В эту минуту лунный свет пробился через занавеси окна и осветил кушетку, на которой она лежала. Луч осветил ее синеватым светом, и она казалась черной мраморной статуей на могиле.
   Никто не откликнулся на ее предложение, но молчание, царившее в гостиной, показывало, что все с тревогой ждут ее рассказа.


Глава двенадцатая. КАРПАТСКИЕ ГОРЫ


   Я — полька, родилась в Сандомире, в стране, в которой легенды становятся предметами веры, в которой верят в семейные предания столь же, а может быть даже и больше, чем в Евангелие. Здесь нет замка, в котором не было бы своего привидения, нет хижины, в которой не было бы своего домашнего духа. Богатые и бедные, в замке и в хижине верят в дружескую стихию и во враждебную стихию. Иногда эти две стихии вступают между собой в соперничество, и между ними происходит борьба. Тогда раздается в коридорах такой таинственный шум, в старых башнях такой страшный вой, стены так дрожат, что все убегают из хижины и из замка. Крестьяне и дворяне убегают в церковь к святому кресту и святым мощам — единственному прибежищу против мучающих их злых духов.
   Но и там налицо две стихии, еще более страшные, еще более озлобленные и неумолимые — это тирания и свобода.
   В 1825 году между Россией и Польшей разгорелась такая борьба, во время которой кровь народа истощается, как часто истощается кровь семьи.
   Мой отец и два моих брата восстали против нового царя и присоединились к восстанию под знаменем польской независимости, под знаменем, всегда подавляемым и всегда вновь воскресающим.
   Однажды я узнала, что мой младший брат убит; на другой день мне сообщили, что мой старший брат смертельно ранен; наконец, после целого дня пальбы из пушек, к которой я с ужасом прислушивалась и которая раздавалась все ближе и ближе, явился мой отец с сотней всадников — это все, что осталось от тех трех тысяч человек, которыми он командовал.
   Он заперся в нашем замке с намерением погибнуть под его развалинами.
   Отец мой ничуть не боялся за себя, но дрожал за меня.
   И в самом деле, по отношению к отцу речь шла только о смерти, так как он не отдался бы живым в руки врагов, меня же ожидали рабство, бесчестие, позор.
   Из сотни оставшихся людей отец выбрал десять, призвал управляющего, отдал ему все наше золото и все наши драгоценности и, вспомнив, что во время второго раздела Польши моя мать, будучи почти еще ребенком, нашла убежище в неприступном монастыре Сагастру в Карпатских горах, приказал ему проводить меня в этот монастырь, не сомневаясь в том, что если монастырь оказал гостеприимство матери, то он не откажет в нем и дочери.
   Хотя отец меня сильно любил, но прощание со мной не было продолжительно: русские должны были, по всей вероятности, появиться завтра возле замка, и нельзя было терять времени.
   Я поспешно одела амазонку, которую надевала обыкновенно, когда сопровождала братьев на охоту.
   Для меня оседлали самую надежную лошадь, отец опустил в сумки для пистолетов свои собственные пистолеты образцовой тульской работы, обнял меня и распорядился двинуться в путь.
   В течение ночи и следующего дня мы сделали двадцать миль, следуя по берегам одной из тех рек без названия, которые впадают в Вислу. После этого первого двойного этапа мы были уже вне опасности от нападения на нас русских.
   При первых лучах солнца мы увидели освещенные снежные вершины Карпатских гор.
   К концу следующего дня мы добрались до их подошвы. Наконец, на третий день, утром, мы вступили в одно из их ущелий.
   Наши Карпатские горы совершенно не похожи на ваши культурные горы Запада. Тут перед вами восстает во всем своем величии все то, что природа имеет своеобразного и грандиозного. Их грозные вершины теряются в облаках, покрытые белым снегом; их громадные сосновые леса отражаются в гладкой зеркальной поверхности озер, похожих на моря. На этих озерах никогда не носилась лодка, их хрустальную поверхность никогда не мутила сеть рыбака; вода в них глубока, как лазурь неба. Редко, редко раздается там голос человека, слышится молдавская песня, которой вторят крики диких животных; песня и крики будят одинокое эхо, крайне удивленное тем, что какой-то звук выдал его существование.
   Целые мили вы проезжаете здесь под мрачными сводами леса. На каждом шагу тишина прерывается неожиданными чудными звуками, повергающими наш дух в изумление и восторг. Там везде опасность, тысячи различных опасностей, но вам там некогда испытывать страх, так величественны эти опасности. То вы неожиданно встречаете водопады, образовавшиеся от таящего льда, низвергающиеся со скалы на скалу и заливающие узкую тропинку, по которой вы шли и которая проложена диким зверем и преследовавшим его охотником. То подгнившие от старости деревья падают на землю со страшным треском, похожим на шум землетрясения. То, наконец, поднимается ураган, надвигаются тучи, и молния сверкает и прорезает их, как огненный змей.
   Затем, после остроконечных альпийских вершин, после девственных лесов, после гигантских гор и бесконечных лесов тянутся безграничные степи — настоящее море с его волнами и бурями, расстилаются на беспредельном горизонте холмистые бесплодные саванны. Не ужас овладевает вами тогда, а тоска: вы впадаете в сильную, глубокую меланхолию, которую ничто не может рассеять: куда бы вы ни кинули свой взор, всюду одинаковый однообразный вид. Вы двадцать раз поднимаетесь и спускаетесь по одинаковым холмам, тщетно разыскивая протоптанную дорогу, вы чувствуете себя затерянным в своем уединении среди пустыни, вы считаете себя одиноким в природе, и ваша меланхолия переходит в отчаяние. В самом деле, ваше движение вперед становится как бы бесцельным, вам кажется, что оно никуда вас довести не может, вы не встречаете ни деревни, ни замка, ни хижины, никакого следа человеческого жилья. Иногда только, чтобы усугубить печальный вид мрачного пейзажа, попадается маленькое озеро, без тростника и кустов, застывшее в глубине оврага, которое, как Мертвое море, преграждает вам путь своими зелеными водами, над которыми носятся птицы, улетающие при вашем приближении с пронзительными и раздирающими криками. Вот вы сворачиваете и поднимаетесь по холму, спускаетесь в другую долину, поднимаетесь опять на другой холм, и это продолжается до тех пор, пока вы пройдете целую цепь холмов, постоянно понижающихся.
   Но вы поворачиваете на юг, и цепь кончается, пейзаж снова становится величественным, вы снова видите другую цепь очень высоких гор, более живописного вида и более богатого очертания. Тут опять все покрыто лесом, все перерезано ручьями; тут тень и вода, и пейзаж оживляется. Слышен колокол монастыря, по склону гор тянется караван. Наконец, при последних лучах солнца вы различаете как бы стаю белых птиц, опирающихся друг на друга, — это деревенские домики, которые словно сплотились и прижались друг к другу, чтобы защититься от какого-нибудь ночного нападения: с возрождением жизни вернулась и опасность, и тут уже не так, как в прежде описанных горах, приходится бояться медведей и волков, здесь приходится сталкиваться с шайками молдавских разбойников.
   Однако мы продвигались. Мы пропутешествовали уже десять дней без приключений. Мы могли уже видеть вершину горы Пион, превышающую вершины всех этих соседних гор; на ее южном склоне находился монастырь Сагастру, в который я направлялась. Прошло еще три дня, и мы приехали.
   Стоял конец июля. Был жаркий день, около четырех часов, и мы с громадным наслаждением вдыхали первую вечернюю прохладу. Мы проехали развалины башни Нианцо. Мы спустились в равнину, которую давно видели из ущелья. Мы могли уже оттуда следить за течением Бистрицы, берега которой испещрены красными и белыми цветами. Мы ехали по краям пропасти, на дне которой текла река, которая здесь пока еще была потоком. Наши лошади двигались парами из-за узости дороги.
   Впереди ехал наш проводник, наклонившись сбоку над лошадью. Он пел монотонную песню славян Далматского побережья Адриатики, к словам которой я прислушивалась с особенным интересом.
   Певец вместе с тем был и поэтом. То была горная песнь, полная печали и мрачной простоты, и ее мог петь только горец.
   Вот слова этой песни:

 
   На болоте Ставиля
   безмолвье царит,
   Там злого разбойника
   тело лежит.
   Скрывая от кроткой Марии,
   Он грабил, он жег, разрушая;
   Он честных сынов Иллирии
   В пустынных горах убивал.
   Его сердце пронзил
   злой свинец ураганом.
   И острым изранена
   грудь ятаганом.
   Три дня протекло. Над землей
   Три раза уж солнце всходило.
   И труп под печальной сосной
   Три раза оно осветило.
   И чудо! Четвертая ночь
   лишь прошла
   Из ран вдруг горячая
   кровь потекла.
   Уж очи его голубые
   Не взглянут на радостный мир.
   Но ожили мысли в нем злые…
   Бежим! Тот разбойник — вампир!
   Горе тем, кто к болоту
   Ставиля попил.
   От трупа бежит
   даже жадный шакал,
   И коршун зловещий летит
   К горе с обнаженной вершиной.
   И вечно безмолвье царит
   Над мрачной и дикой трясиной.

 
   Вдруг раздался ружейный выстрел. Просвистела пуля. Песня оборвалась, и проводник, убитый наповал, скатился в пропасть, лошадь же его остановилась, вздрагивая и вытягивая свою умную голову к пропасти, в которой исчез ее хозяин.
   В то же время раздался сильный крик, и со склона гор появилось тридцать разбойников, которые окружили нас.
   Все схватились за оружие. Сопровождавшие меня старые солдаты, хотя и застигнутые врасплох, но привыкшие к перестрелке, не испугались и ответили выстрелами. Я показала пример, схватила пистолет и, понимая невыгодность нашей позиции, закричала: «Вперед!» и пришпорила лошадь, которая понеслась по направлению к равнине.
   Но мы имели дело с горцами, перепрыгивавшими со скалы на скалу, как настоящие демоны преисподней; они стреляли, сохраняя занятую ими на склоне позицию.
   К тому же они предвидели наш маневр. Там, где дорога становилась шире, на выступе горы нас поджидал молодой человек во главе десятка всадников. Заметив нас, они пустили лошадей галопом и напали с фронта. Те же, которые нас преследовали, бросились с горного склона, перерезали нам отступление и окружили нас со всех сторон.
   Положение было опасное. Однако же, привыкшая с детства к сценам войны, я следила за всем и не упускала из виду ни одной подробности.
   Все эти люди, одетые в овечьи шкуры, носили громадные круглые шляпы, украшенные живыми цветами, какие носят венгры. У всех были длинные турецкие ружья, которыми они после каждого выстрела размахивали и испускали при этом дикие крики; у каждого за поясом были кривая сабля и пара пистолетов.
   Их предводитель был молодой человек, едва достигший двадцати двух лет, бледный, с продолговатыми черными глазами, длинными вьющимися волосами, ниспадавшими на плечи. На нем был молдавский костюм, отделанный мехом и стянутый у талии шарфом с золотыми и шелковыми полосами. В его руке сверкала кривая сабля, а за поясом блестели четыре пистолета. Во время схватки он испускал хриплые и невнятные звуки, не похожие на какой-либо человеческий язык, и, однако, им он отдавал приказания, и люди повиновались его крикам. Они бросались ничком на землю, чтобы избежать выстрелов наших солдат, поднимались, чтобы стрелять. Они убивали тех, кто еще стоял, добивали раненых и превратили схватку в бойню.
   Две трети моих защитников пали на моих глазах один за другим. Четверо еще держались; они сдвинулись около меня и не просили пощады, так как знали, что не получат ее, и думали только об одном — продать свою жизнь как можно дороже.
   Тогда молодой предводитель испустил крик более выразительный, чем прежние, и направил свою саблю на нас. Вероятно, он дал приказание расстрелять последнюю группу, всех оставшихся вместе, потому что длинные молдавские ружья сразу опустились.
   Я поняла, что настал наш последний час. Я подняла глаза и руки к небу с последней мольбой и ждала смерти.
   В эту минуту я увидела молодого человека, который не спустился, а скорее бросился с горы, перепрыгивая со скалы на скалу. Он остановился на высоком камне, который господствовал над всей этой сценой, и стоял на нем, как статуя на пьедестале. Он протянул руку к полю битвы и произнес одно лишь слово:
   Довольно.
   При звуке этого голоса глаза всех устремились наверх, и казалось, что все повинуются новому повелителю. Только один разбойник положил ружье на плечо и выстрелил.
   Один из наших людей испустил стон, пуля пронзила его левую руку.
   Он повернулся, чтобы броситься на того, кто ранил его, но прежде чем лошадь сделала четыре шага, над нами блеснул огонь, и голова ослушавшегося разбойника скатилась, разбитая пулей.
   Пережить столько волнений было выше моих сил, и я упала в обморок. Когда я пришла в себя, я лежала на траве; голова моя покоилась на коленях мужчины. Я видела только его белую руку, всю в кольцах, обнявшую меня за талию, а передо мной стоял, скрестив руки, с саблей под мышкой молодой молдавский предводитель, который командовал нападением на нас.
   — Костаки, — сказал по-французски властным голосом тот, кто поддерживал меня, — вы сейчас же уведите ваших людей, а мне предоставите заботу об этой молодой женщине.
   — Брат мой, брат мой, — говорил тот, к кому относились эти слова и кто едва себя сдерживал, — брат мой, берегитесь, не выводите меня из терпения: я предоставляю вам замок, предоставьте вы мне лес. В замке вы хозяин, здесь же всецело властвую я. Здесь достаточно одного моего слова, чтобы заставить вас повиноваться.
   — Костаки, я старший; я вам говорю, что я всюду властелин, в лесу, как и в замке, и там, и здесь. В моих жилах, как и ваших, течет кровь Бранкованов, королевская кровь, которая привыкла властвовать. Я повелеваю!
   — Вы, Грегориска, командуете вашими слугами, но моими солдатами вы не повелеваете.
   — Ваши солдаты — разбойники, Костаки… разбойники, которых я велю повесить на зубцах наших башен, если они не подчинятся мне сию минуту.
   — Ну, попробуйте-ка им приказать.
   Тогда я почувствовала, что тот, кто меня поддерживал, высвободил свое колено и бережно положил мою голову на камень. Я с беспокойством следила за ним. То был тот самый молодой человек, который словно упал с неба во время схватки; я видела его мельком, так как лишилась чувств в то время, когда он говорил.
   Это был молодой человек, двадцати четырех лет, высокий, с голубыми глазами, в которых сквозила решимость и удивительная твердость. Его длинные белокурые волосы, признак славянской расы, рассыпались по плечам, как волосы архангела Михаила, окаймляя молодые и свежие розовые щеки. На губах его скользила презрительная насмешка, и сквозь них виднелся двойной ряд жемчужных зубов. Взгляд его походил на взгляд орла и блеск молнии. Он был одет в одежду из черного бархата, на голове его была шапочка с орлиным пером, похожая на шапку Рафаэля. На нем были панталоны в обтяжку и вышитые сапоги, его талия стянута была пояском с охотничьим ножом, а на плече висела двуствольная винтовка, в меткости которой мог убедиться один из разбойников.
   Он протянул руку, и эта протянутая рука повелевала. Он произнес несколько слов на молдавском языке. Слова эти произвели, по-видимому, глубокое впечатление на разбойников.
   Тогда на том же языке заговорил, в свою очередь, предводитель шайки, и я поняла, что слова его были смешаны с угрозами и проклятиями.
   Но на всю эту длинную и пылкую речь старший брат ответил лишь одним словом.
   Разбойники поклонились.
   Он сделал знак, и все они выстроились позади нас.
   — Ну хорошо, пусть так, Грегориска, — сказал Костаки опять по-французски. — Эта женщина не пойдет в пещеру, но она все же будет принадлежать мне. Я нахожу ее красивой, я ее завоевал, и я ее желаю.
   И проговорив эти слова, он бросился на меня и схватил меня в свои объятия.
   — Женщина эта будет отведена в замок и будет передана моей матери, и я ее здесь не покину, — ответил мой покровитель.
   — Подайте мою лошадь! — скомандовал Костаки на молдавском языке.
   Десять разбойников бросились исполнять приказание и привели своему начальнику лошадь, которую он требовал.
   Грегориска огляделся по сторонам, схватил лошадь за уздцы и вскочил на нее, не прикасаясь к стременам.
   Костаки оказался в седле так же легко, как и его брат, хотя он держал меня на руках и помчался галопом.
   Лошадь Грегориски неслась и терлась головой о голову и бока лошади Костаки.
   Любопытно было видеть этих двух всадников, скакавших бок о бок, мрачных, молчаливых, не терявших из виду друг друга ни на одну минуту и не показывавших вида, что смотрят друг на друга, склонившихся на своих лошадях, отчаянный бег которых увлекал их через леса, скалы и пропасти.
   Голова моя была опрокинута, и я видела, как красивые глаза Грегориски упорно смотрели на меня. Заметив это, Костаки приподнял мою голову, и я увидела только его мрачный взгляд, которым он пожирал меня. Я опустила свои веки, но это было напрасно. Сквозь ресницы я видела пронзительный взгляд, проникавший в мою грудь и раздиравший мое сердце. Тогда овладела мной странная галлюцинация: мне показалось, что я — Ленора из баллады Бюргера, что меня уносят привидения: лошадь и всадник, и когда я почувствовала, что мы остановились, я с ужасом открыла глаза, так как была уверена, что увижу поломанные кресты и открытые могилы.
   То что я увидела, было отнюдь не весело: это был внутренний двор молдавского замка четырнадцатого столетия.


Глава тринадцатая. ЗАМОК БРАНКОВАН


   Тут Костаки спустил меня с рук на землю и почти тотчас же соскочил сам, но как быстро ни было его движение, Грегориска все-таки опередил его.
   В замке, как и сказал Грегориска, он был хозяином. Слуги выбежали, увидя прибывших двух молодых людей и привезенную ими чужую женщину, но хотя их услужливость простиралась и на Костаки и на Грегориску, заметно было, однако, что наибольший почет и более глубокое уважение оказывалось ими последнему. Подошли две женщины. Грегориска отдал им приказание на молдавском языке и сделал мне знак рукой, чтобы я следовала за ними.
   Во взгляде, сопровождавшем этот знак, выражалось столько уважения, что я ни секунды не колебалась. Пять минут спустя я оказалась в большой комнате, которая даже невзыскательному человеку показалась бы простой и необитаемой, но которая, очевидно, была лучшей в замке.
   Это была большая квадратная комната, в которой стоял диван из зеленой саржи: днем — диван, ночью — кровать. Пять или шесть больших дубовых кресел, большой сундук и в одном углу кресло с балдахином, напоминающим большое и великолепное сиденье в церкви.
   Ни на окнах, ни на кровати не было следа занавесей. В комнату входили по лестнице, в нишах которой стояли во весь рост (но больше человеческого роста) три статуи Бранкованов.
   Через некоторое время в эту комнату принесли вещи, между которыми были и мои чемоданы. Женщины предложили мне свои услуги. Я привела в порядок свой туалет и осталась в своей длинной амазонке, так как этот костюм как-то больше подходил к костюмам моих хозяев.
   Едва успела я привести себя в порядок, как в дверь тихо постучали.
   — Войдите, — сказала я по-французски, ибо для нас, полек, французский язык почти родной.
   Вошел Грегориска.
   — Сударыня, я счастлив, что вы ответили по-французски.
   — И я также, сударь, — ответила я, — счастлива, что говорю на этом языке, так как благодаря этой случайности я смогла оценить ваше великодушное ко мне отношение. На этом языке вы защищали меня от посягательств вашего брата, и на этом языке я приношу вам выражение моей смиренной признательности.
   — Благодарю вас, сударыня. Было весьма естественно, что я заступился за женщину, находившуюся в таком положении. Я охотился в горах, когда услышал частые выстрелы, раздававшиеся неподалеку. Я понял, что происходило вооруженное нападение, и пошел на огонь, как говорят военные. Слава Богу, я пришел вовремя. Но позвольте мне узнать, сударыня, по какому случаю такая знатная женщина, как вы, очутилась в наших горах?
   — Я, сударь, полька, — ответила я. — Мои два брата только что убиты на войне с Россией. Мой отец, которого я оставила при приготовлении к защите нашего замка от врага, без сомнения, теперь уже тоже присоединился к ним. Я же по приказу отца убежала с места битвы и должна была искать убежище в монастыре Сагастру, в котором моя мать в молодости, при таких же обстоятельствах нашла верное пристанище.
   — Вы враг русских, тем лучше, — сказал молодой человек. — Это сильно поможет вам в замке, и нам понадобятся все наши силы в той борьбе, которая нам предстоит. Теперь, когда я знаю, кто вы, то знайте и вы, сударыня, кто мы: имя Бранкован вам, должно быть, небезызвестно?
   Я поклонилась.
   — Моя мать — последняя княгиня, носящая это имя; она последняя в роде этого знаменитого предводителя, убитого Кантемирами, этими презренными придворными Петра I. В первом браке моя мать состояла с моим отцом, Сербаном Вайвади, также князем, но из менее знатного рода. Отец мой воспитывался в Вене, там он имел возможность оценить достоинства цивилизации. Он решил сделать из меня европейца. Мы отправились во Францию, Италию, Испанию и Германию.
   Моя мать (я знаю, сыну не следовало бы рассказывать то, что я расскажу вам, но ради нашего спасения необходимо, чтобы вы нас хорошо знали, и вы сумеете понять причину этой откровенности) во время первого путешествия моего отца, когда я был ребенком, находилась в преступной связи с главарем партизан, так в этой стране называют людей, напавших на вас, — сказал, улыбаясь, Грегориска. — Моя мать, говорю я вам, находилась в то время в преступной связи с графом Джиордаки Копроли, полугреком, полумолдаванином, обо всем написала отцу и просила развода. Как причину требования о разводе она выставляла то, что она, потомок Бранкованов, не желает оставаться женой человека, который с каждым днем становится все более чуждым своей стране. Увы, моему отцу не пришлось давать согласия на это требование, которое вам может показаться странным, между тем как у нас развод составляет самое естественное и самое обычное дело. Отец мой в это время умер от аневризма, которым он страдал давно, так что это письмо получил я.
   Мне ничего не осталось, как пожелать искренне счастья моей матери. Я написал письмо с моими пожеланиями и уведомил ее, что она вдова.
   В этом же письме я испрашивал позволения продолжать мое путешествие, и такое позволение было мною получено.
   Я намерен был поселиться во Франции или Германии; я не хотел встречаться с человеком, который ненавидел меня, и кого я не мог любить, с мужем моей матери. Вдруг я узнал, что граф Джиордаки Копроли убит казаками моего отца.
   Я поспешил вернуться. Я любил свою мать, понимал ее одиночество, понимал, как она нуждалась в том, чтобы при ней в такую минуту находились люди, которые могли быть ей дороги. Хотя она и не питала ко мне нежных чувств, но я был ее сыном.
   И вот в одно утро я неожиданно вернулся в замок наших предков.
   Я встретил здесь молодого человека. Я считал его чужим, но потом узнал, что он — мой брат.
   То был Костаки, незаконный сын, усыновленный после второго брака. Костаки, неукротимый человек, каким вы его видели, для которого закон — его страсти, для которого на свете нет ничего святого, кроме матери, который подчиняется мне, как тигр подчиняется руке, которая его укротила, но с вечным ревом и со смутной надеждой сожрать меня в один прекрасный день. Внутри замка, в жилище Бранкованов и Вайвади я еще повелитель, но за оградой, в горах, он становится дикарем леса и гор и хочет, чтобы все гнулось под его железной волей. Почему он сегодня уступил? Почему сдались его люди? Я не знаю: по старой ли привычке или в память о былом почтении. Но я не рискну больше на такое испытание. Оставайтесь здесь, не выходите из этой комнаты, из этого двора, не выходите за стены замка, и тогда я ручаюсь за все. Если же вы сделаете хоть один шаг за ограду, тогда я ни за что не ручаюсь, но готов умереть, защищая вас.
   — Не могла бы я, согласно желанию моего отца, продолжить мой путь в монастырь Сагастру?
   — Пожалуйста, попробуйте, приказывайте, я буду вас сопровождать, но я буду убит по дороге, а вы… вы, вы не доедете.
   — Что же делать?
   — Оставаться здесь, ждать, выжидать событий воспользоваться случаем. Предположите, что вы попали в вертеп разбойников, и что только одно мужество может вас спасти, что только ваше хладнокровие одно может вас выручить. Хотя моя мать отдает предпочтение Костаки, сыну любви, но она добра и великодушна. К тому же она урожденная Бранкован, настоящая княгиня. Вы ее увидите, она защитит вас от грубых страстей Костаки. Отдайте себя под ее покровительство. Вы красивы, она вас полюбит. К тому же (он посмотрел на меня с неизъяснимым волнением), кто может, увидев вас, не полюбить? Пойдемте теперь в столовую, она ждет нас там. Не высказывайте ни смущения, ни недоверия; говорите по-польски, никто здесь не знает этого языка. Я буду переводить моей матери ваши слова; не беспокойтесь, я скажу лишь то, что нужно будет сказать. Особенно не проговоритесь ни единым словом о том, что я вам открыл, никто не должен знать, что мы понимаем друг друга. Вы еще не знаете, что даже самые правдивые из нас прибегают к хитрости и обману. Пойдемте.