Я остановился, вся моя энергия вдруг иссякла, мысли исчезли. Я выдохся.
   И так же точно, как через руку матери, всю ночь лежавшую в моей, мне передавались терзавшие ее сожаления о прежней жизни, так из устремленных на меня глаз Бланш, которые теряли горечь, становились задумчивыми, внимательными, даже добрыми, освещая ее лицо и говоря о ее исцелении, переходила ко мне боль одиночества, становясь моим одиночеством, моей болью, погружая меня во мрак. Теперь эту ношу, так же терпеливо, придется нести мне.
   Я сказал Бланш:
   – Я устал. Я не спал эту ночь.
   – Я тоже, – сказала она. – И в первый раз я не смогла молиться.
   – Значит, мы квиты. Мы оба спустились на дно. Но девочка была там первой и не испугалась. Когда ты переедешь в verrerie, скажи рабочим, чтобы они вычистили колодец и нашли родник. Там должна быть вода.
   Я оставил ее и, выйдя из комнаты, прошел коридором к гардеробной.
   Кинулся на складную кровать, закрыл глаза и проспал без сновидений до начала одиннадцатого. Проснулся от того, что Гастон тряс меня за плечо, напоминая, что в одиннадцать часов я должен быть в Вилларе у комиссара полиции.
   Я встал, побрился, принял ванну, снова надел черный костюм, и мы вместе отправились в город. Жена Гастона и Берта попросили взять их с собой – они хотят зайти в больничную часовню. Пока я разговаривал с commissaire, – ему нужно было, чтобы я прочитал и засвидетельствовал протокол, сделанный им накануне, – женщины оставались в машине. Когда я вышел из комиссариата, один из полицейских сказал мне, что у машины меня кто-то ждет. Это был Винсент – помощник Белы в ; в руке он держал небольшой пакетик.
   – Простите, господин граф, но мадам никак не могла с вами связаться.
   Этот пакет прислали из Парижа только вчера. Она уже знает, что он прибыл слишком поздно, и очень сожалеет об этом. Мадам просила передать его вам для малышки.
   Я взял у него пакетик.
   – Что это? – спросил я.
   – Были разбиты какие-то фарфоровые фигурки. Ваша дочка поинтересовалась, нельзя ли их склеить. Это было невозможно, как, полагаю, мадам объяснила вам. Вместо этого она послала в Париж за такими же статуэтками. Мадам очень просит вас не говорить девочке, что фигурки другие.
   Если она не узнает об этом и подумает, что их склеили из осколков, ей будет приятней хранить их на память о матери.
   Я поблагодарил его, затем нерешительно спросил:
   – Мадам больше ничего не просила передать?
   – Нет, господин граф. Только это и ее глубокое сочувствие.
   Я сел в машину. Остальные – Гастон, его жена и Берта – все это время терпеливо ждали меня, и теперь, наконец, мы поехали в больничную часовню, откуда на следующий день Франсуазу увезут в замок. Даже за те немногие часы, что прошли со вчерашнего вечера, она еще сильней отдалилась от нас, стала недоступной, частицей времени. Жена Гастона, сразу начавшая плакать, сказала мне:
   – Смерть прекрасна. Мадам Жан похожа на небесного ангела.
   Я был не согласен с ней. Смерть – палач, отсекающий головку цветка до того, как он распустится. На небесах – красота и великолепие, но не в сырой земле.
   Когда мы вернулись в Сен-Жиль, Мари-Ноэль уже ждала нас на террасе. Она подбежала и повисла у меня на шее, затем, погодив, пока машина со всеми остальными отъедет за дом в гараж, обернулась ко мне.
   – Бабушка сегодня спустилась вниз рано, еще одиннадцати не было. Она в гостиной, готовит ее для маман. Маман будет лежать там завтра целый день, чтобы все могли прийти и отдать ей последний долг.
   Девочка была возбуждена, ее все поражало. Я заметил, что к ее темному платью приколот медальон Франсуазы.
   – Бабушке помогает мадам Ив, – продолжала она. – Бабушка послала за ней. Она сказала, мадам Ив – единственная, кто помнит дедушкины похороны.
   Сейчас они спорят о том, где должен стоять стол.
   Мари-Ноэль взяла меня за руку и повела в гостиную. Я услышал громкие голоса – шел спор. Переступив порог, я увидел, что ставни все еще закрыты и горит свет, а диван и кресла повернуты к центру комнаты. Между окнами и дверью был поставлен длинный стол, покрытый кружевной скатертью. У стола сидела в кресле графиня, перед ней стояла Жюли с куском белой ткани в руках.
   – Уверяю вас, госпожа графиня, стол находился ближе к центру и покрыт был не кружевом, а камчатным полотном, вот этим самым, что у меня в руках; я нашла его в бельевой засунутым как попало в глубину ящика; судя по его виду, он лежал там с тех самых пор, как мы брали его для господина графа.
   – Глупости, – отвечала графиня. – Мы стелили кружево. Оно досталось мне от матери. Эта скатерть принадлежала их семье больше ста лет.
   – Вполне возможно, госпожа графиня, – сказала Жюли. – С этим я не спорю. Я прекрасно помню эту скатерть. Вы постелили ее на стол, когда крестили детей, – прекрасный фон для пирога. Но крестины – это одно, а прощание с усопшим – совсем другое. Белая камчатная скатерть куда больше подходит, чтобы отдать мадам Жан дань нашей скорби, как подошла для этой цели на похороны господина графа.
   – Кружево падает более красивыми складками, – сказала графиня. – Все подумают, что это престольный покров. Оно обманет самого господина кюре.
   – Господина кюре – возможно, – сказала Жюли. – Он близорук. А вот епископа не обманет. У него глаза, как у ястреба.
   – А мне все равно, – сказала графиня, – я предпочитаю кружево. Пусть оно более броское, чем камчатная скатерть, что с того? Я хочу, чтобы у моей невестки было все самое лучшее.
   – В таком случае, – отозвалась Жюли, – говорить больше не о чем.
   Кружево так кружево. А камчатная скатерть, видно, отправится в бельевую, где ее позабудут еще на двадцать лет. Кто теперь хоть о чем-нибудь заботится здесь, в замке? – вот о чем я спрашиваю себя. Разве так было в старые времена?
   Жюли вздохнула и принялась складывать скатерть на краешке стола.
   – А чего еще можно ждать? – сказала графиня. – При теперешней-то прислуге? Никто из них не гордится своей работой.
   – В этом виновата только хозяйка, – возразила Жюли. – У хорошей хозяйки и прислуга хорошая. Я помню, когда вы спускались на кухню, мы полчаса после того не смели рта раскрыть, так были напуганы. Часто даже есть не могли. Вот как оно должно быть. Но теперь… – Она покачала головой. – …теперь другое дело. Когда я пришла сегодня утром, маленькая Жермена слушала радио. Не спорю, передавали мессу из кафедрального собора, но при всем при том…
   Жюли махнула рукой, не закончив фразы.
   – Я была больна, – сказала графиня, – дом вышел из-под контроля.
   Теперь все будет иначе.
   – Надеюсь, – сказала Жюли. – Давно пора.
   – Вы говорите это из ревности, – сказала графиня. – Вы всегда любили приходить сюда, в замок, и совать свой нос в дела, которые никак вас не касались.
   – Еще как касались, – сказала Жюли. – Все, что случается здесь с вами, госпожа графиня, или с другим членом вашей семьи, касается меня. Я родилась в Сен-Жиле. Замок, verrerie, деревня – все это моя жизнь.
   – Вы – деспот, – сказала графиня. – Я слышала, что ваша невестка сбежала с механиком в Ле-Ман, ведь с вами просто невозможно жить вместе. Что ж, вы получили Андре и внука в полное свое распоряжение. Надеюсь, теперь вы довольны?
   – Я – деспот? – воскликнула Жюли. – Я самая покладистая женщина на свете, госпожа графиня. А вот невестка, точно, ворчала и пилила нас с утра до ночи. Андре повезло, что он от нее избавился. Наконец у нас в доме будет тишина и покой.
   – Вам нечего делать, – сказала графиня, – вот в чем ваша беда.
   Слоняетесь вокруг фабрики со своими курами да высматриваете все кругом.
   Будете теперь приходить в замок два раза в неделю, поможете мне навести порядок. Но насчет кружева права была я.
   – Вы вольны иметь свое мнение, госпожа графиня, – сказала Жюли. – Спорить с вами не буду, но даже на смертном одре скажу, что на похоронах господина графа мы стелили на стол камчатную скатерть.
   И они посмотрели друг на друга с полным взаимным пониманием. Только сейчас графиня заметила меня.
   – Все прошло благополучно? – спросила она, поздоровавшись.
   – Да, маман.
   – Commissaire не сказал ничего нового?
   – Нет.
   – Тогда мы будем продолжать приготовления. Ты лучше помоги Рене подписывать конверты. Бланш куда-то исчезла. Не попадалась мне на глаза с самого утра. Полагаю, она, как всегда, в церкви. Ну, а теперь идите. У нас с Жюли куча дел.
   В холле мы встретили Гастона. Он нес пакет, который я оставил в машине.
   – Ваш пакет, господин граф.
   Я взял его и поднялся в спальню; Мари-Ноэль – за мной.
   – Что это? – спросила она. – Ты что-нибудь купил?
   Я не ответил. Я развязал веревку и развернул оберточную бумагу. Передо мной лежали кошечка и собачка датского фарфора, точные копии разбитых статуэток. Я поставил фигурки на столик, на их старое место, и взглянул на Мари-Ноэль. Она стояла, стиснув руки перед грудью, и улыбалась.
   – Даже догадаться нельзя! – воскликнула она. – Никто никогда не скажет, что они были разбиты. Ни одной трещинки, ни одной щербинки. Какая прелесть! Теперь я чувствую, что я прощена.
   – Что ты хочешь этим сказать? – спросил я.
   – Я валяла дурака, – ответила девочка, – я была неосторожна, и зверюшки разбились, а маман из-за этого заболела. Я бы хотела поставить их завтра в гостиной рядом со свечами. Как символ.
   – Не думаю, что это надо делать, – сказал я. – Это может показаться странным. Лучше оставим их здесь, со всеми остальными мамиными вещами, смысл будет тот же самый.
   Мы спустились в библиотеку, где на бюро нас уже ждали списки с именами.
   Но никто не надписывал конверты, в комнате не было ни Поля, ни Рене, ни Бланш.
   – Где они? – спросил я девочку. – Куда все ушли?
   Мари-Ноэль уже схватила конверт и надписывала на нем адрес первого человека по списку.
   – Мне не полагается говорить, – сказала она, – потому что бабушка об этом не знает. Тетя Рене у себя в комнате, пересматривает зимние вещи. Она сказала мне под большим секретом, что после похорон они с дядей Полем уедут.
   Они будут путешествовать, а потом, сказала она, они, возможно, поселятся в небольшой квартире в Париже. Она сказала, что пригласит меня погостить, если вы с бабушкой не будете против.
   – А дядя Поль тоже разбирает наверху вещи? – спросил я.
   – Нет, он уехал на фабрику, – ответила Мари-Ноэль. – И тетя Бланш с ним вместе, а вовсе не пошла в церковь. Но это тоже тайна. Они боялись, что если бабушка об этом услышит, она вмешается. Тетя Бланш хочет посмотреть на мебель, которая хранится в доме управляющего, и отобрать из нее, что можно.
   Она сказала мне, что вчера была там впервые за пятнадцать лет. И что дом пропадает без пользы, раз в нем никто не живет, и его надо сделать обитаемым.
   – Тетя Бланш так тебе сказала?
   – Да, сегодня утром. Она собирается предпринять что-нибудь по этому поводу. Вот почему она поехала с дядей Полем.
   Несколько минут она молча подписывала конверты. Затем подняла голову и, покусывая кончик пера, сказала:
   – Мне сейчас пришла в голову ужасная мысль. Не знаю даже, говорить тебе или нет.
   – Продолжай, – сказал я.
   – Понимаешь, как только маман умерла, у всех неожиданно появилось то, чего они желали. Бабушка любит, чтобы на нее обращали внимание, и вот она спустилась вниз. Дядя Поль и тетя Рене собираются путешествовать и очень этим довольны. Тетя Бланш отправилась в дом управляющего, где, как она однажды сказала мне по секрету, она давным-давно, еще до моего рождения, собиралась жить. Даже мадам Ив возится с бельем и чувствует себя важной персоной. Ты получил деньги, как хотел, и можешь тратить их сколько душе угодно. А я, – она приостановилась в нерешительности, глядя на меня тревожно и печально, – я в результате избавилась от братца и буду иметь тебя в своем распоряжении до конца моих дней.
   Я глядел на девочку, и из глубины сознания пробивалась забытая, а может быть, подавленная мысль: что-то насчет алчности, что-то насчет голода. Через полуоткрытые двери в столовую вдруг донесся телефонный звонок. Он мешал мне, нервировал, не давал сосредоточиться, а слова Мари-Ноэль неожиданно показались очень важными, требующими правильного ответа.
   – Я вот что хочу знать, – продолжала Мари-Ноэль, – случилась ли бы хоть одна из этих вещей, если бы маман не умерла?
   Ее ужасный, мучительный вопрос, казалось, потрясал основы всякой веры.
   – Да, – быстро ответил я, – они должны были случиться, не могли не случиться. Это никак не связано со смертью маман. Если бы она осталась жива, они все равно произошли бы.
   Однако на лице Мари-Ноэль все еще было сомнение, мой ответ не совсем ее удовлетворил.
   – Когда вещи случаются по воле don Dieu[36], – сказала она, – все бывает к лучшему, но иногда, надев личину, нас искушает дьявол. Ты помнишь, как сказано в Евангелии от святого Матфея: «Все это дам Тебе, если, пав, поклонишься мне».
   Звонок в холле прекратился. Гастон снял трубку. Через минуту его шаги послышались в столовой. Они приближались к нам.
   – Главное, разгадать: кто – кто, – сказала Мари-Ноэль. – Кто дает нам то, что мы хотим, Бог или дьявол. Это может быть только один из двух, но как узнать – который?
   Гастон подошел к дверям и позвал меня:
   – Господина графа просят к телефону.
   Я встал и прошел через столовую в гардероб. Поднял старомодную трубку.
   Кто-то неразборчиво произнес:
   – Ne quittez pas[37].
   Голос звучал глухо, словно звонили по междугородной линии. Затем, немного спустя, другой голос, мужской, сказал:
   – Я говорю с графом де Ге?
   – Да, – ответил я.
   Пауза. Казалось, мой собеседник на другом конце провода раздумывает, что сказать.
   – Кто это? – спросил я. – Что вам надо?
   Тихо, чуть не шепотом, голос ответил:
   – Это я, Жан де Ге. Я только что прочитал сегодняшнюю газету. Я возвращаюсь.



Глава 25


   Все во мне отвергало его. Разум, дух, чувства объединились в протесте.
   Шепот на другом конце провода мне почудился, был плодом усталости, плодом воображения. Я ждал, ничего не ответив. Спустя мгновение он снова заговорил:
   – Вы слышите меня, – спросил он, – вы мой remplacant[38]?
   Возможно, потому, что в холле раздались шаги – неважно чьи, скорей всего Гастона, – я ответил ему сухим тоном, как пристало деловому человеку, привыкшему отдавать приказы и распоряжения.
   – Да, – ответил я. – Я слушаю вас.
   – Я звоню из Девиля, – сказал он. – У меня ваша машина. Я собираюсь приехать в Сен-Жиль попозже к вечеру. Нет смысла появляться там, пока не стемнеет, – меня могут увидеть. Предлагаю встретиться в семь часов.
   Его апломб, уверенность, с какой он говорил, не сомневаясь в моем согласии, вызвали во мне еще большую ненависть.
   – Где? – спросил я.
   Ответил он не сразу – думал. Затем тихо сказал:
   – Вы знаете дом управляющего в verrerie?
   Я думал, он назовет отель в Ле-Мане, где сыграл со мной свою первую – и единственную – шутку. Это была бы нейтральная зона. То, что вместо этого он предложил дом управляющего, было прямым вызовом.
   – Да, – сказал я.
   – Я оставлю машину в лесу, – продолжал он, – и пройду к дому садом.
   Ждите меня внутри и откройте мне дверь. Я буду вскоре после семи.
   Он повесил трубку не попрощавшись. Щелчок – и все. Я вышел из ниши, где висел телефон, в холл. Гастон и Жермена сновали взад и вперед между кухней и столовой с подносами в руках – подходило время ленча. Снаружи, на подъездной дорожке, послышался шум колес: это возвращались с фабрики Поль и Бланш. Скоро все сойдутся в столовой для совместной трапезы.
   Хотя во мне кипела ярость, я держал себя в руках. Сегодня я был хозяин дома, а он – незваный гость, желающий присвоить мои права. Замок был теперь моим семейным очагом, те, кто жил в нем, кто через несколько минут соберется во главе со мной вокруг стола, были моей семьеей – плоть от плоти, кровь от крови, – мы составляли единое целое. Не мог он вот так вернуться и отнять их у меня.
   Я вошел в гостиную; графиня все еще сидела там, обозревая мебель, опять расставленную по-иному. Жюли исчезла, забрав с собой камчатную скатерть.
   Графиня была одна.
   – Кто это звонил? – спросила она.
   – Да так, один человек, – ответил я. – Прочитал некролог в утренней газете.
   – В прежние времена, – сказала графиня, – никому и в голову не пришло бы звонить. Это свидетельствует о недостатке такта. Учтивый человек выразил бы свое соболезнование в письме и прислал бы мне цветы. Но – что говорить! – хорошие манеры остались в прошлом.
   Я подошел к ней и взял за руку.
   – Как вы себя чувствуете? – спросил я. – Я не мог осведомиться раньше, на глазах у Жюли.
   Графиня взглянула на меня и улыбнулась:
   – У нас с тобой было ночное бдение, верно? – сказала она. – Но ты уснул в кресле. Что до меня, я не сомкнула глаз. Если ты полагаешь, что это будет для меня легко, ты ошибаешься.
   – Я ни разу не говорил, что это будет легко, – ответил я. – Ничего труднее у вас не было в жизни.
   – Я должна отказаться ради тебя от покоя и приятных сновидений, – сказала графиня. – Ведь именно это ты просишь меня сделать, не так ли?
   Из-за того только, что тебе хочется, чтобы я хозяйничала в доме. Откуда мне знать, не передумаешь ли ты вдруг и не заточишь ли меня снова в башню.
   – Нет! – вскричал я. – Нет… нет!
   Моя неожиданная горячность позабавила маман. Она протянула руку и погладила меня по щеке.
   – Ты избалован, – сказала она, – в этом твоя беда. Сегодня утром мы с Жюли сошлись насчет этого во мнении. Все мы здесь с тобой мучаемся. Если я заболею – а это вполне вероятно, – виноват будешь ты.
   Она приостановилась, затем, довольно глядя кругом, продолжала:
   – Знаешь, в больничной часовне Франсуаза произвела на меня очень хорошее впечатление. Впервые в ней была видна порода. Я буду с гордостью принимать тех, кто придет завтра попрощаться с ней. Большое утешение – не стыдиться невестки после ее смерти.
   В гостиную вошел Гастон и своим новым – приглушенным, участливым – тоном объявил, что ленч подан. В то время как мы шли из гостиной в холл, графиня сказала:
   – Когда привезут цветы, комнату будет не узнать. Главное – лилии, неважно, сколько они стоят. В конце концов, платить будет Франсуаза. Мы всем обязаны ей.
   Остальные уже были в столовой, и, взглянув на Поля и Бланш, я увидел, что у них лица заговорщиков, но не скрытные, не замкнутые: такие лица бывают у детей, делящих между собой секрет, который обоим принес радость. Когда, прочитав, как всегда, молитву, Бланш доверчиво и спокойно, хотя и без улыбки, посмотрела на меня, я понял, что утром чего-то добился – если не конца молчания, то утоления боли.
   Дождавшись, пока маман сядет напротив меня на другом конце стола, я сказал ей:
   – Теперь, когда вы заняли место, которое принадлежит вам по праву, я хочу сделать еще кое-какие перемены. Я уже обсуждал их с Бланш и с Полем и Рене. Поль больше не будет управлять фабрикой. Он будет ездить по свету, и Рене вместе с ним.
   Мои слова были выслушаны совершенно бесстрастно. Протягивая на вилке кусочки мяса терьерам, сидевшим с обеих сторон от нее, графиня сказала:
   – Прекрасная мысль. Давно надо было это сделать. К сожалению, ни один из нас не мог себе этого позволить. А кто займет его место? Надеюсь, не Жак.
   Он не пользуется влиянием.
   – Бланш, – ответил я. – Она знает о verrerie больше всех нас. И жить она в дальнейшем будет в доме управляющего.
   Даже эта новость не поколебала спокойствия графини. Не знаю, чего я ожидал: насмешки по адресу Бланш, издевки, во всяком случае – потока слов.
   Вместо этого графиня безмятежно сказала:
   – Я всегда говорила, что у Бланш есть сметка. Не представляю, в кого она пошла… не в меня, это точно. Да и отец ваш не был практичный человек, он занимался verrerie, чтобы не нарушать семейную традицию, а не для извлечения выгоды. Но Бланш… – Графиня подняла голову и посмотрела через стол на дочь. – – Мы и оглянуться не успеем, как у нас тут будет полно туристов. За воротами – магазинчик, где будут продаваться стеклянные копии замка и церкви, в сторожке у Жюли – мороженое. Все это мы имели бы давным-давно, если бы не помешала война.
   И она снова принялась за еду. Поль, кинув на меня взгляд, быстро произнес:
   – Значит, вы одобряете? И тот наш план, и другой?
   – Одобряю? – повторила графиня. – Почему бы мне его не одобрить? И то, и другое вполне мне подходит. Что, ради всего святого, будет делать здесь, в замке, Бланш, если я решу спускаться вниз каждый день? – Она размяла в пальцах кусочек хлеба. – Да и Рене тоже, если уж о том зашла речь. – Графиня посмотрела на невестку. – Стоит женщинам остаться без дела, они попадают в беду. Ударяются в религию или заводят любовника.
   Значит, никаких протестов. Мари-Ноэль была права. Все получили то, что хотели. На всех лицах было облегчение. И, глядя на них, я внезапно представил себе, как все это будет: вот Поль и Рене выезжают из замка на новой, набитой багажом машине, которую я им куплю, вот они в Париже, и, хотя сперва им не по себе – они чувствуют себя провинциалами, постепенно это сглаживается, благодаря свободе; а вот Бланш в доме управляющего – она разбирает мебель, пересматривает книги, возможно, наталкивается на какой-нибудь старый проект или рисунок и тоже обретает свободу, освобождаясь от душевной горечи.
   Но пока все это проходило перед моим мысленным взором, я заметил, что Мари-Ноэль, не отрываясь, глядит на меня.
   – Ну, – спросил я, – что ты хочешь сказать?
   – Понимаешь, – начала она, – ты составил планы для всех. А для себя?
   Что ты собираешься делать, когда все уедут отсюда?
   Ее вопрос привлек общее внимание. Все с любопытством смотрели на меня.
   Даже Бланш, подняв на мгновение голову, взглянула мне в лицо, затем снова опустила глаза.
   – Я останусь здесь, – сказал я. – В замке, в Сен-Жиле. У меня нет намерения уезжать отсюда. Я останусь здесь навсегда.
   И, произнося эти слова, я уже знал, что я должен сделать. Я вспомнил про револьвер, который видел в ящике секретера в библиотеке. В субботу я сжег себе руку, чтобы избавиться от унижения, из страха, что с меня сорвут маску, увидев, как я стреляю. Сейчас другое дело. Свидетелей не будет. Надо быть последним дураком, чтобы промахнуться, стреляя в упор. Я не стану испытывать ни угрызений совести, ни сожалений. Он встретит тот прием, которого заслужил. Даже выбранное им место встречи – дом управляющего – мне поможет. Это только справедливо. Единственное, чего мне не хотелось, это сжигать свою машину. Хотя, раз он забрал ее, я больше не чувствовал ее своей. Она осталась в прошлом, которое я давно забыл. План, родившийся в одно мгновение, приобретал четкие контуры и ясность. Я тоже пройду к дому управляющего через лес и влезу в окно со стороны сада, как делал уже дважды.
   Никто этого не заметит. Я глядел прямо перед собой и видел темные деревья и мокрую землю, но вот я поднял глаза: все по-прежнему смотрели на меня с удивлением и странной неловкостью. Моя последняя фраза прозвучала, вероятно, слишком горячо, слишком взволнованно. Мари-Ноэль, единственная из всех, кто не ощущал замешательства, воскликнула:
   – Когда все молчат и вдруг наступает тишина, это значит, по комнате пролетел ангел. Мне так Жермена сказала. Но я не совсем ей верю. Может быть, это вовсе демон.
   Гастон внес овощи. Молчание было нарушено. Все одновременно заговорили.
   Все, кроме меня. Маман, не спускавшая с меня глаз, спросила одними губами:
   "В чем дело?". Я покачал головой, махнул рукой: "Ничего". Я видел, как он садится в Девиле в машину и едет сюда, самонадеянный, беззаботный, уверенный в своем мирке, где жизнь внезапно стала легче, долгожданное наследство – рукой подать, все проблемы наконец-то разрешены, и я спросил себя, намеревается ли он освободить меня от моей временной должности, пожав руку и наградив улыбкой, а затем вернуться к прежней жизни, с которой ему было вздумалось ради шутки порвать навсегда. Если так, из этого ничего не выйдет.
   Теперь я был реальностью, а он тенью. Тень здесь не нужна, ей суждено исчезнуть с лица земли.
   После ленча мне представился удобный случай. Бланш и Мари-Ноэль отправились наверх заниматься. Остальных маман позвала в гостиную посмотреть, как она все там устроила. Я пошел в библиотеку и, подойдя к секретеру, выдвинул ящик. И сразу увидел рукоятку револьвера рядом с альбомом. Я вынул его и открыл затвор – – револьвер был заряжен. Интересно, почему он держал его здесь, с какой непонятной целью, для какого непредвиденного случая? Теперь оружие будет использовано против него самого.
   Ради этого он и держал его заряженным многие годы. Я опустил револьвер в карман, поднялся в гардеробную и спрятал его в ящик шкафа, рядом с морфием и шприцем.
   Когда я спустился, я увидел, что успел забрать револьвер в последний момент: все переходили в библиотеку. Гостиная сейчас была недоступна, она дожидалась завтрашнего ритуала. Поль сел у секретера, Рене – у стола, оба принялись надписывать конверты. Маман, заняв кресло, откуда она могла за ними наблюдать, протянула ко мне руку.
   – Тебя что-то тревожит, – сказала она. – Что у тебя на уме?