— Он самый, — ответил метр Дюпле.
   — Пусть войдет, его высочество ждет.
   — А я? — спросил метр Дюпле.
   — Подождите здесь.
   — Простите, господин де Лакло, — обратился я к секретарю его высочества, — я пришел сюда с господином Дюпле, моим добрым хозяином, и пришел лишь потому, что хотел доставить ему удовольствие. Или я войду к его высочеству вместе с ним или не пойду вообще.
   — Скажите на милость! — удивился г-н де Лакло.
   — Вчера его величество король Людовик Шестнадцатый сказал мне, что я дикарь; прозвище мне понравилось, и я очень хочу его по-настоящему заслужить.
   Господин де Лакло пристально посмотрел на меня; я, не моргнув, выдержал его взгляд.
   — Дайте мне вашу руку, молодой человек. Можете войти вдвоем.
   — Спасибо, Рене, — сказал метр Дюпле. — Но, понимаешь, малыш, каждый, чтобы не унижаться, должен знать свое место. Я столяр господина де Лакло, слуга этого дома, и мне нечего рассказать монсеньеру. Его высочество желает видеть тебя, а не меня. Мое место здесь, тут я тебя и подожду. Захватишь меня на обратном пути.
   Возразить было нечего; я пошел за г-ном де Лакло. По узкому коридору он привел меня в будуар, прилегавший к спальне, сквозь распахнутую дверь которой можно было видеть еще не убранную постель; из-за открытых окон, задернутых портьерами, в комнате было прохладно.
   Его высочество, облаченный в халат из индийской ткани и жилет из расшитого золотом атласа, в кюлотах, шелковых чулках и домашних туфлях, сидел за утренним чаем (эта новая мода пришла из Англии, а все знали, что его высочество — завзятый англоман) с очень красивой дамой лет тридцати в изящном утреннем пеньюаре; потом я узнал, что это была г-жа де Бюффон.
   Герцог Орлеанский, столь прославившийся позднее под именем Филиппа Эгалите, тогда был мужчина лет сорока четырех-сорока пяти, с круглым и полным лицом, усеянным красными пятнами, человек еще стройный, хотя для своего возраста несколько полноватый; он имел несчастье поссориться с королевой, и его сильно, очень несправедливо обидели при дворе; обида была связана с морским сражением под Уэссаном, где он доблестно проявил себя. Следствием этого и стала безграничная ненависть герцога Орлеанского к Марии Антуанетте.
   Он кивнул мне в знак приветствия. Госпожа де Бюффон с любопытством смотрела на меня. Элегантным я совсем не был, но одет был весьма опрятно; не будучи красивым, я находился в том возрасте, когда молодость заменяет красоту. Я был высок, хорошо и крепко сложен; у меня было открытое лицо, и на нем, наверное, отражалась прямота моего сердца. Короче, на герцога и его любовницу я произвел то же впечатление, какое производил на короля, королеву, мадам Елизавету, — показался им славным парнем.
   — Вы приехали из Варенна, друг мой? — спросил меня герцог.
   — Да, монсеньер, — ответил я.
   — И видели все, что произошло у этого бакалейщика? Кстати, вам известна его фамилия?
   — Сое, монсеньер.
   — Да, верно. Ну, а что происходило в дороге?
   — Монсеньер, я не терял из виду королевскую семью с минуты ее ареста.
   — Ах, вот как! Прекрасно! Но предупреждаю вас, что госпожа — истовая роялистка, она жаждет знать все, что случилось с ее добрым королем и ее дорогой королевой. Не откажите в любезности рассказать ей об этом.
   Я начал свой рассказ. Когда я упомянул Друэ, герцог прервал меня, чтобы сообщить о нем кое-какие подробности. Когда я назвал г-на де Дампьера — он сделал то же самое; когда я произнес имена Барнава, Петиона и Латура-Мобура, он пожелал, чтобы я не упускал ни одной мелочи.
   Прежде чем я закончил рассказ, он обратился к г-ну де Лакло:
   — Позовите Шартра.
   Господин де Лакло вышел, а я продолжал рассказ. Он подходил к концу, когда дверь распахнулась и вошел красивый молодой человек, которого я уже видел в Якобинском клубе в первый свой приезд в Париж. Молодой вельможа почтительно поклонился отцу, галантно поцеловал ручку г-же де Бюффон и бросил на меня испытующий, но благожелательный взгляд; он, казалось, ждал, чтобы его посвятили в курс дела.
   — Я сожалею, Шартр, что позвал тебя так поздно, — сказал герцог. — Этот молодой человек необычайно интересно рассказал нам о вареннском путешествии. Он близко знаком с Друэ, знал несчастного графа де Дампьера, встречался с комиссарами, присланными Национальным собранием. Наконец, видел все и многое подметил… Я уверен, ты получишь большое удовольствие, выслушав его.
   — Разумеется, — ответил герцог Шартрский. — Сударь, наверное, будет столь любезен… — Потом он, замолчал и, взглянув на отца, продолжил: — Более того, когда де Лакло пришел сказать мне, что вы желаете меня видеть, я как раз собирался завтракать.
   Герцог Орлеанский явно понял намек сына и в знак согласия еле уловимо кивнул. Обращаясь ко мне, герцог Шартрский сказал:
   — Надеюсь, сударь доставит мне удовольствие позавтракать со мной и за столом обо всем расскажет.
   Я обратился к г-ну де Лакло.
   — Мне, сударь, надлежит благодарить его высочество за оказанную мне великую честь, — сказал я ему, — но вам следует объяснить его высочеству, что я оставил в передней человека, который меня ждет. Хотя это не помешает мне повторить для монсеньера, — продолжал я, повернувшись к герцогу Орлеанскому, — все то, что было рассказано мной вашему высочеству.
   — Неужели именно это мешает вам принять приглашение на завтрак? — с улыбкой спросил герцог Шартрский.
   — Ваша милость, я подмастерье у гражданина Дюпле, вашего столяра, — пояснил я. — Это он был столь добр, что сказал обо мне господину де Лакло, и поэтому я имел честь быть принятым сегодня утром его высочеством, вашим отцом. Оставить его, моего хозяина, ждать в передней, в то время как я буду иметь честь сидеть за вашим столом, означало бы, по-моему, дурно отблагодарить его за все, чем я ему обязан. Извините меня, я ведь дикарь из Аргоннского леса, — прибавил я с улыбкой. — Но, в любом случае, мне известно, сколь велика справедливость и доброта вашего высочества, и я прошу вас рассудить этот вопрос и поступлю так, как вы решите.
   — Но, сударь, знаете ли, для дикаря из… какого, простите, леса? — спросила г-жа де Бюффон.
   — Аргоннского.
   — Вы изъясняетесь весьма изысканно, — продолжала она. — Поистине, кажется, что всю вашу жизнь вы беседовали с вельможами.
   — Я не беседовал всю свою жизнь с вельможами, сударыня, хотя иногда вельможи оказывали мне подобную честь.
   — Неужели? И кто же именно?
   — Господин принц де Конде и господин герцог Энгиенский. Они приезжали охотиться в Аргоннский лес, и герцог Энгиенский обыкновенно брал меня с собой на охоту.
   — В таком случае меня ничего больше не удивляет, — сказала г-жа де Бюффон.
   — И вы встречались с моим кузеном, когда он уезжал из Франции? — спросил герцог Шартрский.
   — Возможно, я последний француз, кому он оказал честь и пожал руку, монсеньер.
   — В таком случае вы непременно должны принять мое приглашение! — воскликнул герцог Шартрский.
   — Все это предстоит уладить мне, — вмешался в разговор герцог Орлеанский. — Дорогая, — обратился он к г-же де Бюффон, — мне кажется, вчера я слышал, как вы говорили о том, что в ваших комнатах необходимо провести множество столярных работ. Со своей стороны я тоже должен заказать метру Дюпле немало вещей. Велите ему подняться сюда, Лакло; мы сами скажем ему о наших заказах, а потом вы проведете его через столовую Шартра, и там он выпьет бокал вина во здравие нации вместе с молодыми людьми.
   Таким образом, все уладилось. За завтраком я рассказал герцогу Шартрскому о наших охотах в Аргоннском лесу, о моем воспитании, о смерти старого Дешарма, о моем пребывании в Варение и возвращении в Париж.
   — Вы вооружены лишь наполовину, мой дорогой Рене, — сказал, прощаясь со мной, герцог Шартрский. — Мой кузен герцог Энгиенский подарил вам ружье, позвольте мне преподнести вам пистолеты.
   И, сняв со стены, где было развешано оружие, пару версальских пистолетов — они, казалось, были специально сделаны под мое ружье, — он заставил меня их принять. Когда я пишу «заставил меня их принять», я несколько преувеличиваю: ведь ничто не могло доставить мне большего удовольствия, чем такой подарок.
   Дюпле же получил заказ на пять тысяч франков и выпил с г-ном герцогом Шартрским во здравие нации; домой он вернулся сияющим, потому что связал почти несовместимое: честь и выгоду.

XL. НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ПРИНЦЕССЕ ДЕ ЛАМБАЛЬ

   Понятно, что рассказанное мной событие на две недели стало темой разговоров в доме Дюпле, где я поселился в качестве подмастерья, заняв место Дюмона.
   Фелисьен, убедившись, что мадемуазель Корнелии и даже мадемуазель Эстелле я уделяю лишь то внимание, что каждый хорошо воспитанный мужчина обязан оказывать женщинам, перестал злиться и снова стал со мной настолько добрым товарищем, насколько мог им быть.
   Тем временем революция развивалась и бегство короля в Варенн заставило ее сделать страшный шаг вперед.
   Двадцать седьмого и двадцать восьмого июня Национальное собрание обнародовало следующие декреты:
   «Королевская гвардия расформировывается.
   Королю придается охрана: подчиняясь командующему национальной гвардией Парижа, она будет обеспечивать его безопасность и личную неприкосновенность.
   Королеве будет предоставлена отдельная охрана.
   Будет опубликовано сообщение о событиях 21 июня. Национальное собрание выберет из своих рядов трех комиссаров, чтобы заслушать показания короля и королевы».
   Комиссарами были назначены г-да Тронше, Дандре и Дюпон.
   «Санкции, согласие короля и все его законодательные и исполнительные функции признаются не имеющими силы.
   Министры — каждый в своем департаменте и под свою личную ответственность — уполномочиваются отправлять функции исполнительной власти».
   Как видно, до получения более подробных сведений, имело место временная приостановка монархии.
   Особая охрана королевы стала для нее настоящей ежедневной, ежечасной, ежеминутной пыткой. Мы уже цитировали Прюдома, удивлявшегося тому, что королева потребовала взамен протертых туфель новые и сочла смешным и неприличным предложение оставить отворенными двери в ванную комнату и спальню.
   В самом деле, национальная гвардия, испуганная возложенной на нее ответственностью, буквально не спускала с королевы глаз и принуждала Марию Антуанетту не закрывать двери в ее ванную комнату и спальню. Однажды, когда королева из вполне естественного чувства стыдливости задернула полог своей постели, стоявший на часах у двери национальный гвардеец снова отдернул его, боясь, как бы она не сбежала; в другой раз, когда король пришел к королеве в час ночи и закрыл за собой дверь (он пришел не к королеве, а к женщине), часовой трижды распахивал дверь, повторяя:
   — Закрывайтесь сколько вам угодно, но я все равно буду открывать дверь.
   К счастью, в этих зловещих обстоятельствах королева снова обрела свою подругу.
   Скажем несколько слов об этой подруге, о г-же принцессе де Ламбаль, чья смерть, как мы увидим позднее, оказала определенное влияние на мою жизнь.
   Известны странные суждения, что высказывались о королеве и принцессе де Ламбаль, а также о большой нежности, какую Мария Антуанетта питала к г-же де Полиньяк. Госпожа де Ламбаль, кроткая, безмолвная и безобидная, удалилась от двора, нисколько не сетуя на неблагодарность венценосной подруги. Когда г-жа де Полиньяк эмигрировала — она, воздадим ей должное, стала одной из первых эмигранток, — принцесса де Ламбаль тихо появилась снова и, словно боясь, как бы ее не услышали и опять не удалили, свернулась калачиком под рукой королевы.
   Королева содрогнулась, когда вновь обрела кроткое создание, готовое повиноваться ей во всем; она о нем почти забыла.
   В начале 1791 года, после смерти Мирабо, горизонт начали заволакивать такие густые тучи, что король, королева, герцог де Пентьевр, граф Ферзен, мадам Елизавета и герцогиня Орлеанская умолили г-жу де Ламбаль уехать на Сардинию. Лично папа Пий VI настойчиво просил, чтобы она приехала в Рим к теткам короля, которые, вызвав в палате знаменитую бурю по поводу права на эмиграцию, поддержанного Мирабо, благополучно перебрались через границу; но принцесса де Ламбаль не уступила его настоятельным просьбам.
   Герцог де Пентьевр, обожавший ее словно собственную дочь, и герцогиня Орлеанская, восхищавшаяся упорством своей невестки, страстно хотели заставить принцессу де Ламбаль покинуть Францию. Герцог добился от короля Людовика XVI, чтобы тот написал Туринскому двору и просил короля Сардинии, главу семьи, использовать все свое влияние, дабы заставить принцессу возвратиться в Сардинское королевство.
   Вот ответ принцессы де Ламбаль note 14:
   «Государь и августейший кузен!
   Я не припомню, чтобы хоть один из наших знаменитых предков из Савойского дома до или после бессмертной памяти Карла Эммануила когда-либо обесчестил свое имя или запятнал блеск собственной репутации трусливым поступком; покинув двор Франции в это страшное время, я совершу подобный поступок и стану первой в нашей семье. Неужели, Ваше Величество, Вы не позволите мне не принять Ваше августейшее предложение? Кровные узы и государственный интерес в равной мере требуют, чтобы мы объединили наши усилия по защите короля, королевы и всех особ королевского семейства Франции; мне невозможно отказаться от принятого мною решения не покидать их, особенно в ту минуту, когда их оставили все прежние слуги, кроме меня.
   В более счастливые дни Ваше Величество может рассчитывать на мою покорность, однако сегодня, когда французский двор подвергается преследованиям своих самых жестоких врагов, я покорнейше прошу права прислушиваться только к порывам моего сердца. В самую блестящую пору царствования Марии Антуанетты я чувствовала на себе последствия ее царственной благосклонности и доброту; бросить королеву, когда она несчастна, государь, означало бы навеки заклеймить мою репутацию и репутацию моей знаменитой семьи печатью бесчестья и трусости. Именно этого я боюсь больше всех мыслимых и немыслимых мучений».
   После этого королева и прибегла к хитрости, чтобы удалить принцессу от двора.
   Мария Антуанетта послала ее в Англию: принцесса де Ламбаль должна была встретиться с г-ном Питтом и попытаться у него выяснить, какую помощь может надеяться получить королевская семья непосредственно от Сент-Джемсского кабинета. Однако г-н Питт упорно молчал и не проронил ни слова.
   Тогда принцесса обратилась к английскому двору и, призвав себе в помощь всю очаровательную нежность принцесс из Савойского дома, благодаря которой герцогиня Бургундская оказывала столь сильное влияние на Людовика XIV, вырвала у короля и королевы Англии обещание, что они не оставят в беде короля и королеву Франции.
   Пришло время напомнить об этом обещании английскому двору. Мария Антуанетта потребовала, чтобы принцесса де Ламбаль выехала в Лондон и возобновила начатые переговоры с английским двором. Поэтому принцесса покинула Париж и прибыла в Англию, задержавшись в Кале у того знаменитого г-на Дессена, кого обессмертил Стерн.
   О бегстве в Варенн, возвращении в Париж и заточении королевского семейства в Тюильри принцесса узнала в Лондоне. Она тотчас отправила в Париж молодую англичанку, которой полностью доверяла.
   Посланница пробралась к королеве. От имени принцессы она беседовала со многими людьми при дворе и выяснила истинное положение дел. Королева передала девушке письмо и перстень со своими волосами, такими седыми, словно Марии Антуанетте было восемьдесят лет. На кольце была выгравирована надпись: «Поседели от горя!»
   Вот копия этого письма:
   «Дражайшая моя подруга!
   Король принял Конституцию; скоро она будет торжественно провозглашена. Несколько дней тому назад я имела в наших покоях тайные беседы с некоторыми из наших верных друзей, а именно с Александром Ламетом, Дюпором, Барнавом, Монмореном, Бертраном де Мольвилем. Двое последних оспаривали мнение совета министров и всех тех, кто советовал королю принять Конституцию немедленно и без всяких оговорок; но они составляли слишком слабое меньшинство, чтобы я решилась, как они того желали, просить короля поддержать их мнение. Кстати, все остальные, казалось, были убеждены, что именно противоположные меры помогут восстановить спокойствие, вернуть нам счастье, ослабить партию якобинцев и намного увеличить количество наших сторонников в народе.
   Ваше отсутствие вынудило меня призвать себе в помощь Елизавету, чтобы скрыть от шпионов наших врагов частые появления депутатов в павильоне Флоры. Она справилась со своим поручением так искусно, что об этих визитах во дворце никто не узнал. Бедная Елизавета, я не ожидала найти такую осмотрительность со стороны женщины, столь чуждой дворцовым интригам и столь далекой от окружающих нас опасностей. Все пытаются уверить нас, что опасности уже миновали, — да хранит нас Бог! — и я снова свободно могу раскрыть свои объятия и свое сердце моей лучшей подруге! Несмотря на то что это самое страстное мое желание, все-таки, дорогая, милая моя Ламбаль, в этом отношении следуйте только велениям Вашей души. Здесь многие люди утверждают, что будущее представляется им столь же светлым, как полуденное солнце. Я же признаюсь Вам, что вижу на горизонте еще много облаков. Я не расцениваю будущие события с уверенностью тех людей, кто принимает свои желания за действительность. Король, Елизавета, все мы, наконец, очень желаем снова увидеть Вас; но, тем не менее, мы пришли бы в отчаяние, если бы ввергли Вас в гущу событий, столь же ужасных, как и те, свидетельницей коих Вы были.
   Поэтому все обдумайте и действуйте так, как Вы сочтете необходимым. Если нам не придется увидеться, то пришлите мне письмо с итогом Ваших бесед с Бездной note 15. Vostra cara piccola Inglesina note 16 передаст Вам много писем; разошлите их, пожалуйста, по соответствующим адресам как можно быстрее либо с ее помощью, либо другими способами, к которым Вы сочтете нужным прибегнуть, как только их получите.
   Любящая вас Мария Антуанетта».
   Получив это письмо, принцесса покинула Лондон, где ей ничто не угрожало, и, ни секунды не колеблясь, вернулась в Тюильри, чтобы снова быть рядом с королевой.
   Но, пока г-жа де Ламбаль находилась в Лондоне, в Париже произошли важные события. Приведенное нами письмо без указания числа все-таки можно датировать благодаря тому, что королева пишет в нем об одобрении королем Конституции; депутация Национального собрания лишь 3 сентября представила конституционный акт на одобрение короля.
   Поэтому мы сделаем шаг назад и бросим взгляд на тот страшный день 17 июля, именуемый днем Марсова поля и днем красного знамени, что в 1848 году дал г-ну де Ламартину повод для одной из самых прекрасных его речей.

XLI. ПРИЛИВ

   Королева была права, взирая на будущее с иной точки зрения, нежели окружавшие ее люди.
   Во-первых, началась борьба между Национальным собранием и двором. Собрание победило.
   Во-вторых, завязалась схватка конституционалистов с аристократами. Конституционалисты победили.
   Теперь предстояла борьба между конституционалистами и республиканцами. Правда, республиканцы только начали себя проявлять, но уже в своих первых поисках они сформулировали грозный принцип: «Долой монархию!»
   Мы помним, что для допроса Людовика XVI Национальное собрание назначило трех комиссаров.
   Эти комиссары от имени семи комитетов заявили, что нет оснований судить Людовика XVI или отстранять его от власти. Собрание согласилось с их выводами, однако Якобинский клуб отказался санкционировать решение Собрания. Следовательно, над Национальным собранием оказывалась некая высшая инстанция, способная своим вето отменить его решение.
   Чтобы понять ситуацию и последующие события, необходимо сказать, что настал один из тех моментов высшего напряжения, когда требуется, чтобы положение проявилось и прояснилось.
   Тогда существовали три занимающие четкие позиции партии; они стояли друг против друга, готовые схватиться врукопашную.
   Роялисты хотели абсолютного монарха, то есть без конституции. Конституционалисты желали короля с конституцией; республиканцам был не нужен ни король, ни конституция, они жаждали республики.
   Национальное собрание проголосовало за то, что нет оснований привлекать Людовика XVI к суду. Но, делая уступку общественному мнению, оно приняло две меры: превентивную и репрессивную.
   Превентивная мера сводилась к следующему:
   «Если король думает отречься от своей клятвы, если он собирается критиковать свой народ или не защищать его, то тем самым он отказывается от престола и снова становится простым гражданином, которого можно будет обвинить в преступлениях, совершенных после его задержания».
   Репрессивная мера сводилась к следующему:
   «Будут возбуждены преследования против Буйе как главного виновника, против слуг, офицеров, курьеров, причастных к похищению короля».
   Эта была одна из тех мер, что обычно принимаются собраниями, утрачивающими свою силу и чувствующими свой близкий конец. Несчастье этих собраний (политическим разумом и социальной силой они являются лишь в тот момент, когда получают свой мандат) состоит в том, что они не учитывают движения, произошедшего в умах после их избрания, а следовательно, тащатся в хвосте общественного мнения, будучи призваны вести его за собой. Уже несколько дней, точнее, несколько вечеров заседания Якобинского клуба проходили бурно.
   Во время заседания, когда отпустили истинного виновника, то есть короля, ради того чтобы арестовать и наказать виновников второстепенных, то есть де Буйе, Ферзена, телохранителей, г-жу де Турзель, Робеспьер тщетно требовал, чтобы опубликовали доклад и отложили дискуссию.
   Все заранее знали, что заседание Якобинского клуба будет шумным и на него придет Робеспьер, обвиненный в Национальном собрании в республиканизме (заметьте, что 13 июля 1791 года Робеспьер еще не осмеливался объявить себя республиканцем).
   В тот вечер мы все были в Якобинском клубе: метр Дюпле и я в верхнем зале, а трое женщин и Фелисьен — в нижних залах, где собиралась публика, именовавшаяся Обществом обоих полов.
   За время моего отсутствия в Париже Робеспьер завоевал большую популярность. Его появление вызвало сенсацию; он сразу прошел к трибуне, медленно поднялся на нее, ухватился, как обычно, обеими руками за бортик, и чуть более выразительным и чуть менее визгливым голосом, чем на последнем заседании, когда я его слышал (он сделал явные успехи в дикции, но по-прежнему грешил бессвязным изложением множества фактов), начал длинную речь и утверждал в ней, что в республиканизме его обвиняют несправедливо, что «республика» и «монархия» представляют собой лишенные смысла слова, что свободным можно быть при короле, а рабом — при президенте или протекторе; он привел имена Суллы и Кромвеля, однако забыл или не посмел упомянуть Вашингтона.
   Когда он заканчивал речь, послышался громкий шум: это Клуб кордельеров в лице Дантона и Лежандра вторгся в Якобинский клуб.
   Эти оба говорили ясно и четко. Дантон в своей речи — она напоминала раскат грома, в котором звучали ноты сарказма, — задал присутствующим вопрос, почему Национальное собрание смеет брать на себя ответственность и выносить суждения, что заведомо не будут приняты нацией. Лежандр открыто обвинял короля, призывая образумить комитеты, тайная работа которых подрывает решения Национального собрания, и закончил восклицанием:
   — Все, о чем я тут сказал, говорилось ради спасения самого Собрания! Последняя фраза, увенчивавшая ораторский период словно рукоятка — кинжал, прозвучала почти угрожающе. Равнодушно выслушав долгую речь Робеспьера, г-н де Лакло, доверенное лицо герцога Орлеанского, неистово аплодировал Дантону и Лежандру. Конституционалисты из Национального собрания испугались и ушли.
   Несколько минут Дантон и Лакло о чем-то шептались; потом кто-то громко крикнул:
   — Впустите депутации народа!
   Двери раскрылись, и появились депутация Братского общества рынков и даже депутация Общества обоих полов, заседавшего в нижнем зале Якобинского клуба. Они принесли обращения против Национального собрания, или, вернее, против монархии.
   Не спуская глаз с Дантона и Лежандра, я несколько отвлекся от того, что происходило на трибуне. Некий молодой врач прочел письмо, направленное им в Пале-Рояль от имени трехсот человек; какой-то епископ заключил его в объятия, заявив, что он тоже представитель народа, и поклялся бороться с депутатами Национального собрания. Собравшиеся в клубе много обнимались, кое-кто даже всплакнул. Робеспьер взирал на все это, иронически улыбаясь, Дантон, Лежандр и Лакло — презрительно усмехаясь.
   Робеспьер не понимал, что происходит на другом конце Парижа; но Дантон, вероятно, знал и тихо рассказывал об этом Лакло, слушавшему его внимательно.
   А там находился Клуб францисканцев, филиал Клуба кордельеров; в этом братском обществе, казалось, забыли о своем молодом, совсем неприметном секретаре, обеспечивавшем его единство. В свое время этот молодой человек выйдет из безвестности, чтобы, подобно молнии, разить всех подряд в разгар грозы, потом он опять погрузится в полумрак посредственности. Звали его Тальен.