Страница:
24
Пока Савонарола проповедовал, мы с Эрилой с удовольствием бродили по улицам. Мысль о том, чтобы жить взаперти, проводя время в молитве, вселяла в меня ледяной страх. Даже не запятнанная мужниным грехом, я бы все равно не выдержала ни одного испытания, которым подверг бы меня Бог Савонаролы, да к тому же я и так пошла на слишком многое, чтобы теперь смириться и покорно забиться в темный угол.
Почти каждый день мы ходили на рынок. Пускай женщины на улицах и вводят в соблазн, кто-то же должен покупать еду и стряпать, а если покрывало на голове достаточно плотное, то благочестивую порой не отличить от просто любопытной. Не знаю, каков Меркато-Веккьо[15] сегодня, но в ту пору это было подлинное чудо – поистине забава для глаз и ушей! Как и во всем остальном городе, там царила суматоха, но ему она придавала живости и добавляла колорита. Посреди рыночной площади были сооружены изящные просторные аркады, и каждая была украшена в соответствии с ведущейся там торговлей. Так, под рельефными медальонами, изображавшими скотину, располагались мясные ряды, под морскими тварями стояли рыбники, а запахи их снеди состязались с ароматами, долетавшими из рядов булочников, кожевников, торговцев фруктами и от сотен других лавок, где можно было купить что угодно – от тушеного угря или жареной щуки, только что из реки, до ломтей свинины, приправленных розмарином, отрезанных от целой туши, шкварчащей здесь же на вертеле. Казалось, будто все запахи жизни, смерти и разложения витают здесь, смешиваясь в огромном чане. Я не знаю, что еще можно с этим сравнить, и в те первые сумрачные зимние дни после установления законов Божеских во Флоренции это место олицетворяло для меня все то, о чем я мечтала и что больше всего боялась утратить.
Все что-то продавали, а те, кому продать было нечего, торговали своим убожеством. У нищих своей аркады не было, но тем не менее и за ними закрепились особые места: они толкались на ступенях всех четырех церквей, что возвышались, как часовые, по четырем сторонам площади. По словам Эрилы, с тех пор, как Савонарола обрел власть, нищих стало больше. Трудно сказать, чем это объяснялось: тем ли, что лишений стало больше, или тем, что в народе возросло благочестие, а потому можно было рассчитывать на большую щедрость горожан. Один из них меня особенно поразил. Он стоял на ступеньке у западного входа на площадь, и его уже обступала толпа. Эрила сказала, что давно его знает: прежде чем стать попрошайкой, он зарабатывал на жизнь тем, что боролся со всеми желающими на илистом берегу реки. В те дни у него был помощник, который принимал за него ставки, и вокруг всегда собиралась толпа зрителей, окриками ободряющих драчунов, а те стонали и плюхались в черные зыбучие пески, так что потом оба выглядели как черти. Один раз Эрила видела, как этот богатырь так глубоко вдавил голову противника в грязь, что тот сумел подать знак о своем поражении, лишь замахав руками.
Но подобные забавы приравнивались к азартным играм, и в свете новых законов ему больше ничего не оставалось, кроме как искать другое применение своему великолепному телу. Он был обнажен по пояс, и от холода у него изо рта вылетал пар. Его тело больше напоминало звериное, нежели человеческое, – настолько рельефно выступали на нем крупные мышцы, а шея и вовсе была как бычья. Я вдруг представила себе Минотавра, который готовится напасть на отважного Тесея в глубине лабиринта. Его кожа блестела, натертая маслом, а по груди и вдоль рук тянулась нарисованная (хотя какая краска удержится на такой масляной поверхности?) огромная змея. И когда нищий поигрывал мышцами, заставляя их двигаться под кожей, толстые черно-зеленые извивы змеи переливались и, казалось, ползли по его предплечьям и туловищу. Зрелище чудовищное и волшебное одновременно, оно зачаровало меня до такой степени, что я пробилась в первый ряд и встала прямо напротив него.
Богатое платье, наверное, навело его на мысли о набитом кошельке, и он подался в мою сторону.
– Смотрите внимательно, юная госпожа, – сказал он. – Хотя, пожалуй, вам следует приподнять покрывало, если вы хотите рассмотреть это чудо хорошенько. – Я откинула муслиновую вуаль, и он усмехнулся, обнажив между передними зубами щель шириной с Арно, а потом поднял руки, протянув их ко мне, так что, когда змея зашевелилась снова, я могла бы пощупать ее. – Дьявол – тоже змей. Остерегайтесь тайных грехов, любуясь мужскими руками.
Эрила уже тянула меня за рукав, но я отмахнулась от нее
– Как ты сотворил такое со своим телом? – спросила я сгорая от любопытства. – Чем это нарисовано?
– Подкиньте-ка серебра мне в ящик, и я все вам расскажу. – Змея переползла на другое его плечо.
Я порылась в кошельке и бросила полфлорина в его ящик Он засверкал там среди тусклой меди. Эрила испустила театральный вздох, досадуя на мое легковерие, и, выхватив у меня из рук кошелек, затолкала для верности себе за лиф.
– Ну, так расскажи! – повторила я. – Это же не простая краска, которой пользуются живописцы. Значит, это какой-то особый краситель, верно?
– Краситель и кровь, – ответил он мрачно, усевшись на корточки и оказавшись так близко от меня, что при желании можно было его потрогать, разглядеть пленку пота и масла на его коже, ощутить кислый запах его тела. – Сначала делаешь на коже надрезы – маленькие такие надрезы: чик-чик-чик, а потом постепенно вбрызгиваешь туда краску.
– Ой! А больно было?
– Ха… Я верещал, как младенец, – ответил попрошайка. – Но, когда это началось, я уже не мог прервать работу. И вот, день за днем, моя змейка становится все краше и глаже. У Змея-Дьявола – женское лицо, ты знаешь об этом? Чтобы искушать мужчин. В следующий раз, когда я лягу под нож, велю сделать ему лицо, как у вас.
– Ба! – фыркнула Эрила. – Только послушайте этого льстеца! Ему просто захотелось еще одну монету.
Но я цыкнула на нее.
– Я знаю, кто это делал, – выпалила я. – Красильщики из квартала Санта Кроче. Ты тоже один из них, верно?
– Раньше был, – ответил он и всмотрелся в меня внимательнее. – А откуда вы знаете?
– Я видела, как у них разрисованы тела. Однажды в детстве я была там.
– Вместе с отцом! С торговцем тканями, – сказал он.
– а! Да!
– Я вас помню. Вы были маленькая, вели себя как госпожа и о все совали нос.
Я громко рассмеялась:
– Верно! Значит, ты в самом деле меня помнишь! Эрила ахнула:
– Ее кошелек уже у меня, дурачина! Больше серебра ты не получишь.
– Не нужны мне твои деньги, женщина! – огрызнулся попрошайка. – Я зарабатываю больше, вертя руками, чем ты, выходя на улицу в темноте, когда цвета твоей кожи не отличить от ночной мглы. – И он снова обратился ко мне: – Да, я вас помню. Вы были нарядно одеты, и у вас было некрасивое маленькое личико, но вы ничего не боялись.
Его слова кольнули меня, как нож. Я уже хотела уйди, но он сам вдруг приблизил ко мне лицо:
– Но я вам кое-что еще скажу. Мне вы не показались некрасивой. Нет, какое там! Вы показались мне вкусненькой!
И, произнеся это слово, он заставил свою змею скользнуть по его телу навстречу мне и одновременно облизнул губы, а потом высунул язык и поводил его кончиком из стороны в сторону. Это был жест столь неприкрытой похоти, что у меня внутри все перевернулось от тошнотворного волнения. Я быстро зашагала прочь и вскоре нагнала Эрилу, которая уже покинула толпу зевак. Удаляясь, я слышала, как вслед мне летит его заливистый смех.
Эрила так рассердилась на меня за легкомыслие, что вначале и разговаривать со мной не желала. Но, когда толпа вокруг нас поредела, она остановилась и повернулась ко мне:
– Ну, опомнились?
– Да, – ответила я, хотя чувствовала, что еще нет. – Да.
– Тогда, может быть, вы поняли наконец, почему дамы не ходят по улицам в одиночку. О нем не беспокойтесь – дни бедняги сочтены. Как только новое воинство его обнаружит то скрутит так, что его змея завянет от ужаса.
Но у меня все не шла из головы ни его красота, ни замечания в мой адрес.
– Эрила? – Я снова остановилась.
– Что еще?
– Я и впрямь так уродлива, что он узнал меня спустя столько лет?
Она фыркнула и, притянув к себе, быстро обняла.
– А-а! Да не внешность он вашу запомнил, а смелость. Не приведи Господь, она еще доведет нас до такой беды, до какой красота никогда не довела бы!
И она потащила меня по узким улицам домой.
Но в ту ночь рисунок на его коже все стоял у меня перед глазами. Я плохо спала, змея превращала все мои сны в кошмары, и я пробуждалась в поту, силясь высвободиться из змеиных колец. Мокрая от пота сорочка холодила тело. Я стянула ее и, спотыкаясь, пошла к сундуку с одеждой, чтобы вытащить другую рубашку. В тусклом свете факелов, горевших снаружи, я разглядела отражение верхней половины своего тела в маленьком полированном зеркале на обшитой резным деревом стене. Вид собственной наготы на мгновенье задержал меня. На лице у меня лежали тяжелые тени, а изгибы тела создавали ловушки для темноты. Мне вспомнилась моя сестра в день ее свадьбы, светившаяся уверенностью в собственной красоте, и мне вдруг показался невыносимым такой контраст. Попрошайка прав! Во мне нет ничего, что радовало бы глаз. Я настолько безобразна, что мужчины запоминают меня исключительно из-за уродства. Я настолько чудовищна, что противна даже мужу. Мне вспомнилось, как художник описывал Еву, убегающую из Рая: она вопит во мраке, впервые устыдившись собственной наготы. Ее тоже соблазнял змей, раздвоенным языком пронзая ее невинность и тесными кольцами выжимая жизненные соки из своей жертвы. Я снова забралась в постель и свернулась клубком. Вскоре мой палец начал пробираться к заветной ложбинке, дабы доставить телу то удовольствие, которого больше никто и никогда ему не доставит. Но мои пальцы убоялись греховной сладости, которую могли пробудить, так что вместо этого я предавалась рыданиям наедине со своим одиночеством, пока не уснула.
Почти каждый день мы ходили на рынок. Пускай женщины на улицах и вводят в соблазн, кто-то же должен покупать еду и стряпать, а если покрывало на голове достаточно плотное, то благочестивую порой не отличить от просто любопытной. Не знаю, каков Меркато-Веккьо[15] сегодня, но в ту пору это было подлинное чудо – поистине забава для глаз и ушей! Как и во всем остальном городе, там царила суматоха, но ему она придавала живости и добавляла колорита. Посреди рыночной площади были сооружены изящные просторные аркады, и каждая была украшена в соответствии с ведущейся там торговлей. Так, под рельефными медальонами, изображавшими скотину, располагались мясные ряды, под морскими тварями стояли рыбники, а запахи их снеди состязались с ароматами, долетавшими из рядов булочников, кожевников, торговцев фруктами и от сотен других лавок, где можно было купить что угодно – от тушеного угря или жареной щуки, только что из реки, до ломтей свинины, приправленных розмарином, отрезанных от целой туши, шкварчащей здесь же на вертеле. Казалось, будто все запахи жизни, смерти и разложения витают здесь, смешиваясь в огромном чане. Я не знаю, что еще можно с этим сравнить, и в те первые сумрачные зимние дни после установления законов Божеских во Флоренции это место олицетворяло для меня все то, о чем я мечтала и что больше всего боялась утратить.
Все что-то продавали, а те, кому продать было нечего, торговали своим убожеством. У нищих своей аркады не было, но тем не менее и за ними закрепились особые места: они толкались на ступенях всех четырех церквей, что возвышались, как часовые, по четырем сторонам площади. По словам Эрилы, с тех пор, как Савонарола обрел власть, нищих стало больше. Трудно сказать, чем это объяснялось: тем ли, что лишений стало больше, или тем, что в народе возросло благочестие, а потому можно было рассчитывать на большую щедрость горожан. Один из них меня особенно поразил. Он стоял на ступеньке у западного входа на площадь, и его уже обступала толпа. Эрила сказала, что давно его знает: прежде чем стать попрошайкой, он зарабатывал на жизнь тем, что боролся со всеми желающими на илистом берегу реки. В те дни у него был помощник, который принимал за него ставки, и вокруг всегда собиралась толпа зрителей, окриками ободряющих драчунов, а те стонали и плюхались в черные зыбучие пески, так что потом оба выглядели как черти. Один раз Эрила видела, как этот богатырь так глубоко вдавил голову противника в грязь, что тот сумел подать знак о своем поражении, лишь замахав руками.
Но подобные забавы приравнивались к азартным играм, и в свете новых законов ему больше ничего не оставалось, кроме как искать другое применение своему великолепному телу. Он был обнажен по пояс, и от холода у него изо рта вылетал пар. Его тело больше напоминало звериное, нежели человеческое, – настолько рельефно выступали на нем крупные мышцы, а шея и вовсе была как бычья. Я вдруг представила себе Минотавра, который готовится напасть на отважного Тесея в глубине лабиринта. Его кожа блестела, натертая маслом, а по груди и вдоль рук тянулась нарисованная (хотя какая краска удержится на такой масляной поверхности?) огромная змея. И когда нищий поигрывал мышцами, заставляя их двигаться под кожей, толстые черно-зеленые извивы змеи переливались и, казалось, ползли по его предплечьям и туловищу. Зрелище чудовищное и волшебное одновременно, оно зачаровало меня до такой степени, что я пробилась в первый ряд и встала прямо напротив него.
Богатое платье, наверное, навело его на мысли о набитом кошельке, и он подался в мою сторону.
– Смотрите внимательно, юная госпожа, – сказал он. – Хотя, пожалуй, вам следует приподнять покрывало, если вы хотите рассмотреть это чудо хорошенько. – Я откинула муслиновую вуаль, и он усмехнулся, обнажив между передними зубами щель шириной с Арно, а потом поднял руки, протянув их ко мне, так что, когда змея зашевелилась снова, я могла бы пощупать ее. – Дьявол – тоже змей. Остерегайтесь тайных грехов, любуясь мужскими руками.
Эрила уже тянула меня за рукав, но я отмахнулась от нее
– Как ты сотворил такое со своим телом? – спросила я сгорая от любопытства. – Чем это нарисовано?
– Подкиньте-ка серебра мне в ящик, и я все вам расскажу. – Змея переползла на другое его плечо.
Я порылась в кошельке и бросила полфлорина в его ящик Он засверкал там среди тусклой меди. Эрила испустила театральный вздох, досадуя на мое легковерие, и, выхватив у меня из рук кошелек, затолкала для верности себе за лиф.
– Ну, так расскажи! – повторила я. – Это же не простая краска, которой пользуются живописцы. Значит, это какой-то особый краситель, верно?
– Краситель и кровь, – ответил он мрачно, усевшись на корточки и оказавшись так близко от меня, что при желании можно было его потрогать, разглядеть пленку пота и масла на его коже, ощутить кислый запах его тела. – Сначала делаешь на коже надрезы – маленькие такие надрезы: чик-чик-чик, а потом постепенно вбрызгиваешь туда краску.
– Ой! А больно было?
– Ха… Я верещал, как младенец, – ответил попрошайка. – Но, когда это началось, я уже не мог прервать работу. И вот, день за днем, моя змейка становится все краше и глаже. У Змея-Дьявола – женское лицо, ты знаешь об этом? Чтобы искушать мужчин. В следующий раз, когда я лягу под нож, велю сделать ему лицо, как у вас.
– Ба! – фыркнула Эрила. – Только послушайте этого льстеца! Ему просто захотелось еще одну монету.
Но я цыкнула на нее.
– Я знаю, кто это делал, – выпалила я. – Красильщики из квартала Санта Кроче. Ты тоже один из них, верно?
– Раньше был, – ответил он и всмотрелся в меня внимательнее. – А откуда вы знаете?
– Я видела, как у них разрисованы тела. Однажды в детстве я была там.
– Вместе с отцом! С торговцем тканями, – сказал он.
– а! Да!
– Я вас помню. Вы были маленькая, вели себя как госпожа и о все совали нос.
Я громко рассмеялась:
– Верно! Значит, ты в самом деле меня помнишь! Эрила ахнула:
– Ее кошелек уже у меня, дурачина! Больше серебра ты не получишь.
– Не нужны мне твои деньги, женщина! – огрызнулся попрошайка. – Я зарабатываю больше, вертя руками, чем ты, выходя на улицу в темноте, когда цвета твоей кожи не отличить от ночной мглы. – И он снова обратился ко мне: – Да, я вас помню. Вы были нарядно одеты, и у вас было некрасивое маленькое личико, но вы ничего не боялись.
Его слова кольнули меня, как нож. Я уже хотела уйди, но он сам вдруг приблизил ко мне лицо:
– Но я вам кое-что еще скажу. Мне вы не показались некрасивой. Нет, какое там! Вы показались мне вкусненькой!
И, произнеся это слово, он заставил свою змею скользнуть по его телу навстречу мне и одновременно облизнул губы, а потом высунул язык и поводил его кончиком из стороны в сторону. Это был жест столь неприкрытой похоти, что у меня внутри все перевернулось от тошнотворного волнения. Я быстро зашагала прочь и вскоре нагнала Эрилу, которая уже покинула толпу зевак. Удаляясь, я слышала, как вслед мне летит его заливистый смех.
Эрила так рассердилась на меня за легкомыслие, что вначале и разговаривать со мной не желала. Но, когда толпа вокруг нас поредела, она остановилась и повернулась ко мне:
– Ну, опомнились?
– Да, – ответила я, хотя чувствовала, что еще нет. – Да.
– Тогда, может быть, вы поняли наконец, почему дамы не ходят по улицам в одиночку. О нем не беспокойтесь – дни бедняги сочтены. Как только новое воинство его обнаружит то скрутит так, что его змея завянет от ужаса.
Но у меня все не шла из головы ни его красота, ни замечания в мой адрес.
– Эрила? – Я снова остановилась.
– Что еще?
– Я и впрямь так уродлива, что он узнал меня спустя столько лет?
Она фыркнула и, притянув к себе, быстро обняла.
– А-а! Да не внешность он вашу запомнил, а смелость. Не приведи Господь, она еще доведет нас до такой беды, до какой красота никогда не довела бы!
И она потащила меня по узким улицам домой.
Но в ту ночь рисунок на его коже все стоял у меня перед глазами. Я плохо спала, змея превращала все мои сны в кошмары, и я пробуждалась в поту, силясь высвободиться из змеиных колец. Мокрая от пота сорочка холодила тело. Я стянула ее и, спотыкаясь, пошла к сундуку с одеждой, чтобы вытащить другую рубашку. В тусклом свете факелов, горевших снаружи, я разглядела отражение верхней половины своего тела в маленьком полированном зеркале на обшитой резным деревом стене. Вид собственной наготы на мгновенье задержал меня. На лице у меня лежали тяжелые тени, а изгибы тела создавали ловушки для темноты. Мне вспомнилась моя сестра в день ее свадьбы, светившаяся уверенностью в собственной красоте, и мне вдруг показался невыносимым такой контраст. Попрошайка прав! Во мне нет ничего, что радовало бы глаз. Я настолько безобразна, что мужчины запоминают меня исключительно из-за уродства. Я настолько чудовищна, что противна даже мужу. Мне вспомнилось, как художник описывал Еву, убегающую из Рая: она вопит во мраке, впервые устыдившись собственной наготы. Ее тоже соблазнял змей, раздвоенным языком пронзая ее невинность и тесными кольцами выжимая жизненные соки из своей жертвы. Я снова забралась в постель и свернулась клубком. Вскоре мой палец начал пробираться к заветной ложбинке, дабы доставить телу то удовольствие, которого больше никто и никогда ему не доставит. Но мои пальцы убоялись греховной сладости, которую могли пробудить, так что вместо этого я предавалась рыданиям наедине со своим одиночеством, пока не уснула.
25
На несколько следующих недель улицы города стали ареной борьбы Бога с дьяволом. Савонарола произносил проповеди ежедневно, а поборники его учения преследовали флорентийцев за отсутствие должного благочестия и отсылали женщин домой – сидеть взаперти.
Зато уж моя сестра Плаутилла, всегда отличавшаяся способностями делать все «как положено», теперь превзошла самое себя. На рассвете рождественского утра Эрила разбудила меня и сообщила новость:
– Пришел гонец из дома вашей матери. Баша сестра этой ночью родила девочку. Мать сейчас у нее, а по дороге домой зайдет к нам.
Матушка! Я не видела ее со дня свадьбы – вот уже шесть недель. В моей жизни бывали времена, когда ее любовь казалась мне чересчур строгой и неумолимой, но никто лучше ее не понимал моего упрямства и не заботился так обо мне – невзирая на него или, напротив, как раз по его причине. Но теперь она стала для меня той женщиной, которую в прошлом что-то связывало с моим мужем, и матерью сына, который подстроил позорный брак собственной сестры. К тому часу, когда она должна была прибыть, я почти боялась встречи с ней. Мое волнение усугублялось тем, что муж ушел из дому накануне ночью и до сих пор не вернулся.
Как и подобает хорошей хозяйке, я встретила ее в парадном зале, хотя он казался холодным и неуютным по сравнению с тем, который моя мать обставила с таким изяществом. Когда она вошла, я поднялась, и мы заключили друг друга в объятья. Потом мы сели, и она оглядела меня своим всегдашним орлиным оком.
– Сестра передает тебе привет. Она горда, как павлин, и пребывает в отличном настроении. А младенец к тому же получился горластый.
– Благодарение Богу, – сказала я.
– Воистину! А ты как поживаешь, Алессандра? Выглядишь ты хорошо.
– У меня и вправду все хорошо.
– А как муж?
– У него тоже все хорошо.
– Жаль, что я не застала его.
– Да… Он должен вот-вот прийти. Она помолчала.
– Ну, значит, между вами всё…
– Великолепно, – договорила я твердо, желая дать ей отпор.
Она продолжила беседу:
– Тут в доме очень тихо. Как ты проводишь время?
– Молюсь, – ответила я. – Как вы меня учили. А чтобы фазу предупредить следующий вопрос, сообщаю вам, что я еще не беременна.
Она улыбнулась моей наивности:
– Ну, это еще не повод для беспокойства. В этом отношении твоя сестра оказалась проворнее многих.
– Роды легко прошли?
– Тебя я рожала тяжелей, – сказала она с нежностью в голосе, и я поняла, что это попытка смягчить мое сердце. Но я сейчас не собиралась идти на уступки.
– Сегодня Маурицио озолотится.
– Это правда. Хотя, я уверена, он предпочел бы сына.
– Может быть. Но он же поставил четыреста флоринов на девочку. Хоть и не наследник, зато хороший вклад в приданое. Надо поговорить с Кристофоро – может, и нам следует так поступить. Когда придет мое время.
Я осталась довольна произнесенной фразой – мне казалось, что именно так и подобает разговаривать настоящей жене. Мать внимательно посмотрела на меня:
– Алессандра?
– Что? – переспросила я безмятежно.
– У тебя все в порядке, дитя мое?
– Разумеется. Вы можете обо мне больше не беспокоиться. Я ведь замужем, не забывайте.
Она замолчала. Ей хотелось еще что-то сказать, но я видела, что привожу ее в замешательство своим нарочитым спокойствием. Я тоже не спешила нарушить молчание.
– Долго вы были при дворе, матушка?
– Что?
– Муж делился со мной воспоминаниями, рассказывал о поре правления Лоренцо Великолепного. Он говорил, весь двор восхищался тогда вашей красотой и умом.
Думаю, если бы я набросилась на нее с кулаками, то поразила бы ее меньше. Я никогда раньше не видела, чтобы мать с таким трудом подыскивала слова.
– Я… не бывала… никогда не была придворной. Я только появлялась там… несколько раз… в юности. Меня приглашал туда брат. Но…
– Значит, вы знали моего мужа?
– Нет. Нет… То есть, если он там тоже бывал, я могла видеть его, но я не знала его. Я… Все это было так давно.
– И все-таки я не могу понять, почему вы никогда не рассказывали об этом. Вы же сами внушили нам уважение к истории. Неужели вам кажется, что нам это было бы скучно?
– Это было очень давно, – повторила матушка. – Я была совсем молода… не старше, чем ты сейчас.
Но я-то сейчас чувствовала себя старой, совсем старой.
– А мой отец – он тоже бывал при дворе? Вы с ним там встретились? – Потому что мне казалось, что если бы и мой отец вращался в столь блестящем обществе, то мы, его дети, только об этом бы и слышали.
– Нет, – ответила мать, и когда она произнесла это слово, я услышала, что ее тон уже переменился: к ней вернулось самообладание. – Мы поженились позже. Знаешь, Алессандра, твоя страсть к прошлому заслуживает восхищения, но сейчас, мне кажется, нам лучше поговорить о настоящем. – Она остановилась. – Тебе следует знать, что твой отец неважно себя чувствует.
– Неважно? Что это значит?
– Он… он переутомился. Вторжение иноземцев, политические перемены во Флоренции – всё это плохо на нем сказалось.
– А я-то думала, он разбогател на этих переменах. Насколько я слышала, единственное, на что желали раскошеливаться французы, так это на наши ткани.
– Это так. Да вот только он не пожелал их продавать. – Услышав это, я прониклась к отцу еще большей любовью. – Как бы из-за этого отказа его не сочли инакомыслящим. Надеюсь, в будущем это не навлечет на нас беду.
– Ну, он же должен был понимать, что заседать в Синьорию его уже не позовут. Теперь наши правительственные палаты будут заполнены Плаксами, – сказала я, употребив уличное словечко, которым называли последователей Савонаролы. Мать встревожилась. – Не беспокойтесь, на людях я таких слов не произношу. Муж сообщает мне обо всех последних событиях в городе. Я, как и вы, слышала о новых законах: против азартных игр, против прелюбодеяний. – Я сделала паузу. – Против содомии.
И снова от моих слов у матери перехватило дух. Я почувствовала это. Самый воздух застыл. Нет, невозможно! Чтобы моя мать сознательно попустительствовала такому…
– Содомия, – повторила я. – Страшный грех, я лишь недавно поняла, что это такое. В моих познаниях обнаружился большой пробел!
– Что же, ведь подобные темы в приличных семьях обсуждать не принято, – ответила мать, и теперь ее язвительность не уступала моей. И передо мной обнаружилась вся глубина ее предательства; я сама все еще не могла в него до конца поверить, но ощутила такую ярость, что мне стало невыносимо дольше находиться с ней в одной комнате. Я встала, решив сослаться на неотложные домашние дела. Но мать не сдвинулась с места.
– Алессандра! – обратилась она ко мне. Я устремила на нее спокойный взгляд.
– Милое дитя, если ты несчастна…
– Несчастна? Почему? Что в моем браке такого, из-за чего я могу быть несчастна? – И я продолжала пристально глядеть на нее.
Не выдержав, она поднялась со стула.
– Знай, что отец будет рад, если ты навестишь его. Он последнее время удручен состоянием дел. Смута царит не только в нашем государстве, а политические распри плохо отражаются на торговле. Думаю, визит любимой дочери развеет и порадует его, – вкрадчиво сказала она. – И я тоже буду рада.
– Не сомневаюсь. Наверное, братья теперь все время сидят дома – с тех пор, как мы строже смотрим на юношеское безрассудство.
– Да, Лука, пожалуй, сильно переменился, – сказала мать. – Скажу больше, я даже боюсь, что Савонарола завоевал себе нового союзника в лице твоего брата. Так что имей это в виду, когда будешь с ним разговаривать. А Томмазо… – Она осеклась, и я снова уловила в ней какой-то трепет. – Томмазо мы сейчас редко видим. И это, пожалуй, угнетает отца не меньше. – Она опустила взгляд.
Мать уже подошла к двери, так и не услышав от меня никакого ответа, но вдруг обернулась:
– Ах, совсем забыла! Я тут принесла тебе кое-что. От художника.
– От художника? – И вновь у меня сладостно заныло в животе. В силу обстоятельств о художнике я в последнее время почти не вспоминала.
– Да. – Мать протянула мне белый муслиновый сверток. – Он передал мне вот это сегодня утром. Его подарок тебе на свадьбу. Кажется, он немного обиделся, что мы не поручили ему работу над твоим брачным сундуком, хотя отец и объяснил ему, что у нас не было времени.
– Как он поживает? Мать пожала плечами:
– Он приступил к фрескам. Но мы не увидим их, пока они не будут закончены. Днем он работает с помощниками, а ночью – один. Он выходит из дома только в церковь. Чудной юноша. За все время, что он у нас живет, мы с ним не обменялись и пятью десятками слов. Наверное, ему больше пристало жить в монастыре, чем в нашем суетном городе. Но твой отец все еще верит в него. Остается надеяться, его фрески окажутся столь же живыми, сколь и его вера.
Она замолчала, возможно еще надеясь разговорить меня. Но так как я упорствовала в своем молчании, она быстро обняла меня и вышла.
Зал стал еще холоднее, а я – еще более одинокой. Ни в коем случае нельзя думать о том, что только что узнала, не то погрузишься в бездонную пропасть страдания, откуда уже не выбраться. Лучше рассмотреть подарок художника.
Я бережно развернула муслин. Там, на деревянной доске величиной с большую напрестольную Библию, оказался образ Богоматери, написанный темперой. Картина переливалась всеми красками яркого флорентийского дня, на заднем плане виднелись узнаваемые приметы нашего города: огромный купол, кривые улочки с лоджиями, площади, множество церквей. Сверкающий нимб вокруг головы сидящей женской фигуры с кротко сложенными на коленях руками (великолепно выписанные пальцы!) говорил о том, что это – Матерь Божия.
Оставались, правда, сомнения относительно того, в какую пору жизни застиг ее художник. Она казалась еще совсем юной, а по тому, как упрямо она смотрела мимо зрителя, можно было догадаться, что она глядит на кого-то, но здесь не было и намека ни на ангела, который спешил бы к ней с радостным известием, ни на играющего или спящего младенца, который веселил бы ее. Лицо у нее было удлиненное и одновременно полное – слишком полное, чтобы счесть его красивым, и не отличалось изысканной бледностью, и все же в ее облике было нечто такое – какая-то серьезность, почти суровость, – что заставляло вновь и вновь всматриваться в этот образ.
При внимательном разглядывании обнаружилось еще кое-что. В Марии было больше любопытства, чем крототости: в ее глазах сквозил вопрос, словно она еще не вполне поняла или не до конца поверила в то, чего от нее хотят. И делалось ясно: пока она этого не поймет, не покорится.
Словом, в ней ощущалась строптивость – такой Мадон ни разу не видела. Но, несмотря на подобную несхожесть с другими изображениями, я очень хорошо ее знала. Ведь у нее было мое лицо.
Зато уж моя сестра Плаутилла, всегда отличавшаяся способностями делать все «как положено», теперь превзошла самое себя. На рассвете рождественского утра Эрила разбудила меня и сообщила новость:
– Пришел гонец из дома вашей матери. Баша сестра этой ночью родила девочку. Мать сейчас у нее, а по дороге домой зайдет к нам.
Матушка! Я не видела ее со дня свадьбы – вот уже шесть недель. В моей жизни бывали времена, когда ее любовь казалась мне чересчур строгой и неумолимой, но никто лучше ее не понимал моего упрямства и не заботился так обо мне – невзирая на него или, напротив, как раз по его причине. Но теперь она стала для меня той женщиной, которую в прошлом что-то связывало с моим мужем, и матерью сына, который подстроил позорный брак собственной сестры. К тому часу, когда она должна была прибыть, я почти боялась встречи с ней. Мое волнение усугублялось тем, что муж ушел из дому накануне ночью и до сих пор не вернулся.
Как и подобает хорошей хозяйке, я встретила ее в парадном зале, хотя он казался холодным и неуютным по сравнению с тем, который моя мать обставила с таким изяществом. Когда она вошла, я поднялась, и мы заключили друг друга в объятья. Потом мы сели, и она оглядела меня своим всегдашним орлиным оком.
– Сестра передает тебе привет. Она горда, как павлин, и пребывает в отличном настроении. А младенец к тому же получился горластый.
– Благодарение Богу, – сказала я.
– Воистину! А ты как поживаешь, Алессандра? Выглядишь ты хорошо.
– У меня и вправду все хорошо.
– А как муж?
– У него тоже все хорошо.
– Жаль, что я не застала его.
– Да… Он должен вот-вот прийти. Она помолчала.
– Ну, значит, между вами всё…
– Великолепно, – договорила я твердо, желая дать ей отпор.
Она продолжила беседу:
– Тут в доме очень тихо. Как ты проводишь время?
– Молюсь, – ответила я. – Как вы меня учили. А чтобы фазу предупредить следующий вопрос, сообщаю вам, что я еще не беременна.
Она улыбнулась моей наивности:
– Ну, это еще не повод для беспокойства. В этом отношении твоя сестра оказалась проворнее многих.
– Роды легко прошли?
– Тебя я рожала тяжелей, – сказала она с нежностью в голосе, и я поняла, что это попытка смягчить мое сердце. Но я сейчас не собиралась идти на уступки.
– Сегодня Маурицио озолотится.
– Это правда. Хотя, я уверена, он предпочел бы сына.
– Может быть. Но он же поставил четыреста флоринов на девочку. Хоть и не наследник, зато хороший вклад в приданое. Надо поговорить с Кристофоро – может, и нам следует так поступить. Когда придет мое время.
Я осталась довольна произнесенной фразой – мне казалось, что именно так и подобает разговаривать настоящей жене. Мать внимательно посмотрела на меня:
– Алессандра?
– Что? – переспросила я безмятежно.
– У тебя все в порядке, дитя мое?
– Разумеется. Вы можете обо мне больше не беспокоиться. Я ведь замужем, не забывайте.
Она замолчала. Ей хотелось еще что-то сказать, но я видела, что привожу ее в замешательство своим нарочитым спокойствием. Я тоже не спешила нарушить молчание.
– Долго вы были при дворе, матушка?
– Что?
– Муж делился со мной воспоминаниями, рассказывал о поре правления Лоренцо Великолепного. Он говорил, весь двор восхищался тогда вашей красотой и умом.
Думаю, если бы я набросилась на нее с кулаками, то поразила бы ее меньше. Я никогда раньше не видела, чтобы мать с таким трудом подыскивала слова.
– Я… не бывала… никогда не была придворной. Я только появлялась там… несколько раз… в юности. Меня приглашал туда брат. Но…
– Значит, вы знали моего мужа?
– Нет. Нет… То есть, если он там тоже бывал, я могла видеть его, но я не знала его. Я… Все это было так давно.
– И все-таки я не могу понять, почему вы никогда не рассказывали об этом. Вы же сами внушили нам уважение к истории. Неужели вам кажется, что нам это было бы скучно?
– Это было очень давно, – повторила матушка. – Я была совсем молода… не старше, чем ты сейчас.
Но я-то сейчас чувствовала себя старой, совсем старой.
– А мой отец – он тоже бывал при дворе? Вы с ним там встретились? – Потому что мне казалось, что если бы и мой отец вращался в столь блестящем обществе, то мы, его дети, только об этом бы и слышали.
– Нет, – ответила мать, и когда она произнесла это слово, я услышала, что ее тон уже переменился: к ней вернулось самообладание. – Мы поженились позже. Знаешь, Алессандра, твоя страсть к прошлому заслуживает восхищения, но сейчас, мне кажется, нам лучше поговорить о настоящем. – Она остановилась. – Тебе следует знать, что твой отец неважно себя чувствует.
– Неважно? Что это значит?
– Он… он переутомился. Вторжение иноземцев, политические перемены во Флоренции – всё это плохо на нем сказалось.
– А я-то думала, он разбогател на этих переменах. Насколько я слышала, единственное, на что желали раскошеливаться французы, так это на наши ткани.
– Это так. Да вот только он не пожелал их продавать. – Услышав это, я прониклась к отцу еще большей любовью. – Как бы из-за этого отказа его не сочли инакомыслящим. Надеюсь, в будущем это не навлечет на нас беду.
– Ну, он же должен был понимать, что заседать в Синьорию его уже не позовут. Теперь наши правительственные палаты будут заполнены Плаксами, – сказала я, употребив уличное словечко, которым называли последователей Савонаролы. Мать встревожилась. – Не беспокойтесь, на людях я таких слов не произношу. Муж сообщает мне обо всех последних событиях в городе. Я, как и вы, слышала о новых законах: против азартных игр, против прелюбодеяний. – Я сделала паузу. – Против содомии.
И снова от моих слов у матери перехватило дух. Я почувствовала это. Самый воздух застыл. Нет, невозможно! Чтобы моя мать сознательно попустительствовала такому…
– Содомия, – повторила я. – Страшный грех, я лишь недавно поняла, что это такое. В моих познаниях обнаружился большой пробел!
– Что же, ведь подобные темы в приличных семьях обсуждать не принято, – ответила мать, и теперь ее язвительность не уступала моей. И передо мной обнаружилась вся глубина ее предательства; я сама все еще не могла в него до конца поверить, но ощутила такую ярость, что мне стало невыносимо дольше находиться с ней в одной комнате. Я встала, решив сослаться на неотложные домашние дела. Но мать не сдвинулась с места.
– Алессандра! – обратилась она ко мне. Я устремила на нее спокойный взгляд.
– Милое дитя, если ты несчастна…
– Несчастна? Почему? Что в моем браке такого, из-за чего я могу быть несчастна? – И я продолжала пристально глядеть на нее.
Не выдержав, она поднялась со стула.
– Знай, что отец будет рад, если ты навестишь его. Он последнее время удручен состоянием дел. Смута царит не только в нашем государстве, а политические распри плохо отражаются на торговле. Думаю, визит любимой дочери развеет и порадует его, – вкрадчиво сказала она. – И я тоже буду рада.
– Не сомневаюсь. Наверное, братья теперь все время сидят дома – с тех пор, как мы строже смотрим на юношеское безрассудство.
– Да, Лука, пожалуй, сильно переменился, – сказала мать. – Скажу больше, я даже боюсь, что Савонарола завоевал себе нового союзника в лице твоего брата. Так что имей это в виду, когда будешь с ним разговаривать. А Томмазо… – Она осеклась, и я снова уловила в ней какой-то трепет. – Томмазо мы сейчас редко видим. И это, пожалуй, угнетает отца не меньше. – Она опустила взгляд.
Мать уже подошла к двери, так и не услышав от меня никакого ответа, но вдруг обернулась:
– Ах, совсем забыла! Я тут принесла тебе кое-что. От художника.
– От художника? – И вновь у меня сладостно заныло в животе. В силу обстоятельств о художнике я в последнее время почти не вспоминала.
– Да. – Мать протянула мне белый муслиновый сверток. – Он передал мне вот это сегодня утром. Его подарок тебе на свадьбу. Кажется, он немного обиделся, что мы не поручили ему работу над твоим брачным сундуком, хотя отец и объяснил ему, что у нас не было времени.
– Как он поживает? Мать пожала плечами:
– Он приступил к фрескам. Но мы не увидим их, пока они не будут закончены. Днем он работает с помощниками, а ночью – один. Он выходит из дома только в церковь. Чудной юноша. За все время, что он у нас живет, мы с ним не обменялись и пятью десятками слов. Наверное, ему больше пристало жить в монастыре, чем в нашем суетном городе. Но твой отец все еще верит в него. Остается надеяться, его фрески окажутся столь же живыми, сколь и его вера.
Она замолчала, возможно еще надеясь разговорить меня. Но так как я упорствовала в своем молчании, она быстро обняла меня и вышла.
Зал стал еще холоднее, а я – еще более одинокой. Ни в коем случае нельзя думать о том, что только что узнала, не то погрузишься в бездонную пропасть страдания, откуда уже не выбраться. Лучше рассмотреть подарок художника.
Я бережно развернула муслин. Там, на деревянной доске величиной с большую напрестольную Библию, оказался образ Богоматери, написанный темперой. Картина переливалась всеми красками яркого флорентийского дня, на заднем плане виднелись узнаваемые приметы нашего города: огромный купол, кривые улочки с лоджиями, площади, множество церквей. Сверкающий нимб вокруг головы сидящей женской фигуры с кротко сложенными на коленях руками (великолепно выписанные пальцы!) говорил о том, что это – Матерь Божия.
Оставались, правда, сомнения относительно того, в какую пору жизни застиг ее художник. Она казалась еще совсем юной, а по тому, как упрямо она смотрела мимо зрителя, можно было догадаться, что она глядит на кого-то, но здесь не было и намека ни на ангела, который спешил бы к ней с радостным известием, ни на играющего или спящего младенца, который веселил бы ее. Лицо у нее было удлиненное и одновременно полное – слишком полное, чтобы счесть его красивым, и не отличалось изысканной бледностью, и все же в ее облике было нечто такое – какая-то серьезность, почти суровость, – что заставляло вновь и вновь всматриваться в этот образ.
При внимательном разглядывании обнаружилось еще кое-что. В Марии было больше любопытства, чем крототости: в ее глазах сквозил вопрос, словно она еще не вполне поняла или не до конца поверила в то, чего от нее хотят. И делалось ясно: пока она этого не поймет, не покорится.
Словом, в ней ощущалась строптивость – такой Мадон ни разу не видела. Но, несмотря на подобную несхожесть с другими изображениями, я очень хорошо ее знала. Ведь у нее было мое лицо.
26
Я долго не могла уснуть, мои мысли метались между виной матери и дерзостью художника. Как она оказалась способна на такое предательство? О чем он думал, создавая такую картину? Я сидела у окна своей спальни, глядя на город, теперь еще менее доступный для меня, чем в ту пору, когда я жила девицей в отцовском доме, и дивилась на свой жизненный путь, который привел меня от великой надежды к великому отчаянию. И, глядя в окно, я заметила, как откуда-то из темноты несутся первые хлопья снега. Снегопад в нашем городе был явлением столь редким, что я невольно отвлеклась и долго смотрела на него, не отрываясь. И стала свидетельницей начала сильной снежной бури. Она свирепствовала две ночи и два дня, снег валил так густо, а ветер налетал с такой силой, что даже при дневном свете было не разглядеть, что делается на другой стороне улицы. Когда метель наконец улеглась, город предстал преображенным: улицы приобрели какие-то деревенские очертания – ухабы, сугробы, порой до второго этажа, а водяные капли, стекавшие с крыш, превратились в сосульки, так что вся Флоренция украсилась каскадами хрустальных занавесей. Эта красота казалась твореньем Божьих рук, знамением нашей новообретенной чистоты. Хотя иные и утверждали, будто Господь сговорился с Савонаролой, и раз Ему не удалось выжечь грех зноем, теперь Он вознамерился выморозить его стужей.
На некоторое время погода сделалась единственным содержаеием нашей жизни. Река промерзла так глубоко, что дети разводили костры на льду, а лодочников первыми настиг голод: флорентийцы научились ходить по воде. Много лет назад, когда я была еще ребенком, выдалась метель, которая занесла снегом весь город, и люди высыпали на улицы лепить снежные скульптуры. Какой-то подмастерье из скульптурной школы Лоренцо изваял в саду Дворца Медичи льва – символ Флоренции. Лев получился как живой, и Лоренцо открыл свои ворота, позволив всем горожанам приходить любоваться на него. Но сейчас всем было не до легкомысленных забав. Каждый вечер с наступлением темноты город погружался в такую тишину, что казалось, будто все жители вмерзли в ледяной пейзаж. В доме моего мужа хозяйничали сквозняки, так что, находясь внутри, мы были все равно что на улице, – впрочем, я понимаю, что глупо так говорить, потому что многие и вправду замерзали насмерть в своих домах, тогда как у нас по крайней мере имелись дрова, трещавшие у наших ног, пускай наши спины и стыли от холода.
Ко второй неделе снег превратился в черный лед, такой коварный, что никто уже не выходил из дому без необходимости. Зимняя тьма начала просачиваться к нам в души. Казалось ей не будет конца. Дни, почти лишенные солнечного света тянулись мучительно долго, и нетерпение моего мужа, московавшего от разлуки с моим братом, было настолько беззастенчивым, что в скором времени его вожделение взяло верх над учтивостью, и он начал избегать меня, до поздней ночи засиживаясь у себя в кабинете. Его отстраненность устраивала меня больше, чем я осмелилась бы себе признать А потом, как-то утром, невзирая на непогоду, он ушел из дома и не вернулся с наступлением темноты.
Ну, раз он выходит по своим делам, то чем я хуже? На следующий день, оставив Эриле записку, я одна отправилась навестить сестру.
На улице было очень холодно, дышать приходилось коротко и неглубоко – воздух обжигал ноздри. Люди ступали медленно, внимательно глядя себе под ноги. Некоторые несли мешочки с землей, смешанной с камешками, и разбрасывали ее перед собой, как сеятель – зерна. Соль для этой цели подошла бы лучше, но она была слишком дорога, чтобы топтать ее ногами. У меня не было с собой ни того ни другого, и я в полной мере изведала вероломство дороги – хотя расстояние между нашими домами было невелико, мои юбки порвались и покрылись черной коркой грязи, не прошла я и сотни шагов. При виде меня Плаутилла недоуменно, но радостно всплеснула руками, обняла, усадила возле очага и закудахтала над безрассудством и глупостью своей нетерпеливой младшей сестренки. Ее дом оказался совсем не похож на мой. Он был менее роскошен, построен не так давно, потому в нем было меньше щелей, впускавших холод, и горело больше очагов, дававших тепло, и везде чувствовалась неугомонная семейная суматоха – милое воспоминание моего детства! У меня от холода покраснели нос и щеки, а Плаутилла излучала тепло и уют, хотя, надо сказать, и без ребенка она осталась такой ж толстой, какой была, когда его носила.
На некоторое время погода сделалась единственным содержаеием нашей жизни. Река промерзла так глубоко, что дети разводили костры на льду, а лодочников первыми настиг голод: флорентийцы научились ходить по воде. Много лет назад, когда я была еще ребенком, выдалась метель, которая занесла снегом весь город, и люди высыпали на улицы лепить снежные скульптуры. Какой-то подмастерье из скульптурной школы Лоренцо изваял в саду Дворца Медичи льва – символ Флоренции. Лев получился как живой, и Лоренцо открыл свои ворота, позволив всем горожанам приходить любоваться на него. Но сейчас всем было не до легкомысленных забав. Каждый вечер с наступлением темноты город погружался в такую тишину, что казалось, будто все жители вмерзли в ледяной пейзаж. В доме моего мужа хозяйничали сквозняки, так что, находясь внутри, мы были все равно что на улице, – впрочем, я понимаю, что глупо так говорить, потому что многие и вправду замерзали насмерть в своих домах, тогда как у нас по крайней мере имелись дрова, трещавшие у наших ног, пускай наши спины и стыли от холода.
Ко второй неделе снег превратился в черный лед, такой коварный, что никто уже не выходил из дому без необходимости. Зимняя тьма начала просачиваться к нам в души. Казалось ей не будет конца. Дни, почти лишенные солнечного света тянулись мучительно долго, и нетерпение моего мужа, московавшего от разлуки с моим братом, было настолько беззастенчивым, что в скором времени его вожделение взяло верх над учтивостью, и он начал избегать меня, до поздней ночи засиживаясь у себя в кабинете. Его отстраненность устраивала меня больше, чем я осмелилась бы себе признать А потом, как-то утром, невзирая на непогоду, он ушел из дома и не вернулся с наступлением темноты.
Ну, раз он выходит по своим делам, то чем я хуже? На следующий день, оставив Эриле записку, я одна отправилась навестить сестру.
На улице было очень холодно, дышать приходилось коротко и неглубоко – воздух обжигал ноздри. Люди ступали медленно, внимательно глядя себе под ноги. Некоторые несли мешочки с землей, смешанной с камешками, и разбрасывали ее перед собой, как сеятель – зерна. Соль для этой цели подошла бы лучше, но она была слишком дорога, чтобы топтать ее ногами. У меня не было с собой ни того ни другого, и я в полной мере изведала вероломство дороги – хотя расстояние между нашими домами было невелико, мои юбки порвались и покрылись черной коркой грязи, не прошла я и сотни шагов. При виде меня Плаутилла недоуменно, но радостно всплеснула руками, обняла, усадила возле очага и закудахтала над безрассудством и глупостью своей нетерпеливой младшей сестренки. Ее дом оказался совсем не похож на мой. Он был менее роскошен, построен не так давно, потому в нем было меньше щелей, впускавших холод, и горело больше очагов, дававших тепло, и везде чувствовалась неугомонная семейная суматоха – милое воспоминание моего детства! У меня от холода покраснели нос и щеки, а Плаутилла излучала тепло и уют, хотя, надо сказать, и без ребенка она осталась такой ж толстой, какой была, когда его носила.