Страница:
Что сказал на это Папа, осталось неизвестным.
Я уже не помню, в какой именно последовательности происходили события последующих месяцев. Бывают времена, когда беды и невзгоды обрушиваются с такой силой, что ты на некоторое время сгибаешься под их тяжестью и перестаешь понимать, где находишься.
Точно помню лишь, что нашего дома чума коснулась в начале нового года. Первой ее жертвой стала младшая дочь повара. Она была маленькой худышкой лет семи-восьми, и хотя мы делали все, что могли, ее не стало в три дня. За ней
последовал Филиппе. С ним болезнь обошлась более жестоко, и его я особенно жалела, потому что он не мог ни услышать слов утешения, ни поведать нам о своей боли. Он промучился десять дней, с каждым днем делаясь все слабее, и умер ночью, когда рядом никого не было. Наутро, когда Эрила сообщила мне об этом, я разрыдалась.
В тот день у нас с мужем случился первый настоящий спор. Он хотел услать меня из города – на целебные воды на юг или в горы на восток, где, говорил он, воздух чище. Я ежедневно принимала снадобье против заразы, которое Эрила готовила из алоэ, мирры и шафрана, и заметно окрепла после того, как прекратилась рвота, но, пожалуй, все-таки оправилась не вполне и, несмотря на все свое любопытство, наверное, дала бы себя уговорить, если бы не последовавшие события.
Мы все еще сидели у него в кабинете и спорили, когда явилась служанка из дома моих родителей.
Записка была написана рукой матери:
Крошка Иллюмината умерла от горячки. Я бы сама отправилась к Плаутилле, но твой отец болен, и я боюсь стать переносчицей заразы, ходя из одного дома в другой. Если ты в добром здравии и можешь пуститься в путь, то знай, что сейчас ты нужна сестре. Больше мне некого попросить. Береги себя и драгоценную юную душу, которую ты носишь в себе.
Плаутилла почти не видела Иллюминату с тех пор, как отослала ее вместе с кормилицей в деревню около года назад. Смерть грудных детей была делом обычным, а моя сестра, которую, по моим наблюдениям, никогда не отличала глубина чувств, уже носила второго.
И потому мне стыдно признаться, что я оказалась не готова к тому, что увидела.
Рыдания Плаутиллы встретили нас сразу же, как только мы вышли из кареты. Навстречу нам с Эрилой сбежала по лестнице ее насмерть перепуганная служанка. Наверху дверь спальни отворилась, и показался Маурицио – даже он осунулся. Из-за его спины, будто шквальные порывы ветра, доносились вопли жены.
– Слава богу, вы приехали, – сказал он. – И вот так весь день, с самого утра. Я ничего с ней не могу поделать. Она не желает утешиться. Боюсь, она заболеет от горя и погубит второго ребенка.
Мы с Эрилой тихонько вошли в комнату.
Она сидела на полу, возле пустой детской кроватки, уже приготовленной для нового младенца, с распущенными волосами, в платье с расстегнутым лифом. Живот у нее был больше моего, а лицо распухло от слез. Пожалуй, ни разу в жизни я еще не видела сестру такой несчастной и растрепанной.
Я неуклюже опустилась на пол возле нее, и юбки собрались вокруг моего выпирающего живота, так что мы походили, наверное, на двух толстых птиц в пышном оперенье. Но едва я дотронулась до нее, она отпрянула и завизжала:
– Не трогай меня! Не трогай! Я знаю, это он послал за тобой, но мне не нужно утешений. Я знала, что эта женщина ее убьет. У нее были недобрые глаза. Маурицио должен поехать к ней и привезти тело. Я не потерплю, чтобы она подсунула нам какое-нибудь тощее тельце, которое подобрала в деревне, а Иллюминату оставила себе. О, если бы мы только отдали больше вещей для костра! Я говорила ему, что этого мало. Что Бог накажет нас за скупость.
– Ах, Плаутилла, да какое это имеет отношение к «сожжению анафемы»! Это чума…
Но она заткнула уши и яростно затрясла головой:
– Нет, нет! Я не хочу тебя слушать. Лука сказал, ты попытаешься пошатнуть мою веру своими разговорами. Ничего ты не знаешь! Это в тебе рассудок говорит, а душа ведь страдает молча. Меня удивляет, что Господь тебя до сих пор не вразумил. Лука говорит, рано или поздно это произойдет. Ты приглядись к ребенку, когда он появится на свет. Если он будет нездоров, то никакое лекарство не спасет.
Я бросила взгляд на Эрилу. Будучи моей верной наперсницей, она никогда не уделяла большого внимания моей сестре, и сейчас я видела, что она уже вне себя. Если разумными доводами унять Плаутиллу невозможно, значит, нужно искать другие средства. Я глазами объяснила это Эриле. Та кивнула и бесшумно вышла из комнаты.
– Плаутилла, послушай меня, – заговорила я, и хотя мне было не перекричать ее, я постаралась повысить голос так, чтобы сестра услышала меня. – Если это и в самом деле была Его воля, тогда горе твое суетно. Если ты будешь упорствовать, то у тебя начнутся преждевременные роды, и на твоей совести окажется вторая смерть.
– Ах, ничего-то ты не понимаешь! Тебе кажется, что все обстоит именно так, как представляется тебе. Тебе кажется, ты всё знаешь. Ничего подобного! Ты никогда ничего не знала и сейчас не знаешь! – И тут все снова потонуло в бессвязных воплях.
Я дала ей еще немного поплакать, пораженная силой ее горя и гнева, направленного на меня.
– Послушай, – сказала я уже мягче, когда приступ отчаяния немного утих. – Одно я знаю точно – ты ее любила. Но ты не должна себя винить. Ты бы все равно никак не могла спасти ее.
– Нет… неправда… – Она осеклась. – Ах, зачем я только спрятала свои жемчуга! Я почти уже отдала их – почти. Но… но… они такие красивые! Лука говорит, сознаваясь в своих слабостях, мы приближаемся к Богу. Но иногда я не понимаю, чего Он желает. Я молюсь каждую ночь и исповедуюсь в грехах, но… Я не из железа сделана. К тому же это были не очень дорогие жемчуга… И мне кажется, когда я их надеваю, я люблю Бога ничуть не меньше… Неужели нам совсем нельзя заботиться о своей наружности? Ах, я совсем ничего не понимаю.
Плаутилла уже выплакала всю свою злость, и на сей раз, когда я дотронулась до нее, она уже не сопротивлялась. Я откинула с ее лица мокрую прядь. Кожа ее блестела от пота и слез, но все равно она казалась такой… такой миловидной.
– Ты права, Плаутилла. Я знаю не все. Я привыкла больше жить рассудком, чем сердцем. Я сама знаю. Но мне кажется, что если Бог нас любит, то не хочет, чтобы мы пресмыкались. Или умирали от голода. Или были уродливыми – просто ради уродства. Он хочет, чтобы мы приходили к Нему, и не хочет мешать нам в этом. Не твое себялюбие погубило Иллюминату. Ее унесла чума. Если Бог решил забрать ее к себе, то не для того, чтобы наказать тебя, а потому, что он возлюбил ее. Ты вправе горевать по ней, но не дай горю сгубить тебя.
Она на миг смолкла.
– Ты в самом деле так думаешь?
– Ну конечно. Я думаю, все то, что происходит здесь в последнее время, – неправильно. Я думаю, все это вселяет в нас не любовь, а страх.
Плаутилла покачала головой:
– Не знаю… не знаю. Ты всегда была такой откровенной. Будь здесь Лука, он бы сказал…
– А часто ты видишь Луку? Она пожала плечами:
– Он время от времени бывает в наших краях со своими подчиненными. Мне кажется, дома ему не очень уютно, а… Ну, я хочу сказать, он всегда ко мне был добрее, чем ты и Томмазо. Наверное, вместе мы чувствовали себя не такими глупыми.
Ее слова ранили меня сильнее, чем годы ее злости или пренебрежения. Сколько же горя нанесла я моим родным своим своеволием?
– Прости меня, Плаутилла, – сказала я. – Я была тебе плохой сестрой. Но, если ты мне позволишь, я теперь попробую исправиться.
Она склонилась ко мне, и наши животы встретились. Мне сразу вспомнилась встреча Марии и Елизаветы: две молодые женщины, носящие во чреве дитя, стоят животом к животу, восхваляя неисповедимые пути Господни. Эта сцена была запечатлена живописцами множество раз, повторяясь на церковных стенах по всему городу. Как это верно! Пути Господни воистину неисповедимы. И пускай ни Плаутилла, ни Алессандра не носят святое семя, нашим уделом стало тихое откровение, почерпнутое из нашей любви друг к другу.
Так мы и сидели, затихнув, пока не вернулась Эрила с приготовленным питьем. Плаутилла безропотно выпила снадобье, и мы еще немного посидели с ней, пока она не уснула.
Во сне ее лицо стало еще более пригожим.
– Я не верю, – сказала я, пока мы сидели у постели сестры, – что есть воля Божья на то, чтобы дома и семьи враждовали и распадались. Этот человек губит город.
– Уже не губит. – Эрила качнула головой. – Теперь он губит только самого себя.
40
41
Я уже не помню, в какой именно последовательности происходили события последующих месяцев. Бывают времена, когда беды и невзгоды обрушиваются с такой силой, что ты на некоторое время сгибаешься под их тяжестью и перестаешь понимать, где находишься.
Точно помню лишь, что нашего дома чума коснулась в начале нового года. Первой ее жертвой стала младшая дочь повара. Она была маленькой худышкой лет семи-восьми, и хотя мы делали все, что могли, ее не стало в три дня. За ней
последовал Филиппе. С ним болезнь обошлась более жестоко, и его я особенно жалела, потому что он не мог ни услышать слов утешения, ни поведать нам о своей боли. Он промучился десять дней, с каждым днем делаясь все слабее, и умер ночью, когда рядом никого не было. Наутро, когда Эрила сообщила мне об этом, я разрыдалась.
В тот день у нас с мужем случился первый настоящий спор. Он хотел услать меня из города – на целебные воды на юг или в горы на восток, где, говорил он, воздух чище. Я ежедневно принимала снадобье против заразы, которое Эрила готовила из алоэ, мирры и шафрана, и заметно окрепла после того, как прекратилась рвота, но, пожалуй, все-таки оправилась не вполне и, несмотря на все свое любопытство, наверное, дала бы себя уговорить, если бы не последовавшие события.
Мы все еще сидели у него в кабинете и спорили, когда явилась служанка из дома моих родителей.
Записка была написана рукой матери:
Крошка Иллюмината умерла от горячки. Я бы сама отправилась к Плаутилле, но твой отец болен, и я боюсь стать переносчицей заразы, ходя из одного дома в другой. Если ты в добром здравии и можешь пуститься в путь, то знай, что сейчас ты нужна сестре. Больше мне некого попросить. Береги себя и драгоценную юную душу, которую ты носишь в себе.
Плаутилла почти не видела Иллюминату с тех пор, как отослала ее вместе с кормилицей в деревню около года назад. Смерть грудных детей была делом обычным, а моя сестра, которую, по моим наблюдениям, никогда не отличала глубина чувств, уже носила второго.
И потому мне стыдно признаться, что я оказалась не готова к тому, что увидела.
Рыдания Плаутиллы встретили нас сразу же, как только мы вышли из кареты. Навстречу нам с Эрилой сбежала по лестнице ее насмерть перепуганная служанка. Наверху дверь спальни отворилась, и показался Маурицио – даже он осунулся. Из-за его спины, будто шквальные порывы ветра, доносились вопли жены.
– Слава богу, вы приехали, – сказал он. – И вот так весь день, с самого утра. Я ничего с ней не могу поделать. Она не желает утешиться. Боюсь, она заболеет от горя и погубит второго ребенка.
Мы с Эрилой тихонько вошли в комнату.
Она сидела на полу, возле пустой детской кроватки, уже приготовленной для нового младенца, с распущенными волосами, в платье с расстегнутым лифом. Живот у нее был больше моего, а лицо распухло от слез. Пожалуй, ни разу в жизни я еще не видела сестру такой несчастной и растрепанной.
Я неуклюже опустилась на пол возле нее, и юбки собрались вокруг моего выпирающего живота, так что мы походили, наверное, на двух толстых птиц в пышном оперенье. Но едва я дотронулась до нее, она отпрянула и завизжала:
– Не трогай меня! Не трогай! Я знаю, это он послал за тобой, но мне не нужно утешений. Я знала, что эта женщина ее убьет. У нее были недобрые глаза. Маурицио должен поехать к ней и привезти тело. Я не потерплю, чтобы она подсунула нам какое-нибудь тощее тельце, которое подобрала в деревне, а Иллюминату оставила себе. О, если бы мы только отдали больше вещей для костра! Я говорила ему, что этого мало. Что Бог накажет нас за скупость.
– Ах, Плаутилла, да какое это имеет отношение к «сожжению анафемы»! Это чума…
Но она заткнула уши и яростно затрясла головой:
– Нет, нет! Я не хочу тебя слушать. Лука сказал, ты попытаешься пошатнуть мою веру своими разговорами. Ничего ты не знаешь! Это в тебе рассудок говорит, а душа ведь страдает молча. Меня удивляет, что Господь тебя до сих пор не вразумил. Лука говорит, рано или поздно это произойдет. Ты приглядись к ребенку, когда он появится на свет. Если он будет нездоров, то никакое лекарство не спасет.
Я бросила взгляд на Эрилу. Будучи моей верной наперсницей, она никогда не уделяла большого внимания моей сестре, и сейчас я видела, что она уже вне себя. Если разумными доводами унять Плаутиллу невозможно, значит, нужно искать другие средства. Я глазами объяснила это Эриле. Та кивнула и бесшумно вышла из комнаты.
– Плаутилла, послушай меня, – заговорила я, и хотя мне было не перекричать ее, я постаралась повысить голос так, чтобы сестра услышала меня. – Если это и в самом деле была Его воля, тогда горе твое суетно. Если ты будешь упорствовать, то у тебя начнутся преждевременные роды, и на твоей совести окажется вторая смерть.
– Ах, ничего-то ты не понимаешь! Тебе кажется, что все обстоит именно так, как представляется тебе. Тебе кажется, ты всё знаешь. Ничего подобного! Ты никогда ничего не знала и сейчас не знаешь! – И тут все снова потонуло в бессвязных воплях.
Я дала ей еще немного поплакать, пораженная силой ее горя и гнева, направленного на меня.
– Послушай, – сказала я уже мягче, когда приступ отчаяния немного утих. – Одно я знаю точно – ты ее любила. Но ты не должна себя винить. Ты бы все равно никак не могла спасти ее.
– Нет… неправда… – Она осеклась. – Ах, зачем я только спрятала свои жемчуга! Я почти уже отдала их – почти. Но… но… они такие красивые! Лука говорит, сознаваясь в своих слабостях, мы приближаемся к Богу. Но иногда я не понимаю, чего Он желает. Я молюсь каждую ночь и исповедуюсь в грехах, но… Я не из железа сделана. К тому же это были не очень дорогие жемчуга… И мне кажется, когда я их надеваю, я люблю Бога ничуть не меньше… Неужели нам совсем нельзя заботиться о своей наружности? Ах, я совсем ничего не понимаю.
Плаутилла уже выплакала всю свою злость, и на сей раз, когда я дотронулась до нее, она уже не сопротивлялась. Я откинула с ее лица мокрую прядь. Кожа ее блестела от пота и слез, но все равно она казалась такой… такой миловидной.
– Ты права, Плаутилла. Я знаю не все. Я привыкла больше жить рассудком, чем сердцем. Я сама знаю. Но мне кажется, что если Бог нас любит, то не хочет, чтобы мы пресмыкались. Или умирали от голода. Или были уродливыми – просто ради уродства. Он хочет, чтобы мы приходили к Нему, и не хочет мешать нам в этом. Не твое себялюбие погубило Иллюминату. Ее унесла чума. Если Бог решил забрать ее к себе, то не для того, чтобы наказать тебя, а потому, что он возлюбил ее. Ты вправе горевать по ней, но не дай горю сгубить тебя.
Она на миг смолкла.
– Ты в самом деле так думаешь?
– Ну конечно. Я думаю, все то, что происходит здесь в последнее время, – неправильно. Я думаю, все это вселяет в нас не любовь, а страх.
Плаутилла покачала головой:
– Не знаю… не знаю. Ты всегда была такой откровенной. Будь здесь Лука, он бы сказал…
– А часто ты видишь Луку? Она пожала плечами:
– Он время от времени бывает в наших краях со своими подчиненными. Мне кажется, дома ему не очень уютно, а… Ну, я хочу сказать, он всегда ко мне был добрее, чем ты и Томмазо. Наверное, вместе мы чувствовали себя не такими глупыми.
Ее слова ранили меня сильнее, чем годы ее злости или пренебрежения. Сколько же горя нанесла я моим родным своим своеволием?
– Прости меня, Плаутилла, – сказала я. – Я была тебе плохой сестрой. Но, если ты мне позволишь, я теперь попробую исправиться.
Она склонилась ко мне, и наши животы встретились. Мне сразу вспомнилась встреча Марии и Елизаветы: две молодые женщины, носящие во чреве дитя, стоят животом к животу, восхваляя неисповедимые пути Господни. Эта сцена была запечатлена живописцами множество раз, повторяясь на церковных стенах по всему городу. Как это верно! Пути Господни воистину неисповедимы. И пускай ни Плаутилла, ни Алессандра не носят святое семя, нашим уделом стало тихое откровение, почерпнутое из нашей любви друг к другу.
Так мы и сидели, затихнув, пока не вернулась Эрила с приготовленным питьем. Плаутилла безропотно выпила снадобье, и мы еще немного посидели с ней, пока она не уснула.
Во сне ее лицо стало еще более пригожим.
– Я не верю, – сказала я, пока мы сидели у постели сестры, – что есть воля Божья на то, чтобы дома и семьи враждовали и распадались. Этот человек губит город.
– Уже не губит. – Эрила качнула головой. – Теперь он губит только самого себя.
40
Был уже поздний вечер, когда мы собрались возвращаться домой. Маурицио уговаривал нас переночевать – думаю, он боялся оставаться наедине с женой, в душе которой произошли такие перемены, – но нам обеим хотелось поскорее оказаться у себя дома, и мы вежливо отклонили его предложение.
На улицах теперь все было совсем не так, как в ту ночь, когда мы везли к себе художника. Моросил дождик, а от холода тьма казалась еще беспросветней. Но то был не обычный зимний мрак. Сама обстановка в городе изменилась. В последние недели, что прошли после отлучения Савонаролы, в воздухе повеяло инакомыслием. Сторонники Медичи, ощущая папскую поддержку, решились снова публично напомнить о своем существовании, и группки молодых людей из семей, которые надеялись выиграть от перемен в правительстве, вновь стали показываться на улицах. Произошла даже потасовка между ними и «ангелами». Поговаривали, что именно они учинили безобразие в Соборе: в ночь накануне выступления Савонаролы кто-то намазал кафедру салом. А потом, во время проповеди, в неф упал огромный сундук – с грохотом рухнул на каменный пол, вызвав большой переполох среди прихожан. В конце концов голоса противников Монаха стали звучать громче, чем его собственный.
Чтобы добраться домой, нам нужно было миновать каменный фасад Дворца Медичи (теперь заколоченного досками и разграбленного), повернуть у Баптистерия к югу, а затем на запад по улице Порта-Росса. Дорога была пуста, но на полпути я заметила грузную фигуру монаха-доминиканца, выскользнувшую откуда-то из темноты, из бокового переулка. Капюшон опущен на лицо, руки скрещены под длинными рукавами, темно-коричневая ряса почти сливается с ночным мраком. Когда мы подъехали ближе, он махнул нам рукой, останавливая. Мы приготовились к допросу.
– Доброго вам вечера, дщери Божьи. Мы склонили головы.
– Вы оказались на улице в очень поздний час, добрые сестры. Наверняка вы знаете, что наш благородный Савонарола запрещает подобное нарушение приличий. Вы одни?
– Как видите, отец. Но мы исполняли долг милосердия, – быстро ответила Эрила. – У сестры моей госпожи чума унесла ребенка. Мы утешали ее словами молитвы.
– В таком случае вы совершили не проступок, но богоугодное дело, – пробормотал монах. Лицо его по-прежнему было спрятано под капюшоном. – И Бог послал мне вас для другого милосердного дела. Здесь, неподалеку, лежит больная женщина. Я нашел ее на пороге церкви. Мне нужна помощь, чтобы доставить ее в больницу.
– Разумеется, мы поможем вам, – сказала я. – Садитесь к нам и показывайте, куда ехать.
Он покачал головой:
– Переулок слишком узок, вашей повозке там не проехать. Оставьте ее здесь, мы пойдем туда пешком, а потом все вместе перенесем ее сюда.
Мы спустились и привязали лошадей. Улица за нами была совершенно пуста, а в переулке, куда указывал монах, стоял кромешный мрак. По городу теперь разлита была такая тревога, что даже его монашеское платье не внушало мне полного доверия. Я гнала от себя страх. Доминиканец быстро шагал впереди нас, не подымая капюшона; ряса блестела от капель дождя. Еще совсем недавно доминиканцы расхаживали по улицам с таким видом, будто город принадлежит им, а этот, похоже, боялся, как бы его не увидели. Да, без сомнения, скоро произойдут перемены.
С одной из соседних улочек донесся крик. Крик удивления – а может быть, боли. Затем – взрыв дикого хохота. Я тревожно взглянула на Эрилу.
– Далеко ли еще, отец? – спросила она, когда мы пересекли улицу Терме и снова углубились в очередной переулок, уводящий дальше во тьму.
– Скоро, уже скоро, дитя мое, здесь, в Санти Апостоли. Разве вы не слышите ее криков?
Но я ничего не слышала. Слева показались очертания церковного портала. Тяжелые двери были заперты. Подойдя поближе, мы увидели человеческий силуэт, едва различимый в темноте. На ступеньках неловко сидела женщина, низко опустив голову на грудь, словно у нее не хватало сил подняться.
Эрила приблизилась к женщине раньше меня и склонилась над ней. И немедленно сделала мне знак рукой, чтобы я не двигалась с места.
– Отец, – сказала она быстро, – она не больна. Она мертва. И вся в крови.
– Ax нет, быть такого не может: она еще шевелилась, когда я уходил отсюда. Я пытался руками унять кровотечение. – Он поднял руки, рукава задрались, и даже в темноте я увидела пятна крови. Он сел рядом с мертвой женщиной. – Бедняжка! Бедняжка! Что ж, зато теперь она с Богом.
Может быть, и с Богом. Но каким мучительным путем ей пришлось к Нему пройти! Из-за плеча Эрилы я увидела кровавое месиво, в которое превратилась ее грудь. Впервые за много месяцев я почувствовала, как рот у меня наполняется тошнотворной слюной. Эрила быстро поднялась, и я заметила, что она тоже потрясена.
Монах поглядел на нас обеих:
– Мы должны помолиться о ее душе. Какова бы ни была ее несчастная жизнь, мы приведем ее к спасению нашими песнопениями и молитвами.
Он начал петь хриплым каркающим голосом. И вдруг мне померещилось в нем что-то знакомое: темный плащ, отзвук голоса, уже слышанного мною в другую ночь, тоже во тьме, голоса, от которого меня уже когда-то бросало в пот и в ужас. Я невольно сделала шаг назад. Он умолк.
– А ну, сестры, – на этот раз тон его был грубым, – опускайтесь-ка на колени!
Но тут Эрила решительно встала между ним и мною:
– Простите, отец. Мы не можем задерживаться. Моя госпожа ждет ребенка, и если я сейчас же не доставлю ее домой, она может простудиться. Сейчас не та ночь, чтобы женщина в тягости долго находилась на улице.
Он взглянул на меня так, словно впервые по-настоящему увидел.
– Ребенка? В праведности ли зачатого? – Тут его капюшон откинулся, и нашим глазам явилось бледное и широкое, как луна, лицо, испещренное впадинами оспин. Пемза – подумала я; монах-доминиканец с лицом как пемза, которому Флоренция представляется выгребной ямой, полной греха. Давно ли Эрила рассказывала мне о нем? Я догадалась, что и она сейчас вспомнила то же самое.
– В праведности, в самой что ни на есть праведности, – ответила она за меня и потащила меня подальше от монаха. – К тому же дитя вот-вот появится на свет. Мы пришлем вам подмогу из дому. Мы живем здесь неподалеку.
Он посмотрел на нее, потом опустил голову и снова занялся трупом. Положил руку на грудь женщины, туда, где было больше всего крови, и снова запел.
Мы кое-как добрались до нашей повозки. Тьма стояла почти непроницаемая, и Эрила крепко держала мою руку в своей. Ладони наши были липкими.
– Что там произошло? – спросила я, едва дыша, когда мы снова забрались в повозку и хлестнули кнутом лошадей.
– Не знаю. Одно тебе скажу: эта женщина не первый час лежит мертвая. А от него так и разило ее кровью.
Мы добрались домой и увидели, что ворота открыты. Конюх и Кристофоро ждали во дворе.
– Слава Богу, вернулась. Где ты была?
– Простите, – сказала я, пока он помогал мне сойти, – мы замешкались на улицах. Мы…
– Я уже разослал людей искать тебя по всему городу. Не нужно было так поздно выезжать.
– Знаю. Простите, – сказала я опять. И протянула к нему руку. Кристофоро взял ее, крепко сжал, и я ощутила волны тревоги, накатывающие на него одна за другой. – Но мы же вернулись. Целые и невредимые. Пойдемте же в дом, посидим в тепле, и я расскажу о том, что мы видели этой ночью.
– У нас нет на это времени.
За моей спиной конюх распрягал лошадь. Кристофоро дождался, пока тот не отойдет подальше. Эрила тоже стояла рядом. Я почувствовала, что муж колеблется, и знаком велела ей уйти.
– Что? Что случилось? Скажите же мне.
– Случилось самое плохое.
– Самое плохое? Что может быть хуже смерти и убийства? Но он, похоже, меня даже не расслышал.
– Томмазо арестован.
– Что?! Когда?
– Его взяли сегодня днем.
– Но кто… – Я умолкла. – Конечно. Лука…
Я снова замолкла. И при свете факелов мы поглядели друг другу в лицо. Слова вернулись ко мне не сразу.
– Наверняка это просто предупреждение, – прошептала я. – Он еще молод. Его, наверное, хотят попугать. – Муж ничего не отвечал. – Все будет хорошо. Томмазо не глупец. Если ему не хватит мужества, он прибегнет к хитрости.
Кристофоро грустно улыбнулся:
– Алессандра, мужество здесь ни при чем. Это вопрос времени. – Он помолчал. – Я уделял ему недостаточно внимания в последние месяцы. – Он произнес это так тихо, что я даже не уверена, правильно ли расслышала его.
– Сейчас ни к чему об этом думать, – сказала я поспешно. – Быть может, все мы уделяли недостаточно внимания друг другу. Быть может, потому все и произошло. Но теперь не время сдаваться. Вы сами так говорили. Голос Монаха теперь не единственный в городе. За вами явиться не осмелятся. Вы слишком знатного рода, да и обстановка меняется весьма быстро. Пойдемте же в дом и поговорим.
Мы засиделись допоздна в эту ночь, глядя на пламя очага, как случалось в недолгие приятные недели после нашей свадьбы, пока в мою душу еще не просочился разъедающий яд ревности. Теперь он, мой муж, нуждался в поддержке, и я, как могла, старалась его утешить, но этого было мало. Всякий раз, как он умолкал, я догадывалась, о чем он думает. Каково это – знать, что твой любимый человек страдает? Когда, сколько ни затыкай себе уши, все равно слышишь его крики? И хотя я покривила бы душой, сказав, что люблю брата, при мысли о том, что с ним сейчас делают, у меня все внутри сжималось. Сколь же тяжко должно быть моему мужу, который благоговел перед этим совершенным телом, держа его в своих объятьях? После дыбы оно уже не будет совершенным!
– Поговорите со мной, Кристофоро. Вам станет легче. Скажите мне… Вы, наверное, думали о таком повороте событий. О том, что каждый из вас станет делать, если все так обернется.
Он покачал головой:
– Томмазо никогда не задумывался о будущем. Он одарен искусством жить мгновеньем. Но он умел вытворять с этим мгновеньем такое, что начинало казаться, будто оно никогда не кончится.
– Значит, теперь задумается. Никогда не знаешь, как человек поведет себя в час испытаний. Томмазо может удивить нас обоих.
– Он боится боли.
– А кто ее не боится?
Я часто думала о дыбе. Как и все, наверное. Иногда, проходя мимо замка Барджелло летом, когда из-за жары все окна распахнуты, слышишь вопли, доносящиеся изнутри. И спешишь прочь, утешая себя мыслью, что там не истязают никого из твоих знакомых или что там держат одних преступников либо грешников и в любом случае ты ничем не можешь им помочь. Однако воображению не прикажешь! На дыбе ломают кости, чтобы сломить волю. Существует множество орудий пытки – щипцы, огонь, веревки, кнут, – но раны от них заживают, а шрамы зарастают. А вот после дыбы, если применять ее как следует, оправиться уже невозможно. Крепко связав руки за спиной, несчастных быстро поднимают вверх, на большую высоту, потом бросают вниз, и так снова и снова, и вот уже сухожилия и мышцы лопаются и рвутся, а кости выворачиваются из суставов. Иные находят, что это подобающая пытка, ибо напоминает о муках Распятия. О том, как рвались руки Спасителя под тяжестью Его тела, висевшего на кресте. Разница только в том, что от дыбы человек не умирает. Или умирает редко. Чаще всего, когда его отвязывают, он валится наземь, как тряпичная кукла. Иногда людей, уцелевших после пытки, годы спустя можно встретить на улицах: будто параличом разбитые, согбенные, они бредут, шатаясь и качаясь и тряся руками и ногами. Бог наделил человека не только телесной красотой, но и телесной хрупкостью. В Писании сказано, что до грехопадения люди не ведали боли и что наши страдания посланы нам за Евино ослушание. Как трудно поверить, что Господь покарал нас так страшно за один-единственный, пускай и серьезный грех. Наверняка боль – это еще и напоминание о бренности и несовершенстве плоти по сравнению с душой. И хотя это представляется столь жестоким…
– Алессандра…
– Что? – Я далеко улетела мыслями, глядя на пламя, и не слышала, что говорил мой муж.
– Ты устала. Почему бы тебе не пойти спать? Какой смысл нам обоим сидеть и ждать?
Я покачала головой:
– Я останусь с вами. Вы представляете, сколько у нас еще времени в запасе?
– Нет. Один человек, которого схватили летом… Я видел его потом перед ссылкой. Он рассказал мне, как все было. Он говорил, что некоторые сразу выдают имена, чтобы избежать боли. Но признания, сделанные не под пыткой, считаются ненадежными.
– Значит, им приходится признаваться дважды, – сказала я. – До и после пытки. Любопытно, называют ли они одинаковые имена или разные.
Муж пожал плечами:
– Увидим.
Я еще немного посидела с ним, но, как Петр, бодрствовавший при Христе в ту последнюю ночь в саду, чувствовала, как постепенно тяжелеют веки и глаза слипаются. День был очень длинный – к тому же порой мое будущее дитя, казалось, само решает, когда мне бодрствовать и когда спать.
– Пойдем.
Я подняла глаза и увидела, что он стоит надо мной. Я протянула ему руку. Он отвел меня в мою спальню и помог улечься в постель.
– Позвать Эрилу?
– Нет-нет, пускай спит. Я просто немного полежу. Я закрыла глаза и замерла.
И вдруг почувствовала, как он забирается на кровать, ложится рядом со мной, осторожно придвигается, и вот уже мы лежим с ним бок о бок – совсем как каменные изваяния на церковных надгробиях. Он очень старался меня не разбудить, и я не стала показывать ему, что проснулась. Через некоторое время он положил руку мне на живот. Я вспомнила Плаутиллу и ее умершую малышку, потом монаха и окровавленную грудь той женщины и, наконец, подумала о Пресвятой Деве – такой умиротворенной, такой благословенной в своей тягости. И, подумав о ней, ощутила, как шевелится ребенок.
– A-a, – тихо сказал муж, – он уже готовится к выходу.
– М-м-м, – промычала я сквозь сон. – Хорошо брыкается.
– Какой же он у нас получится? Если найти подходящих наставников, ум у него наверняка засверкает как новенький флорин.
– И глаз, способный отличить новенькую греческую статую от древней. – Я ощущала тепло его ладони у себя на животе. – Надеюсь все же, он сумеет любить и Бога, и искусство безо всякого смущения и страха. Хочется думать, в будущем Флоренция не станет разжигать между ними вражду.
– Да. Мне тоже хочется так думать.
Мы умолкли. Я нежно накрыла своей ладонью его руку.
На рассвете весь дом перебудил стук в ворота. Дурная весть часто приходит с утра пораньше, словно дню не под силу лживое бремя обманчивой надежды.
Меня разбудил шум, но муж уже давно не спал. Дитя в моем чреве так выросло, а у меня так мало осталось сил, что я не скоро сумела слезть с кровати и сойти по лестнице. Когда я спустилась, ворота были уже отперты и вестник стоял посреди двора. Эрила тоже поднялась: во времена вроде нынешних слухи, похоже, просачиваются сквозь невидимые щели в стенах.
Я ожидала увидеть солдат. Или даже – Боже сохрани! – Луку с его отрядом. Но это оказался просто какой-то старик.
– Мона Алессандра! – То был муж Лодовики. Я не сразу узнала его: годы и тяжкий труд сильно изменили его.
– Андреа, что случилось? Что, скажи?
У него было такое ужасное выражение лица, что я сразу подумала о худшем.
– Отец? – вскричала я. – Мой отец? Он умер?
– Нет-нет. Ваш отец в добром здравии, мадонна. – Он умолк. – Меня послала ваша матушка. Она поручила мне сказать вам, что сегодня рано утром к нам в дом пришли солдаты. И что они забрали художника.
Значит, Томмазо все-таки прибег к хитрости, дабы избежать боли.
На улицах теперь все было совсем не так, как в ту ночь, когда мы везли к себе художника. Моросил дождик, а от холода тьма казалась еще беспросветней. Но то был не обычный зимний мрак. Сама обстановка в городе изменилась. В последние недели, что прошли после отлучения Савонаролы, в воздухе повеяло инакомыслием. Сторонники Медичи, ощущая папскую поддержку, решились снова публично напомнить о своем существовании, и группки молодых людей из семей, которые надеялись выиграть от перемен в правительстве, вновь стали показываться на улицах. Произошла даже потасовка между ними и «ангелами». Поговаривали, что именно они учинили безобразие в Соборе: в ночь накануне выступления Савонаролы кто-то намазал кафедру салом. А потом, во время проповеди, в неф упал огромный сундук – с грохотом рухнул на каменный пол, вызвав большой переполох среди прихожан. В конце концов голоса противников Монаха стали звучать громче, чем его собственный.
Чтобы добраться домой, нам нужно было миновать каменный фасад Дворца Медичи (теперь заколоченного досками и разграбленного), повернуть у Баптистерия к югу, а затем на запад по улице Порта-Росса. Дорога была пуста, но на полпути я заметила грузную фигуру монаха-доминиканца, выскользнувшую откуда-то из темноты, из бокового переулка. Капюшон опущен на лицо, руки скрещены под длинными рукавами, темно-коричневая ряса почти сливается с ночным мраком. Когда мы подъехали ближе, он махнул нам рукой, останавливая. Мы приготовились к допросу.
– Доброго вам вечера, дщери Божьи. Мы склонили головы.
– Вы оказались на улице в очень поздний час, добрые сестры. Наверняка вы знаете, что наш благородный Савонарола запрещает подобное нарушение приличий. Вы одни?
– Как видите, отец. Но мы исполняли долг милосердия, – быстро ответила Эрила. – У сестры моей госпожи чума унесла ребенка. Мы утешали ее словами молитвы.
– В таком случае вы совершили не проступок, но богоугодное дело, – пробормотал монах. Лицо его по-прежнему было спрятано под капюшоном. – И Бог послал мне вас для другого милосердного дела. Здесь, неподалеку, лежит больная женщина. Я нашел ее на пороге церкви. Мне нужна помощь, чтобы доставить ее в больницу.
– Разумеется, мы поможем вам, – сказала я. – Садитесь к нам и показывайте, куда ехать.
Он покачал головой:
– Переулок слишком узок, вашей повозке там не проехать. Оставьте ее здесь, мы пойдем туда пешком, а потом все вместе перенесем ее сюда.
Мы спустились и привязали лошадей. Улица за нами была совершенно пуста, а в переулке, куда указывал монах, стоял кромешный мрак. По городу теперь разлита была такая тревога, что даже его монашеское платье не внушало мне полного доверия. Я гнала от себя страх. Доминиканец быстро шагал впереди нас, не подымая капюшона; ряса блестела от капель дождя. Еще совсем недавно доминиканцы расхаживали по улицам с таким видом, будто город принадлежит им, а этот, похоже, боялся, как бы его не увидели. Да, без сомнения, скоро произойдут перемены.
С одной из соседних улочек донесся крик. Крик удивления – а может быть, боли. Затем – взрыв дикого хохота. Я тревожно взглянула на Эрилу.
– Далеко ли еще, отец? – спросила она, когда мы пересекли улицу Терме и снова углубились в очередной переулок, уводящий дальше во тьму.
– Скоро, уже скоро, дитя мое, здесь, в Санти Апостоли. Разве вы не слышите ее криков?
Но я ничего не слышала. Слева показались очертания церковного портала. Тяжелые двери были заперты. Подойдя поближе, мы увидели человеческий силуэт, едва различимый в темноте. На ступеньках неловко сидела женщина, низко опустив голову на грудь, словно у нее не хватало сил подняться.
Эрила приблизилась к женщине раньше меня и склонилась над ней. И немедленно сделала мне знак рукой, чтобы я не двигалась с места.
– Отец, – сказала она быстро, – она не больна. Она мертва. И вся в крови.
– Ax нет, быть такого не может: она еще шевелилась, когда я уходил отсюда. Я пытался руками унять кровотечение. – Он поднял руки, рукава задрались, и даже в темноте я увидела пятна крови. Он сел рядом с мертвой женщиной. – Бедняжка! Бедняжка! Что ж, зато теперь она с Богом.
Может быть, и с Богом. Но каким мучительным путем ей пришлось к Нему пройти! Из-за плеча Эрилы я увидела кровавое месиво, в которое превратилась ее грудь. Впервые за много месяцев я почувствовала, как рот у меня наполняется тошнотворной слюной. Эрила быстро поднялась, и я заметила, что она тоже потрясена.
Монах поглядел на нас обеих:
– Мы должны помолиться о ее душе. Какова бы ни была ее несчастная жизнь, мы приведем ее к спасению нашими песнопениями и молитвами.
Он начал петь хриплым каркающим голосом. И вдруг мне померещилось в нем что-то знакомое: темный плащ, отзвук голоса, уже слышанного мною в другую ночь, тоже во тьме, голоса, от которого меня уже когда-то бросало в пот и в ужас. Я невольно сделала шаг назад. Он умолк.
– А ну, сестры, – на этот раз тон его был грубым, – опускайтесь-ка на колени!
Но тут Эрила решительно встала между ним и мною:
– Простите, отец. Мы не можем задерживаться. Моя госпожа ждет ребенка, и если я сейчас же не доставлю ее домой, она может простудиться. Сейчас не та ночь, чтобы женщина в тягости долго находилась на улице.
Он взглянул на меня так, словно впервые по-настоящему увидел.
– Ребенка? В праведности ли зачатого? – Тут его капюшон откинулся, и нашим глазам явилось бледное и широкое, как луна, лицо, испещренное впадинами оспин. Пемза – подумала я; монах-доминиканец с лицом как пемза, которому Флоренция представляется выгребной ямой, полной греха. Давно ли Эрила рассказывала мне о нем? Я догадалась, что и она сейчас вспомнила то же самое.
– В праведности, в самой что ни на есть праведности, – ответила она за меня и потащила меня подальше от монаха. – К тому же дитя вот-вот появится на свет. Мы пришлем вам подмогу из дому. Мы живем здесь неподалеку.
Он посмотрел на нее, потом опустил голову и снова занялся трупом. Положил руку на грудь женщины, туда, где было больше всего крови, и снова запел.
Мы кое-как добрались до нашей повозки. Тьма стояла почти непроницаемая, и Эрила крепко держала мою руку в своей. Ладони наши были липкими.
– Что там произошло? – спросила я, едва дыша, когда мы снова забрались в повозку и хлестнули кнутом лошадей.
– Не знаю. Одно тебе скажу: эта женщина не первый час лежит мертвая. А от него так и разило ее кровью.
Мы добрались домой и увидели, что ворота открыты. Конюх и Кристофоро ждали во дворе.
– Слава Богу, вернулась. Где ты была?
– Простите, – сказала я, пока он помогал мне сойти, – мы замешкались на улицах. Мы…
– Я уже разослал людей искать тебя по всему городу. Не нужно было так поздно выезжать.
– Знаю. Простите, – сказала я опять. И протянула к нему руку. Кристофоро взял ее, крепко сжал, и я ощутила волны тревоги, накатывающие на него одна за другой. – Но мы же вернулись. Целые и невредимые. Пойдемте же в дом, посидим в тепле, и я расскажу о том, что мы видели этой ночью.
– У нас нет на это времени.
За моей спиной конюх распрягал лошадь. Кристофоро дождался, пока тот не отойдет подальше. Эрила тоже стояла рядом. Я почувствовала, что муж колеблется, и знаком велела ей уйти.
– Что? Что случилось? Скажите же мне.
– Случилось самое плохое.
– Самое плохое? Что может быть хуже смерти и убийства? Но он, похоже, меня даже не расслышал.
– Томмазо арестован.
– Что?! Когда?
– Его взяли сегодня днем.
– Но кто… – Я умолкла. – Конечно. Лука…
Я снова замолкла. И при свете факелов мы поглядели друг другу в лицо. Слова вернулись ко мне не сразу.
– Наверняка это просто предупреждение, – прошептала я. – Он еще молод. Его, наверное, хотят попугать. – Муж ничего не отвечал. – Все будет хорошо. Томмазо не глупец. Если ему не хватит мужества, он прибегнет к хитрости.
Кристофоро грустно улыбнулся:
– Алессандра, мужество здесь ни при чем. Это вопрос времени. – Он помолчал. – Я уделял ему недостаточно внимания в последние месяцы. – Он произнес это так тихо, что я даже не уверена, правильно ли расслышала его.
– Сейчас ни к чему об этом думать, – сказала я поспешно. – Быть может, все мы уделяли недостаточно внимания друг другу. Быть может, потому все и произошло. Но теперь не время сдаваться. Вы сами так говорили. Голос Монаха теперь не единственный в городе. За вами явиться не осмелятся. Вы слишком знатного рода, да и обстановка меняется весьма быстро. Пойдемте же в дом и поговорим.
Мы засиделись допоздна в эту ночь, глядя на пламя очага, как случалось в недолгие приятные недели после нашей свадьбы, пока в мою душу еще не просочился разъедающий яд ревности. Теперь он, мой муж, нуждался в поддержке, и я, как могла, старалась его утешить, но этого было мало. Всякий раз, как он умолкал, я догадывалась, о чем он думает. Каково это – знать, что твой любимый человек страдает? Когда, сколько ни затыкай себе уши, все равно слышишь его крики? И хотя я покривила бы душой, сказав, что люблю брата, при мысли о том, что с ним сейчас делают, у меня все внутри сжималось. Сколь же тяжко должно быть моему мужу, который благоговел перед этим совершенным телом, держа его в своих объятьях? После дыбы оно уже не будет совершенным!
– Поговорите со мной, Кристофоро. Вам станет легче. Скажите мне… Вы, наверное, думали о таком повороте событий. О том, что каждый из вас станет делать, если все так обернется.
Он покачал головой:
– Томмазо никогда не задумывался о будущем. Он одарен искусством жить мгновеньем. Но он умел вытворять с этим мгновеньем такое, что начинало казаться, будто оно никогда не кончится.
– Значит, теперь задумается. Никогда не знаешь, как человек поведет себя в час испытаний. Томмазо может удивить нас обоих.
– Он боится боли.
– А кто ее не боится?
Я часто думала о дыбе. Как и все, наверное. Иногда, проходя мимо замка Барджелло летом, когда из-за жары все окна распахнуты, слышишь вопли, доносящиеся изнутри. И спешишь прочь, утешая себя мыслью, что там не истязают никого из твоих знакомых или что там держат одних преступников либо грешников и в любом случае ты ничем не можешь им помочь. Однако воображению не прикажешь! На дыбе ломают кости, чтобы сломить волю. Существует множество орудий пытки – щипцы, огонь, веревки, кнут, – но раны от них заживают, а шрамы зарастают. А вот после дыбы, если применять ее как следует, оправиться уже невозможно. Крепко связав руки за спиной, несчастных быстро поднимают вверх, на большую высоту, потом бросают вниз, и так снова и снова, и вот уже сухожилия и мышцы лопаются и рвутся, а кости выворачиваются из суставов. Иные находят, что это подобающая пытка, ибо напоминает о муках Распятия. О том, как рвались руки Спасителя под тяжестью Его тела, висевшего на кресте. Разница только в том, что от дыбы человек не умирает. Или умирает редко. Чаще всего, когда его отвязывают, он валится наземь, как тряпичная кукла. Иногда людей, уцелевших после пытки, годы спустя можно встретить на улицах: будто параличом разбитые, согбенные, они бредут, шатаясь и качаясь и тряся руками и ногами. Бог наделил человека не только телесной красотой, но и телесной хрупкостью. В Писании сказано, что до грехопадения люди не ведали боли и что наши страдания посланы нам за Евино ослушание. Как трудно поверить, что Господь покарал нас так страшно за один-единственный, пускай и серьезный грех. Наверняка боль – это еще и напоминание о бренности и несовершенстве плоти по сравнению с душой. И хотя это представляется столь жестоким…
– Алессандра…
– Что? – Я далеко улетела мыслями, глядя на пламя, и не слышала, что говорил мой муж.
– Ты устала. Почему бы тебе не пойти спать? Какой смысл нам обоим сидеть и ждать?
Я покачала головой:
– Я останусь с вами. Вы представляете, сколько у нас еще времени в запасе?
– Нет. Один человек, которого схватили летом… Я видел его потом перед ссылкой. Он рассказал мне, как все было. Он говорил, что некоторые сразу выдают имена, чтобы избежать боли. Но признания, сделанные не под пыткой, считаются ненадежными.
– Значит, им приходится признаваться дважды, – сказала я. – До и после пытки. Любопытно, называют ли они одинаковые имена или разные.
Муж пожал плечами:
– Увидим.
Я еще немного посидела с ним, но, как Петр, бодрствовавший при Христе в ту последнюю ночь в саду, чувствовала, как постепенно тяжелеют веки и глаза слипаются. День был очень длинный – к тому же порой мое будущее дитя, казалось, само решает, когда мне бодрствовать и когда спать.
– Пойдем.
Я подняла глаза и увидела, что он стоит надо мной. Я протянула ему руку. Он отвел меня в мою спальню и помог улечься в постель.
– Позвать Эрилу?
– Нет-нет, пускай спит. Я просто немного полежу. Я закрыла глаза и замерла.
И вдруг почувствовала, как он забирается на кровать, ложится рядом со мной, осторожно придвигается, и вот уже мы лежим с ним бок о бок – совсем как каменные изваяния на церковных надгробиях. Он очень старался меня не разбудить, и я не стала показывать ему, что проснулась. Через некоторое время он положил руку мне на живот. Я вспомнила Плаутиллу и ее умершую малышку, потом монаха и окровавленную грудь той женщины и, наконец, подумала о Пресвятой Деве – такой умиротворенной, такой благословенной в своей тягости. И, подумав о ней, ощутила, как шевелится ребенок.
– A-a, – тихо сказал муж, – он уже готовится к выходу.
– М-м-м, – промычала я сквозь сон. – Хорошо брыкается.
– Какой же он у нас получится? Если найти подходящих наставников, ум у него наверняка засверкает как новенький флорин.
– И глаз, способный отличить новенькую греческую статую от древней. – Я ощущала тепло его ладони у себя на животе. – Надеюсь все же, он сумеет любить и Бога, и искусство безо всякого смущения и страха. Хочется думать, в будущем Флоренция не станет разжигать между ними вражду.
– Да. Мне тоже хочется так думать.
Мы умолкли. Я нежно накрыла своей ладонью его руку.
На рассвете весь дом перебудил стук в ворота. Дурная весть часто приходит с утра пораньше, словно дню не под силу лживое бремя обманчивой надежды.
Меня разбудил шум, но муж уже давно не спал. Дитя в моем чреве так выросло, а у меня так мало осталось сил, что я не скоро сумела слезть с кровати и сойти по лестнице. Когда я спустилась, ворота были уже отперты и вестник стоял посреди двора. Эрила тоже поднялась: во времена вроде нынешних слухи, похоже, просачиваются сквозь невидимые щели в стенах.
Я ожидала увидеть солдат. Или даже – Боже сохрани! – Луку с его отрядом. Но это оказался просто какой-то старик.
– Мона Алессандра! – То был муж Лодовики. Я не сразу узнала его: годы и тяжкий труд сильно изменили его.
– Андреа, что случилось? Что, скажи?
У него было такое ужасное выражение лица, что я сразу подумала о худшем.
– Отец? – вскричала я. – Мой отец? Он умер?
– Нет-нет. Ваш отец в добром здравии, мадонна. – Он умолк. – Меня послала ваша матушка. Она поручила мне сказать вам, что сегодня рано утром к нам в дом пришли солдаты. И что они забрали художника.
Значит, Томмазо все-таки прибег к хитрости, дабы избежать боли.
41
У меня внутри не было никакого шевеления. Я положила руки на живот и ощупывала его, пока не нашла крохотную ножку и ягодицу, плотно прижавшуюся к стенке утробы. Я стала по-всякому теребить их, но дитя никак не отзывалось. Я приказала себе успокоиться. Сон часто напоминает смерть – даже когда ты еще не успел родиться. – Алессандра!
Ее голос заставил меня раскрыть глаза. Моя верная Эрила сидела рядом, не сводя с меня глаз. За ней в лучах утреннего солнца возвышался Кристофоро. Я снова перевела взгляд на Эрилу. Осторожно, говорили ее глаза. Теперь с каждым мгновением твоя жизнь делается все опаснее. И тут я не могу тебе помочь.
Я улыбнулась ей. Не удивительно, что она умеет читать по ладони и гадать по семенам, рассыпанным по земле. Я бы хотела, чтобы она всегда оставалась со мной рядом, уча меня всем своим жизненным премудростям, а я бы в свой черед смогла передать их своему ребенку. Понимаю, ответила я ей беззвучно. Постараюсь, как могу.
Ее голос заставил меня раскрыть глаза. Моя верная Эрила сидела рядом, не сводя с меня глаз. За ней в лучах утреннего солнца возвышался Кристофоро. Я снова перевела взгляд на Эрилу. Осторожно, говорили ее глаза. Теперь с каждым мгновением твоя жизнь делается все опаснее. И тут я не могу тебе помочь.
Я улыбнулась ей. Не удивительно, что она умеет читать по ладони и гадать по семенам, рассыпанным по земле. Я бы хотела, чтобы она всегда оставалась со мной рядом, уча меня всем своим жизненным премудростям, а я бы в свой черед смогла передать их своему ребенку. Понимаю, ответила я ей беззвучно. Постараюсь, как могу.