Я спустилась по лестнице и пересекла задний двор, откуда через дверь для прислуги можно было выйти на боковую улицу. Обычно в это время ночи она была закрыта на засов изнутри, но художник, выходя, отважился оставить ее незапертой. Случись теперь кому-нибудь проснуться и обнаружить это… Я поняла, что могла бы погубить его жизнь, просто задвинув засов. Но вместо этого я скользнула вслед за ним во тьму.
   Я сделала шаг вперед. Дверь за мной была все еще распахнута. Я потянула за нее, прикрыла, потом толкнула назад, чтобы увериться, что она открывается. Немного постояла на месте, подождала, пока сердце перестанет так колотиться.
   Когда я почувствовала, что успокоилась, то сделала полдюжины шагов в темноту. Дверь за мной растаяла в черной пустоте. Но в тот же миг мои глаза стали лучше видеть. На небе висел тоненький серпик луны, но его света хватало, чтобы я различала булыжники прямо перед собой. Я заставила себя шагать быстрее. Пятнадцать, теперь двадцать шагов. Потом тридцать. До конца одной улицы, до начала другой. Тишина оказалась еще глубже темноты. Я почти достигла следующего угла, как вдруг послышалось шуршанье, по подолу моего платья что-то пробежало. Я невольно замерла от страха, хотя понимала, что это всего лишь крыса. Как там говорил Монах? Что под покровом ночи рыщет отребье города. Что ночь вливает похоть, как яд, в жилы людей. Но почему? Пускай люди скрывают свои мерзости друг от друга – ведь Божье око видит их так же ясно во тьме, как и при дневном свете? Или это наваждение может напасть на всякого? Может быть, блудницы – это обычные женщины, которые просто слишком надолго задержались в ночной темноте? Смех да и только. И все же я поежилась, как от холода.
   Я сделала несколько глубоких вдохов. К запаху свободы примешивалась кислая вонь мочи и гниющих объедков. Флорентийцы оставляли на улицах свои метки, словно коты. Пускай Савонарола ратует за чистоту помыслов, грязь и разложение окружают нас отовсюду. Однако этим меня было не испугать, не остановить. Ведь мои братья, грубияны и невежды, каждую ночь разгуливают по темному городу. Я просто последую их примеру и пройду по улицам к Собору, а оттуда к реке. Потом вернусь. Это не так далеко, чтобы заблудиться, но достаточно далеко, чтобы спустя много лет, когда мои дочери станут приставать ко мне со своими расспросами, я могла бы сказать им, что здесь им нечего бояться, но и не к чему особенно стремиться. Это тот же самый город – просто без света.
   Улица стала шире. Я зашагала быстрее, мои башмаки отстукивали дробь по неровной булыжной мостовой, а отцовский плащ мел землю вокруг меня. Где же сейчас художник? Прежде чем пуститься по его следам, я некоторое время выждала. Наверняка он давно уже миновал мост. Сколько времени ему на это понадобится – дойти туда, потом вернуться? Это зависит от того, что он там собирается делать. Но об этом я сейчас не стану думать.
   Когда я завернула за угол, то впереди, в конце улицы, показалась темная – чернее самой ночи – громада Собора с его исполинским куполом, поднимавшимся прямо в небо. Чем ближе я подходила, тем невероятнее казалась его величина – словно весь город лежал, свернувшись, в его тени. Я легко представляла себе, как он отрывается от земли прямо у меня на глазах, медленно, как гигантская черная птица, поднимается над домами, над долиной и воспаряет ввысь, в небеса.
   Я обуздала свое воображение и торопливо двинулась через площадь, опустив голову. За Баптистерием я свернула на улицу, ведущую на юг, прошла мимо церкви Орсанмикеле – ее святые поглядели на меня из своих ниш каменными глазами. Днем здесь был рынок, шла торговля тканями, за столами, покрытыми зеленым сукном, сидели менялы и ростовщики, и их громким голосам вторило щелканье деревянных счетов. Когда отец только начинал свое дело, у него тоже была здесь лавка, и однажды мы с матерью пришли сюда повидать его, – я тогда подивилась рыночной суете и гаму. Помню, как отец обрадовался, увидев меня, а я зарылась лицом в горы бархата – гордая, избалованная дочка преуспевающего купца. Но сейчас площадь была совершенно пустынна, стояла гулкая тишина, а под арками лоджий, будто в кармашках, затаилась самая густая чернота.
   – Юный мессер очень поздно бродит по улицам. Твои родители знают, где ты сейчас?
   Я застыла. Этот голос, тягучий и сладкий, как патока, доносился откуда-то из тьмы. Если я поверну обратно, то в считанные мгновенья окажусь на площади у Баптистерия. Но бежать означало бы выдать свой страх.
   Я увидела, как от стены отделяется фигура монаха – высокого мужчины в темной доминиканской сутане, с головой, закрытой капюшоном. Я ускорила шаг.
   – Ты нигде не укроешься, мессер! Господь всюду увидит тебя. Сними шляпу и покажи мне свое лицо. – И голос его сделался резким. Но я почти достигла угла, и его слова неслись за мной, когда я углублялась в темноту. – Ну, давай. Беги домой, мальчик. Не забудь надеть свою шляпу, когда явишься в исповедальню, чтобы я знал, на кого налагать епитимью!
   Мне пришлось сглотнуть не один раз, прежде чем в пересохшем рту вновь появилась слюна. Чтобы отвлечься, я попыталась представить себе карту города. Я свернула налево, потом еще раз налево. Переулок был крутым и узким. Должно быть, я уже снова приблизилась к Собору, как вдруг послышался смех и передо мной из темноты выросли две мужские тени. У меня похолодела кровь в жилах. Они шли под руку, целиком занятые друг другом, и вначале не обратили на меня внимания. Если повернуть назад, я снова столкнусь с тем монахом, а между ними и мной больше не было боковых улиц. Чем быстрее я буду идти, тем скорее все кончится.
   Один заметил меня раньше другого. Он снял руку с талии своего спутника и сделал шаг в моем направлении. Потом за ним последовал и второй, и стало ясно, что они оба решительно направляются ко мне с двух сторон, так что между ними вскоре осталось расстояние в несколько шагов. Я опустила голову еще ниже, так что теперь шляпа Томмазо полностью закрывала мое лицо, и еще плотнее запахнула плащ. Я скорее слышала, чем видела, как они все приближаются. Мне стало трудно дышать, кровь стучала в ушах. Они поравнялись со мной раньше, чем я успела собраться с мыслями, и оказались по обе стороны от меня. Мне хотелось пуститься наутек, но я боялась, что это лишь раззадорит их. Я опустила голову и принялась мысленно считать шаги.
   Когда они приблизились, я услышала их шепот, похожий на какие-то звериные звуки, свистящий и угрожающий: «Чак-шак-хсс, чак-шак-чак-шак. Хсссс». За этим последовало совсем девичье хихиканье. Мне стоило огромных усилий не закричать. Проходя мимо, они слегка задели меня.
   А потом так же неожиданно они исчезли. Я услышала, как их смех делается хриплым и уверенным, каким-то лукавым, и, бросив украдкой взгляд через плечо, я увидела, что они снова слились, как два ручейка, взялись за руки и позабыли обо мне, снова занявшись друг другом.
   Мне больше ничего не грозило, но от пережитого ужаса меня покинули последние остатки смелости. Я подождала, пока незнакомцы скроются, а потом повернулась и побежала домой. Не чуя под собой ног, я мчалась что было духу и, поскользнувшись на булыжниках, чуть не растянулась на мостовой. Наконец впереди показался фасад нашего палаццо со статуей Пресвятой Девы на углу, приветствующей усталых путников, и я из последних сил пробежала оставшийся отрезок пути до задней двери. Как только дверь закрылась за мной, я почувствовала, что у меня подкашиваются ноги, и села на землю. Глупая, глупая девчонка! Прошла с десяток улиц и понеслась бегом домой, напугавшись первых признаков жизни. Нет у меня ни смелости, ни силы духа. Я и вправду заслуживаю того, чтобы меня держали взаперти. Пускай дьявол забирает отважных, зато добродетельные обречены умирать от скуки. От скуки и тоски.
   На глазах у меня выступили слезы обиды и ярости. Я поднялась с земли и уже пересекла половину двора, как вдруг раздался скрип отворяющейся двери.
   Я снова скользнула в тень. Это он. Дверь затворилась, тихо-тихо, и я услышала звук засова, ложащегося в пазы. На мгновенье наступила тишина, а потом послышались приглушенные шаги по двору. Я выждала, пока он почти поравняется со мной. Он тяжело дышал. Возможно, он тоже бежал. Если бы я
   стояла тихо, он бы просто прошел мимо. Зачем я это сделала? Потому что обидно оказаться такой трусихой? Чтобы понять, на что я способна? А может, мои намерения были куда менее добрыми – мне захотелось напугать другого человека так, как только что напугали меня?
   – Вы хорошо развлеклись?
   Заговорив, я сделала шаг вперед и встала у него на пути. От неожиданности он подскочил на месте, и я услышала, как что-то упало: глухой стук, как будто какой-то твердый предмет ударился оземь. И это, похоже, испугало его больше, чем мое появление: он опустился на корточки и принялся отчаянно шарить вокруг себя. Но я его опередила. Мои пальцы наткнулись на твердый переплет книги. Наши руки встретились. Он мгновенно отдернул свои, как будто их обожгло мое прикосновение. Я протянула ему книгу, и он схватил ее.
   – Что вы здесь делаете? – прошипел он.
   – Вас подкарауливаю.
   – Зачем?
   – Я же говорила. Мне нужна ваша помощь.
   – Я не могу вам помочь. Разве вы не понимаете? Я расслышала страх в его голосе.
   – Почему? Что там произошло? Что вы видели?
   – Ничего. Ничего. Оставьте меня в покое.
   И он оттолкнул меня в сторону, встал и, пошатываясь, пошел дальше. Но видимо, мы слишком шумели, потому что из мрака загремел голос, пригвоздив нас обоих к месту:
   – Эй вы там! Заткните глотки! Ступайте блудить в другое место!
   Я съежилась, сидя на корточках во тьме. Голос замер, а несколько мгновений спустя я услышала, как художник удаляется. Я подождала, пока все стихнет, а потом оперлась на руки и стала подниматься. И вдруг нащупала что-то на земле – похоже, это был листок бумаги, выпавший из его книги. Стиснув в руке находку, я тихонько прокралась через двор и поднялась по лестнице для прислуги в господскую часть дома.
   Оказавшись у себя в комнате, в безопасности, я поспешила зажечь масляный светильник. Прошло некоторое время, прежде чем пламя разгорелось и я смогла что-то разглядеть. Я развернула лист бумаги и расправила его на постели. Он был разорван пополам, но читался достаточно ясно. Изображение человеческого тела – обнаженные ноги и почти весь торс. Дальше листок обрывался – чуть ниже того места, где должна была помещаться шея. Угольные штрихи – грубые, торопливые, как будто художнику не хватало времени, чтобы запечатлеть увиденное, но само изображение потрясало. От самой ключицы до паха тело было рассечено пополам одним глубоким ударом лезвия, плоть раздвинута, как у туши в мясном ряду, вынутые внутренности лежали рядом.
   Мои руки взметнулись к губам, чтобы подавить невольный стон, и тут я ощутила знакомый запах на пальцах – то же сладковатое зловоние, которое исходило от художника в день, когда он писал мой портрет в часовне; теперь мне вспомнилось, что и в тот раз он накануне отправлялся на ночную прогулку по городу. Так я узнала, что, какую бы цель ни преследовал наш благочестивый живописец, его ночные странствия имели больше отношения к смерти, чем к блуду.

17

   Прошло, наверное, всего несколько часов, и меня разбудили крики на улице. Я так и заснула, не раздевшись, зажав в руке листок с рисунком. Масляный светильник все еще горел, а по небу пролегли розовые полосы облаков. Кто-то колотил в парадные двери палаццо. Я набросила плащ поверх платья и посреди лестницы столкнулась с отцом.
   – Ступай обратно в постель, – коротко бросил он мне.
   – А что происходит?
   Но он ничего не ответил. Внизу, во дворе, слуга уже оседлал для него лошадь. Я заметила на площадке матъ в ночном наряде.
   – Матушка?
   – Твоего отца срочно вызвали. Пьеро Медичи возвратился в Синьорию.
   Разумеется, после такого известия о сне уже и речи не могло быть. За неимением другого места я сунула листок туда же, где уже лежали все мои рисунки, – в мой свадебный сундук.
   О том, что с ним делать, я подумаю позже. Теперь не до того. Внизу Томмазо и Лука собирались уходить. Я подошла к матери и последовала за ней в спальню – умолять ее, хотя и знала, что все мольбы будут бесполезны.
   – Вы сами когда-то говорили, что нужно видеть своими глазами, как совершается история. Мы стояли тогда с вами в капелле Гирландайо, и вы сказали мне именно эти слова. А сейчас в нашем городе происходят еще более важные события. Так почему бы нам не стать их очевидцами?
   – Об этом не может быть и речи. Отец говорит, что Пьеро вернулся во Флоренцию с мечом в руке и войском, следующим за ним по пятам. Здесь начнется кровопролитие и насилие. Негоже женщинам видеть, как совершается подобное.
   – А что же нам делать? Сидеть и шить себе саваны?
   – Напыщенность тебе не к лицу, Алессандра. Ну да, можешь шить, если хочешь. Хотя полезнее молиться. И за себя, и за свой город.
   Что можно было на это возразить? Я больше не понимала, что правильно, а что нет. Все, что прежде казалось незыблемым и вечным, теперь рушилось на глазах. Род Медичи правил нашим городом вот уже полвека. Но за это время они ни разу не поднимали оружия против Республики. В лучшем случае Пьеро оказался плохим политиком, в худшем – предателем. Томмазо был прав. Республика рушится, как карточный домик. Куда же все подевалось? Вся ее слава, все богатство и ученость. Неужели Савонарола прав? Все искусство, какое ни есть в мире, бессильно остановить нападающее войско. Может, эта беда – за наши грехи и гордыню?
   Мать погрузилась в домашние хлопоты.
   На лестнице я встретила Эрилу, которая собиралась выскользнуть из дома.
   – Все опасаются кровопролития, – сказала я. – Будь осторожна. Мать говорит, что женщинам сейчас не место на улице.
   – Буду иметь в виду, – ответила Эрила, усмехаясь и с годовой закутываясь в покрывало.
   – Ах, возьми и меня с собой, – прошептала я, когда она зашагала прочь. – Пожалуйста… – И знаю, она расслышала мои слова, потому что я видела, как она помедлила, прежде чем уйти, но потом устремилась к двери.
   Я несла стражу у своего привычного подоконника в зале приемов. Вскоре после полудня ударили в большой колокол Синьории. Я никогда не слышала его раньше, хотя сразу поняла, что это он. Как его называли мои наставники? «Корова», потому что звучал он низко и скорбно, как мычанье. Но если его имя и казалось забавным, сам его звон знаменовал конец света, ибо в этот колокол били лишь во время величайших бедствий: то был призыв ко всем гражданам Флоренции собраться на площади Синьории. Республике грозит
   опасность.
   В зал вбежала мать и встала рядом со мной у окна. Людской поток уже устремился по улицам. Теперь и она была взволнована не меньше меня. Мне даже на миг показалось, что она нездорова.
   – Что с вами?
   Она ничего не отвечала.
   – Что с вами? – настаивала я.
   – Я так давно его не слышала, – сказала она мрачно. И покачала головой, словно отгоняя дурные мысли. – Он звонил в тот день, когда в Соборе убили Джулиано и ранили Лоренцо. Город был объят безумием. Отовсюду слышались людские вопли. – Мать умолкла, я поняла, что ей трудно продолжать. И мне вдруг вспомнились ее внезапные слезы при виде тела Лоренцо. Что она тогда пережила?
   – Я… Я как раз носила тебя, и в тот миг, когда раздался набат, я почувствовала, как ты яростно ворочаешься у меня под сердцем. Наверное, ты и тогда все хотела видеть сама. – И матушка слабо улыбнулась.
   – И что же вы сделали? – спросила я, вспомнив россказни слуг о ее давнем проступке.
   Она прикрыла глаза:
   – Бросилась к окну – как ты сейчас.
   – И?..
   – И увидела, как толпа тащит одного из убийц, священника де Баньоне, по улицам к виселице. Его оскопили, и за ним тянулся кровавый след.
   – О-о! – Значит, это была правда. Я перевернулась в материнской утробе от страха и ужаса. Не раздумывая, я отпрянула от окна.
   – Значит, от того потрясения я сделалась злонравной.
   – Нет! Ты не злонравна, Алессандра! Ты просто любопытна. И юна. Совсем как я в ту пору. – Матушка помолчала. – И, если тебя это утешит, могу тебе признаться, что это зрелище не столько потрясло или напугало меня, сколько преисполнило сострадания. Ведь человеку довелось пережить такую боль, такой ужас… Я знаю, что говорят о подобных вещах другие, но я много думала об этом с того самого дня и пришла к выводу, что если я и наделила тебя чем-то еще в утробе, так это умением сопереживать людским страданиям.
   Я села рядом с ней, и она обняла меня одной рукой.
   – Что с нами будет, матушка? – спросила я немного погодя.
   Она вздохнула:
   – Не знаю. Боюсь, что Пьеро недостанет ни ума, ни силы, чтобы спасти правительство Республики, хотя, быть может, он еще успеет спасти собственную жизнь.
   – А французы?
   – Отец говорит, что они уже совсем близко. Пьеро заключил с ними унизительную сделку, предоставив им свободу действий в нашем городе, пожаловав им Пизу и изрядную ссуду на военные расходы Карла.
   – Ничего себе! Да как же он посмел? И когда они сюда заявятся?
   – Через несколько дней. – И она поглядела на меня так, словно только теперь меня заметила. – Пожалуй, твою свадьбу стоит сыграть раньше, чем мы собирались, Алессандра.
   Новости, как всегда, принесла Эрила. Час был уже совсем поздний, и матушка так взволновалась, что на сей раз даже не стала отсылать меня в мою комнату.
   – Пьеро бежал, мадонна. Взял своих людей и покинул город. Когда в Синьории узнали, на каких условиях он заключил договор, то постановили выдворить его из города. Но он отказался покинуть площадь, а его люди обнажили мечи. Вот тогда-то и ударили в колокол. Вы бы видели эти толпы! За полминуты сбежалось пол-Флоренции. И там же, на месте, постановили создать новое правительство. И первое, что оно решило, – изгнать Пьеро и назначить награду в две тысячи флоринов за его голову. Я возвращалась домой по улице Торнабуони. Дворец Медичи осажден. Там, похоже, идет сражение.
   Значит, Савонарола все-таки оказался прав. Меч уже навис над нами.
   Я поднялась в шесть часов утра. Марию я отослала прочь – только не сегодня! – и мне никто не возражал. Эрила одела меня, уложила мне волосы. Мы обе измучились. Я уже вторую ночь кряду проводила без сна. Во дворе конюхи взнуздывали лошадей, а на кухне кормили отряд стражников, нанятых отцом для охраны. Полгорода все еще бродило по улицам, и поговаривали, будто дворец Медичи разграблен. Никому бы в голову не пришло устраивать свадьбу в такой день.
   Я поглядела на себя в зеркало. У моего жениха не оставалось времени на то, чтобы составить мне новый гардероб, как того требовал обычай, так что придется обойтись старыми нарядами. За последние месяцы мое лучшее платье из кармазинной парчи стало мне маловато, но меня все равно в него втиснули, так что теперь я едва могла пошевелить руками – такими тесными оказались рукава. Ничего похожего на шуршащие шелковые юбки сестры и ее белую кожу. Мне не досталось ни красоты, ни изящества. Но, как бы то ни было, сейчас неподходящее время для парадных семейных портретов. И к лучшему! Разве нашла бы я в себе силы чинно позировать мужчине, чей уголь запечатлевал по ночам рассеченную человеческую плоть и очертания вынутых внутренностей?
   Мне сделалось дурно при одной этой мысли.
   – Тсс… Сидите спокойно, Алессандра. Я не могу вплетать цветы вам в волосы, когда вы так крутитесь.
   Но дело было не в том, что я вертелась – просто цветы поникли, их стебли обмякли. Вчерашние цветы для сегодняшней невесты! Я поймала в зеркале взгляд Эрилы. Она не улыбнулась, и я поняла, что она тоже испугана.
   – Эрила?..
   – Шшш… Сейчас не время. Все будет хорошо. Вы же к браку – не к гробу готовитесь. Не забывайте, вы сами предпочли это монастырю.
   Но похоже, она просто бодрилась, а увидев меня в слезах, обняла меня. Закончив возиться с моими волосами, Эрила предложила сходить за поджаренными каштанами и вином для меня. И когда она уже выходила из комнаты, я вспомнила о художнике и о том, что мы с ним уговорились повидаться сегодня вечером.
   – Скажи ему… – Но что можно было теперь ему сказать? Что я покидаю отцовский дом, пока он проводит ночи в смертном смраде, среди кровавых человеческих потрохов? – Скажи ему, что теперь уже поздно. – Так оно и было.
   Вскоре после того, как она ушла, дверь снова отворилась и на пороге застыл Томмазо, словно не смея двинуться дальше. На нем была та же одежда, что и вчера вечером.
   – Что творится на улицах, братец? – ровным голосом спросила я, глядя в зеркало.
   – Можно подумать, вторжение уже началось. Со всех зданий сдирают герб Медичи и рисуют на его месте эмблему Республики.
   – Нам ничего не угрожает?
   – Не знаю.
   Он снял плащ и утер им лицо.
   – Да ты совсем не по-праздничному одет, а ведь сегодня у меня свадьба, – заметила я, почти обрадовавшись поводу для перебранки. – В таком грязном наряде ты никого не покоришь! Хотя, наверное, в нынешних обстоятельствах гостей соберется гораздо меньше, чем мы думали.
   Он слегка пожал плечами.
   – У тебя свадьба, – повторил он мягко. – Наверное, я – единственный, кто до сих пор тебя не поздравил. – Он помолчал, мы глядели на наши отражения в зеркале. – Ты… очень мила.
   И эта незатейливая похвала прозвучала в его устах так непривычно, что я невольно рассмеялась.
   – Достаточно, чтобы меня ощипали и начинили – ты это хочешь сказать?
   Он нахмурился, словно моя грубость расстроила его. Он шагнул в комнату, чтобы видеть меня, а не только мое отражение.
   – До сих пор не пойму, зачем ты согласилась.
   – Согласилась на что?
   – Выйти за него замуж.
   – Чтобы избавиться от тебя, конечно, – ответила я беспечно, но он и на эту колкость никак не отозвался. Я повела плечами. – Потому что иначе бы умирала медленной смертью в монастыре, а здесь у меня и так жизни никакой нет. Быть может, с ним все будет иначе.
   Он кашлянул, как будто и этот ответ его не устраивал.
   – Надеюсь, ты будешь счастлива.
   – Правда?
   – Он образованный человек.
   – Об этом я слышала.
   – Думаю… Думаю, он даст тебе ту свободу, о которой ты так мечтаешь.
   Я нахмурилась. Уж слишком похоже это прозвучало на то, что прежде говорила мне мать.
   – А ты почему так думаешь? Он пожал плечами.
   – Ты его знаешь, да?
   – Немного.
   Я покачала головой:
   – Нет. Сдается мне, что даже не «немного». – Ну конечно. В последние дни столько всего происходило, что у меня даже пораскинуть мозгами не было времени. Откуда бы еще мессер Ланджелла мог прознать о моих занятиях, о том, что я рисую? Кто еще снабдил бы его подобными сведениями? – Это же ты рассказал ему обо мне, верно? – спросила я. – О греческом. О рисовании. И о танцах.
   – Ну, как ты танцуешь, видно всякому, а твои познания, сестренка, – да, о твоих познаниях ходят легенды. – В нем снова проснулся прежний Томмазо: яд ехидства, капающий с кончика языка.
   – Объясни мне кое-что, Томмазо. Почему мы с тобой вечно воюем?
   – Потому что… – Он замолчал. – Потому что… Я уже не помню.
   Я вздохнула.
   – Ты старше меня, у тебя больше свободы, больше прав, ты даже танцуешь лучше… – Я остановилась. – И ты намного красивее меня. – Он ничего не отвечал. – Или, во всяком случае, чаще меня смотришься в зеркало, – добавила я со смехом.
   Он мог бы рассмеяться в ответ. Случай был подходящий.
   Но он по-прежнему молчал.
   – Ну, – сказала я мягко, – может быть, сейчас и не время заключать мир. Пожалуй, это стало бы для нас излишним потрясением, а город теперь и без того потрясают страшные события.
   Больше говорить было не о чем, но брат все не уходил, все медлил.
   – Я правду говорил, Алессандра. Ты в самом деле выглядишь очень красивой.
   – Я выгляжу решительно, – поправила я его. – Хотя это и не означает, что я действительно полна решимости. Но все равно… В следующий раз, когда мы с тобой увидимся, я буду замужней женщиной, а Флоренция – городом, захваченным врагом. Постарайся пока избегать ссор на улицах. А то еще напорешься где-нибудь на французский меч.
   – Ну, так лучше я буду навещать тебя.
   – Ты всегда будешь желанным гостем в моем доме, – ответила я чинно. И подумала, сколько еще должно пройти времени, прежде чем эти слова станут для меня привычными.
   – В таком случае я буду часто приходить к тебе. – Томмазо снова помолчал. – Передавай поклон своему мужу.
   – Непременно.
   Теперь-то я, конечно, знаю, что этот разговор смутил его куда больше, чем меня.
   Едва ли это можно было назвать свадебным шествием.
   Я ехала на коне, почти полностью скрытая окружавшими меня со всех сторон стражниками, и прохожие на улицах не останавливались, чтобы полюбоваться моим нарядом. В городе было неспокойно. Люди сбивались в кучки на перекрестках, а когда мы добрались до Собора, нас остановили и попросили ехать другой дорогой, потому что площадь перед фасадом оцеплена.