— Вам известно, монсеньер, — продолжал по-кастильски кардинал, — что, согласно условиям брака инфанты с королем французским, упомянутая инфанта, так же как и король Людовик, отказалась от всяких притязаний на владения испанской короны?
   Францисканец кивнул утвердительно.
   — Отсюда следует, — излагал кардинал, — что мир и союз между двумя королевствами зависит от соблюдения этой статьи договора.
   Францисканец снова кивнул.
   — Не только Франция и Испания, — сказал кардинал, — но и вся Европа будет потрясена, если одна из сторон нарушит договор.
   Снова утвердительный знак со стороны больного.
   — Таким образом, — заключил кардинал, — человек, способный предвидеть события и ясно различать то, что лишь как туманное видение мелькает в сознании обычных людей, то есть мысль о грядущих благах или бедствиях, такой человек предохранит мир от величайшей катастрофы. Можно будет обратить на пользу ордена события, угаданные тем человеком, который их подготовляет.
   — Pronto! Pronto!8— торопил его францисканец, бледнея все более.
   Кардинал наклонился к самому уху умирающего.
   — Монсеньер, — сказал он, — мне известно, что французский король решил при первом же предлоге, каковым может послужить, например, смерть испанского короля или же брата инфанты, с оружием в руках потребовать от лица Франции наследства, и в моем распоряжении есть подробно разработанный политический план Людовика Четырнадцатого на этот счет.
   — Где этот план? — спросил францисканец.
   — Вот он, — ответил кардинал.
   — Чьей рукой он написан?
   — Моей.
   — Это все, что вы хотели сообщить?
   — Мне кажется, монсеньер, я сообщил достаточно, — отвечал кардинал.
   — Это правда, вы оказали ордену большую услугу. Но каким путем вы раздобыли эти подробности, с помощью которых вы составили этот план?
   — Слуги французского короля у меня на жалованье и передают мне обрывки бумаг, уцелевших в камине.
   — Вы очень изобретательны, — прошептал францисканец, пробуя улыбнуться. — Господин кардинал, через четверть часа вы покинете эту гостиницу; ответ будет вам послан. Ступайте!
   Кардинал удалился.
   — Позовите ко мне Гризара и разыщите венецианца Марини, — сказал больной.
   Духовник повиновался, а францисканец тем временем вынул свои бумаги и, вместо того чтобы вычеркнуть имя кардинала, как он сделал это по отношению к барону, поставил возле него крестик. Затем, выбившись из сил, упал на кровать и прошептал имя доктора Гризара. Очнувшись, больной выпил половину лекарства, которое ему подал доктор; венецианец и духовник стояли подле двери.
   Венецианец выполнил те же формальности, что и два его конкурента; так же, как и они, проявил нерешительность при виде двух посторонних, но, успокоенный приказанием генерала, открыл ему, что папа, встревоженный могуществом ордена, задумал провести полное изгнание иезуитов и старается заручиться для этой цели помощью европейских дворов. Он перечислил союзников папы и рассказал о предполагаемых мерах для выполнения этого плана, он также назвал тот остров Архипелага, куда после ареста предполагалось сослать двух кардиналов, адептов одиннадцатого года, следовательно, высших чинов ордена, вместе с тридцатью двумя наиболее видными римскими иезуитами.
   Францисканец поблагодарил синьора Марпни. Разоблачение папского плана оказывало немалую услугу ордену. После этого венецианец получил приказание уехать через четверть часа и вышел из комнаты сияющий, как если бы перстень — символ первенства — уже был надет на его палец.
   Однако, когда он удалился, францисканец шептал, лежа на кровати:
   — Все эти люди — шпионы или же сбиры; ни один из них не годится в генералы; все они пооткрывали заговоры, никто не выведал тайны. Но не с помощью разрушения, войны, насилия следует управлять обществом Иисуса, нет — путем таинственного влияния, которое дает человеку моральное превосходство. Нет, преемник не найден, и в довершение несчастья господь поразил меня, я умираю. О, неужели общество рушится вместе с моей смертью, за неимением поддерживающей колонны? Неужели подстерегающая меня смерть положит конец ордену? Десять лет моей жизни навсегда упрочили бы его существование, потому что с воцарением нового короля перед орденом открываются самые блестящие перспективы.
   Францисканец произнес эти слова частью мысленно, частью вслух, и молодой иезуит с ужасом слушал его, как слушают горячечный бред, между тем как более просвещенный Гризар жадно впивал эти речи, точно откровение из неведомого ему мира, куда заглядывал его взор, но не в силах была коснуться его рука.
   Вдруг францисканец приподнялся.
   — Закончим, — сказал он, — смерть завладевает мной. О, еще недавно я думал умереть спокойно, я надеялся… Теперь же я в отчаянии, если только среди оставшихся… Гризар, Гризар, дайте мне прожить один только час!
   Гризар подошел к умирающему и дал ему проглотить несколько капель не лекарства, которое францисканец оставил недопитым, но жидкости из флакона, принесенного с собой.
   — Позовите шотландца, — потребовал францисканец, — позовите бременского купца. Скорее, скорее! Иисус, я умираю… задыхаюсь!
   Духовник побежал, за помощью, точно существовала человеческая сила, которая могла бы отвратить руку смерти, уже занесенную над больным; но на пороге двери он встретил Арамиса. Тот, прижав к губам палец, точно статуя Гарпократа, бога молчания, взглядом заставил отступить его в глубину комнаты.
   Доктор и духовник переглянулись и сделали движение, как бы собираясь отстранить Арамиса. Но он двумя крестными знамениями, каждое на особый лад, пригвоздил их к месту.
   — Начальник, — прошептали они.
   Арамис медленно вошел в комнату, где умирающий боролся с первыми приступами агонии.
   Францисканец, — оттого ли, что эликсир произвел свое действие, оттого ли, что появление Арамиса придало ему силы, — напрягся и поднялся на кровати, с горящими глазами, полуоткрытым ртом и влажными от пота волосами.
   Арамис почувствовал в комнате удушливый запах; окна были закрыты, камин пылал; две желтые восковые свечи оплывали на медные подсвечники и еще больше нагревали воздух. Арамис открыл окно и, устремив на умирающего взгляд, полный понимания и уважения, сказал:
   — Монсеньер, прошу прощения за то, что вошел к вам без зова, но меня тревожит ваше состояние, и я боялся, что вы скончаетесь, не повидавшись со мной, так как в вашем списке я стою шестым.
   Умирающий вздрогнул и посмотрел на лист бумаги.
   — Значит, вы тот, кого когда-то звали Арамисом, а потом шевалье д'Эрбле? Значит, вы ваннский епископ?
   — Да, монсеньер.
   — Я вас знаю, я вас видел.
   — На последнем юбилее мы встречались у святого отца.
   — Ах да, вспомнил! И вы тоже находитесь в числе соискателей?
   — Монсеньер, я слышал, что ордену необходимо держать в своих руках важную государственную тайну, и, зная, что из скромности вы решили сложить с себя свои обязанности в пользу того, кто добудет эту тайну, я написал о своей готовности выступить соискателем, так как мне одному известна очень важная тайна.
   — Говорите, — сказал францисканец, — я готов выслушать вас и судить, насколько важна ваша тайна.
   — Монсеньер, та тайна, которую я буду иметь честь доверить вам, не может быть высказана вслух. Всякая мысль, вышедшая за пределы нашего сознания и получившая то или иное выражение, уже не принадлежит тому, кто ее породил. Слово может быть подхвачено внимательным и враждебным ухом; поэтому его не следует бросать случайно, иначе тайна перестает быть тайной.
   — Как же в таком случае вы предполагаете сообщить мне вашу тайну? спросил умирающий.
   Арамис знаком попросил доктора и духовника удалиться и подал францисканцу пакет в двойном конверте.
   — Но ведь написанные слова могут быть еще опаснее слов, сказанных вслух; как вы думаете? — спросил францисканец.
   — Нет, монсеньер, — отвечал Арамис, — потому что в этом конверте вы увидите знаки, понятные только вам и мне.
   Францисканец смотрел на Арамиса со все возрастающим изумлением.
   — Это, — продолжал Арамис, — тот шифр, который вы приняли в тысяча шестьсот пятьдесят пятом году и который мог бы разобрать лишь ваш покойный секретарь Жуан Жужан, если бы он вернулся с того света.
   — Вы, значит, знаете этот шифр?
   — Я сам дал его Жужану.
   И Арамис, почтительно поклонившись, направился к двери, точно собираясь уйти.
   Но жест францисканца и его зов удержали его.
   — Иисус, — воскликнул монах, — ecce homo!9.
   Затем, вторично прочитав бумагу, попросил:
   — Подойдите поскорее ко мне.
   Арамис подошел к францисканцу с тем же спокойным и почтительным видом.
   Францисканец, протянув руку, привлек его к себе.
   — Как и от кого вы могли узнать подобную тайну?
   — От госпожи де Шеврез, близкой подруги и доверенного лица королевы.
   — А госпожа де Шеврез?
   — Умерла.
   — А другие знали?
   — Только двое простолюдинов: мужчина и женщина.
   — Кто же они?
   — Они его воспитывали.
   — Что же с ними сталось?
   — Тоже умерли… тайна эта сжигает, как огонь.
   — Но вы ведь живы?
   — Никто не знает, что тайна в моих руках.
   — Давно?
   — Уже пятнадцать лет.
   — И вы хранили ее?
   — Я хотел жить.
   — А теперь дарите ее ордену, без честолюбия, не требуя вознаграждения?
   — Я дарю ее ордену, питая честолюбивые замыслы и не бескорыстно, отвечал Арамис, — потому что теперь, когда вы меня знаете, монсеньер, вы сделаете из меня, если останетесь живы, то, чем я могу, чем я должен быть.
   — Но так как я умираю, — воскликнул францисканец, — то я делаю тебя своим преемником… Возьми!
   И, сняв перстень, он надел его на палец Арамиса.
   Затем обратился к двум свидетелям этой сцены:
   — Подтвердите, когда понадобится, что я, больной телом, но в здравом уме, свободно и добровольно передал это кольцо — знак всемогущества монсеньеру д'Эрбле, епископу ваннскому, и что я назначаю его своим преемником. Я, смиренный грешник, готовый предстать перед богом, склоняюсь перед — ним первый, чтоб показать пример всем.
   И действительно, францисканец поклонился, а доктор и иезуит упали на колени. Арамис, побледнев не меньше умирающего, обвел взглядом всех актеров этой сцены. Удовлетворенное честолюбие приливало вместе с кровью к его сердцу.
   — Поспешим, — попросил францисканец, — меня гнетет, мне не дает покоя то, что я должен еще сделать! Я не успею выполнить задуманного.
   — Я выполню все, — обещал Арамис.
   — Хорошо.
   И, обращаясь к иезуиту и к доктору, францисканец добавил:
   — Оставьте нас одних.
   Те повиновались.
   — Этим знаком, — сказал он, — вы можете сдвинуть землю; этим знаком вы будете разрушать, этим знаком вы будете созидать: In hoc signo vinces!10 Закройте дверь, — закончил францисканец, обращаясь к Арамису.
   Арамис запер дверь и вернулся к францисканцу.
   — Папа составил заговор против ордена, — сказал монах, — папа должен умереть.
   — Он умрет, — спокойно отвечал Арамис.
   — Орден должен семьсот тысяч ливров одному бременскому купцу по имени Бонштетт, который приехал сюда, прося в качестве гарантии моей подписи.
   — Ему будет уплачено, — обещал Арамис.
   — Шестеро мальтийских рыцарей — вот их имена, — благодаря болтливости одного иезуита одиннадцатого года узнали тайны, доверяемые только членам ордена, посвященным в третью степень; нужно узнать, как поступали эти люди с тем, что им было открыто, и не допустить дальнейшего разглашения.
   — Это будет сделано.
   — Троих опасных членов ордена нужно отправить в Тибет, чтобы они погибли там; они приговорены. Вот их имена.
   — Я приведу приговор в исполнение.
   — Наконец, в Антверпене живет одна дама, двоюродная внучка Равальяка; у нее есть бумаги, компрометирующие орден. В течение пятьдесят первого года ее семья получала пенсию в пятьдесят тысяч ливров. Пенсия — тяжелый расход; орден не богат… Выкупите бумаги за определенную сумму, а в случае отказа уничтожьте пенсию… не подвергая орден опасности.
   — Я обдумаю, — сказал Арамис.
   — На прошлой неделе в Лиссабонский порт должен был прийти корабль из Лимы; для виду он нагружен шоколадом, в действительности на нем золото.
   Каждый слиток прикрыт слоем шоколада. Это судно принадлежит ордену; оно стоит семнадцать миллионов ливров; потребуйте его: вот документы.
   — В какой порт велеть ему зайти?
   — В Байонну.
   — Если не помешает погода, он прибудет через три недели. Это все?
   Францисканец сделал утвердительный знак, потому что не мог больше говорить; кровь подступила ему к горлу и хлынула изо рта, из ноздрей и из глаз. Несчастный успел только пожать руку Арамису, затем в судороге упал с кровати на пол.
   Арамис приложил руку к его сердцу: сердце не билось. Нагнувшись, Арамис заметил, что один лоскуток бумаги, переданной им францисканцу, уцелел. Он взял его, сжег и позвал духовника и доктора.
   — Ваш кающийся предстал перед богом, — обратился он к духовнику, теперь он нуждается только в молитвах и обряде погребения. Идите приготовьте все нужное для самых скромных похорон, какие подобает бедному монаху… Ступайте!
   Иезуит ушел. Тогда, обращаясь к врачу, лицо у которого было бледное и встревоженное, Арамис тихонько сказал:
   — Господин Гризар, вылейте из этого стакана все, что в нем осталось, и сполосните его; в нем еще слишком много того, что Главный Совет приказал вам прибавить в лекарство.
   Ошеломленный, испуганный, подавленный, Гризар чуть не упал навзничь.
   Арамис жалостливо пожал плечами, взял стакан и вылил содержимое в золу камина. И ушел, захватив с собой бумаги покойника.

Глава 35. ПОРУЧЕНИЕ

   На следующий или, вернее, в тот же день, ибо только что рассказанные нами события закончились к трем часам утра, перед завтраком, когда король отправился к мессе с обеими королевами, а принц в сопровождении шевалье де Лоррена и еще нескольких офицеров своей свиты поехал верхом к реке, чтобы искупаться, и в замке осталась одна только принцесса, не желавшая выходить под предлогом нездоровья, — Монтале незаметно прокралась из комнат фрейлин, увлекая с собой Лавальер; обе девушки, осторожно озираясь кругом, пробрались через сады к парку.
   Небо было облачное; горячий ветер клонил к земле цветы и кустарники; поднятая с дороги пыль летела клубами и оседала на деревьях.
   Монтале, все время исполнявшая обязанности ловкого разведчика, сделала несколько шагов и, удостоверившись еще раз, что никто не подслушивает и не следит за ними, начала:
   — Ну, слава богу, мы совершенно одни. Со вчерашнего дня все здесь шпионят и сторонятся нас, точно зачумленных.
   Лавальер опустила голову и вздохнула.
   — Это ни на что не похоже, — продолжала Монтале. — Начиная от Маликорна и кончая господином де Сент-Эньяном, все хотят выведать нашу тайну.
   Ну, Луиза, потолкуем немного, чтобы я знала, как мне быть.
   Лавальер подняла на подругу глаза, чистые и глубокие, как лазурь весеннего неба.
   — А я, — сказала она, — спрошу тебя, почему нас позвали к принцессе?
   Почему мы ночевали у нее, а не у себя? Почему ты вернулась так поздно и почему сегодня с утра за нами установлен престрогий надзор?
   — Моя дорогая Луиза, на мой вопрос ты отвечаешь вопросом или, вернее, десятью вопросами, а это совсем не ответ. Потом я расскажу тебе все, и так как все, о чем ты меня спрашиваешь, не важно, ты можешь подождать. Я же спрашиваю у тебя то, от чего все будет зависеть, именно: есть ли тайна или нет?
   — Не знаю, — отвечала Луиза, — знаю только, что, по крайней мере с моей стороны, была сделана неосторожность после моих глупых вчерашних слов и еще более глупого обморока; теперь все только и говорят о нас.
   — Скажем лучше: о тебе, — рассмеялась Монтале, — о тебе и о Тонне-Шарант; вы обе вчера посылали признания облакам, но, к несчастью, они были перехвачены.
   Лавальер опустила голову.
   — Право, ты меня огорчаешь.
   — Я?
   — Да, эти шутки очень неприятны мне.
   — Послушай, Луиза, я совсем не шучу, напротив, говорю очень серьезно.
   Я увела тебя из замка, пропустила обедню, выдумала мигрень, так же как ее выдумала принцесса; наконец, я выказала в десять раз больше дипломатического искусства, чем господин Кольбер унаследовал от господина Мазарини и применяет по отношению к господину Фуке, вовсе не для того, чтобы, оставшись наедине с тобой, видеть, как ты хитришь со мной. Нет, нет, поверь: я расспрашиваю тебя не ради простого любопытства, а потому, что положение действительно критическое. То, что ты сказала вчера, всем известно, об этом все болтают. Каждый фантазирует по-своему, этой ночью ты имела честь занимать весь двор, да и сегодня еще интерес к тебе не остыл, дорогая моя. Тебе приписывают столько нежных и остроумных фраз, что мадемуазель де Скюдери и ее брат лопнули бы с досады, если бы эти фразы были точно переданы им.
   — Ах, милая Монтале, — вздохнула бедная девушка, — ты лучше всех знаешь, что я сказала, ведь я говорила при тебе.
   — Боже мой, я, конечно, знаю, но дело не в этом. Я не забыла ни одного твоего слова; но думала ли ты то же самое, что и говорила?
   Луиза смутилась.
   — Опять расспросы! — вскричала она. — Я готова отдать все, чтобы забыть сказанное мною… Почему это все стараются напомнить мне мои слова?
   О, это ужасно!
   — Да что ж тут ужасного?
   — Ужасно, что подруга, которая должна бы щадить меня, которая могла бы дать мне совет, помочь мне спастись, убивает, губит меня.
   — О-го-го! — возмутилась Монтале. — Это уж слишком. Никто не собирается убивать тебя, никто не хочет даже обокрасть тебя, выведав твою тайну; тебя умоляют только открыть ее добровольно, потому что она касается не только тебя, но и всех нас; то же сказала бы тебе и Тонне-Шарант, если бы она была здесь. Ведь вчера вечером она хотела переговорить со мной в нашей комнате, и я пошла туда после маникановских и маликорновских разговоров, как вдруг узнаю (правда, я вернулась поздновато), что принцесса посадила в заточение фрейлин и что мы ночуем у нее, а не у себя.
   Она арестовала их, чтобы не дать им столковаться друг с другом. Сегодня утром с той же целью она заперлась с Тонне-Шарант. Скажи же, дорогая, насколько мы с Атенаис можем полагаться на тебя, и мы скажем тебе, насколько ты можешь полагаться на нас.
   — Я плохо понимаю твой вопрос, — проговорила очень взволнованная Луиза.
   — Гм, а мне кажется, что ты, напротив, отлично понимаешь меня. Но, пожалуй, я скажу еще яснее, чтобы отнять у тебя всякую возможность увернуться. Слушай же: ты любишь господина де Бражелона? Теперь ясно, не правда ли?
   При этих словах, упавших точно первый снаряд осаждающей армии в осажденный город, Луиза вскочила с места.
   — Люблю ли я Рауля? — воскликнула она. — Друга моего детства, моего брата!
   — Нет, нет, нет! Вот ты снова увиливаешь или, вернее, хочешь увильнуть. Я не спрашиваю тебя, любишь ли ты Рауля — твоего друга детства и твоего брата; я спрашиваю тебя, любишь ли ты виконта де Бражелона, твоего жениха?
   — О господи, — вскричала Луиза, — какой суровый допрос!
   — Никаких отговорок; я ничуть не более сурова, чем всегда. Я задаю тебе вопрос, и ты отвечай мне на этот вопрос.
   — Положительно, — глухим голосом сказала Луиза, — ты говоришь со мной не по-дружески, но я отвечу тебе как искренний друг.
   — Отвечай.
   — Хорошо. В моем сердце много странных и смешных предрассудков насчет того, как женщина должна хранить тайны, и в этом отношении никто никогда не мог заглянуть в глубину моей души.
   — Я это отлично знаю. Если бы я могла заглянуть туда, я не стала бы допрашивать тебя, а сказала бы прямо: «Милая Луиза, ты имеешь счастье быть знакомой с господином де Бражелоном, любезнейшим юношей, составляющим прекрасную партию для девушки без приданого. Господин де Ла Фер оставит своему сыну что-то около пятнадцати тысяч годового дохода. У тебя будет, значит, пятнадцати тысяч годового дохода, как у его жены; превосходная вещь! Итак, не поворачивай ни направо, ни налево, а иди прямо к господину де Бражелону, то есть к алтарю, к которому он подведет тебя. А потом, в зависимости от его характера, ты будешь или свободной, или рабой, иными словами — ты будешь вправе совершать все безумства, которые совершают или слишком свободные, или слишком порабощенные люди». Вот, дорогая Луиза, что я сказала бы тебе, если бы могла заглянуть в глубину твоего сердца.
   — И я поблагодарила бы тебя, — пролепетала Луиза, — хотя совет твой мне кажется не очень добрым.
   — Погоди, погоди… Дав тебе этот совет, я бы тотчас же прибавила:
   «Луиза, опасно сидеть целые дни склонив голову, опустив руки, с блуждающими глазами; опасно гулять по темным аллеям и пренебрегать развлечениями, восхищающими всех молодых девушек, опасно, Луиза, чертить на песке кончиком туфли, как ты это делаешь, буквы, которые ты хотя и стираешь, но которые все же виднеются на дорожке, особенно когда эти буквы больше похожи на Л, чем на Б; опасно, наконец, предаваться мечтаниям, рождаемым одиночеством и мигренью; от этих мечтаний бледнеют щеки бедных девушек и сохнет мозг; от них нередко самое милое существо в мире превращается в скучное и угрюмое и самая умная девушка становится дурочкой».
   — Спасибо, дорогая Ора, — кротко отвечала Лавальер, — говорить такие вещи в твоем характере, и я очень благодарна тебе за то, что ты так откровенна.
   — Я говорю для мечтателей, строящих воздушные замки; поэтому извлеки из моих слов ту мораль, какую ты сочтешь нужным извлечь. Знаешь, мне пришла в голову сказка об одной мечтательной и меланхоличной ловушке. На днях господин Данжо объяснил мне, что слово меланхолия состоит из двух греческих слов, одно из которых значит черный, а другое — желчь Вот я и вспомнила эту молодую девушку, которая умерла от черной желчи только потому, что вообразила, будто один принц, король или император… не все ли равно кто… обожает ее, тогда как этот принц, король или император… называй как хочешь… любил на самом деле другую Странное дело: она не замечала, а все кругом ясно видели, что она служила только ширмой для его любви. Не правда ли. Лавальер, ты, как и я, смеешься над этой сумасшедшей?
   — Смеюсь, — прошептала бледная как смерть Луиза, — конечно, смеюсь.
   — И хорошо делаешь, потому что это очень забавно. История или сказка, как тебе угодно, мне понравилась; вот почему я запомнила ее и рассказываю тебе. Представь себе, дорогая Луиза, какие опустошения произвела бы в твоем, например, мозгу меланхолия, иными словами — черная желчь. Я решила поделиться с тобой этой повестью, и чтобы с кем-нибудь из нас не случилось чего-нибудь подобного, нужно твердо запомнить следующую истину: сегодня — приманка, завтра — посмешище, послезавтра — смерть.
   Лавальер вздрогнула и побледнела еще больше.
   — Когда нами занимается король, — продолжала Монтале, — он нам ясно это показывает, и если мы составляем цель его стремлений, он умеет достигать этой цели. Итак, ты видишь, Луиза, что в подобных случаях девушки, подверженные такой опасности, должны быть откровенны друг с другом, чтобы сердца, не зараженные меланхолией, наблюдали за сердцами, в которые она может проникнуть.
   — Тише, тише! — вскрикнула Лавальер. — Сюда идут.
   — Действительно идут, — согласилась Монтале, — но кто бы это мог быть? Все в церкви с королем пли на купанье с принцем.
   Молодые девушки почти тотчас заметили в конце аллеи, под зеленым сводом ветвей, статную фигуру молодого человека со шпагой, в плаще и в высоких сапогах со шпорами. Еще издали он приветливо улыбнулся.
   — Рауль! — воскликнула Монтале.
   — Господин де Бражелон! — прошептала Луиза.
   — Вот самый подходящий судья для разрешения нашего спора, — сказала Монтале.
   — О Монтале, Монтале, сжалься! — горько вздохнула Лавальер. — Ты была жестока, не будь же безжалостной!
   Эти слова, произнесенные с искренним жаром, прогнали если не из сердца Монтале, то, по крайней мере, с ее лица все следы иронии.
   — Вы прекрасны, как Амадис, господин де Бражелон, — вскричала она, обращаясь к Раулю, — и являетесь в полном вооружении, как он!
   — Привет вам, сударыни, — проговорил Бражелон, кланяясь.
   — Но зачем эти сапоги? — поинтересовалась Монтале, между тем как Лавальер, смотря на Рауля с таким же изумлением, как и ее подруга, хранила молчание.
   — Зачем? — переспросил Рауль.
   — Да, — отважилась прервать молчание Лавальер.
   — Затем, что я уезжаю, — отвечал Бражелон, глядя на Луизу.
   Лавальер почувствовала приступ суеверного страха и пошатнулась.
   — Вы уезжаете, Рауль! — удивилась она. — Куда же?
   — В Англию, дорогая Луиза, — поклонился молодой человек со свойственной ему учтивостью.
   — Что же вам делать в Англии?
   — Король посылает меня туда.
   — Король? — в один голос воскликнули Луиза и Ора и невольно переглянулись, вспомнив только что прерванный разговор.
   Рауль заметил эти взгляды, но они остались непонятны для него.
   Вполне естественно, что он объяснил их участием к нему молодых девушек.
   — Его величество, — начал он, — изволил вспомнить, что граф де Ла Фер пользуется благосклонностью короля Карла Второго. Сегодня, направляясь в церковь, король встретил меня и знаком подозвал к себе. Когда я подошел, он сказал: «Господин де Бражелон, ступайте к господину Фуке, у которого находятся мои письма к английскому королю; вы отвезете их». Я поклонился. «Да, — прибавил он, — перед отъездом побывайте у принцессы, она даст вам поручение к своему брату».