Чем же занимался он в братском обществе францисканцев? Почти ничем. Он составлял обращение против Национального собрания за подписью «Народ»; с равным успехом его можно было бы подписать «Лев».
   Позавчера — но как же я забыл упомянуть об этом?! — 12 июля, в Париже начался большой переполох и все умы охватил экстаз.
   В воскресенье 10 июля должны были переносить в Пантеон останки Вольтера; но 10 июля шел дождь, а в Париже праздников под дождем не бывает. 14 июля 1790 года потребовалось могучая вера, чтобы вопреки ливню состоялся праздник Федерации. Вступление Вольтера в Пантеон было отложено на следующий день.
   Триумфальная колесница, влекомая предоставленными королевой лошадьми, въехала через Шарантонскую заставу и в окружении огромной толпы проследовала через весь Париж, сделав остановку перед домом, где умер автор «Философского словаря». Здесь исполнялись кантаты во славу Вольтера. Семья Каласа, ведомая г-жой де Виллет, возложила на саркофаг венки; все это происходило перед павильоном Флоры — он был закрыт, безмолвен и мрачен под предлогом отсутствия г-жи де Ламбаль, — а тем временем в Национальном собрании зачитывались донесения, где сообщалось, что в отдельных провинциях на юге и на западе священники поют «Miserere» note 17, обращенное к королю.
   Двенадцатого июля останки Вольтера перенесли в Пантеон; утром 13 июля с участием большого хора и огромного оркестра в соборе Парижской Богоматери исполняли сакральную драму «Взятие Бастилии».
   Вечером Дантон и Лежандр, явившись в Якобинский клуб, изгнали оттуда конституционалистов; в это время у францисканцев подписывали обращение против Национального собрания. Наконец 14 июля, в годовщину взятия Бастилии, епископ Парижский под открытым небом отслужил мессу на алтаре отечества.
   Итак, каждый день приносил с собой новые события, поддерживая возбуждение в обществе, или, говоря вернее, подогревая умы от состояния теплоты до точки кипения;, повсюду стали открыто обсуждать вопрос о монархии. Слова «монархия» и «республика» были отделены друг от друга неким подобием тире, словно само собой вставшим между ними; этот прямой, как геометрическая линия, знак представлял собой слово «самоуправление», — понятие, лучше всех других определений характеризующее магистратуру народа.
   Пятнадцатого июля вечером Национальное собрание решило, что король не только не будет привлечен к суду, ной, когда он принесет клятву верности конституции, будет отменено и временное отрешение его от должности. Конституционалисты победили.
   Национальное собрание прекрасно знало, что совершило антинародный акт, и отдало себя под охрану Лафайета и пяти тысяч солдат, не считая наемной национальной гвардии и людей из предместья Сент-Антуан, вооруженных пиками.
   Многочисленную толпу, которая не могла попасть в Манеж, сдерживали ряды гражданской гвардии, окружившей здание.
   Когда толпа узнала результаты голосования, из ее рядов послышались крики о предательстве и она устремилась в Париж по трем большим артериям — бульварам, улице Сент-Оноре и той, что стала теперь улицей Риволи. Повсюду люди заставляли закрывать театры, тушить огни игорных домов и веселых заведений; Опера, благодаря гвардейцу, штыком преградившему вход, смогла дать спектакль; два-три других театра закрыли лично комиссары полиции.
   В эти лихорадочные дни работали мы мало. Метр Дюпле отправил меня к Национальному собранию выяснить, что происходит; вернувшись домой, я рассказал ему о триумфе короля.
   — Хорошо! — сказал он. — Быстро поужинаем — и бежим к якобинцам; там вечером будет жарко.
   Мы, действительно, застали в клубе страшную суматоху. На трибуне был Робеспьер. Под гром аплодисментов он критиковал голосование в Национальном собрании. Когда он закончил речь, его сменил г-н де Лакло. (Мы должны помнить, что де Лакло был доверенным человеком герцога Орлеанского.) Он потребовал, чтобы приняли петицию, провозглашающую отрешение короля от власти.
   — Под ней, я в этом уверен, будет стоять десять миллионов подписей, — заявил он.
   — Да, да, — хором закричали в ответ собравшиеся. — Десять, пятнадцать, двадцать миллионов: мы позволим подписывать ее женщинам и детям.
   Мощный голос поддержал это предложение — голос Дантона. Уже несколько дней, как кордельеры братались с якобинцами, Дантон шел рядом с Робеспьером.
   — Правда, женщин не надо бы, — тихо сказал Дантон. — Почти все женщины роялистки; они будут голосовать за отрешение короля только для того, чтобы потребовать другого монарха.
   Произнося эти слова, он пристально смотрел на автора «Опасных связей». Лакло даже бровью не повел.
   Видя молчание человека герцога Орлеанского, он прибавил:
   — Больше того, я предпочитаю обращение к братским обществам, нежели обращение к народу.
   Лакло молчал; казалось, он прислушивался к доносившемуся с улицы шуму. Неожиданно в клуб ворвалась большая группа людей. Это были те, кого называли горлопанами из Пале-Рояля; они привели с собой полсотни публичных девок.
   — Ну что ж! — прошептал Дантон. — Они разыграли спектакль.
   Робеспьер ничего не сказал: там, где ему выпадала не главная роль, он совершенно терялся.
   Вновь пришедшие присоединились к якобинцам и громко кричали:
   — Отрешение! Отрешение! Лакло взошел на трибуну и сказал:
   — Перед нами народ, вы это видите. Народ требует отрешения, необходима петиция; я голосую за петицию.
   Толпа, вероятно ожидавшая услышать это слово, подхватила:
   — Петиция! Петиция!
   Большинство сразу же, в порыве восторга, проголосовало за петицию. Решили, что завтра, в одиннадцать часов, якобинцы соберутся выслушать ее текст, после чего петицию доставят на Марсово поле, где начнут подписывать, а потом направят в братские общества.
   Во время всей этой суматохи метр Дюпле взял меня за руку, быстро отвел в сторону и, показав мне женщину — она наполовину свесилась с галереи и с захватывающим интересом следила за всем, что происходило в зале, — сказал:
   — Видишь эту женщину? Это гражданка Ролан де ла Платьер, настоящая патриотка.

XLII. ПЕТИЦИЯ ОБ ОТРЕШЕНИИ

   В те дни г-жа Ролан совсем не пользовалась тем влиянием, какое приобрела позднее: она еще не играла роли в политике и пока не стала министром, поэтому привлекла мое внимание прежде всего как женщина. Мне показалось, что ей около тридцати; цвет лица у нее был необыкновенно свежий, прямо кровь с молоком, если можно так выразиться; широкий рот, обнажавший белоснежные зубы; сильные, но прекрасной формы руки; вздернутый подбородок; тонкая талия; очень мощные бедра; пышная, прямо-таки роскошная грудь — такой предстала передо мной г-жа Ролан в вечер 15 июля 1791 года.
   В ту минуту, когда я смотрел на нее, мне послышалось, что кто-то окликает метра Дюпле.
   Дюпле обернулся. Звал его г-н де Лакло. В руке он держал перо, на столе перед ним лежала стопка бумаги. Напротив сидел г-н Бриссо.
   — Мой дорогой Дюпле, — обратился он к моему хозяину, — я собираюсь составить петицию, за которую мы проголосовали, но все знают мой почерк, почерк секретаря герцога Орлеанского. Люди могут подумать, будто все дело затеял герцог, а он тут ни при чем; с другой стороны, Бриссо — депутат Национального собрания и не может составлять петицию против своих коллег. Нам нужно будет написать ее незнакомым почерком. Ваш молодой человек умеет писать?
   — Еще бы! — воскликнул Дюпле. — Он у нас почти ученый.
   — Ну и прекрасно, — равнодушно заметил де Лакло, — сделайте одолжение, позовите его и объясните, в чем дело. Диктовать будете вы, Бриссо, не так ли? Не пойму, что это со мной сегодня вечером; если здесь была бы замешана женщина, я мог бы сказать, что у меня нервы расшатались.
   — Полно, мой милый, вы сами наполовину женщина, вы поэт, и в этом качестве имеете право на нервы, тонкие, словно детский волос. Гражданин Дюпле, зови сюда молодого человека.
   Поняв, что речь идет обо мне, я подошел к столу. Мне объяснили, какой услуги от меня ожидают. Это означало, что мне дают возможность принять активное участие в происходящих событиях; я был этим очень польщен и даже занял место в кресле г-на де Лакло. Петицию диктовал г-н Бриссо.
   Поскольку снимать с петиции копию было запрещено, я могу припомнить лишь ее общий смысл. Составлена она была в резкой, сильной форме; содержание сводилось к двум пунктам. Во-первых, Национальному собранию бросался упрек в робости и обвинение в том, что оно не посмело вынести решение о судьбе короля. Во-вторых, утверждалось, что король, чья власть временно приостанавливалась Собранием, фактически смещен, и Национальному собранию предъявлялось требование назначить ему замену.
   Едва я успел написать эти слова — Бриссо продолжал диктовать, и я собирался записывать дальше, — как г-н де Лакло, словно преодолев свое оцепенение, зевнул и, взяв меня за руку, сказал:
   — Гражданин Бриссо, я сомневаюсь, что друзья Конституции, составляющие большую часть нашего клуба, станут подписывать петицию, если вы не внесете маленькую поправку, нисколько не вредящую сути дела.
   — Какую именно? — спросил Бриссо.
   — На вашем месте к словам «назначить ему замену» я прибавил бы «всеми конституционными средствами», — ответил де Лакло.
   Бриссо на мгновение задумался, потом спокойно согласился:
   — Не вижу тому возражений.
   И, обратившись ко мне, он продиктовал: «всеми конституционными средствами».
   Я обернулся, желая убедиться, не выдвинут ли каких-либо возражений против этой поправки Робеспьер или Дантон, но они ушли, да и зал почти опустел. Мы закончили составление петиции одни.
   Сначала оба автора, как и все остальные, сочли, будто члены клуба разошлись, считая свое присутствие бесполезным и зная, что петиция должна быть им зачитана завтра утром, но вскоре явился посланец и о чем-то шепнул г-ну де Лакло. Тем временем я перечитал петицию и до меня дошел смысл трех слов, что прибавил автор «Опасных связей».
   Все конституционные средства, с помощью которых можно было заменить короля, означали возведение на престол дофина с учреждением регентства. Поскольку оба брата короля, г-н граф д'Артуа и г-н граф Прованский, эмигрировали из Франции, регентство по праву переходило к герцогу Орлеанскому. И посему герцог Орлеанский вновь занимал при троне Людовика XVII то место, что его предок занимал при троне Людовика XV. Я задавал себе вопрос, почему это не пришло в голову Бриссо, если я сумел об этом догадаться, но убеждал себя, что, хотя Бриссо бесстрашно встречал любые опасности, он, наверное, не хотел, чтобы на него легла тайная ответственность за слово «конституционный» в том случае, если люди узнают, что петиция — дело его рук.
   Тут, казалось, опасения г-на де Лакло стали сбываться. Посланец шепотом сообщил ему, что конституционные роялисты из Якобинского клуба и из Национального собрания собрались у фейянов, провозгласив разрыв с истинными якобинцами, то есть республиканцами.
   Вождями этих сепаратистов стали Дюпор и Ламет. Их замысел сводился к тому, чтобы создать новый клуб друзей Конституции, если возможно — клуб аристократический, куда будут допускать по членским билетам, а принимать — только выборщиков. Кто же останется с истинными якобинцами? Пять-шесть депутатов-демагогов и орлеанистский сброд, вот уже четыре дня заполнявший клуб.
   — Что делать? — спросил Бриссо. — Национальное собрание встанет на их сторону.
   — Ну и пусть, нам-то какое дело! — возразил де Лакло. — Разве народ не с нами? Продолжим.
   Бриссо продолжил диктовать мне петицию; в составлении ее г-н де Лакло больше участия не принимал. В текст он ввел то, что все авторы хартий с тех пор называли своей 14-й статьей; разве он мог сделать для них больше?
   Назавтра была суббота, но мы, метр Дюпле и я, не преминули в одиннадцать утра явиться в Якобинский клуб. Собралось едва человек тридцать. Мы ждали часа дня. К полудню набралось около сорока человек. Нам прочли петицию, встреченную рукоплесканиями; никто не заметил слов, внесенных в нее г-ном де Лакло; в таком виде петицию решили доставить на Марсово поле и подписывать на алтаре отечества.
   Чтобы отнести петицию на Марсово поле, образовали депутацию. Метру Дюпле надо было сдавать работу в Пале-Рояль; он просил меня пойти вместе с делегатами и, вернувшись домой, сообщить обо всем. Я очень любил трудиться, но положение было таким серьезным, это лихорадочное возбуждение было таким заразительным, обсуждаемый вопрос был столь жизненно важным, что я предпочел уйти из мастерской и не упускать из вида надвигавшиеся события. Поэтому я отправился вместе с депутацией.
   Мы пришли на Марсово поле. Так как распространился слух, что сюда должны доставить петицию, здесь сошлось около тысячи человек.
   Над алтарем отечества возвышалась большая картина, запечатлевшая апофеоз Вольтера.
   Делегаты поднялись на верхнюю площадку алтаря отечества и зачитали петицию; но подошла группа людей, в них узнали членов Клуба кордельеров. Встретив их приветственными возгласами, им стали читать петицию вторично. Все шло хорошо до вставленных г-ном де Лакло слов; но при словах «всеми конституционными средствами» кто-то попросил:
   — Извините, прочтите, пожалуйста, еще раз последние слова.
   — … всеми конституционными средствами, — повторил чтец.
   — Ни слова больше! — вскричал тот же голос. Потом к чтецу приблизился человек и представился:
   — Гражданин, меня зовут Бонвиль, я главный редактор газеты «Железные уста». Народ обманывают!
   — Верно! Правильно! Да! — закричали кордельеры.
   — Почему же народ обманывают? — спросил делегат, читавший петицию. — Объясните!
   — Повторяю, что народ обманывают! — снова вскричал Бонвиль. — «Всеми конституционными средствами» означает «с помощью регентства». Ну, а что такое регентство? Это правление Орлеанов вместо правления Людовика Шестнадцатого.
   — Вместо правления Капета, — вмешался чей-то голос, показавшийся мне знакомым.
   — Почему Капета? — спросил якобинец.
   — Вероятно, потому, что больше нет дворянских титулов, — пояснил тот же заикающийся голос. — Именно поэтому господин де Мирабо стал зваться Рикети, господин де Лафайет зовется теперь господином Мотье, и, следовательно, король Людовик Шестнадцатый отныне должен зваться Капетом.
   — Браво! Браво! — хором закричали все собравшиеся. Я узнал любимца кордельеров Камилла Демулена.
   — Будем осторожны, Франция не созрела для республики, — заметил якобинец.
   — Если она не созрела для республики, — возразил, по-прежнему заикаясь, Камилл Демулен, — почему, спрашивается, она перезрела для монархии?
   — Голосовать! Голосовать! — потребовали собравшиеся. Провели голосование. Почти единогласно было решено, что слова, вызвавшие такие бурные возражения, следует вычеркнуть; потом в порыве энтузиазма, вызванного голосованием, единодушно поклялись больше не признавать ни Людовика XVI, ни любого другого монарха.
   Условились, что завтра, в воскресенье, народ, извещенный об этом афишами, придет подписывать петицию к алтарю отечества.
   — Теперь, гражданин, нам остается сделать лишь одно, — сказал Бонвиль.
   — Что именно? — спросил Камилл Демулен.
   — Чтобы на нашей стороне был закон.
   — Он и так с нами, ведь Национальное собрание почти отрешило короля, а мы его свергнем, вот и все.
   — Но не таким способом.
   — Каким же?
   — Надо пойти в ратушу и получить разрешение на завтрашнее собрание.
   — Идем.
* * *
   Все направились в ратушу. Идти туда можно было только по набережным, и идти довольно долго; так как отказ мэра мог все сорвать, а я хотел принести метру Дюпле его ответ, то в ратушу я отправился вместе со всеми.
   Господина Байи в ратуше не оказалось; он находился на Вандомской площади: охранял Национальное собрание. Мы застали его помощника, изложили ему суть дела, и он не усмотрел здесь никаких помех; мы попросили письменного разрешения, но он ответил, что не видит в этом необходимости и хватит устного разрешения, добавив, что закон, кстати, на стороне народа, ибо тот лишь осуществляет свое право на составление петиций. Зачинщики всего дела приняли это к сведению.
   Я вернулся к метру Дюпле, сообщив ему, что петиция будет подписываться завтра и ее подписание разрешено, если не г-ном Байи, то, по крайней мере, первым его помощником. Но мы не знали, как развивались события в Национальном собрании.
   Собранию стало известно о решении, принятом кордельерами и якобинцами, оставшимися в старом помещении Якобинского клуба; новые якобинцы перешли к фейянам. Любой ценой надо было помешать народу взять верх над собой, и Собрание обратилось к мэру и в муниципальный совет.
   В десять часов вечера Байи и муниципальный совет решают, что завтра, в воскресенье 17 июля, ровно в восемь утра будет обнародован декрет Национального собрания, гласящий, что «приостановка исполнительной власти продлится до того дня, пока конституционный акт не будет представлен королю и одобрен им», и что декрет этот будут провозглашать на всех перекрестках городские приставы.
   Отныне каждый, не признающий акта, изданного Национальным собранием, то есть представителями народа, мог быть объявлен бунтовщиком и подвергнут преследованию.

XLIII. ЦИРЮЛЬНИК И ИНВАЛИД

   Нашим соседом по улице Сент-Оноре, через два дома от нас вниз по улице, был парикмахер, некто Леже. Этот цирюльник, как и все его собратья, был ярый роялист. Меня, наверное, могут спросить, почему все парикмахеры были роялистами.
   Объяснить это просто: цирюльники составляли одну из корпораций, которым революция нанесла наибольший урон. При Людовике XV и даже при Людовике XVI парикмахеры, изобретавшие те фантастические прически, что на протяжении полувека громоздились на головах женщин, представляли собой влиятельную силу.
   Среди парикмахеров была своя аристократия, она имела привилегии и, в отличие от г-на де Монморанси, не отреклась от них в ночь 4 августа.
   В любое время их допускали к дамам, и, подобно дворянам, они носили шпагу.
   Правда, чаще всего эта шпага была не страшнее сабли Арлекина и, так же как та, больше носилась для вида; почти всегда клинок был деревянный, иногда его не было вовсе, ибо эфес крепился прямо к ножнам.
   Мы помним, что королева, собравшаяся бежать, доверила свои бриллианты парикмахеру Леонару. Мы видели, сколько хлопот он доставил г-ну де Шуазёлю уверенностью в важности собственной особы, и прибавим, что он, действительно, был персоной значительной. Все знают, что Леонар оставил «Мемуары», ни больше ни меньше, подобно герцогу де Сен-Симону и г-ну де Безанвалю.
   Но с некоторых пор в знаменитой корпорации парикмахеров дела складывались все хуже и хуже. Общество двигалось к пугающей простоте, а Тальма нанес последний удар даже мужским прическам, сыграв роль Тита, давшего свое имя короткой стрижке. Поэтому парикмахеры были самыми жестокими врагами нового режима, то есть режима революционного.
   Но это еще не все; вращаясь среди высшей аристократии, целыми часами держа в своих руках головки придворных красавиц, беседуя с причесывающимися у него щеголями, выполняя роль сводника своих благородных клиентов, превращаясь в наперсника страстей, чему почти неотразимо способствовало движение гребня, сделанное умелой рукой, — парикмахер и сам развращался.
   Итак, в субботу вечером, в то самое время, когда муниципалитет издал постановление, направленное против петиционеров, наш сосед Леже пришел к метру Дюпле, чтобы попросить одолжить у него коловорот. Несмотря на разность убеждений, разделявших соседей, коловорот, конечно, был одолжен, причем, без всяких расспросов. Казалось, наш сосед Леже пережил истинное наслаждение, принимая из моих рук этот инструмент. Поблагодарив нас, он ушел.
   У входной двери его поджидал инвалид. Леже отдал ему коловорот; приятели перекинулись несколькими словами и разошлись.
   Они замыслили такой план: поскольку женщины начали принимать активное участие в революции, то много хорошеньких патриоток вместе со своими братьями, мужьями и любовниками должны были прийти на алтарь отечества подписывать петицию. Благодаря инструменту, позаимствованному у метра Дюпле, наш развратный цирюльник намеревался просверлить дырки в полу алтаря отечества и через них, из своего укрытия (там он находился бы, словно на первом поворотном круге под театральной сценой) смог бы разглядывать если и не личики прекрасных патриоток, то кое-что другое. Не желая в одиночку вкушать сие удовольствие, гражданин Леже предложил некоему старику-инвалиду стать компаньоном. Тот согласился, но, будучи человеком предусмотрительным, понимающим, что этим сыт не будешь, предложил, кроме коловорота, прихватить с собой съестное и бочонок с водой. Предложение было принято.
   Из этой договоренности последовало то, что воскресным утром 19 июля, за полчаса до рассвета, оба наших шутника взобрались на алтарь отечества с коловоротом и припасами, вынули доску из пола, пролезли внутрь и, ловко приладив доску на прежнее место, принялись за работу.
   К несчастью для наших любопытствующих, праздник привлек не только их. С рассвета Марсово поле оживилось. Со всех сторон сюда спешили продавцы пирожков и лимонада, надеясь, что патриотизм вызовет голод и жажду у пришедших подписывать петицию. Устав бродить без цели, одна торговка поднялась на алтарь отечества, чтобы поближе рассмотреть картину, изображавшую триумф Вольтера. Пытаясь прочесть клятву Брута, в которой ей не было понятно ни единое слово, она почувствовала, как в подметку ее туфли впивается бурав; она закричала, стала звать на помощь, вопить, что в алтарь отечества пробрались злоумышленники. Какой-то подросток побежал на Гро-Кайу за гвардейцами; гвардейцы, отнюдь не считая, что стоит беспокоиться из-за такого пустяка, не двинулись с места. Не получив помощи от солдат, мальчик обратился к рабочим; те, более чуткие к мольбам о бедствии, чем гвардейцы, прибежали, прихватив с собой инструменты; вскрыв настил алтаря отечества, они обнаружили Леже и его компаньона, притворившихся спящими. Сколь крепко они ни спали, в конце концов их разбудили, потребовали объяснить, зачем они сюда забрались.
   На сей раз их замыслы даже не имели чести принадлежать к тем намерениям, какими вымощена дорога в ад, и правда, в которой их вынудили признаться, оскорбила стыдливость дам из Гро-Кайу. В большинстве своем эти дамы были прачками, привыкшими держать в руках вальки, и если били, то били крепко; они не поняли шутников. В этот момент какой-то любопытный проскользнул внутрь алтаря отечества, чтобы посмотреть, как он устроен, и увидел бочонок с водой; приняв его за пороховую бочку, он бросился бежать, громко вопя, что двое пленников хотели взорвать алтарь отечества вместе с находящимися на нем людьми. Парикмахер и инвалид громко кричали, что в бочонке вода, а не порох. Выбив днище, люди убедились в их правоте, но истина в этом случае показалась им слишком простой; все сочли более естественным прикончить несчастных, отрезать им головы и вздернуть их на пики.
   Подошли муниципальные приставы и огласили решение мэра. Они шли со стороны Руля. На улице Сент-Оноре им встретилась другая процессия. Она сопровождала двух убийц, несших на пиках головы парикмахера и инвалида. Одна голова возникла передо мной словно призрак; я узнал несчастного парикмахера, приходившего вчера вечером позаимствовать у хозяина коловорот, и не поверил собственным глазам. Какое преступление мог совершить этот бедняга, чтобы его голову несли на пике? Я позвал метра Дюпле. Вероятно, мой голос звучал совсем необычно, ибо, кроме старухи-матери, вечно погруженной в чтение томика сказок «Тысячи и одной ночи», сбежалась вся семья; женщины испуганно визжали, но, поскольку люди уже начали привыкать к такого рода зрелищам, постепенно осмелели, выглянули на улицу и увидели голову Леже.
   Что же они натворили, спрашивали мы у людей. Одни утверждали, будто это головы двух отпетых преступников, хотевших с помощью пороховой бочки взорвать алтарь отечества заодно с людьми.
   Другие отвечали, что это головы двух национальных гвардейцев, убитых народом за то, что они требовали исполнения закона.
   Слухи дошли до Национального собрания. Председателем его был Дюпор; вместе с Шарлем Ламетом он разошелся с якобинцами-республиканцами. Он не преминул возложить ответственность за преступление на своих бывших коллег.
   — Господа, только что на Марсовом поле погибли два истинных патриота, — заявил он в Национальном собрании. — Погибли за то, что призвали взбунтовавшуюся толпу следовать закону. Их повесили на месте.
   — Это правда! — вскричал Реньо де Сен-Жан д'Анжели. — Я подтверждаю это сообщение. Погибли два национальных гвардейца. Я требую введения закона военной) времени, да, требую! Национальное собрание должно объявить преступниками, оскорбляющими нацию, всех тех, кто либо своими поступками, либо коллективными или личными писаниями подстрекают народ к неповиновению.
   Именно этого больше всего добивалось Национальное собрание: подавляющее большинство в нем составляли роялисты и конституционалисты, а республиканцы, то есть депутаты, поддерживавшие петицию и, следовательно, требовавшие отрешения короля, представляли собой весьма незначительное меньшинство.