я не знал, сколько я пробыл в лесу.
   День, сдвинувшийся со своей точки в тот миг, когда Франсуаза заколотила в мою дверь, крича, что Мари-Ноэль исчезла, тек вперед без часов и минут, и, переводя взгляд с зияющего окна спальни на истоптанную траву во рву внизу, я не мог сказать, полдень сейчас или ранний вечер. Мари-Ноэль, спящая на полу под одеялами, ушла в далекое прошлое, в другую эру. Все было зыбко. Знал я лишь одно: неожиданное несчастье обрушилось на замок, когда он был пуст.
   Скрюченный палец женщины, доившей коров, тыкал в островок травы; поворачиваясь то к Бланш, то ко мне, она повторяла пронзительным голосом какие-то нечленораздельные слова, из которых я понял лишь пять: "Я видела, как она упала… Я видела, как она упала". Указывающий вниз палец, поднятые вверх глаза, внезапный мах руки, рисующей, как падало на землю тело, были наглядны до ужаса – – ведовское действо, и Шарлотта, хватающая за рукав и всхлипывающая: "Она еще дышала, мадемуазель, я поднесла зеркальце к ее губам", – казалось, подыгрывала ей в этой чудовищной пьесе.
   Мы снова пустились в тягостный путь: подъездная дорожка, ворота, аллея, и вот мы уже на дороге в Виллар – мчимся по пятам кареты "скорой помощи", которая обогнала нас на какие-то двадцать минут. И по-прежнему, несмотря на то, что дурное предчувствие переросло в уверенность, единственным звеном, связующим нас с Бланш, был Эрнест, который вел грузовик.
   – Я была в церкви, – сказала Бланш. – Я была в церкви, я молилась, когда это произошло.
   – Я не заметил никаких карет "скорой помощи", мадемуазель, – сказал Эрнест. – Должно быть, вы вышли из церкви и увидели мой грузовик еще до того, как она появилась.
   – Мне следовало вернуться в замок, – сказала Бланш. – Мне следовало вернуться и сказать, что девочка в безопасности. Я еще могла успеть.
   Прошло несколько минут, и – так всегда бывает, когда произойдет несчастье, – она принялась безнадежно перечислять все предшествующие события, чтобы найти, как можно было бы его предотвратить.
   – И зачем только надо было всем участвовать в поисках? Если бы кто-нибудь из нас остался в замке, этого не случилось бы.
   И наконец:
   – Больница в Вилларе может быть не оснащена для таких случаев. Надо было везти ее прямо в Ле-Ман.
   Направо, налево, снова направо, прямо – дорога в Виллар настолько вошла в мою жизнь, что я знал здесь каждый изгиб и поворот. Вот перекресток, где вчера вечером у Гастона занесло машину, здесь лужа, сверкавшая золотом сегодня утром. Виллар, чисто вымытый, сияющий под солнцем в шесть часов утра, сейчас был полон шума и пыли. Рабочие бурили боковую дорогу, машины были припаркованы одна за другой, и здание больницы, которое я не заметил, когда мы с Мари-Ноэль гуляли по рыночной площади, из-за моих собственных страхов показалось мне огромным и уродливым и сразу бросилось в глаза.
   Бланш, не я, первая вошла в дверь. Бланш, не я, первая заговорила с молодым человеком в белом халате, стоявшим в коридоре. И та же Бланш толкнула меня в голую, безликую комнату ожидания, а сама пошла следом за ним и исчезла за дверью в противоположной стене. Сестра, которая вернулась вместе с ней, была спокойна, бесстрастна, обучена, как все медицинские сестры мира, соприкасаться с чужим несчастьем, и язык ее был из штампов – такие выражения можно встретить во фразеологическом словаре любой страны.
   – Трудно сказать, насколько серьезны поражения. Доктор осматривает ее, – обронила она, переводя нас из общей комнаты ожидания в другую, поменьше, для частных посетителей.
   Бланш не присела, хотя сестра предложила ей кресло. Она подошла к окну и стояла там спиной ко мне. Я думаю, она молилась. Голова ее была опущена, ладони сложены перед грудью. Я стал разглядывать карту района, висевшую в рамке на стене, и увидел, что Виллар находится всего в двадцати километрах от Мортаня, а от Мортаня проселочная дорога ведет прямо к монастырю траппистов. На столе лежал большой календарь. Завтра будет ровно неделя со дня моего приезда в Ле-Ман… Ровно неделя… Все, что я сказал, все, что сделал за эту неделю, приблизило семью де Ге к беде и горю. Моя ответственность, моя вина. Жан де Ге, смеявшийся, глядя в зеркало в номере отеля, предоставил мне решать его проблемы на мой страх и риск. И теперь, глядя назад, я видел, что каждый мой шаг, совершенный за последние дни, причинял страдания и вред. Безрассудство, неведенье, обман и слепое тщеславие привели к той минуте, которая истекала сейчас.
   – Господин граф?
   Вошедший человек, высокий, дородный, несомненно, вызывал доверие у ждущих родственников, но во время войны я перевидал столько врачей, что для меня выражение его лица говорило одно: конец.
   – Я – доктор Мотьер. Я хочу вас заверить: делается абсолютно все, что можно сделать. Ранения обширны, и с моей стороны было бы легкомысленно выражать особенно большую надежду. Графиня, естественно, без сознания.
   Насколько я понял, никого из вас не было в замке, когда произошло несчастье?
   И снова не я, а Бланш ответила ему от имени нас обоих и повторила ту же ненужную историю.
   – Окна в замке большие, – сказала Бланш. – Графине нездоровилось.
   Должно быть, она подошла к окну, почувствовав дурноту, и слишком его распахнула, и когда высунулась…
   Бланш не кончила фразы.
   "Естественно, естественно", – механически повторял врач и затем добавил:
   – Графиня была одета. По-видимому, она собиралась тоже отправиться на поиски девочки.
   Я взглянул на Бланш, но ее глаза были прикованы к врачу.
   – Она была в ночной рубашке, когда мы ушли из замка, и лежала в постели. Никому из нас и в голову не могло прийти, что она встанет.
   – Мадемуазель, непредвиденные обстоятельства как раз и ведут к несчастным случаям. Простите…
   Он отвернулся от нас и вышел в коридор к сестре. Их быстрый разговор почти не был слышен, но до меня долетело несколько слов: "переливание крови" и "Ле-Ман"; по лицу Бланш я понял, что она тоже уловила их.
   – Они собираются сделать переливание крови, – проговорила она, – врач сказал, что им пришлют кровь из Ле-Мана.
   Бланш смотрела на дверь, и я спросил себя, осознала ли она, что это были первые слова, обращенные к брату за пятнадцать лет. Они прозвучали слишком поздно. Они оказались бесполезны. Его не было здесь.
   Доктор снова обернулся к нам:
   – Простите меня, месье, и вы, мадемуазель. Подождите, пожалуйста, здесь – сюда никто не зайдет из посторонних. Как только можно будет сказать что-нибудь определенное, я вам сообщу.
   Бланш придержала его за рукав.
   – Простите, доктор. Я невольно расслышала кое-что из ваших слов, когда вы разговаривали с сестрой. Вы послали в Ле-Ман за кровью?
   – Да, мадемуазель.
   – Вам не кажется, что мы сэкономим время, если мой брат даст свою кровь? И у него, и у нашего младшего брата Поля, у обоих группа "О" – кровь, которая, если я не ошибаюсь, годится для всех и не представляет опасности.
   Какое-то мгновение врач, глядя на меня, колебался. В ужасе от того, что может случиться, – ведь Франсуазу моя кровь не спасет, напротив, – я быстро проговорил:
   – Я бы отдал все на свете, чтобы у меня была группа "О". Но это не так.
   Бланш, пораженная, взглянула на меня.
   – Это не правда. Вы оба – универсальные доноры, и ты, и Поль. Я помню, Поль говорил мне об этом всего несколько месяцев назад.
   Я покачал головой.
   – Нет, – сказал я, – ты что-то спутала. Поль, возможно, да, я – нет. У меня группа "А". Я ничем не могу помочь.
   Доктор махнул рукой.
   – Не расстраивайтесь, пожалуйста, – сказал он. – Мы предпочитаем использовать кровь прямо из лаборатории. Задержка будет ничтожной. Все, в чем мы нуждаемся, уже в пути.
   Он смолк, с любопытством переводя взгляд с Бланш на меня, и вышел из комнаты.
   Несколько мгновений Бланш молчала. Затем тревожное, страдальческое выражение ее лица странно, пугающе изменилось. Она знает, подумал я, наконец-то она знает! Я выдал себя с головой. Но я заблуждался. Медленно, словно сама себе не веря, она произнесла:
   – Ты не хочешь спасти ее. Ты надеешься, что Франсуаза умрет.
   Я в ужасе смотрел на нее. А она, повернувшись ко мне спиной, снова подошла к окну и встала там, глядя наружу. Я ничего не мог сказать ей. Я ничего не мог сделать.
   Мы продолжали ждать. Иногда в коридоре раздавались голоса, иногда слышались шаги. В комнату никто не входил. В полдень от городской церкви донесся благовест. Я снова посмотрел на карту и увидел, что от Ле-Мана до Виллара сорок четыре километра. Чтобы проехать это расстояние, требовалось сорок минут. Может от сорока минут промедления зависеть жизнь человека? Я не знал. У меня не было медицинских познаний. Знал я одно: у меня и Жана де Ге – разные группы крови; в том единственном, что имело сейчас значение, мы с ним были различны. Возможно, он спас бы свою жену, я этого не мог. Все: рост, фигура, цвет волос и глаз, черты лица, голос были у нас одинаковые, все – кроме крови. Это открытие казалось мне символическим. Это объясняло все мои неудачи здесь. Жан де Ге был реальностью, я – тенью. Я не мог заменить живого человека.
   Когда я глядел на карту, следуя глазами по шоссе от Ле-Мана до Виллара, этот отрезок дороги казался совсем коротким, но на каждом повороте требовалось снизить скорость, да и мало ли что могло случиться по пути: дорожные работы, пробка, авария. Я даже не узнаю, когда прибудет машина с кровью. Возможно, она подойдет к другим дверям. Я вышел в коридор с надеждой, что вдруг кого-нибудь встречу. Но он был пуст, лишь санитарка мыла шваброй пол.
   В час дня у главного входа больницы появились Рене и Поль. Я показал на комнату, где была Бланш. Я не хотел разговаривать. Она расскажет им обо всем, что мы узнали. Рене, не задерживаясь, прошла туда. Поль, нерешительно потоптавшись, направился ко мне.
   – Эрнест все еще ждет у ворот, – начал он. – Сказать ему, чтобы он уехал?
   – Я сам ему скажу, – ответил я.
   Поль помолчал.
   – Как она? – спросил он наконец.
   Я покачал головой, вышел на улицу и, подойдя к грузовику, сказал Эрнесту, что ему лучше вернуться на фабрику. Когда он забрался в кабину и отъехал, мне показалось, что порвалось последнее звено, соединяющее меня с миром преданных, надежных людей, таких, как Жюли и Гастон. Как и у них, я видел сочувствие в его глазах и вспомнил слова Жюли о том, что у Эрнеста три дочки. Я пожалел, что отправил его; лучше бы я сел к нему в кабину, расспросил о жене и детях. Возможно, он придал бы мне сил и мужества, ведь в безмолвии больничной комнаты меня ждали непонимание, отчужденность и упреки.
   Я пересек площадь и побрел куда глаза глядят, однако подсознательно я, видно, знал, куда иду, так как вскоре очутился перед запертыми дверями антикварной лавки. Ставни были закрыты, а на окне висело объявление: "Закрыто по понедельникам". Я повернул и, пройдя через городские ворота, остановился у пешеходного мостика, глядя на балкон и окна Белы. Они тоже были закрыты, с балкона исчезла клетка с попугайчиками, и внезапно дом потерял всякую связь с тем, что в нем произошло. Тот, кто пересек по мостику канал и провел в этом доме ночь, был не я, а кто-то другой. Комната со светло-серыми обоями, серо-голубыми подушками и георгинами была вымыслом, плодом моего воображения, так же, как и другая комната за ней, выходящая на городские крыши. Никогда я не переступал порога этого дома, никогда не видел его хозяйку. Бела, дружелюбная, все понимающая Бела не существует на этом свете.
   Я прошел обратно на торговую улицу, снова взглянул на запертые двери магазинчика и вернулся в больницу.
   У входа стоял Поль. Он сказал:
   – Мы тебя искали.
   И я понял, что "это"; свершилось. Поль взял меня за руку – странный, покровительственный жест, – и мы пошли по коридору в маленькую комнату, где вместе с Бланш и Рене я увидел доктора Мотьера и принимавшую нас сестру. Доктор сразу же подошел ко мне. Голос его переменился. Он больше не был деловым и торопливым – голос врача, которому некогда отвлекаться на разговоры; теперь, слушая его, я видел перед собой мужа и отца семейства. Он сказал:
   – Все кончено. Я так сочувствую вам.
   Все смотрели на меня, все, кроме Бланш, отвернувшейся в сторону. И так как я не сразу ответил, доктор Мотьер добавил:
   – Графиня так и не пришла в сознание. Она не испытывала боли. В этом я могу вас заверить.
   – Значит, от переливания крови не было пользы? – спросил я.
   – Нет, – сказал он, – у нас была очень слабая надежда, но… она получила слишком большие телесные повреждения…
   Он дополнил свои слова жестами.
   – Было слишком поздно? – спросил я.
   – Слишком поздно? – удивленно повторил он.
   – Кровь, – сказал я, – кровь из Ле-Мана пришла слишком поздно?
   – О нет, – сказал он. – Ее привезли за полчаса. Мы тут же сделали переливание. Все, что можно было предпринять, было предпринято. Поверьте мне, месье, ваша жена умерла не от недостатка внимания. Мы делали все необходимое до последнего момента. Но, увы, все наши усилия оказались тщетны. Мы не смогли ее спасти.
   – Вы бы хотели ее увидеть, – сказала сестра – утверждение, а не вопрос – и повела меня по коридору в больничную палату. Мы стояли вместе у постели, глядя на Франсуазу де Ге. Не было видно ни ран, ни ушибов, никаких следов падения. Она не была похожа на мертвую. Казалось, она спит.
   Сестра сказала:
   – Я всегда считала, что сущность человека проявляется на его лице в первый час после смерти. Иногда вера в это служит утешением.
   Я не был в этом убежден. Мертвая Франсуаза выглядела моложе, счастливей, спокойней, чем та, что колотила утром в дверь гардеробной.
   Утренняя Франсуаза казалась измученной, тревожной, раздраженной. Если эта, мертвая, была настоящей, а та – нет, значит, жизнь ничего ей не дала, была просто тратой времени.
   – Для вас так тяжело потерять их обоих, – сказала сестра.
   Обоих? На миг я подумал, что она имеет в виду Мари-Ноэль, что до нее дошла история о пропавшей девочке. Затем я вспомнил.
   – У меня есть дочь, – сказал я, – десяти лет.
   – Доктор Мотьер сказал мне, что у вас был бы сын.
   Сестра отошла к дверям и стояла там, опустив глаза, полагая, вероятно, что я хочу побыть один, хочу помолиться. Молиться я не стал, но постарался припомнить, не обидел ли я за эту неделю Франсуазу каким-нибудь злым словом.
   Я не мог вспомнить. Столько всего случилось за эти дни. Я был рад, что подарил ей миниатюру в самый первый вечер. Она была так довольна тогда, так счастлива! Больше ничего не сохранилось в памяти, если не считать пятницы, когда она лежала в постели и я весь вечер ухаживал за ней. Не очень-то внушительный список. Хотелось бы, чтобы он был побольше…
   Я повернулся и пошел к остальным.
   Поль сказал мне:
   – Ты бы лучше отправился обратно в Сен-Жиль. Я звонил Гастону, он приведет сюда "ситроен" для Бланш и меня – мы останемся, чтобы сделать кое-какие приготовления, а он отвезет нас с Рене домой в "рено", на котором мы приехали сюда.
   По их лицам я видел, что они уже обсуждали, как все организовать. В их тоне и жестах появилась некая торжественность, принятая, когда в доме смерть. Ничего не говорилось прямо. Человека, потерявшего мужа или жену, обычно оставляют одного, чтобы он мог упиться своим горем. Это ошибка. Было бы куда лучше, если бы он мог что-то обсуждать, подписывать какие-нибудь бумаги, что-нибудь устраивать, а ему остается только молча, не принося никакой пользы, смотреть, как все это делают другие.