Страница:
Она уставилась на меня, а потом издала смешок:
– Я не могу, госпожа. Я не знаю, где это, и господин сказал, что остальные могут идти смотреть на войну, но я должна оставаться здесь.
Я закрыла глаза и сделала глубокий вдох. О Боже, прошу тебя, если мне суждено рожать сейчас, дай мне хотя бы Эрилу в помощь. Не оставляй меня в доме одну с полоумной девчонкой. Не может быть, чтобы все произошло сейчас. Не может быть. Я просто утомлена и напугана. Лучше отправиться в постель и снова уснуть. А когда я проснусь, дом снова оживится голосами и со мной будет все хорошо.
Я стала осторожно подниматься по лестнице. Добравшись до второго этажа, я услышала какой-то шум. Что это – скрип стула или, может, оконный ставень повернулся на петлях? Звук доносился из галереи. Я осторожно прошла по коридору, поддерживая живот снизу, и толкнула дверь.
В галерее лучи раннего весеннего солнца заливали золотым светом и мощенный плитами пол, и сами статуи. Тело Дискобола казалось теплым и живым.
– Доброе утро, жена.
Теперь настал мой черед вздрогнуть. Я обернулась и увидела, что он сидит в другом конце галереи, с книгой на коленях, перед статуей Вакха, в хмельной истоме чуть не валящегося со своего пьедестала.
– Кристофоро! Вы меня напугали. Что происходит? Куда все подевались?
– Решили присутствовать при историческом событии. Как ты когда-то мечтала. Сегодня утром толпа сорвала службу в Соборе. Доминиканцы бежали и укрылись в Сан Марко, и теперь монастырь осажден.
– Боже мой! А Савонарола?
– Тоже там, внутри. Синьория уже издала указ о его аресте. Теперь это лишь вопрос времени.
Значит, все в самом деле подходит к концу. Я снова почувствовала ноющую боль внизу живота. Похоже, младенец чует политические перемены. Может быть, это все-таки дитя моего мужа.
– А Эрила? Она тоже отправилась смотреть?
– Эрила? Только не говори мне, что твоя верная Эрила покинула тебя. Я думал, она сопровождает тебя повсюду, куда бы ты ни отправлялась. – Он умолк. До меня слишком поздно дошел подспудный смысл его слов. – Ты так поздно проснулась, Алессандра. Наверное, совсем не спала ночью. Может, расскажешь почему?
– Я… я устала, Кристофоро, и, мне кажется, ребенок появится на свет раньше, чем мы ожидали.
– В таком случае тебе лучше снова лечь в постель.
Да, теперь ошибиться было невозможно: в его голосе звучала холодная пустая учтивость. Когда же он переменился? Может быть, уже тогда, когда принес весть об освобождении художника? Неужели я настолько утратила чуткость, что, несмотря на предостережения Эрилы, не обратила внимания на его перемену?
– Известно ли что-нибудь о Томмазо? – спросила я.
– А почему ты об этом спрашиваешь?
– Я… я просто молилась о том, чтобы он нашелся.
Он отвернулся от меня и поглядел на свои статуи. Не будь Дискобол так сосредоточен на своей задаче, можно было бы поверить, что он тоже слушает.
– Ты знаешь, наверное, изречение о том, что великие художники способны в своих произведениях говорить только правду. Ты согласна с этим, Алессандра?
– Я… я не знаю. Пожалуй, согласна.
– А согласишься ли ты, что ребенок есть произведение Божье?
– Конечно.
– В таком случае возможно ли обнаружить ложь в ребенке? Я почувствовала, как моя кожа покрывается холодным липким потом.
– Не понимаю, о чем вы говорите, – сказала я и сама расслышала легкую дрожь в своем голосе.
– Не понимаешь? – Он немного выждал. – Твой брат в безопасности.
– О! Благодарение Богу. Что с ним?
– Он… переменился. Думаю, это наиболее подходящее слово.
– А там не удалось…
– Не удалось – что? Вытянуть из него правду? С Томмазо этого трудно добиться. Порой он лжет убедительнее, чем говорит правду.
Я сглотнула.
– Пожалуй, вам следует вспоминать об этом, прежде чем верить каждому его слову, – сказала я мягко.
– Пожалуй. А может быть, его необычайные способности к вранью – семейная черта всех Чекки?
Я посмотрела на мужа в упор:
– Я никогда не лгала вам, Кристофоро.
– Правда? – Он тоже посмотрел мне в глаза. – Кто отец твоего ребенка – я?
Я перевела дух. Теперь отступать было некуда.
– Не знаю.
Еще мгновенье он не сводил с меня взгляда, потом отложил книгу в сторону и поднялся.
– Что ж, благодарю тебя хотя бы за честность.
– Кристофоро… Вы совсем не то подумали…
– Я ничего не подумал, – сказал он холодно. – Условием нашего договора был ребенок. А еще, насколько я помню, мы уговаривались с тобой о благоразумии – не о верности. Сам этот брак был ошибкой. Мне следовало бы усвоить урок из прошлого твоей матери. А теперь извини, меня ждут дела.
– Что это значит – прошлое мое матери? – Но он уже направлялся к двери. – Нет! Не уходите, Кристофоро, пожалуйста! Такой правда тоже не бывает. – Я умолкла. Что я могла ему сказать? Какими словами можно было передать и мою нежность, и мою муку? – Вы должны знать, что мы испытывали… – И тут снова я почувствовала, как сжимается обруч боли, на этот раз быстрее. Мне пришлось набрать полную грудь воздуха, чтобы пережить эту схватку. – А… ребенок… Пожалуйста, останьтесь, прошу вас… пока Эрила не вернется. Я не могу рожать одна.
Он поглядел на меня. Может быть, он решил, что я снова лгу. А может быть, мое тело, которое вызывало у него отвращение, даже когда было нетронутым, теперь обещало лишь устрашающую картину женской боли и крови.
– Я пришлю кого-нибудь, – сказал он и, повернувшись, вышел из галереи.
Как только дверь за ним закрылась, боль накинулась с новой силой: судорога сжала мне плоть стальным кольцом. Я представила себе змия в саду, который нашептывал Еве на ухо, а потом, когда она уступила, обвился вокруг ее живота и сдавливал, сдавливал его до тех пор, пока оттуда не выскользнул крошечный уродец. Так, одновременно, родились грех и мука. На этот раз от боли я согнулась вдвое, и мне пришлось ухватиться за каменное тело Вакха, чтобы переждать схватку. Она оказалась длиннее и сильнее предыдущей. Я досчитала до двадцати, потом до тридцати. Лишь на счет «тридцать пять» боль начала притупляться и угасать. Если ребенок придерживается своей части уговора, значит, Савонаролу наверняка уже схватили.
Конечно, я слышала рассказы о том, как происходят роды. Какая беременная женщина после Евы их не слышала? Я знала, что они начинаются чередой ритмичных ускоряющихся схваток, во время которых утроба постепенно раскрывается, готовясь выпустить ребенка. И знала, что, если правильно дышать и не поддаваться страху, их можно пережить, ведь они не длятся вечно. А потом настанет миг, когда головка ребенка начнет проталкиваться наружу, и тогда все, что от меня требуется, – это тужиться и молить Бога о том, чтобы моя плоть не разорвалась, как это случилось раньше с моей теткой и матерью.
Но я не стану сейчас о них думать. Сначала мне нужно добраться до своей комнаты. Я дошла до середины площадки, когда меня настигла следующая схватка. Теперь я была к ней готова. Я схватилась за каменную балюстраду и попыталась снова вести счет. Воздух вырывался из меня чередой низких стонов. Боль нарастала, достигла предела, задержалась на нем, а затем начала понемногу стихать. У тебя получится, сказала я себе. У тебя получится. Но по-видимому, мои стоны были громче, чем мне казалось, потому что внизу, в углу двора, я заметила Танчу, которая смотрела на меня округлившимися от страха глазами. – Танча… мне…
Я так и не договорила. Выпрямившись, я вдруг почувствовала сильнейший позыв помочиться. Я отчаянно пыталась удержаться, ухватившись за живот, но давление было чересчур велико. Тут что-то внутри меня раскрылось, и вдруг на каменный пол подо мной хлынули мутные воды, потекли по ногам, на площадку, а оттуда вниз, по ступенькам. Танча завопила от испуга и куда-то убежала.
Не помню, как я добралась до комнаты. Следующая волна боли оказалась такой яростной, что у меня выступили слезы. Я опустилась на колени, уцепившись руками за край кровати. Боль была везде: в паху, в спине, в голове. Мы с ней слились, образовали одно целое, в котором не осталось места ни мысли – ничему вообще. На этот раз схватка, казалось, не кончится никогда. Я пыталась дышать ровно, но дыхание получалось резким и поверхностным, а когда наконец стальной обруч начал понемногу ослабевать, я услышала, что кричу от страха.
Я села на кровать и заставила себя сосредоточиться. Один раз в жизни я видела море – на побережье возле Пизы, куда приходили отцовские корабли, груженные тканями. Наверное, я была тогда совсем маленькой, потому что мне запомнился лишь бескрайний горизонт и шум волн. Каждая волна как будто жила своей жизнью, она колыхалась и изгибалась, она поднималась из морского чрева и бежала к берегу, а потом закручивалась и обрушивала пенный гребень, растекаясь и пропадая в шуршащем песке. В тот день отец рассказал мне, как однажды в дни его юности его корабль потерпел крушение недалеко от берега и как он, барахтаясь в воде, добирался до суши. Он научился приноравливаться к движению валов: взмывал на вершину каждой волны и двигался вместе с ней, но за одной волной он не поспел, и она накрыла его с головой и потянула за собой, заставив наглотаться воды и натерпеться страху за собственную жизнь.
Я понимала теперь, что мне тоже нужно выплывать на поверхность и спасать свою жизнь. Только я барахталась в море боли, где каждая новая волна оказывалась свирепее прежней, и мне оставалось только уповать на то, что я не утону в них, а сумею выбраться невредимой. И вот очередная волна стала зарождаться где-то вдалеке, и я закрыла глаза и представила себе, как сама вздымаюсь и плыву вместе с ней…
– Алессандра!
Голос прозвучал далеко-далеко. Но я сейчас не могу к нему прислушиваться, иначе захлебнусь в воде.
– Держись, дитя мое. Становись на четвереньки. – Теперь уже ближе, громче, повелительней. – Опускайся. Так будет легче.
Я рискнула и послушалась. Когда мои руки коснулись пола, я почувствовала, как чьи-то ладони упираются в мою поясницу и крепко, сильно надавливают. Волна достигала вершины, закручивалась витым гребнем.
– Дыши, – велел голос. – Дыши. Вдох… выдох… Хорошо, молодец. Снова вдох… выдох… – И до меня донесся низкий стон, очевидно, мой собственный, а белая пенная волна тем временем уже с шумом помчалась к берегу, плавно разбилась о камни и отступила.
Подняв голову, я увидела глаза, а в них страх и гордость вперемешку и поняла, что все кончится хорошо. Пришла моя мать.
Я чуть не упала.
– Я…
– Не трать силы. Какие промежутки между схватками?
Я мотнула головой:
– Пять минут, четыре – они делаются все чаще.
Она придержала меня, как могла, и, стащив с кровати подушки, разложила их на полу, чтобы я могла на них опираться.
– Послушай меня, – сказала она спокойно. – Эрила отправилась за повитухой, но та, как и весь город сейчас, где-то на улице. Они придут, но пока ты должна потрудиться сама. Еще кто-нибудь есть в доме?
– Танча, дочь повара.
– Я приведу ее.
– Нет! Не бросай меня одну!
Но мать уже ушла, и ее голос раздавался на лестничной площадке громко и властно, как звон церковного колокола. Если девчонка могла не повиноваться мне, то ее она послушается наверняка. Когда боль снова подступила, матушка уже вернулась. На этот раз она была вместе со мной с самого начала схватки, крепко упираясь руками мне в поясницу, помогая избавиться от впившегося в меня стального обруча.
– Алессандра, послушай меня, – приказала она. – Ты должна найти способ справиться с болью. Думай о муках Господа Нашего на кресте. Будь мыслями с Ним – и Христос поможет тебе выдержать ее.
Но мои грехи слишком велики, чтобы теперь Христос пришел мне на помощь. Вот моя расплата за них: я буду терзаться так вечно…
– Не могу.
– Нет, можешь! – Ее голос звучал теперь почти сердито. – Сосредоточься. Погляди на свадебный сундук, который стоит перед тобой. Выбери лицо или фигуру и, не сводя с нее глаз, начинай дышать. Давай, девочка, призови на помощь свой ясный разум, чтобы обуздать боль. Ну же – дыши.
Потом, откинувшись на подушки, я увидела в дверях Танчу с круглыми от ужаса глазами. Когда мать принялась отрывисто объяснять девчонке, что нужно делать, я вдруг ощутила внезапную злость, оказавшуюся даже сильнее страха, и неожиданно для самой себя принялась вопить и ругаться, словно в меня бес вселился. Обе они замолкли и уставились на меня. Наверное, Танча снова бросилась бы наутек, но мать успела захлопнуть дверь перед ней и закрыть на задвижку.
– Тебе хочется тужиться? Да, хочется?
– He знаю. Не знаю! – завопила я. – Что сейчас будет? Что мне делать?
Меня охватил ужас, но тут мать удивила меня, неожиданно улыбнувшись:
– Делай то же самое, что делала, когда зачинала ребенка. Повинуйся своему телу. Бог и природа сделают все остальное.
И вдруг все действительно переменилось. Из моей муки внезапно выросло непреодолимое желание тужиться, выталкивать из себя ребенка. Я попыталась подняться, но мне это не удалось.
– У-у, он уже лезет, я чувствую. Мать схватила меня за руку:
– Вставай. На полу будет больнее. Иди сюда, девочка. Держи свою госпожу. Просунь руки ей под мышки. Давай. Вот так. Поддерживай ее сзади, чтобы спина была прямая. Давай, смелее, принимай на себя ее вес. Поднимай ее. Вот.
Девчонка, хоть и несмышленая, оказалась очень сильной. Я висела у нее на руках, дрожа всем телом. Мои юбки были перекинуты мне за плечи, ноги широко расставлены под огромным животом. Мать сидела на корточках у моих ног. Теперь, когда снова пришли потуги, я принялась тужиться и тужилась до тех пор, пока не выбилась из сил, пока лицо у меня не побагровело, а глаза от напряжения не заслезились, и мне уже казалось, что я вот-вот разорвусь.
– Еще разок! Тужься! Головка уже показалась. Я ее вижу. Он вот-вот выскочит.
Но у меня не получалось. Потуги так же внезапно прекратились, и я обмякшим и дрожащим телом снова упала ей на руки; меня словно сняли с дыбы: руки и ноги дрожали от боли и страха. Я чувствовала, как по лицу бегут слезы, из носа течет; я бы разрыдалась, если бы не боялась, что на это уйдут последние силы. Но времени передохнуть не было: вот уже оно пришло снова, это жуткое желание изгнать, вытолкнуть, выпихнуть из себя ребенка. Но только у меня никак это не получалось. С каждой потугой я чувствовала, что сейчас лопну. Что-то было не так с ребенком: наверное, голова у него чудовищно деформирована и так велика, что ей никогда не выйти наружу. Это – кара за грех его зачатия: так мы и останемся навсегда, это дитя и я, и оно будет вечно терзать меня, стремясь вырваться из моего тела.
– Не могу… Не могу. – Я услышала в своем голосе панику. – Я слишком мала для него. Это Бог наказывает меня за грехи.
Голос матери звучал так же твердо, как все семнадцать лет моей жизни, он уговаривал, увещевал:
– Ты что думаешь, у Бога есть время заниматься твоими грехами? Да в эти самые минуты Савонаролу пытают за ересь и измену. Его вопли разносятся по всей площади. Что по сравнению с его виной – твоя? Сохраняй силы для ребенка, дыши. Вот, опять. Теперь тужься, тужься изо всех сил. Давай!
Я снова стала тужиться.
– Еще, еще, давай! Вот же он. Он почти уже вылез!
И я почувствовала, что все у меня внутри растягивается до предела, но так ничего и не вышло.
– Не могу, – простонала я, задыхаясь. – Мне страшно. Мне так страшно.
На этот раз матушка не стала кричать на меня, а опустилась на колени рядом со мной, обхватила ладонями мое лицо и отерла с него пот и слезы. Но если руки ее были нежными, то в голосе звучал металл:
– Послушай меня, Алессаидра. Ты наделена сильнейшим духом, какой я только видела у девушки, и не для того ты так далеко зашла, чтобы умереть на полу спальни. Потужься еще один раз. Один раз – и он выйдет. Я тебе помогу. Просто слушай меня и делай все, как я велю. Появилась новая потуга? Да? Тогда набирай побольше воздуха. Полную грудь! Вот, хорошо. Теперь задержи дыхание. А теперь тужься, тужься. Не переставай. Тужься. Еще. ТУЖЬСЯ.
– А-А-А-А-А! – Мой голос, казалось, заполнил всю комнату, но тут я словно услышала еще один звук, как будто мое тело лопнуло, выпуская головку наружу.
– Да! Да!
Мне и не нужно было об этом рассказывать. Она вышла. Я ощутила этот огромный, быстрый, скользкий напор – а вслед за ним такое чувство облегчения, какого я никогда в жизни не испытывала.
– Вот, он уже здесь. Он вышел. Ах, погляди, погляди на него!
Мы с Танчей рухнули на пол, и я увидела у своих ног крошечного блестящего уродца, сморщенного, скрюченного, перепачканного калом, кровью и слизью.
– О, да это девочка, – сказала мать приглушенным голосом. – Красивая, красивая маленькая девочка.
Она подняла липкое тельце, перевернула его вниз головой, взяв за ноги, и дитя закашлялось, как будто успело наглотаться воды. Потом мать сильно шлепнула младенца по попке, и тот издал сердитый дрожащий вопль – первый протест против безумия и насилия того мира, в котором он очутился.
А поскольку поблизости не оказалось ни ножа, ни ножниц, мать зубами впилась в пуповину и перекусила ее. Затем она положила малышку мне на живот, но я так тряслась, что едва могла удержать ее, и Танче пришлось перехватить тельце, уже начавшее сползать на пол. Но потом она снова положила ее ко мне, и пока мать надавливала мне на живот, помогая вытолкнуть послед, я лежала на полу, прижимая к себе эту теплую, скользкую, сморщенную маленькую зверушку.
Так родилась моя дочь. Вымыв и туго запеленав, ее снова поднесли мне, поскольку кормилицы пока не было, и все мы с каким-то трепетом наблюдали, как она по запаху, словно слепой червячок, нашла мою грудь. Ее десны с такой силой стиснули мой сосок, что от боли и неожиданности я вскрикнула, а крошечный ротик сосал и сосал до тех пор, пока из меня со сладкой болью не потекло молоко. И лишь потом, насытившись и оторвавшись от моей груди, она соизволила уснуть и дала уснуть мне.
45
– Я не могу, госпожа. Я не знаю, где это, и господин сказал, что остальные могут идти смотреть на войну, но я должна оставаться здесь.
Я закрыла глаза и сделала глубокий вдох. О Боже, прошу тебя, если мне суждено рожать сейчас, дай мне хотя бы Эрилу в помощь. Не оставляй меня в доме одну с полоумной девчонкой. Не может быть, чтобы все произошло сейчас. Не может быть. Я просто утомлена и напугана. Лучше отправиться в постель и снова уснуть. А когда я проснусь, дом снова оживится голосами и со мной будет все хорошо.
Я стала осторожно подниматься по лестнице. Добравшись до второго этажа, я услышала какой-то шум. Что это – скрип стула или, может, оконный ставень повернулся на петлях? Звук доносился из галереи. Я осторожно прошла по коридору, поддерживая живот снизу, и толкнула дверь.
В галерее лучи раннего весеннего солнца заливали золотым светом и мощенный плитами пол, и сами статуи. Тело Дискобола казалось теплым и живым.
– Доброе утро, жена.
Теперь настал мой черед вздрогнуть. Я обернулась и увидела, что он сидит в другом конце галереи, с книгой на коленях, перед статуей Вакха, в хмельной истоме чуть не валящегося со своего пьедестала.
– Кристофоро! Вы меня напугали. Что происходит? Куда все подевались?
– Решили присутствовать при историческом событии. Как ты когда-то мечтала. Сегодня утром толпа сорвала службу в Соборе. Доминиканцы бежали и укрылись в Сан Марко, и теперь монастырь осажден.
– Боже мой! А Савонарола?
– Тоже там, внутри. Синьория уже издала указ о его аресте. Теперь это лишь вопрос времени.
Значит, все в самом деле подходит к концу. Я снова почувствовала ноющую боль внизу живота. Похоже, младенец чует политические перемены. Может быть, это все-таки дитя моего мужа.
– А Эрила? Она тоже отправилась смотреть?
– Эрила? Только не говори мне, что твоя верная Эрила покинула тебя. Я думал, она сопровождает тебя повсюду, куда бы ты ни отправлялась. – Он умолк. До меня слишком поздно дошел подспудный смысл его слов. – Ты так поздно проснулась, Алессандра. Наверное, совсем не спала ночью. Может, расскажешь почему?
– Я… я устала, Кристофоро, и, мне кажется, ребенок появится на свет раньше, чем мы ожидали.
– В таком случае тебе лучше снова лечь в постель.
Да, теперь ошибиться было невозможно: в его голосе звучала холодная пустая учтивость. Когда же он переменился? Может быть, уже тогда, когда принес весть об освобождении художника? Неужели я настолько утратила чуткость, что, несмотря на предостережения Эрилы, не обратила внимания на его перемену?
– Известно ли что-нибудь о Томмазо? – спросила я.
– А почему ты об этом спрашиваешь?
– Я… я просто молилась о том, чтобы он нашелся.
Он отвернулся от меня и поглядел на свои статуи. Не будь Дискобол так сосредоточен на своей задаче, можно было бы поверить, что он тоже слушает.
– Ты знаешь, наверное, изречение о том, что великие художники способны в своих произведениях говорить только правду. Ты согласна с этим, Алессандра?
– Я… я не знаю. Пожалуй, согласна.
– А согласишься ли ты, что ребенок есть произведение Божье?
– Конечно.
– В таком случае возможно ли обнаружить ложь в ребенке? Я почувствовала, как моя кожа покрывается холодным липким потом.
– Не понимаю, о чем вы говорите, – сказала я и сама расслышала легкую дрожь в своем голосе.
– Не понимаешь? – Он немного выждал. – Твой брат в безопасности.
– О! Благодарение Богу. Что с ним?
– Он… переменился. Думаю, это наиболее подходящее слово.
– А там не удалось…
– Не удалось – что? Вытянуть из него правду? С Томмазо этого трудно добиться. Порой он лжет убедительнее, чем говорит правду.
Я сглотнула.
– Пожалуй, вам следует вспоминать об этом, прежде чем верить каждому его слову, – сказала я мягко.
– Пожалуй. А может быть, его необычайные способности к вранью – семейная черта всех Чекки?
Я посмотрела на мужа в упор:
– Я никогда не лгала вам, Кристофоро.
– Правда? – Он тоже посмотрел мне в глаза. – Кто отец твоего ребенка – я?
Я перевела дух. Теперь отступать было некуда.
– Не знаю.
Еще мгновенье он не сводил с меня взгляда, потом отложил книгу в сторону и поднялся.
– Что ж, благодарю тебя хотя бы за честность.
– Кристофоро… Вы совсем не то подумали…
– Я ничего не подумал, – сказал он холодно. – Условием нашего договора был ребенок. А еще, насколько я помню, мы уговаривались с тобой о благоразумии – не о верности. Сам этот брак был ошибкой. Мне следовало бы усвоить урок из прошлого твоей матери. А теперь извини, меня ждут дела.
– Что это значит – прошлое мое матери? – Но он уже направлялся к двери. – Нет! Не уходите, Кристофоро, пожалуйста! Такой правда тоже не бывает. – Я умолкла. Что я могла ему сказать? Какими словами можно было передать и мою нежность, и мою муку? – Вы должны знать, что мы испытывали… – И тут снова я почувствовала, как сжимается обруч боли, на этот раз быстрее. Мне пришлось набрать полную грудь воздуха, чтобы пережить эту схватку. – А… ребенок… Пожалуйста, останьтесь, прошу вас… пока Эрила не вернется. Я не могу рожать одна.
Он поглядел на меня. Может быть, он решил, что я снова лгу. А может быть, мое тело, которое вызывало у него отвращение, даже когда было нетронутым, теперь обещало лишь устрашающую картину женской боли и крови.
– Я пришлю кого-нибудь, – сказал он и, повернувшись, вышел из галереи.
Как только дверь за ним закрылась, боль накинулась с новой силой: судорога сжала мне плоть стальным кольцом. Я представила себе змия в саду, который нашептывал Еве на ухо, а потом, когда она уступила, обвился вокруг ее живота и сдавливал, сдавливал его до тех пор, пока оттуда не выскользнул крошечный уродец. Так, одновременно, родились грех и мука. На этот раз от боли я согнулась вдвое, и мне пришлось ухватиться за каменное тело Вакха, чтобы переждать схватку. Она оказалась длиннее и сильнее предыдущей. Я досчитала до двадцати, потом до тридцати. Лишь на счет «тридцать пять» боль начала притупляться и угасать. Если ребенок придерживается своей части уговора, значит, Савонаролу наверняка уже схватили.
Конечно, я слышала рассказы о том, как происходят роды. Какая беременная женщина после Евы их не слышала? Я знала, что они начинаются чередой ритмичных ускоряющихся схваток, во время которых утроба постепенно раскрывается, готовясь выпустить ребенка. И знала, что, если правильно дышать и не поддаваться страху, их можно пережить, ведь они не длятся вечно. А потом настанет миг, когда головка ребенка начнет проталкиваться наружу, и тогда все, что от меня требуется, – это тужиться и молить Бога о том, чтобы моя плоть не разорвалась, как это случилось раньше с моей теткой и матерью.
Но я не стану сейчас о них думать. Сначала мне нужно добраться до своей комнаты. Я дошла до середины площадки, когда меня настигла следующая схватка. Теперь я была к ней готова. Я схватилась за каменную балюстраду и попыталась снова вести счет. Воздух вырывался из меня чередой низких стонов. Боль нарастала, достигла предела, задержалась на нем, а затем начала понемногу стихать. У тебя получится, сказала я себе. У тебя получится. Но по-видимому, мои стоны были громче, чем мне казалось, потому что внизу, в углу двора, я заметила Танчу, которая смотрела на меня округлившимися от страха глазами. – Танча… мне…
Я так и не договорила. Выпрямившись, я вдруг почувствовала сильнейший позыв помочиться. Я отчаянно пыталась удержаться, ухватившись за живот, но давление было чересчур велико. Тут что-то внутри меня раскрылось, и вдруг на каменный пол подо мной хлынули мутные воды, потекли по ногам, на площадку, а оттуда вниз, по ступенькам. Танча завопила от испуга и куда-то убежала.
Не помню, как я добралась до комнаты. Следующая волна боли оказалась такой яростной, что у меня выступили слезы. Я опустилась на колени, уцепившись руками за край кровати. Боль была везде: в паху, в спине, в голове. Мы с ней слились, образовали одно целое, в котором не осталось места ни мысли – ничему вообще. На этот раз схватка, казалось, не кончится никогда. Я пыталась дышать ровно, но дыхание получалось резким и поверхностным, а когда наконец стальной обруч начал понемногу ослабевать, я услышала, что кричу от страха.
Я села на кровать и заставила себя сосредоточиться. Один раз в жизни я видела море – на побережье возле Пизы, куда приходили отцовские корабли, груженные тканями. Наверное, я была тогда совсем маленькой, потому что мне запомнился лишь бескрайний горизонт и шум волн. Каждая волна как будто жила своей жизнью, она колыхалась и изгибалась, она поднималась из морского чрева и бежала к берегу, а потом закручивалась и обрушивала пенный гребень, растекаясь и пропадая в шуршащем песке. В тот день отец рассказал мне, как однажды в дни его юности его корабль потерпел крушение недалеко от берега и как он, барахтаясь в воде, добирался до суши. Он научился приноравливаться к движению валов: взмывал на вершину каждой волны и двигался вместе с ней, но за одной волной он не поспел, и она накрыла его с головой и потянула за собой, заставив наглотаться воды и натерпеться страху за собственную жизнь.
Я понимала теперь, что мне тоже нужно выплывать на поверхность и спасать свою жизнь. Только я барахталась в море боли, где каждая новая волна оказывалась свирепее прежней, и мне оставалось только уповать на то, что я не утону в них, а сумею выбраться невредимой. И вот очередная волна стала зарождаться где-то вдалеке, и я закрыла глаза и представила себе, как сама вздымаюсь и плыву вместе с ней…
– Алессандра!
Голос прозвучал далеко-далеко. Но я сейчас не могу к нему прислушиваться, иначе захлебнусь в воде.
– Держись, дитя мое. Становись на четвереньки. – Теперь уже ближе, громче, повелительней. – Опускайся. Так будет легче.
Я рискнула и послушалась. Когда мои руки коснулись пола, я почувствовала, как чьи-то ладони упираются в мою поясницу и крепко, сильно надавливают. Волна достигала вершины, закручивалась витым гребнем.
– Дыши, – велел голос. – Дыши. Вдох… выдох… Хорошо, молодец. Снова вдох… выдох… – И до меня донесся низкий стон, очевидно, мой собственный, а белая пенная волна тем временем уже с шумом помчалась к берегу, плавно разбилась о камни и отступила.
Подняв голову, я увидела глаза, а в них страх и гордость вперемешку и поняла, что все кончится хорошо. Пришла моя мать.
Я чуть не упала.
– Я…
– Не трать силы. Какие промежутки между схватками?
Я мотнула головой:
– Пять минут, четыре – они делаются все чаще.
Она придержала меня, как могла, и, стащив с кровати подушки, разложила их на полу, чтобы я могла на них опираться.
– Послушай меня, – сказала она спокойно. – Эрила отправилась за повитухой, но та, как и весь город сейчас, где-то на улице. Они придут, но пока ты должна потрудиться сама. Еще кто-нибудь есть в доме?
– Танча, дочь повара.
– Я приведу ее.
– Нет! Не бросай меня одну!
Но мать уже ушла, и ее голос раздавался на лестничной площадке громко и властно, как звон церковного колокола. Если девчонка могла не повиноваться мне, то ее она послушается наверняка. Когда боль снова подступила, матушка уже вернулась. На этот раз она была вместе со мной с самого начала схватки, крепко упираясь руками мне в поясницу, помогая избавиться от впившегося в меня стального обруча.
– Алессандра, послушай меня, – приказала она. – Ты должна найти способ справиться с болью. Думай о муках Господа Нашего на кресте. Будь мыслями с Ним – и Христос поможет тебе выдержать ее.
Но мои грехи слишком велики, чтобы теперь Христос пришел мне на помощь. Вот моя расплата за них: я буду терзаться так вечно…
– Не могу.
– Нет, можешь! – Ее голос звучал теперь почти сердито. – Сосредоточься. Погляди на свадебный сундук, который стоит перед тобой. Выбери лицо или фигуру и, не сводя с нее глаз, начинай дышать. Давай, девочка, призови на помощь свой ясный разум, чтобы обуздать боль. Ну же – дыши.
Потом, откинувшись на подушки, я увидела в дверях Танчу с круглыми от ужаса глазами. Когда мать принялась отрывисто объяснять девчонке, что нужно делать, я вдруг ощутила внезапную злость, оказавшуюся даже сильнее страха, и неожиданно для самой себя принялась вопить и ругаться, словно в меня бес вселился. Обе они замолкли и уставились на меня. Наверное, Танча снова бросилась бы наутек, но мать успела захлопнуть дверь перед ней и закрыть на задвижку.
– Тебе хочется тужиться? Да, хочется?
– He знаю. Не знаю! – завопила я. – Что сейчас будет? Что мне делать?
Меня охватил ужас, но тут мать удивила меня, неожиданно улыбнувшись:
– Делай то же самое, что делала, когда зачинала ребенка. Повинуйся своему телу. Бог и природа сделают все остальное.
И вдруг все действительно переменилось. Из моей муки внезапно выросло непреодолимое желание тужиться, выталкивать из себя ребенка. Я попыталась подняться, но мне это не удалось.
– У-у, он уже лезет, я чувствую. Мать схватила меня за руку:
– Вставай. На полу будет больнее. Иди сюда, девочка. Держи свою госпожу. Просунь руки ей под мышки. Давай. Вот так. Поддерживай ее сзади, чтобы спина была прямая. Давай, смелее, принимай на себя ее вес. Поднимай ее. Вот.
Девчонка, хоть и несмышленая, оказалась очень сильной. Я висела у нее на руках, дрожа всем телом. Мои юбки были перекинуты мне за плечи, ноги широко расставлены под огромным животом. Мать сидела на корточках у моих ног. Теперь, когда снова пришли потуги, я принялась тужиться и тужилась до тех пор, пока не выбилась из сил, пока лицо у меня не побагровело, а глаза от напряжения не заслезились, и мне уже казалось, что я вот-вот разорвусь.
– Еще разок! Тужься! Головка уже показалась. Я ее вижу. Он вот-вот выскочит.
Но у меня не получалось. Потуги так же внезапно прекратились, и я обмякшим и дрожащим телом снова упала ей на руки; меня словно сняли с дыбы: руки и ноги дрожали от боли и страха. Я чувствовала, как по лицу бегут слезы, из носа течет; я бы разрыдалась, если бы не боялась, что на это уйдут последние силы. Но времени передохнуть не было: вот уже оно пришло снова, это жуткое желание изгнать, вытолкнуть, выпихнуть из себя ребенка. Но только у меня никак это не получалось. С каждой потугой я чувствовала, что сейчас лопну. Что-то было не так с ребенком: наверное, голова у него чудовищно деформирована и так велика, что ей никогда не выйти наружу. Это – кара за грех его зачатия: так мы и останемся навсегда, это дитя и я, и оно будет вечно терзать меня, стремясь вырваться из моего тела.
– Не могу… Не могу. – Я услышала в своем голосе панику. – Я слишком мала для него. Это Бог наказывает меня за грехи.
Голос матери звучал так же твердо, как все семнадцать лет моей жизни, он уговаривал, увещевал:
– Ты что думаешь, у Бога есть время заниматься твоими грехами? Да в эти самые минуты Савонаролу пытают за ересь и измену. Его вопли разносятся по всей площади. Что по сравнению с его виной – твоя? Сохраняй силы для ребенка, дыши. Вот, опять. Теперь тужься, тужься изо всех сил. Давай!
Я снова стала тужиться.
– Еще, еще, давай! Вот же он. Он почти уже вылез!
И я почувствовала, что все у меня внутри растягивается до предела, но так ничего и не вышло.
– Не могу, – простонала я, задыхаясь. – Мне страшно. Мне так страшно.
На этот раз матушка не стала кричать на меня, а опустилась на колени рядом со мной, обхватила ладонями мое лицо и отерла с него пот и слезы. Но если руки ее были нежными, то в голосе звучал металл:
– Послушай меня, Алессаидра. Ты наделена сильнейшим духом, какой я только видела у девушки, и не для того ты так далеко зашла, чтобы умереть на полу спальни. Потужься еще один раз. Один раз – и он выйдет. Я тебе помогу. Просто слушай меня и делай все, как я велю. Появилась новая потуга? Да? Тогда набирай побольше воздуха. Полную грудь! Вот, хорошо. Теперь задержи дыхание. А теперь тужься, тужься. Не переставай. Тужься. Еще. ТУЖЬСЯ.
– А-А-А-А-А! – Мой голос, казалось, заполнил всю комнату, но тут я словно услышала еще один звук, как будто мое тело лопнуло, выпуская головку наружу.
– Да! Да!
Мне и не нужно было об этом рассказывать. Она вышла. Я ощутила этот огромный, быстрый, скользкий напор – а вслед за ним такое чувство облегчения, какого я никогда в жизни не испытывала.
– Вот, он уже здесь. Он вышел. Ах, погляди, погляди на него!
Мы с Танчей рухнули на пол, и я увидела у своих ног крошечного блестящего уродца, сморщенного, скрюченного, перепачканного калом, кровью и слизью.
– О, да это девочка, – сказала мать приглушенным голосом. – Красивая, красивая маленькая девочка.
Она подняла липкое тельце, перевернула его вниз головой, взяв за ноги, и дитя закашлялось, как будто успело наглотаться воды. Потом мать сильно шлепнула младенца по попке, и тот издал сердитый дрожащий вопль – первый протест против безумия и насилия того мира, в котором он очутился.
А поскольку поблизости не оказалось ни ножа, ни ножниц, мать зубами впилась в пуповину и перекусила ее. Затем она положила малышку мне на живот, но я так тряслась, что едва могла удержать ее, и Танче пришлось перехватить тельце, уже начавшее сползать на пол. Но потом она снова положила ее ко мне, и пока мать надавливала мне на живот, помогая вытолкнуть послед, я лежала на полу, прижимая к себе эту теплую, скользкую, сморщенную маленькую зверушку.
Так родилась моя дочь. Вымыв и туго запеленав, ее снова поднесли мне, поскольку кормилицы пока не было, и все мы с каким-то трепетом наблюдали, как она по запаху, словно слепой червячок, нашла мою грудь. Ее десны с такой силой стиснули мой сосок, что от боли и неожиданности я вскрикнула, а крошечный ротик сосал и сосал до тех пор, пока из меня со сладкой болью не потекло молоко. И лишь потом, насытившись и оторвавшись от моей груди, она соизволила уснуть и дала уснуть мне.
45
Прошло несколько дней, и я влюбилась: глубоко, нежно, бесповоротно. И если бы эту девочку увидел мой муж, думаю, она и его бы покорила – чудесными крохотными ноготками, серьезным немигающим взглядом с сияющей в нем искоркой божественности. А пока мой мир сужался до ее зрачков, там, на улицах, свершалась история. Матушка оказалась права: мы мучились одновременно. В то самое время, когда мое нутро корчилось и разрывалось под натиском новой жизни, Савонарола слушал собственные вопли, а его сухожилия с треском рвались на дыбе. В то утро со штурмом Сан Марко закончилась эра его господства над новым Иерусалимом. Хотя верные ему монахи оборонялись, как настоящие воины (рассказывали о невероятной силе некоего отца Брунетто Датто – доминиканца-великана с кожей как пемза, который орудовал ножом с особой неистовой радостью), в конце концов толпа осаждавших одолела их и ворвалась в монастырь. Савонаролу нашли распростертым в молитве на ступенях алтаря. Оттуда его в цепях доставили в тюремную башню Дворца Синьории, куда за шестьдесят лет до того заключили великого Козимо Медичи по такому же обвинению в государственной измене. Но если у Козимо нашлись средства обаять и подкупить своих тюремщиков, то фра Джироламо уже не на что было надеяться.
Сначала его подвергли пыткам, а потом вздернули на дыбе. С каждым новым вывихнутым суставом и сломанной костью он признавал себя виновным в очередном грехе: в лжепророчестве, ереси и измене, соглашался со всем, что от него хотели услышать, лишь бы прекратили истязания. Потом его сняли с дыбы и перенесли в келью. Тогда, оправившись от боли, он отрекся от признаний и стал выкрикивать, что его сломила пытка, а не вина, и стал взывать к Богу, дабы Он снова вернул его к свету. Но с первым же новым рывком веревки он вновь во всем сознался, и на этот раз палачи мучили его до тех пор, пока у него не осталось ни голоса, ни отваги вновь все отрицать.
Так Флоренция избавилась от тирании человека, который вознамерился обратить ее к Богу, а под конец обнаружил, что Бог оставил его самого. Но хоть у меня и были все основания его ненавидеть, я испытывала к нему только жалость. Эрила, сидя возле моей кровати, подсмеивалась над моим состраданием и уверяла, что у женщин после родов обычно происходит размягчение мозгов. И миновало два дня, а о моем муже так и не было ничего слышно.
Утром третьего дня, проснувшись, я увидела яркое солнце и Эрилу, что-то горячо обсуждающую с моей матерью на пороге комнаты.
– Что случилось? – спросила я, не вставая с постели. Они повернулись и быстро переглянулись. Матушка подошла ко мне и остановилась возле кровати.
– Милое дитя мое… Принесли известия. Мужайся.
– Кристофоро! – догадалась я, потому что все эти дни я чего-то ожидала. – Что-то случилось с Кристофоро, да?
Она приблизилась ко мне, взяла меня за руку и, начав рассказ, уже не сводила с меня глаз, пытаясь прочесть мои чувства. История была в общем-то обычная для нашего времени: в дни, последовавшие за штурмом Сан Марко, город оказался охвачен жаждой крови, и люди принялись сводить старые счеты, выслеживать старых врагов. Но не все убийства совершались по справедливости, и было обнаружено несколько трупов ни в чем не повинных людей. Среди них и тело, найденное в переулке Ла-Бокка возле Понте-Веккьо, славившемся тем, что под покровом ночи там велась бойкая торговля и мужским, и женским телом. И вот там, при свете нового дня, в месиве кровавых ран кто-то распознал ошметки дорогой ткани и породистые черты лица.
Я слушала слова матери, похолодев и окаменев, словно одна из статуй нашей галереи.
– Мужайся, Алессандра, – повторила мать, и ее голос унес меня в те времена, когда я была еще ребенком, а она учила меня разговаривать с Богом так, словно Он – мой отец и Господь одновременно. – Судьбы человеческие в Его руке, и не нам оспаривать Его волю. – Она крепко обняла меня, а потом, видя, что я не сломлена внезапным горем, добавила уже более мягким тоном: – Дорогая моя, у твоего мужа нет другой родни. Если у тебя достанет сил, тебя просят явиться и опознать тело.
По-видимому, родовые муки не только смягчают сердце, но и воздействуют на память: одни мгновенья запоминаются четко и навсегда, а другие почти сразу же бесследно улетают в прошлое.
Хотя кормилицу уже нашли, мы взяли малышку с собой, потому что мне непереносима была мысль даже о короткой разлуке. Помню, когда мы выходили, слуги стояли на пороге дома, опустив глаза: новость угрожала их будущему. По пути мы задержались у Баптистерия. Поскольку моего мужа не стало, больше некому было сделать запись о рождении ребенка, а по закону сделать это нужно было в течение первых шестидесяти часов. Белый боб – для девочки, черный – для мальчика. Под золотым куполом, изнутри которого мерцающая кубиками смальты мозаика рассказывала о жизни Господа Нашего, боб упал в ящик, возвещая о новой жизни.
Слепящее солнце освещало улицы, усыпанные мусором. Недавние беспорядки напоминали о себе валявшимися повсюду палками, булыжниками, сточными канавами, забитыми разнообразным мусором. Но, несмотря на ясную погоду, настроение в городе оставалось мрачным. Флоренция перестала быть республикой Божьей, и теперь уже никто не понимал, стоит ли этому радоваться.
Чума выкосила столько народу, что на другом берегу реки власти устроили временную мертвецкую, заняв под нее несколько комнат больницы Санто Спирито. Пока нас вели лабиринтами позади церкви, я вспоминала о своем художнике, о том, как он ночами изучал человеческие тела, ставшие добычей смерти. Я еще крепче прижала к себе дитя и сама, следуя за матерью и со служанкой у меня за спиной, словно вернулась в детство.
Чиновник, сидевший в дверях, оказался грубым мужланом, от которого несло прогорклым пивом. Он держал самодельную конторскую книгу, куда были вписаны столбцы цифр и кое-где корявым почерком выведены имена. Разговор повела моя мать. Она рассказала ему нашу историю так же, как делала все: спокойно, достойно и внятно. И люди всегда слушали ее. Когда она закончила рассказ, чиновник сполз со стула и прошел вместе с нами в комнату.
Перед нами открылась страшная картина, будто поле битвы после ухода победителей. На полу рядами лежали трупы, завернутые в грязные куски холстины. На некоторых было столько крови, что поневоле брал страх: а вдруг они брошены сюда живыми и вместе с кровью из них утекают в грубые саваны последние капли жизни.
Тело моего мужа лежало на тюфяке в глубине комнаты. В иную эпоху еще можно было надеяться, что знатные мертвецы удостоятся несколько больших почестей, но теперь, когда сама Флоренция истекала кровью, было не до церемоний.
Мы встали в ногах у покойника. Чиновник взглянул на меня:
– Госпожа готова?
Я передала младенца на руки матери. Она улыбнулась мне.
– Не бойся, дитя мое, – сказала она. – Есть силы куда более могучие, чем наши с тобой.
Чиновник наклонился и откинул покров. Я закрыла глаза – и через миг открыла их. Передо мной предстало окровавленное лицо мужчины средних лет, которого я ни разу в жизни не видела.
Эрила, стоявшая возле меня, издала скорбный вопль:
– О, господин, о, господин мой, что же с тобой сделали? – Когда я повернулась, она бросилась ко мне, вцепилась в меня и запричитала: – Ах, бедная моя госпожа, не смотрите, не смотрите! Какой ужас! Что же с нами теперь будет?
Сначала его подвергли пыткам, а потом вздернули на дыбе. С каждым новым вывихнутым суставом и сломанной костью он признавал себя виновным в очередном грехе: в лжепророчестве, ереси и измене, соглашался со всем, что от него хотели услышать, лишь бы прекратили истязания. Потом его сняли с дыбы и перенесли в келью. Тогда, оправившись от боли, он отрекся от признаний и стал выкрикивать, что его сломила пытка, а не вина, и стал взывать к Богу, дабы Он снова вернул его к свету. Но с первым же новым рывком веревки он вновь во всем сознался, и на этот раз палачи мучили его до тех пор, пока у него не осталось ни голоса, ни отваги вновь все отрицать.
Так Флоренция избавилась от тирании человека, который вознамерился обратить ее к Богу, а под конец обнаружил, что Бог оставил его самого. Но хоть у меня и были все основания его ненавидеть, я испытывала к нему только жалость. Эрила, сидя возле моей кровати, подсмеивалась над моим состраданием и уверяла, что у женщин после родов обычно происходит размягчение мозгов. И миновало два дня, а о моем муже так и не было ничего слышно.
Утром третьего дня, проснувшись, я увидела яркое солнце и Эрилу, что-то горячо обсуждающую с моей матерью на пороге комнаты.
– Что случилось? – спросила я, не вставая с постели. Они повернулись и быстро переглянулись. Матушка подошла ко мне и остановилась возле кровати.
– Милое дитя мое… Принесли известия. Мужайся.
– Кристофоро! – догадалась я, потому что все эти дни я чего-то ожидала. – Что-то случилось с Кристофоро, да?
Она приблизилась ко мне, взяла меня за руку и, начав рассказ, уже не сводила с меня глаз, пытаясь прочесть мои чувства. История была в общем-то обычная для нашего времени: в дни, последовавшие за штурмом Сан Марко, город оказался охвачен жаждой крови, и люди принялись сводить старые счеты, выслеживать старых врагов. Но не все убийства совершались по справедливости, и было обнаружено несколько трупов ни в чем не повинных людей. Среди них и тело, найденное в переулке Ла-Бокка возле Понте-Веккьо, славившемся тем, что под покровом ночи там велась бойкая торговля и мужским, и женским телом. И вот там, при свете нового дня, в месиве кровавых ран кто-то распознал ошметки дорогой ткани и породистые черты лица.
Я слушала слова матери, похолодев и окаменев, словно одна из статуй нашей галереи.
– Мужайся, Алессандра, – повторила мать, и ее голос унес меня в те времена, когда я была еще ребенком, а она учила меня разговаривать с Богом так, словно Он – мой отец и Господь одновременно. – Судьбы человеческие в Его руке, и не нам оспаривать Его волю. – Она крепко обняла меня, а потом, видя, что я не сломлена внезапным горем, добавила уже более мягким тоном: – Дорогая моя, у твоего мужа нет другой родни. Если у тебя достанет сил, тебя просят явиться и опознать тело.
По-видимому, родовые муки не только смягчают сердце, но и воздействуют на память: одни мгновенья запоминаются четко и навсегда, а другие почти сразу же бесследно улетают в прошлое.
Хотя кормилицу уже нашли, мы взяли малышку с собой, потому что мне непереносима была мысль даже о короткой разлуке. Помню, когда мы выходили, слуги стояли на пороге дома, опустив глаза: новость угрожала их будущему. По пути мы задержались у Баптистерия. Поскольку моего мужа не стало, больше некому было сделать запись о рождении ребенка, а по закону сделать это нужно было в течение первых шестидесяти часов. Белый боб – для девочки, черный – для мальчика. Под золотым куполом, изнутри которого мерцающая кубиками смальты мозаика рассказывала о жизни Господа Нашего, боб упал в ящик, возвещая о новой жизни.
Слепящее солнце освещало улицы, усыпанные мусором. Недавние беспорядки напоминали о себе валявшимися повсюду палками, булыжниками, сточными канавами, забитыми разнообразным мусором. Но, несмотря на ясную погоду, настроение в городе оставалось мрачным. Флоренция перестала быть республикой Божьей, и теперь уже никто не понимал, стоит ли этому радоваться.
Чума выкосила столько народу, что на другом берегу реки власти устроили временную мертвецкую, заняв под нее несколько комнат больницы Санто Спирито. Пока нас вели лабиринтами позади церкви, я вспоминала о своем художнике, о том, как он ночами изучал человеческие тела, ставшие добычей смерти. Я еще крепче прижала к себе дитя и сама, следуя за матерью и со служанкой у меня за спиной, словно вернулась в детство.
Чиновник, сидевший в дверях, оказался грубым мужланом, от которого несло прогорклым пивом. Он держал самодельную конторскую книгу, куда были вписаны столбцы цифр и кое-где корявым почерком выведены имена. Разговор повела моя мать. Она рассказала ему нашу историю так же, как делала все: спокойно, достойно и внятно. И люди всегда слушали ее. Когда она закончила рассказ, чиновник сполз со стула и прошел вместе с нами в комнату.
Перед нами открылась страшная картина, будто поле битвы после ухода победителей. На полу рядами лежали трупы, завернутые в грязные куски холстины. На некоторых было столько крови, что поневоле брал страх: а вдруг они брошены сюда живыми и вместе с кровью из них утекают в грубые саваны последние капли жизни.
Тело моего мужа лежало на тюфяке в глубине комнаты. В иную эпоху еще можно было надеяться, что знатные мертвецы удостоятся несколько больших почестей, но теперь, когда сама Флоренция истекала кровью, было не до церемоний.
Мы встали в ногах у покойника. Чиновник взглянул на меня:
– Госпожа готова?
Я передала младенца на руки матери. Она улыбнулась мне.
– Не бойся, дитя мое, – сказала она. – Есть силы куда более могучие, чем наши с тобой.
Чиновник наклонился и откинул покров. Я закрыла глаза – и через миг открыла их. Передо мной предстало окровавленное лицо мужчины средних лет, которого я ни разу в жизни не видела.
Эрила, стоявшая возле меня, издала скорбный вопль:
– О, господин, о, господин мой, что же с тобой сделали? – Когда я повернулась, она бросилась ко мне, вцепилась в меня и запричитала: – Ах, бедная моя госпожа, не смотрите, не смотрите! Какой ужас! Что же с нами теперь будет?