Александр Дюма
Волонтер девяносто второго года

I. КАКИМ ОБРАЗОМ КО МНЕ ПОПАЛИ ЭТИ МЕМУАРЫ

   Бегство Людовика XVI и его арест в Варенне — одно из тех событий революции, какое всегда интересовало меня больше всего. Поэтому к тому дню, а именно к 19 июня 1856 года, когда я решил совершить поездку в Варенн (о ней я еще сообщу кое-какие подробности), благодаря которой были получены мемуары, публикуемые ныне, я прочитал почти все написанное об этом бегстве.
   Назовем главных авторов, повествовавших о нем, и, чтобы не быть пристрастным, расположим в той последовательности, в какой мы читали их сочинения. Это аббат Жоржель, Лакретель, Тьер, Мишле, Луи Блан, г-жа Кампан, Вебер, Леонар, Бертран де Мольвиль, де Буйе, де Шуазёль, де Валори, де Мустье, де Гогела.
   И все-таки, несмотря на мое знакомство с трудами этих историков и — как бы мне назвать других сочинителей? — этих хроникеров, в моем романе «Графиня де Шарни» были допущены некоторые ошибки. На эти погрешности с чисто дружеской доброжелательностью изволили указать мои читатели из Сент-Мену и Варенна, предлагая прислать свои замечания, если когда-нибудь я предприму второе издание этого романа.
   Ошибки, подобные тем, на какие обращали мое внимание, в романе большого значения не имеют, и, кстати, я сделал их потому, что до меня они уже допускались другими; однако эти ошибки также вкрались в мою «Историю Людовика XVI», и, имея главным образом в виду эту книгу, я решил окончательно развеять сомнения, что могли оставаться даже после писем моих читателей, и, выехав из Шалона, повторить шаг за шагом путь, проделанный королем за шестьдесят пять лет до этого.
   Мне необходимо было проехать этой дорогой именно из Шалона, потому что в этом городе с опознания короля началась череда событий, вечером завершившихся в Варенне его арестом.
   В этой работе, напоминающей, наверное, труд доезжачего, идущего по следу, я буду задерживаться на описании всех тех мест, где останавливалось королевское семейство, и буду обращаться не только к печатным рассказам, но и к устным преданиям, не только к устным преданиям, но и к воспоминаниям очевидцев, собственными глазами наблюдавших эти исторические события в минуты их свершения; значительность этих событий за две трети века, миновавших с той поры, стала еще более очевидной.
   Действительно, когда мы задумываемся над ними, приходится признать, что бегство короля из Парижа и его арест в Варение представляют собой самый важный факт Французской революции и — скажу больше — всей истории Франции: это кульминация монархии; семьсот четыре года потратила монархия на то, чтобы добраться до Варенна, но лишь девятнадцать месяцев понадобилось ей, чтобы приехать из Варенна на площадь Революции.
   И пусть никто не обманывается в отношении наших намерений: значительным это событие представляется нам не с точки зрения трагической судьбы королевской семьи; мы отмечаем это событие как самое значительное во Французской революции и даже во всей истории Франции отнюдь не потому, что головам трех особ, находившихся в карете, уносившей монархию в пропасть, было суждено пасть на эшафоте, — нет, мы делаем это потому, что считаем: арест короля в этом городке, еще накануне, 22 июня, безвестном, но на другой день роковым образом и навсегда вошедшем в бессмертие, служит истоком всех последующих великих политических катаклизмов.
   Если бы Людовик XVI действительно остался верен своей присяге конституции, не попытался бы бежать и не был бы задержан, на смену тем событиям, что произошли, пришли бы другие, и не было бы ни гражданской войны, ни иностранного вторжения, ни коалиции, ни 2 сентября, ни взятия Тулона, ни Бонапарта, ни террора, ни 13 вандемьера, ни Директории, ни 18 брюмера, ни Наполеона, ни Аустерлица, ни Москвы, ни Фонтебло, ни возвращения с острова Эльбы, ни Ватерлоо, ни Святой Елены, ни революции 1830 года, ни революции 1848 года, ни Второй империи (ведь и Первая не возникла бы).
   И Бог знает, какие события пришли бы на смену тем, что совершились и на семь десятилетий приковали историю Франции, а следовательно, историю мира, к огромной машине, именуемой Парижем.
   Заглядывая в подобную пропасть, испытываешь головокружение.
   Когда я принял решение отправиться в Варенн, предстоявшее расследование показалось мне столь захватывающим, что между замыслом и его воплощением не прошло и двух дней: из Парижа я выехал 19 июня 1856 года, а 20 июня, в час ночи, приехал в Шалон note 1.
   Владелец гостиницы «Всевышняя Богородица», где мы остановились, даже не подозревал, что люди могут приезжать в Шалон с какой-либо иной целью, нежели изучение вин Шампани; он дождался нашего пробуждения, чтобы сначала осведомиться, что нам подать на завтрак, а потом спросить, не желаем ли мы посетить погреба г-на Жакессона. Мы поблагодарили нашего хозяина за эту двойную любезность; но, положившись во всем на его отменный вкус в составлении меню нашего завтрака, объяснили, что приехали заниматься не изучением виноделия, а историческими разысканиями.
   Поэтому, позавтракав, мы попросили его раздобыть нам кабриолет, лошадь и кучера, чтобы мы могли держать человека, животное и экипаж столько времени, сколько нам потребуется. Сделку заключили на условии выплаты десяти франков в день. Кроме того, было оговорено, что кормить лошадь и возницу будем мы.
   Все, кто пожелает узнать подробности этой поездки и сопровождать меня в моем паломничестве по историческим местам, могут прочесть небольшой томик, изданный Мишелем Леви и озаглавленный «Дорога в Варенн». По всей вероятности, это самое исчерпывающее сочинение о бегстве короля.
   Но, поскольку эти строки преследуют совсем иную цель (она не имеет ни малейшего отношения к той задаче, какую мы ставили в книге «Дорога в Варенн»), а именно — сообщить нашим читателям, как к нам попала рукопись, которую мы публикуем сегодня под заголовком «Волонтёр девяносто второго года», мы сразу же перенесем их в Варенн, на площадь Латри, где мы — мой спутник и я — очутились 22 июня 1856 года, на вторые сутки после отъезда из Шалона.
   Мы, как уже говорилось, отправились на поиски подробностей, особенно тех, что могли сообщить очевидцы. Я уже разыскал двух стариков, способных поделиться со мной этими подробностями: г-на Нисеза в Шалоне, одного из двух форейторов, сопровождавших короля, и г-на Матьё, нотариуса в Сент-Мену, видевшего короля в ту минуту, когда при смене лошадей его опознал Друэ.
   Но мне было исключительно важно найти в самом Варение еще нескольких свидетелей той великой эпохи, ибо там разыгралась самая драматическая сцена катастрофы.
   Я обратился к архивариусу, успевшему уже достать для меня очень ценный документ — план города, датированный 1772 годом и изображающий город таким, каким он был во время тех событий, и спросил его, не знает ли он в Варение человека, который видел тогда короля и был свидетелем его ареста.
   Он назвал полковника Рене Бессона. Я попросил архивариуса сообщить мне адрес этого человека.
   — Я сделаю больше, — ответил он. — Отведу вас к нему. И мы тотчас направились на площадь Латри.
   В тот момент, когда мы выходили с улицы Часов на площадь, где был задержан Людовик XVI (по странной игре случая она имеет форму ножа гильотины), мой вожатый опустил мне руку на плечо.
   — Смотрите, вон нужный нам человек, — сказал он.
   — Где?
   — Перед своей дверью.
   И он показал мне на углу площади Латри и улицы Басс-Кур красивого старика, который нежился в лучах заходящего солнца. Он сидел, откинувшись на спинку удобного кресла, и, положив на табурет вытянутую правую ногу, постукивал по ней тростью. По воинственному выражению его физиономии узнавался старый солдат; по безмятежному спокойному челу угадывался благородный человек. Длинные курчавые седые волосы, словно львиная грива, обрамляли его лицо, разделенное надвое густыми усами; он подкручивал их любовным жестом, свойственным военным. В петлице синего сюртука покроя эпохи Империи красовалась розетка кавалера ордена Почетного легиона. Это и был полковник Рене Бессон.
   Мы приблизились к нему. Он видел, куда мы идем, и угадал, что у нас к нему дело; выпрямившись в своем кресле, он снял правую ногу с табурета и ждал нас, вопрошающе глядя вперед, словно часовой на посту, левой рукой держа свою трость как ружье.
   — А, это вы, господин Лёдюк, — заметил он.
   — Да, полковник, я, и в хорошей компании. Старый солдат сделал попытку встать, но я протянул к нему руку и воскликнул:
   — Умоляю вас, полковник, сидите!
   Он снова принял прежнюю позу, приветствуя нас кивком, и ждал, когда мы объясним ему цель нашего прихода.
   — Полковник, — начал я, — по праву сына одного из ваших бывших товарищей по оружию, ибо вы участвовали в Египетском походе…
   — Да, сударь, под началом генерала Дезе, — ответил он.
   — По праву сына одного из ваших собратьев по оружию, — повторил я, приветствуя поклоном и фамилию победителя Мурадбея, и того, кто ее произнес, — я имел дерзость прийти, чтобы просить вас сообщить мне некоторые сведения.
   — Пожалуйста, сударь, без церемоний. Мы, старики, — живые легенды и хотели бы умолчать о событиях, коим были свидетелями, хотя у нас нет на это права. Но, прежде всего, с кем имею честь? — спросил старик.
   — Обращаясь к вам, я взывал к имени моего отца. Поэтому пусть мой отец и представит меня вам: я сын республиканского генерала Александра Дюма.
   Полковник внимательно на меня посмотрел, и я заметил, как в его глазах промелькнули задорные юношеские огоньки.
   — Ну да, конечно же! — воскликнул он. — Вы похожи на вашего отца ростом и лицом. Правда, он был посмуглее вас.
   — Ваше замечание доказывает, что вы близко знали моего отца, полковник. Вы служили под его началом?
   — Нет, но я помню его в двух делах: в битве у пирамид и во время восстания в Каире. И в обоих этих случаях он глубоко врезался мне в память.
   — Вы понимаете, полковник, как важны ваши слова для сына, почти не знавшего своего отца.
   — Да, позже я узнал, что он умер молодым.
   — В сорок лет, полковник.
   — Да, да, был убит или отравлен, что-то в этом роде. Но заходите же в дом.
   — Благодарю вас, сударь, мы не хотим лишать вас этого славного солнца.
   — Полноте! Это же не солнце Египта!
   — Но это солнце родины.
   — Ну хорошо, тогда возьмите стулья, господин Лёдюк, присаживайтесь. Господин Лёдюк принял приглашение, зашел в дом и принес два стула. Один взял я, другой — он, и мы сели.
   Несколько мгновений я сидел молча, рассматривая этого старика, на чьих глазах прошли конец прошлого века и больше половины нынешнего; сейчас он расскажет мне о великих Делах великой эпохи, расскажет на той самой площади, что видела, как свершилось одно из величайших событий! Потом, поняв, наконец, что, будучи не в состоянии читать мои мысли, он, должно быть, удивлен моим молчанием, я сказал:
   — Извините меня, полковник, что я возвращаюсь к этой теме, но вы оказали мне честь, заметив, что в битве у пирамид и во время восстания в Каире мой отец оставил в вашей памяти неизгладимые воспоминания. Могу ли я осведомиться, чем были вызваны подобные впечатления?
   — Вы лучше меня знаете, сударь, — начал полковник, — что ваш отец служил в Египте в звании генерала, командующего кавалерией.
   — Да, полковник, знаю.
   — Так вот, поскольку перед битвой у пирамид мы еще не успели организовать кавалерию, генерал Дюма оказался на посту командующего, но без солдат, кем мог бы командовать. В итоге вышло так: когда завязалось сражение, он появился на поле боя как простой любитель, вооруженный собственной двустволкой, занял место в каре — в его рядах стоял и я, тогда младший лейтенант; каре командовал его друг генерал Ренье.
   — Мне, полковник, в самом деле известны эти подробности.
   — Но вы не знаете того, чего знать не можете, сударь; как поразило меня, в ту пору уже бывалого солдата, ведь я волонтёр девяносто второго года, — спокойствие, хладнокровие вашего отца; высокий ростом, возвышаясь на целую голову над рядами нашего каре, он заряжал и разряжал свою двустволку, словно на охоте, и, стреляя из обоих стволов, укладывал сразу двух мамелюков; причем он заранее указывал генералу Ренье на тех, кого хотел подстрелить. Право слово, ваш отец был грозный охотник на людей, — с улыбкой прибавил полковник Бессон. — В тот день ему досталось славная добыча.
   — Ну, а второе дело?
   — Я уже говорил вам, что это случилось во время восстания в Каире. Я лежал в госпитале, вот из-за этой царапины (полковник показал на шрам, идущий от виска до верхней губы) — ее нанесла мне дамасская сабля одного мамелюка. Я неплохо отбивался своей саблей, но дамасская сталь перерубила ее пополам так, как будто я держал в руках деревянную палку Арлекина. Мы услышали громкий шум, нам кричали, что Каир горит, французов режут, генерал Дюпюи убит, а его голову носят на пике и скоро прикончат нас всех, ведь за два дня до этого генерал Бонапарт покинул Каир.
   — Да, и в его отсутствие командование принял мой отец.
   — И принял очень удачно, доложу я вам, ведь в этом я толк знаю. Кажется, в те часы, когда вспыхнул мятеж, ваш отец спал, а поскольку стояла жара… Вы представляете, какая там жара?
   — Да, представляю.
   — Так вот, ваш отец лежал в гамаке совершенно голый. Его разбудили крики орущих турок; он выглянул в окно и сразу увидел голову генерала Дюпюи: как я уже говорил, турки носили ее на пике. Сами понимаете, дело было ясное. Он не стал ни о чем спрашивать, вскочил на коня без седла и поводьев и, схватив только свою саблю — это была своего рода сабля Голиафа, он заказал ее специально для себя и только один мог ею сражаться, — поскакал по улице, похожий на бронзовую статую, только что отлитую, еще не остывшую; с криком «Французы, ко мне!» он размахивал саблей направо и налево, каждым ударом разя врагов, так что турки приняли его за ангела-погубителя и укрылись в большой мечети, куда он их загнал, влетев туда на коне. Дело наделало так много шума, что, вернувшись в Каир, генерал Бонапарт сказал: «Прекрасно, я закажу об этом картину для Музея». Сделал он это или нет? Мне ничего об этом не известно.
   — Картина была написана, но моего отца на ней изобразить забыли.
   — И кого же нарисовали вместо него?
   — Высокого блондина-гусара, в деле не участвовавшего.
   — Когда живешь на свете восемь десятков лет, видишь немало подобных вещей, — со вздохом заметил полковник.
   — Вы ведь многое повидали, полковник, не правда ли?
   — Многое… Мне помогал случай: я оказывался почти всюду, где происходило какое-нибудь интересное событие, начиная с праздника Федерации тысяча семьсот девяностого года и кончая революцией тысяча восемьсот тридцатого года.
   — Вы ведь видели и арест Людовика Шестнадцатого, не так ли?
   — Ах, это! Я могу даже сказать, что был его непосредственным участником.
   — Прекрасно, именно арест короля и привел меня сегодня в Варенн.
   — И этому я обязан удовольствием видеть вас?
   — Именно.
   — Что, в таком случае, я могу сделать для вас?
   — Помочь мне, романисту, исправить отдельные ошибки историков.
   — Охотно. Ох уж эти ваши историки, они и вправду натворили ошибок. Я читал все их сочинения.
   — Я тоже, и поэтому, обнаружив, что они противоречат ДРУГ другу, приехал в Варенн, чтобы найти такого человека, кто сам все видел, а не просто рассказывает об этом.
   — Превосходно, это делает вам честь, хотя вы не историк, а романист.
   — Неужели к вам ни разу не приезжали ни господин Тьер, ни господин де Лакретель, ни Ламартин?
   — Нет. Лишь однажды я встретил господина Виктора Гюго: он сидел на том же месте, что и вы, зарисовывая пером вид площади; но я до сих пор не знаю, написал ли он о двадцать втором июня тысяча семьсот девяносто первого года.
   — Да, написал книгу. Правда, это рассказ о путешествии и бегство короля и его арест в Варение входят в нее только эпизодом. Я пришлю ее вам.
   — Вы доставите мне удовольствие, — и, немного помолчав, полковник Бессон продолжал: — Видите ли, сударь, в таком городе, как Париж, среди таких людей, как парижане, любое событие, сколь бы значительно оно ни было, не оставляет следа; события, происходящие в Париже, подобны волнам на море: одни сменяют другие. Но в маленьком провинциальном городе, вроде нашего, все обстоит иначе. До двадцать первого июня тысяча семьсот девяносто первого года никому никогда и в голову не приходило вспоминать о Варение; двадцать второго июня взоры всей Европы были устремлены на Варенн. Всего двенадцать часов город жил по-настоящему; за эти полусуток в нем свершилось громадное событие: с того дня каждый, кто рождается здесь, оглядывается назад, чтобы яснее разглядеть в прошлом это знаменитое двадцать второе июня. Расспросите самого скромного гражданина в Варенне: он знает историю этих двенадцати часов глубже, чем лучший историк в Париже.
   — Я уже обратил на это внимание, ибо, признаться, доверившись господину Тьеру и Ламартину, отправился на площадь Великого Монарха, считая, что именно там был арестован король.
   — Вы поступили как все и, следовательно, совсем не разобрались в том, как он был арестован; если бы он добрался туда, то спасся бы, поскольку попал бы к гусарам господина де Буйе.
   — Поэтому я и не понял, как его задержали.
   — Чтобы вы как-то в этом разобрались, прежде всего надо вам сказать, что площадь Латри в тот день выглядела совсем иначе, чем двадцать второго июня тысяча восемьсот пятьдесят шестого года.
   — Я знаю; вот план тысяча семьсот семьдесят второго года, который мне любезно подарил господин Каре де Мальберг.
   — Перед нами стояла церковь святого Жангульфа; перед ней было кладбище; позади церкви была арка — если смотреть от нас, то она шла влево, от апсиды до самой площади; под ней проезжали экипажи, но не могла проследовать слишком высокая карета короля. Форейтор был вынужден остановиться, иначе двое телохранителей, сидевших на козлах, расшибли бы себе лбы.
   — Вы объясняете все то, в чем запутал меня господин Тьер.
   Я раскрыл свои альбом, куда переписал, не желая таскать с собой полусотню томов, отрывки из исторических трудов, имеющие отношение к Варенну.
   — Послушайте, что пишет Тьер в своей «Истории революции», — продолжал я. — «Варенн построен на берегу узкой, но глубокой реки».
   — Вы видели реку? — с улыбкой спросил г-н Бессон.
   — Да, но все совсем наоборот: она широкая, но глубиной не больше фута.
   — Господин Тьер спутал канал с рекой. Господин де Буйе не мог перебраться через канал; реку, даже в половодье, перейдет ребенок.
   — Подождите, мы еще не дочитали до конца; здесь в каждой строчке ошибка. «На площади должен был стоять в карауле отряд гусар, но офицер, видя, что казна, о которой ему сообщили, не прибывает, оставил своих солдат в казарме. Наконец появляется карета и переезжает мост».
   — Карета не переезжала моста, — объяснил мне полковник, — но обогнула церковь, поскольку форейторы поняли, что экипаж слишком высок и не пройдет под аркой, и в тот момент, когда она въехала на улицу Басс-Кур, вон туда, напротив дома триста сорок три, — там сейчас бакалейная торговля, а тогда находилась гостиница «Золотая рука», которую держали братья Леблан, — ее остановили.
   — Очень хорошо, вас я прекрасно понимаю. Но каким образом, скажите на милость, я могу это понять у господина Тьера, пишущего: «Едва карета въехала под арку…»
   — По ту сторону моста никакой арки не было. Историк перепутал площадь Латри и площадь Великого Монарха, спутал верхний город с нижним.
   — А где же дом прокурора коммуны, господина Coca?
   — Пройдите на улицу Басс-Кур, и примерно в метре от вас будет дом двести восемьдесят семь, это он и есть; старого фасада больше не существует; нынешний фасад новый, ему пятнадцать лет.
   Пройдя несколько шагов, я оказался посредине улицы Басс-Кур.
   — Дом отсюда виден прекрасно, — согласился я. — Ну, а где вы жили тогда?
   — На другой стороне улочки находилась столярная мастерская, сегодня это дом двести восемьдесят четыре; там я провел несколько счастливейших и печальнейших часов в моей жизни.
   Я вернулся и сел рядом с ним.
   — Хорошо, — сказал я, — теперь я более чем когда-либо уверен, что, если хочешь узнать историю, не надо обращаться к историкам.
   — Конечно! Все историки списывают друг у друга. Когда один совершает ошибку, другие уже не стараются ее исправить. Они подобны баранам Панурга: когда один решается на что-то, все остальные бросаются вслед за ним. Вот, к примеру, господин Тьер утверждает, будто мы потратили неделю, чтобы добраться до Парижа, тогда как нам понадобилось на это всего три дня.
   — Неужели вы сопровождали короля в Париж?
   — Бесспорно!
   — Значит, вы были свидетелем гибели господина де Дампьера? Заметьте, я говорю гибели, а не убийства.
   — Я помогал нести его тело.
   — Ему ведь отрезали голову и поднесли ее на пике к дверце кареты королевы?
   — Ничего подобного!
   — Однако так пишет Мишле.
   — Я читал Мишле; он один точно рассказывает об аресте короля. Но здесь он ошибается: голова была изуродована выстрелом из ружья, раздробившим челюсть, но от тела отделена не была. Я присутствовал при эксгумации трупа, состоявшейся шестого октября тысяча восемьсот двадцать первого года — голова еще держалась на шейных позвонках.
   — И вы дошли до Парижа?
   — Я не только дошел до Парижа, но по причинам, о каких нет необходимости вам рассказывать, оставался в Париже до того дня, пока, став волонтёром, не прибыл в армию Дюмурье.
   — Вы участвовали в битве при Вальми?
   — В полк я явился за десять дней до сражения.
   — Следовательно, второго сентября вы еще находились в Париже.
   — Да, и едва не сложил свои кости в Ла Форс.
   — Почему?
   — Пытаясь спасти одну женщину, или, вернее, принцессу, но, должен вам признаться, не потому, что она была принцессой, а потому, что была женщиной.
   — Принцессу де Ламбаль?
   — Вы угадали.
   — Ну и ну! Да ведь вы сама история, живая история.
   — Вы удивитесь еще больше, — улыбнулся в ответ полковник, — если я вам скажу, где я жил.
   — Где же?
   — На улице Сент-Оноре… Угадайте, у кого.
   — У столяра Дюпле, наверное?
   — Правильно.
   — Значит, вы видели Робеспьера?
   — Как вас сейчас.
   — В домашней обстановке?
   — Признаться, это я смастерил ему стол, за которым он написал большую часть своих речей.
   — А видели вы Дантона?
   — Дантона? Это он завербовал меня в волонтёры, и он же второго сентября… Одним словом…
   — Что?
   — Так, ничего… Я видел их всех: и Дантона, и Камилла Демулена, и Сен-Жюста — всех, начиная с несчастного Барнава, кого мы встретили в Пора-Бенсоне вместе с Петионом и Латур-Мобуром, и кончая калекой Кутоном. Видел, уже позднее, герцога Энгиенского и маршала Нея.
   — Вы видели герцога Энгиенского?
   — Я был секретарем военного совета, когда его там судили.
   — И встречались с маршалом Неем?
   — Он произвел меня в подполковники во время отступления из России, и, вероятно, я был последним его знакомым, кому он кивнул, отправляясь на мученическую смерть.
   — Знайте, полковник, что я больше от вас не отстану! Я буду вашим секретарем, и мы начнем писать ваши воспоминания.
   — Вы опоздали, — рассмеялся полковник. — Мои воспоминания уже на три четверти закончены.
   — Вы действительно написали мемуары?
   — Почему бы нет?
   — Вы правы, я веду себя глупо. Должно быть, полковник, они крайне любопытны.
   — Что вы! Я просто-напросто занялся этим делом для собственного развлечения… а вот и мой секретарь, посмотрите.
   В это мгновение дверь распахнулась и к нам подошла очаровательная девушка лет семнадцати-восемнадцати.
   — Мадемуазель… — повернулся я к ней.
   — Это мадемуазель Мари, моя внучка. Сделайте сударю реверанс, мадемуазель Мари, вы должны поблагодарить его за те бессонные ночи, что он заставил вас проводить.
   — Меня? — покраснев, спросила девушка.
   — Ну да, вас.
   — Но мы не знакомы.
   — Напротив, никого другого вы и знать не желаете: читаете то «Монте-Кристо», то «Мушкетеров».
   — Господин Дюма! — воскликнула девушка.
   — Да, это господин Дюма! Теперь вы убедились, Перретт, что знакомы с ним.
   — Ой! — вскрикнула девушка. — О господин Дюма; как я рада видеть вас!
   — Неужели вы говорите правду?
   — Уверяю вас. Вы заставили меня пролить столько слез!
   — Надеюсь, вы прощаете мне ваши слезы?
   — Не только прощаю, но и благодарю вас за них.
   — Прекрасно, значит, вы будете моей соучастницей.
   — В чем?
   — В заговоре.
   — Против кого?
   — Против полковника.
   — Дедушки?! Вы хотите устроить заговор против дедушки? Что же такого он натворил?
   — Написал мемуары.
   — Знаю, ведь я сама писала их под его диктовку.
   — Чудесно, вот эти мемуары я и хочу прочесть.
   — Вы слышите, дедушка? Господин Дюма желает прочитать ваши воспоминания.
   — А кто мешает? — спросил полковник. — Не я же.
   — Вы согласны, полковник? — вскричал я.
   — Отказав вам, я выглядел бы человеком, придающим им значительность, какой в них нет.
   — Полковник, я, как парижский гамен господина Вандербюрша, хочу вас расцеловать.
   — Расцелуйте лучше моего секретаря, вам обоим это доставит больше удовольствия.