Страница:
Она села в машину и на одно только мгновенье устало опустила голову. Только это она себе и позволила. Сейчас все станет ясно, все зависит от того, в какую сторону он поедет. Если к городу (а фары смотрят в ту сторону), надо будет подумать, куда податься из Тинтерна; если же развернется и поедет в другую сторону, тогда есть надежда. Ревир включил зажигание, автомобиль, подрагивая на неровной почве, двинулся вперед, на пыльный проселок, потом попятился на подъездную дорожку, ведущую к складу, – тут можно было развернуться.
И Клара поняла, что они все время разговаривают друг с другом, хотя вслух сказать нечего. А в голове у нее вопросы, вопросы без конца. Страшно, вдруг ее растопчут, изломают, вываляют в такой грязи, что Лаури – и тому больше ее не отмыть. Но про Лаури она уже приучила себя думать – сукин сын, подлец; едва его имя пришло на ум, сразу в ней вспыхнула злость и прибавилось храбрости. В считанные минуты машина нагнала тех девчонок на велосипедах и оставила их позади. Девчонки остановились передохнуть, стали ногами на землю, не слезая со своих старых велосипедов, и Клара скользнула по ним рассеянным взглядом, с грустью, почти с нежностью… а впрочем, что ж, они еще маленькие и глупые, у них есть отцы и матери, дом и семья, и вечно они околачиваются в магазине, перебирают все, что лежит на прилавках, да пялятся на Соню с Кларой. В тот миг, как машина Ревира поравнялась с ними, ей хотелось перехватить их взгляд и поглядеть на них с презрением, но тотчас она обернулась, и в глазах ее выразилось смятение, неловкая нежность, словно вдруг захотелось быть всего лишь их подружкой, такой же девчонкой на велосипеде, а не мчаться в этой машине куда-то за город, навстречу тому, что ее ждет.
– Я не думал, что вы захотите опять меня увидеть, – говорил меж тем Ревир. – Я не хочу навлекать на вас неприятности.
– Да, – сказала Клара.
– Я говорю о том, как могут к этому отнестись в городе.
– Да.
– Я тогда заехал на гулянье, чтобы повидать вас. Но у вас свое общество – молодежь, с которой вы там были.
Клара промолчала.
– Странно, – сказал Ревир. Сказал сухо, неласково. – Не думал я, что опять вас увижу.
Клара смотрела в окно. Жаркое солнце светило навстречу, и от этого в боковом стекле смутно отражалось ее лицо, она видела себя почти как в зеркале. Она опустила стекло, в машину ворвался ветер, отбросил назад ее волосы. Клара закрыла глаза. После недолгого молчания Ревир сказал:
– Здесь у меня есть дом. Я прикупил земли, этот дом продавался вместе с ней… – Клара открыла глаза, чтобы увидеть этот дом. Вот сейчас он возникнет из пустоты. – Эта земля моя, – продолжал Ревир. – Двести акров. Но земля никудышная.
– Никудышная, – не без удивления повторила Клара.
Непонятно, для чего же покупать землю, если с нее не соберешь урожай. Но ей слишком тревожно, и как-то уж слишком она устала, чтобы спрашивать.
Когда доехали до этого дома, Клара была вся мокрая – сперва бросило в пот, а затем стало зябко. И даже не хватало сил отереть лоб. Ревир помог ей выйти из машины, и рука у него тоже оказалась холодная и влажная. О чем-то он думает? А может, и не думает вовсе? Машина стояла поодаль от шоссе, на заросшей, заброшенной дорожке. Дому этому, наверно, было лет сто. Клара окинула его быстрым беспокойным взглядом – крыша в одном месте прогнила, половина окон побита. Вокруг все заросло сорной травой. За ноги задевали колючки, и жгла крапива, но не до того ей сейчас было, чтоб смотреть под ноги. Ревир серьезно что-то объяснял, показывал; она обернулась и увидела какие-то старые сараи, серые, выцветшие от дождей и непогоды. Подошли к дому. Теперь Клара внимательно смотрела, куда ступает. Не хотелось споткнуться на черном крыльце, а ступеньки, видно, совсем расшатались. Кажется, споткнись она сейчас – и сама развалится на куски, и тогда все рухнет. Ревир помог ей взойти на крыльцо. С той минуты, как там, на дороге у склада, Ревир впервые до нее дотронулся, она ощущала такую слабость, будто и впрямь без поддержки ей не влезть в машину и не вылезти, не подняться на какие-нибудь три-четыре ступеньки. Ревир толкнул дверь, и она сама распахнулась перед ними. Клара судорожно глотнула. Жара и страх тяжкими толчками крови отдавались во всем теле.
Едва переступив порог, она обернулась к Ревиру и горько расплакалась. Он взял ее руки в свои и стал утешать. Она чувствовала – он ее жалеет, ему и самому не по себе, а за всем этим есть в нем уверенная, твердая сила, на которую ей теперь только и осталось надеяться. Она отдает себя этому человеку – и надо сделать это так, как делал бы в любом случае Лаури: все обдумать, все рассчитать – и действовать. Всю жизнь она сможет говорить: в этот день она переменила свою судьбу и это вышло не случайно. Нет, не случайно.
– Я боюсь… я не хочу… – начала она.
Но Ревир прижал ее голову к своей груди, чтоб не видеть ее лицо. Он весь дрожал. Клара крепко зажмурилась – нет, ни за что, никогда больше она не пойдет на такое! Такого ужаса она больше не переживет.
– Не бойся, Клара, – сказал Ревир. – Не надо бояться.
У нее застучали зубы. Это все Лаури виноват, подлец Лаури, это из-за него сердце колотится как бешеное, вот-вот выскочит. О нем, о Лаури, думала она в объятьях Ревира. Наверно, когда-то эта комната служила гостиной, вокруг комья сбившейся пыли, дохлые мухи, и какая-то старая мебель горбится под грязными чехлами. Потолок весь в паутине, и она слегка колышется, хоть воздух и недвижим – ни ветерка, ни дуновения.
8
И Клара поняла, что они все время разговаривают друг с другом, хотя вслух сказать нечего. А в голове у нее вопросы, вопросы без конца. Страшно, вдруг ее растопчут, изломают, вываляют в такой грязи, что Лаури – и тому больше ее не отмыть. Но про Лаури она уже приучила себя думать – сукин сын, подлец; едва его имя пришло на ум, сразу в ней вспыхнула злость и прибавилось храбрости. В считанные минуты машина нагнала тех девчонок на велосипедах и оставила их позади. Девчонки остановились передохнуть, стали ногами на землю, не слезая со своих старых велосипедов, и Клара скользнула по ним рассеянным взглядом, с грустью, почти с нежностью… а впрочем, что ж, они еще маленькие и глупые, у них есть отцы и матери, дом и семья, и вечно они околачиваются в магазине, перебирают все, что лежит на прилавках, да пялятся на Соню с Кларой. В тот миг, как машина Ревира поравнялась с ними, ей хотелось перехватить их взгляд и поглядеть на них с презрением, но тотчас она обернулась, и в глазах ее выразилось смятение, неловкая нежность, словно вдруг захотелось быть всего лишь их подружкой, такой же девчонкой на велосипеде, а не мчаться в этой машине куда-то за город, навстречу тому, что ее ждет.
– Я не думал, что вы захотите опять меня увидеть, – говорил меж тем Ревир. – Я не хочу навлекать на вас неприятности.
– Да, – сказала Клара.
– Я говорю о том, как могут к этому отнестись в городе.
– Да.
– Я тогда заехал на гулянье, чтобы повидать вас. Но у вас свое общество – молодежь, с которой вы там были.
Клара промолчала.
– Странно, – сказал Ревир. Сказал сухо, неласково. – Не думал я, что опять вас увижу.
Клара смотрела в окно. Жаркое солнце светило навстречу, и от этого в боковом стекле смутно отражалось ее лицо, она видела себя почти как в зеркале. Она опустила стекло, в машину ворвался ветер, отбросил назад ее волосы. Клара закрыла глаза. После недолгого молчания Ревир сказал:
– Здесь у меня есть дом. Я прикупил земли, этот дом продавался вместе с ней… – Клара открыла глаза, чтобы увидеть этот дом. Вот сейчас он возникнет из пустоты. – Эта земля моя, – продолжал Ревир. – Двести акров. Но земля никудышная.
– Никудышная, – не без удивления повторила Клара.
Непонятно, для чего же покупать землю, если с нее не соберешь урожай. Но ей слишком тревожно, и как-то уж слишком она устала, чтобы спрашивать.
Когда доехали до этого дома, Клара была вся мокрая – сперва бросило в пот, а затем стало зябко. И даже не хватало сил отереть лоб. Ревир помог ей выйти из машины, и рука у него тоже оказалась холодная и влажная. О чем-то он думает? А может, и не думает вовсе? Машина стояла поодаль от шоссе, на заросшей, заброшенной дорожке. Дому этому, наверно, было лет сто. Клара окинула его быстрым беспокойным взглядом – крыша в одном месте прогнила, половина окон побита. Вокруг все заросло сорной травой. За ноги задевали колючки, и жгла крапива, но не до того ей сейчас было, чтоб смотреть под ноги. Ревир серьезно что-то объяснял, показывал; она обернулась и увидела какие-то старые сараи, серые, выцветшие от дождей и непогоды. Подошли к дому. Теперь Клара внимательно смотрела, куда ступает. Не хотелось споткнуться на черном крыльце, а ступеньки, видно, совсем расшатались. Кажется, споткнись она сейчас – и сама развалится на куски, и тогда все рухнет. Ревир помог ей взойти на крыльцо. С той минуты, как там, на дороге у склада, Ревир впервые до нее дотронулся, она ощущала такую слабость, будто и впрямь без поддержки ей не влезть в машину и не вылезти, не подняться на какие-нибудь три-четыре ступеньки. Ревир толкнул дверь, и она сама распахнулась перед ними. Клара судорожно глотнула. Жара и страх тяжкими толчками крови отдавались во всем теле.
Едва переступив порог, она обернулась к Ревиру и горько расплакалась. Он взял ее руки в свои и стал утешать. Она чувствовала – он ее жалеет, ему и самому не по себе, а за всем этим есть в нем уверенная, твердая сила, на которую ей теперь только и осталось надеяться. Она отдает себя этому человеку – и надо сделать это так, как делал бы в любом случае Лаури: все обдумать, все рассчитать – и действовать. Всю жизнь она сможет говорить: в этот день она переменила свою судьбу и это вышло не случайно. Нет, не случайно.
– Я боюсь… я не хочу… – начала она.
Но Ревир прижал ее голову к своей груди, чтоб не видеть ее лицо. Он весь дрожал. Клара крепко зажмурилась – нет, ни за что, никогда больше она не пойдет на такое! Такого ужаса она больше не переживет.
– Не бойся, Клара, – сказал Ревир. – Не надо бояться.
У нее застучали зубы. Это все Лаури виноват, подлец Лаури, это из-за него сердце колотится как бешеное, вот-вот выскочит. О нем, о Лаури, думала она в объятьях Ревира. Наверно, когда-то эта комната служила гостиной, вокруг комья сбившейся пыли, дохлые мухи, и какая-то старая мебель горбится под грязными чехлами. Потолок весь в паутине, и она слегка колышется, хоть воздух и недвижим – ни ветерка, ни дуновения.
8
К концу сентября, когда разразились первые грозы и принесли прохладу, дом был уже приведен в порядок: починена крыша, подправлены крыльцо и веранда, внутри все покрашено и даже оклеено обоями, которые Клара сама выбирала по образцам в большой книге – бледно-розовые, в мелких, еще не распустившихся розочках. По утрам, когда Клара бывала одна, она сидела на веранде, словно кого-то ждала, или смотрела вдаль, на всю эту землю, неухоженную и, в сущности, ничью, ведь Керт Ревир не позаботился ее засеять. Клара пыталась думать о том, что делает и как это все получилось; пыталась представить себе прежних хозяев фермы, мужа и жену; они прожили здесь всю свою долгую жизнь, все здесь построили, возделывали эту землю, а потом умерли и всего лишились, словно затем, чтобы теперь она, Клара, могла сидеть на их веранде и спокойно глядеть по сторонам… наверно, спокойствие это входит в нее вместе с воздухом старого дома, где еще таится дыхание той старой четы.
Ревир сказал про них так:
– Им было лет по восемьдесят, а то и больше… старик умер первым. Их дети все разъехались, и эта ферма никому не нужна.
Никогда она не слышала ничего печальнее.
Порой она бродила по полям, шла осторожно, несла себя точно сосуд, в котором заключено нечто священное или опасное, что надо оберегать от малейшего толчка. Всякий раз при мысли о ребенке – а думала она о нем почти постоянно, – ей вспоминался Лаури, и даже когда с нею был Ревир, за его лицом ей виделось лицо Лаури… что-то он делает в эту минуту? Вспоминает ли ее? Чтобы по-прежнему его ненавидеть, нужно было бы тратить слишком много сил – он того не стоит. Эти долгие месяцы она провела точно во сне. После, сколько она ни старалась, ей не удавалось припомнить, как же прошло это время. Если б Ревир позволил ей ходить куда-нибудь с Соней, если б ее могли навещать Кэролайн и Джинни (но родные им это запрещали), незачем было бы, дожидаясь, пока родится ребенок, так безоглядно отдаваться этому сонному оцепенению. И еще она ждала боли. Она помнила, как трудно приходилось матери, и ждала тех же мучений. Долгие месяцы беременности точно одурманили ее, она была какая-то ленивая, разогретая и неповоротливая, и немного кружилась голова от мыслей о том, что совершалось в ее теле, и о том, как неслыханно ей повезло: откуда только взялся Ревир? Он оставался с нею часами, обнимал, успокаивал, говорил, как сильно он ее любит, он понял это сразу, с первого взгляда; и еще говорил, как будет заботиться о ней и о ребенке; а Клара слушала и оглядывалась назад, на все пережитое, и пыталась понять, что происходит, но никак не могла собраться с мыслями. Она всегда, как цветок, тянулась к солнцу, и вот ей повезло, солнце в самом деле пригрело – только и всего. Как цветок, она наслаждалась теплом, которым окружал ее Ревир, и в первые месяцы вовсе не уверена была, что это надолго. Ревир оставался с нею в старом доме или они медленно гуляли в окрестных полях и разговаривали, а ей за всем этим чудилась неотступная необъятная тишина, еле уловимый далекий рокот… так рокотал океан, когда они с Лаури лежали на песке под жаркими лучами солнца, так на одной ноте урчали моторы грузовиков и автобусов, что годами возили ее с родными по нескончаемым дорогам…
Ревир купил ей машину – двухместный желтый закрытый автомобильчик – и учил водить. Он давал ей эти уроки на глухих проселках, куда не заезжали другие машины, разве что изредка встретишь воз с сеном, трактор или мальчишек и девчонок на велосипедах. Кларе нравилось водить машину, она сидела за баранкой очень прямо, откинув волосы со лба, вся во власти неудержимого волнения… наверно, в мыслях ей рисовалось сложное переплетение дорог, что ведут в Мексику, переплетение, в котором она, может быть, сумеет разобраться. Глядя на дорожную карту, делаешь поразительное открытие: где бы ты ни был, всегда найдется путь, что приведет тебя в другое место; туда, сходясь, расходясь, пересекаясь, тянутся прочерченные на карте линии, надо только в них разобраться.
Но когда Ревир не приходил, она только кружила в машине по подъездной дорожке и перед самым домом. Не ехать же в город, там все уставятся на нее злющими глазами… не так-то просто им свыкнуться с мыслью, что она и Ревир… надо дать им на это время… ездить к Соне Ревир не позволит, а в какой-нибудь соседний городок – далеко, да и не хочется ей никуда. Раз уж нельзя в Мексику, так можно и дома посидеть. Ведь у нее теперь настоящий свой дом, никто не посмеет ее отсюда выгнать. И есть кому о ней позаботиться, и можно даже не бояться, что он ее поколотит или заявится пьяный – он, кажется, вовсе и не пьет, даже удивительно. Клара обшарила в доме все уголки, он стал ей и вправду своим, таким обжитым и знакомым, будто она здесь родилась. Неделю за неделей проводила она в каком-то сне наяву, убаюканная мягким и влажным теплом, каким отличается в этих краях октябрь, ведь здесь не бывает ясных осенних дней, солнце так и не пробивается сквозь туманную пелену… пришлось, как с неизбежностью, примириться с будущим ребенком от Лаури, а потому так же спокойно принимала она и все остальное. Ревир привозил ей все, чего бы она ни пожелала, – швейную машину, ткани, мебель. Здесь теперь ее дом.
Рождение ребенка надвигалось на нее, как надвинулась смерть на прежних обитателей этого дома: откуда-то из будущего неотступно тянуло теплым хмурым ветром. Все, что приносил ей Ревир, что решал он переделать в доме, она принимала так, словно он просто исполнял их общий, давно обдуманный план. Порой они бродили по полям, по заглохшим дорожкам меж живых изгородей, Клара собирала полевые цветы или сосала травинку, Ревир иногда по странной своей привычке упрямо пожимал плечами, словно спорил сам с собой, но стоило Кларе закрыть глаза – и она видела не Ревира, а просто мужчину, некое представление о мужчине, какое издавна у нее сложилось: того, кто должен был так или иначе явиться и взять на себя заботу о ней. Она не вдумывалась в свое не совсем обычное положение среди людей настолько, чтобы понять, что она – из тех, кого непременно кто-то должен оберегать. Такое открытие очень бы ее удивило. Но Ревира ей словно кто-то пообещал… словно бы пообещал Лаури, когда увез ее, спас от прежней скитальческой жизни, что осталась как будто в другом мире, – и ей даже на мысль никогда не приходило, что надо его за это благодарить.
Ревир любил сжать ее лицо в ладонях и подолгу на него смотреть. Он говорил, какие у нее глаза, какая кожа.
Кларе это было противно, но она терпела, а потом и привыкла. Иной раз они пойдут погулять, и она, запрокинув голову, смотрит в небо и улыбается, и унесется мыслями куда-то далеко… а потом вдруг вспомнит, что Ревир рядом и не сводит с нее глаз… и такая любовь в его взгляде, что даже страшно. Почему этот чужой человек ее любит? Неужели все чужие так слабы, даже если с виду кажутся сильными? Но ведь и Лаури был чужой, и отец тоже, и все-все на свете. Только одно существо ей не чужое – ребенок Лаури, только он один в целом свете принадлежит ей безраздельно. Однако с каждым взглядом, брошенным на Ревира, она видела его все лучше, и понемногу робость ее стала рассеиваться, и подумалось – может быть, она в конце концов его полюбит, хоть и не так, как любила Лаури, а по-другому. Когда он с ней, он не витает мыслями где попало, и смотрит он на нее, на Клару, а не сквозь нее на кого-то еще.
– Ты умница, Клара. Ты так быстро все схватываешь, – сказал он, когда учил ее давать машине задний ход.
Ее никогда еще никто не хвалил, и при этих словах Ревира она вся вспыхнула от удовольствия. Взяла его руку и прижала к своей горячей щеке. Такое еще сильней влекло к ней Ревира, кружило ему голову, и лишь годы спустя Клара именно для этого станет так себя вести. А пока все для нее ново и неожиданно. Она точно околдованная и все не может опомниться от изумления: неужели здесь и вправду ее дом? Как все это случилось? Неужели и вправду она сама этого добилась, сама все решила?
В долгие, хмурые зимние дни, одиноко сидя дома, Клара надумала: она вырастит ребенка Лаури таким человеком, для которого все на свете будет полно смысла, он будет управлять не только отдельными редкими минутами своей жизни, но всей своей жизнью – и не только своей, но и жизнью других людей.
Не вполне это сознавая, они разыгрывали каждый свою роль: Ревир – роль виноватого, ибо он верил, что это от него у Клары будет ребенок; а она – роль жертвы, которой прибавилось кротости и мягкости как раз потому, что она – жертва. Она сказала ему, как ей страшно рожать, рассказала, как всякий раз мучилась родами ее мать, а последний ребенок ее убил… это воспоминание смешалось с другим: пока мать истекала кровью, в соседней лачуге мужчины играли в карты. Рассказывая, Клара заплакала и сама поразилась, что ей так горько об этом вспоминать. Должно быть, несмотря ни на что, она любила мать, хотя, в сущности, долгие годы росла без матери… и она рыдала так, что разламывалась голова: если бы поднять мать из могилы и отдать ей все подарки, которыми осыпает ее Ревир! Почему, почему у матери никогда ничего не было? Ревир обнял ее, укачивал, как маленькую, утешал. Она ждала ребенка, значит, принадлежала ему, Ревиру, а он, как всякий упрямый, сильный мужчина, который не знает неудач, любил то, что ему принадлежало. Он говорил, что «искупит свою вину», а Клара слушала, на глазах у нее еще не высохли слезы, она принимала его мольбы о прощении, его ласки и при этом думала о Лаури – может быть, когда-нибудь он ей напишет, но вдруг кто-нибудь на почте просто из подлости возьмет да и разорвет письмо? В какую-то минуту, когда Ревир сокрушался, что заставляет ее «страдать», она почувствовала себя виноватой и сказала:
– Но я уже люблю малыша. Дождаться не могу, когда же он наконец родится. Я люблю маленьких.
И от этих слов разом все вернулось, даже радость их любви с Лаури, хоть любовь эта длилась всего лишь несколько дней.
– Только я не лягу ни в какую больницу, – прибавила Клара. – Я хочу родить прямо здесь, дома.
– Там посмотрим, – сказал Ревир.
– Нет, я хочу остаться дома. Никуда я не поеду.
– Посмотрим, – повторил Ревир.
Она без памяти любила свой дом. Из прежней комнатенки она перевезла кое-какие вещи для спальни – для первой своей спальни, для первой настоящей спальни, которую она увидела в жизни. У нее теперь есть кровать, и комод из хорошего полированного дерева, и к нему приделано высокое зеркало – таких зеркал она прежде и не видала, и стенной шкаф только для ее платьев (впрочем, платьев у нее не так уж много), и подушечка на стуле, и возле кровати столик, на который Ревир кладет ручные часы, когда остается у нее. На стене напротив кровати – картинка: закат, горящий оранжевыми и красными, точно боль, красками, как попало отраженными в воде, и на фоне заката голые черные деревья. Клара сама ее выбрала, и Ревир никогда слова про нее не сказал. Стоило Кларе посидеть подольше, глядя на эту картинку, и ее одолевали странные, печальные мысли, она даже плакала и сама не знала, почему плачет. Еще ни разу в жизни она не удосужилась полюбоваться настоящим закатом; иногда по радио какой-нибудь слащавый тенор гнусаво пел о «стране той далекой, за гранью заката», и от этого тоже на глаза навертывались слезы, но все равно до того, чтоб поглядеть настоящий закат, дело не дошло. Картины и музыка затем и существуют, чтобы все прикрашивать, думала Клара, потому-то от заката на картинке прошибает слеза, а в настоящем закате нет никакого смысла. А как же иначе? Даже картинка на коробке конфет, которую принес ей Ревир, – зима и домик среди густых зеленых елок – говорит ей куда больше, чем ее настоящий дом, который она так часто видит с дороги или с лужайки. Нет, ее могли взять за душу вот такие картинки или песенки, но не тот подлинный мир, что ее окружал: просто он тут, он существует, но ничуть ее не волнует и не занимает.
За дверью ее спальни начинался коридор, он вел сперва в просторную старую кухню, уже окрашенную заново в канареечно-желтый цвет, – там вечно гуляли сквозняки, была раковина и кран, который Ревир собирался починить; дальше – гостиная с высокими сумрачными окнами, даже самое яркое солнце не могло их оживить; и наконец коридор упирался в еще одну комнату, которую так и оставили пустовать. В трех жилых комнатах были печи. Был в доме и чердак, но никто не потрудился привести его в порядок; там стояли ящики со всяким хламом: плесневело отсыревшее ветхое тряпье, хранилась серебряная канитель и хрупкие елочные украшения, наполовину перебитые, громоздилась уродливая старая мебель. Клара не раз все это пересматривала. Прежние владельцы были ей ближе всего, когда она перебирала елочные украшения, брала в руки стеклянные шарики и мохнатые, чуть колючие гирлянды «дождя», от которых на пальцах оставались серебряные пятнышки, и думала – до чего же несправедливо: старикам эти вещи были так милы, а кончилось тем, что все попало к ней, Кларе, к совсем чужому человеку. Потом она снова аккуратно укладывала все на место, будто ждала, что хозяева вернутся и потребуют свое имущество. Так она сидела одна на чердаке, при веселом свете солнца или в угрюмом сумраке пасмурного дня, и пыталась сообразить: придет нынче вечером Ревир или не придет? Иногда никак не удавалось вспомнить, обещал ли он прийти.
Однажды к дому подъехала большая облезлая машина, и Клара выбежала на крыльцо. Был уже ноябрь, ее обдало холодом, но она стояла и ждала, пока гость к ней подойдет, и лицо ее светилось предчувствием нежданной радости. Но приезжий оказался брюзгливым хилым стариком лет шестидесяти. Он сказал:
– Раз тут теперь живут, надо вывесить у ворот почтовый ящик. Почему у вас нет ящика?
Клара поглядела в ту сторону, будто проверяла – а может, ящик висит? Потом сказала:
– Я писем не жду, некому их писать.
– Все равно нужен почтовый ящик. Вывесите вы его или нет?
– Мне ни к чему.
– Как вас звать?
– Клара.
– А фамилия?
– Клара, и все. Нет у меня никакой фамилии, – угрюмо сказала она. Опустила глаза и уставилась на ноги приезжего. Конечно же, он знает, кто она такая, знает, что хозяин здесь Ревир, и все-таки сверлит ее глазами и сердито что-то бубнит. Наконец она повернулась к нему спиной, точно мужняя жена, у которой в доме полно хлопот, кинула через плечо: – А, да подите вы к черту!
В окно гостиной она видела, как он злобно, торопливо развернул свою колымагу и покатил прочь. И медленно, с каким-то тревожным ощущением силы подумалось: наверно, если пожаловаться Ревиру, он может выгнать этого противного старика с работы. Но когда Ревир в тот день пришел, она ничего ему не сказала. Слишком было стыдно – вспомнилось, какими глазами смотрел на нее этот старик, будто на самую грязную грязь, и ведь так всякий на нее посмотрит, подвернись им только случай.
А потом она стала подумывать о жене Ревира, о женщине, которая подает ему еду в те дни, когда он не садится за стол с Кларой, и снова, как тогда с почтальоном, в ней росло ощущение силы. А что, если?..
– А что говорит твоя жена, когда ты не приходишь к ужину, – очень она злится?
Ревир умел и без слов призвать ее к молчанию, но порой она предпочитала не понимать, что означает движение его руки, выражение лица. Довольно прислониться к нему, склонить голову ему на плечо, словно ее мучит какая-то тревожная мысль, и Ревир уж непременно отзовется. «Жена тут совершенно ни при чем», – ответит, как отрежет. Кларе этот ответ был не очень по вкусу, и не очень-то она ему верила. И улыбалась прямо в лицо Ревиру, будто лучше него знала что к чему. Иногда он говорил суховато:
– Можешь о ней не беспокоиться. Она очень сильная женщина.
– Как это – сильная?
– Сильный характер. Как все ее родные.
Он не любил говорить о жене, но понемногу за эти месяцы Клара кое-что из него вытянула. При этом она и вправду словно бы что-то собирала, касалась то его локтя, то плеча, выдергивала из одежды нитку или снимала волосок, мгновенье держала в пальцах, потом неспешно, деловито отбрасывала, а в мыслях было совсем другое. Должно быть, она его завораживала – лицом ли, словами, еще чем-то, бог весть, – только под конец он неизменно отвечал на все ее вопросы. Казалось, он всегда видит ее какой-то иной, не такой, как она есть.
– Она не похожа на тебя, Клара, – сказал он однажды про жену. – Она несчастная женщина.
Клара изумленно уставилась на него – неужели он думает, что она счастлива? Потом поняла: да, конечно, он так думает, откуда ему знать, как она часами сидит одна и думает о Лаури, вечно думает о Лаури, и как боится родов. Где ж ему об этом догадаться. Она просто девушка, что вышла однажды на середину размокшей дороги, нарядная, гордая, веселая, и ждала встречи с мужчиной (но вовсе не с тем, кто нагнал ее и остановил машину и предложил ее подвезти). Или та девушка, что пришла на праздник пожарных, снова нарядная, но уж чересчур веселая, чересчур беззаботная, чтобы подумать, как ей надо бы выглядеть и как люди должны бы на нее смотреть. Или та, что выбегает навстречу Ревиру на крыльцо или даже на схваченную морозом жесткую траву, так что он обнимает ее и тут же немножко бранит за неосторожность; для него жизнь Клары началась с того дня, когда она вышла на грязную дорогу после чужой свадьбы, и продолжалась по-настоящему только в те часы, когда ему удавалось освободиться и приехать ее повидать. Так чего же удивляться, если он думает, будто она счастлива? И надо оставаться счастливой: только тогда у ребенка Лаури будет фамилия.
– А почему же твоя жена несчастная? – Клара прикидывалась удивленной.
– Не знаю. У нее плохое здоровье.
– Тяжело она больна?
– Она не больна. Но и не здорова.
Клара округляет глаза, будто такие сложности ей не под силу. Она учится хитрить и прикидываться перед ним, эта игра заменяет страсть, какая была у нее к Лаури: когда приходит мужчина, надо что-то делать и что-то ему говорить, а о чем же говорить, чтоб был хоть какой-то смысл? Обо всем, что по-настоящему важно, надо молчать, Ревиру про это знать нельзя. Никогда он ничего не узнает. Даже если кто-нибудь в Тинтерне и насплетничает ему про Лаури, скажет, что до него у Клары был другой, Ревир все равно не поверит. Он всерьез воображает, будто она – его находка, будто он знает ее чуть не с самого рожденья, будто он ей чуть ли не вроде отца.
– Она не похожа на тебя, – говорит он Кларе про жену. – Ты такая красивая и никогда ни о чем не тревожишься… Ты просто ребенок.
– Я не ребенок, – говорит Клара.
– Ты всему радуешься в жизни. Ты не знаешь никаких тревог, – говорит Ревир.
Зимой он стал иногда привозить к ней своего двоюродного брата – брат был долговязый, худощавый, лет тридцати с хвостиком, но еще не женатый. Звали его Джуд. Ревир сидел спокойный, уверенный, вытянув ноги на решетку перед печью, а Джуду вечно не сиделось на месте. И Кларе все хотелось подбежать к нему и успокоить, утешить, как маленького. Худое серьезное лицо его казалось бы даже красивым, но было в нем что-то не так, какая-то неправильность его портила – может быть, уж слишком глубоко запали глаза.
Клара слушала, как мужчины толкуют о лошадях, о погоде, о своих семьях, о делах и контрактах; похоже, что Ревир вытеснил одного своего конкурента из фирмы. Клара сидела и слушала; она не очень понимала, о чем речь, но чувствовала: Ревир хочет, чтобы она оставалась где-то на краешке его жизни, разве что он сам, по своей воле в какие-то минуты подойдет к ней поближе. Что ж, пускай. Жизнь за городом приучила ее к молчанию; и она вела себя точно кошка, которую Ревир принес ей из дому, – пушистая серая кошка с незаметной, смиренной и ленивой мордочкой. Мужчины разговаривали о людях, которых Клара не знала и не узнает – одни живут где-то очень далеко, другие уже умерли; Джуд был не речист, говорил больше Ревир.
– Да-да, он сам напрашивается на неприятности. Только того и дожидается, чтобы кто-нибудь его осадил, – скажет Ревир и усмехнется. И Джуд только махнет рукой, дескать, о таком пустом человеке и говорить не стоит. А через минуту оказывается – это они рассуждали о губернаторе штата. И Клара пугливо улыбается: надо же, при ней походя неуважительно отзываются о такой важной шишке! В ней крепло странное ощущение власти, словно поразительная спокойная сила Ревира когда-нибудь перейдет к ней, Кларе. И однако, она не поднимала глаз, будто и не слушала, только ласкала прикорнувшую у ее ног кошку.
Ревир сказал про них так:
– Им было лет по восемьдесят, а то и больше… старик умер первым. Их дети все разъехались, и эта ферма никому не нужна.
Никогда она не слышала ничего печальнее.
Порой она бродила по полям, шла осторожно, несла себя точно сосуд, в котором заключено нечто священное или опасное, что надо оберегать от малейшего толчка. Всякий раз при мысли о ребенке – а думала она о нем почти постоянно, – ей вспоминался Лаури, и даже когда с нею был Ревир, за его лицом ей виделось лицо Лаури… что-то он делает в эту минуту? Вспоминает ли ее? Чтобы по-прежнему его ненавидеть, нужно было бы тратить слишком много сил – он того не стоит. Эти долгие месяцы она провела точно во сне. После, сколько она ни старалась, ей не удавалось припомнить, как же прошло это время. Если б Ревир позволил ей ходить куда-нибудь с Соней, если б ее могли навещать Кэролайн и Джинни (но родные им это запрещали), незачем было бы, дожидаясь, пока родится ребенок, так безоглядно отдаваться этому сонному оцепенению. И еще она ждала боли. Она помнила, как трудно приходилось матери, и ждала тех же мучений. Долгие месяцы беременности точно одурманили ее, она была какая-то ленивая, разогретая и неповоротливая, и немного кружилась голова от мыслей о том, что совершалось в ее теле, и о том, как неслыханно ей повезло: откуда только взялся Ревир? Он оставался с нею часами, обнимал, успокаивал, говорил, как сильно он ее любит, он понял это сразу, с первого взгляда; и еще говорил, как будет заботиться о ней и о ребенке; а Клара слушала и оглядывалась назад, на все пережитое, и пыталась понять, что происходит, но никак не могла собраться с мыслями. Она всегда, как цветок, тянулась к солнцу, и вот ей повезло, солнце в самом деле пригрело – только и всего. Как цветок, она наслаждалась теплом, которым окружал ее Ревир, и в первые месяцы вовсе не уверена была, что это надолго. Ревир оставался с нею в старом доме или они медленно гуляли в окрестных полях и разговаривали, а ей за всем этим чудилась неотступная необъятная тишина, еле уловимый далекий рокот… так рокотал океан, когда они с Лаури лежали на песке под жаркими лучами солнца, так на одной ноте урчали моторы грузовиков и автобусов, что годами возили ее с родными по нескончаемым дорогам…
Ревир купил ей машину – двухместный желтый закрытый автомобильчик – и учил водить. Он давал ей эти уроки на глухих проселках, куда не заезжали другие машины, разве что изредка встретишь воз с сеном, трактор или мальчишек и девчонок на велосипедах. Кларе нравилось водить машину, она сидела за баранкой очень прямо, откинув волосы со лба, вся во власти неудержимого волнения… наверно, в мыслях ей рисовалось сложное переплетение дорог, что ведут в Мексику, переплетение, в котором она, может быть, сумеет разобраться. Глядя на дорожную карту, делаешь поразительное открытие: где бы ты ни был, всегда найдется путь, что приведет тебя в другое место; туда, сходясь, расходясь, пересекаясь, тянутся прочерченные на карте линии, надо только в них разобраться.
Но когда Ревир не приходил, она только кружила в машине по подъездной дорожке и перед самым домом. Не ехать же в город, там все уставятся на нее злющими глазами… не так-то просто им свыкнуться с мыслью, что она и Ревир… надо дать им на это время… ездить к Соне Ревир не позволит, а в какой-нибудь соседний городок – далеко, да и не хочется ей никуда. Раз уж нельзя в Мексику, так можно и дома посидеть. Ведь у нее теперь настоящий свой дом, никто не посмеет ее отсюда выгнать. И есть кому о ней позаботиться, и можно даже не бояться, что он ее поколотит или заявится пьяный – он, кажется, вовсе и не пьет, даже удивительно. Клара обшарила в доме все уголки, он стал ей и вправду своим, таким обжитым и знакомым, будто она здесь родилась. Неделю за неделей проводила она в каком-то сне наяву, убаюканная мягким и влажным теплом, каким отличается в этих краях октябрь, ведь здесь не бывает ясных осенних дней, солнце так и не пробивается сквозь туманную пелену… пришлось, как с неизбежностью, примириться с будущим ребенком от Лаури, а потому так же спокойно принимала она и все остальное. Ревир привозил ей все, чего бы она ни пожелала, – швейную машину, ткани, мебель. Здесь теперь ее дом.
Рождение ребенка надвигалось на нее, как надвинулась смерть на прежних обитателей этого дома: откуда-то из будущего неотступно тянуло теплым хмурым ветром. Все, что приносил ей Ревир, что решал он переделать в доме, она принимала так, словно он просто исполнял их общий, давно обдуманный план. Порой они бродили по полям, по заглохшим дорожкам меж живых изгородей, Клара собирала полевые цветы или сосала травинку, Ревир иногда по странной своей привычке упрямо пожимал плечами, словно спорил сам с собой, но стоило Кларе закрыть глаза – и она видела не Ревира, а просто мужчину, некое представление о мужчине, какое издавна у нее сложилось: того, кто должен был так или иначе явиться и взять на себя заботу о ней. Она не вдумывалась в свое не совсем обычное положение среди людей настолько, чтобы понять, что она – из тех, кого непременно кто-то должен оберегать. Такое открытие очень бы ее удивило. Но Ревира ей словно кто-то пообещал… словно бы пообещал Лаури, когда увез ее, спас от прежней скитальческой жизни, что осталась как будто в другом мире, – и ей даже на мысль никогда не приходило, что надо его за это благодарить.
Ревир любил сжать ее лицо в ладонях и подолгу на него смотреть. Он говорил, какие у нее глаза, какая кожа.
Кларе это было противно, но она терпела, а потом и привыкла. Иной раз они пойдут погулять, и она, запрокинув голову, смотрит в небо и улыбается, и унесется мыслями куда-то далеко… а потом вдруг вспомнит, что Ревир рядом и не сводит с нее глаз… и такая любовь в его взгляде, что даже страшно. Почему этот чужой человек ее любит? Неужели все чужие так слабы, даже если с виду кажутся сильными? Но ведь и Лаури был чужой, и отец тоже, и все-все на свете. Только одно существо ей не чужое – ребенок Лаури, только он один в целом свете принадлежит ей безраздельно. Однако с каждым взглядом, брошенным на Ревира, она видела его все лучше, и понемногу робость ее стала рассеиваться, и подумалось – может быть, она в конце концов его полюбит, хоть и не так, как любила Лаури, а по-другому. Когда он с ней, он не витает мыслями где попало, и смотрит он на нее, на Клару, а не сквозь нее на кого-то еще.
– Ты умница, Клара. Ты так быстро все схватываешь, – сказал он, когда учил ее давать машине задний ход.
Ее никогда еще никто не хвалил, и при этих словах Ревира она вся вспыхнула от удовольствия. Взяла его руку и прижала к своей горячей щеке. Такое еще сильней влекло к ней Ревира, кружило ему голову, и лишь годы спустя Клара именно для этого станет так себя вести. А пока все для нее ново и неожиданно. Она точно околдованная и все не может опомниться от изумления: неужели здесь и вправду ее дом? Как все это случилось? Неужели и вправду она сама этого добилась, сама все решила?
В долгие, хмурые зимние дни, одиноко сидя дома, Клара надумала: она вырастит ребенка Лаури таким человеком, для которого все на свете будет полно смысла, он будет управлять не только отдельными редкими минутами своей жизни, но всей своей жизнью – и не только своей, но и жизнью других людей.
Не вполне это сознавая, они разыгрывали каждый свою роль: Ревир – роль виноватого, ибо он верил, что это от него у Клары будет ребенок; а она – роль жертвы, которой прибавилось кротости и мягкости как раз потому, что она – жертва. Она сказала ему, как ей страшно рожать, рассказала, как всякий раз мучилась родами ее мать, а последний ребенок ее убил… это воспоминание смешалось с другим: пока мать истекала кровью, в соседней лачуге мужчины играли в карты. Рассказывая, Клара заплакала и сама поразилась, что ей так горько об этом вспоминать. Должно быть, несмотря ни на что, она любила мать, хотя, в сущности, долгие годы росла без матери… и она рыдала так, что разламывалась голова: если бы поднять мать из могилы и отдать ей все подарки, которыми осыпает ее Ревир! Почему, почему у матери никогда ничего не было? Ревир обнял ее, укачивал, как маленькую, утешал. Она ждала ребенка, значит, принадлежала ему, Ревиру, а он, как всякий упрямый, сильный мужчина, который не знает неудач, любил то, что ему принадлежало. Он говорил, что «искупит свою вину», а Клара слушала, на глазах у нее еще не высохли слезы, она принимала его мольбы о прощении, его ласки и при этом думала о Лаури – может быть, когда-нибудь он ей напишет, но вдруг кто-нибудь на почте просто из подлости возьмет да и разорвет письмо? В какую-то минуту, когда Ревир сокрушался, что заставляет ее «страдать», она почувствовала себя виноватой и сказала:
– Но я уже люблю малыша. Дождаться не могу, когда же он наконец родится. Я люблю маленьких.
И от этих слов разом все вернулось, даже радость их любви с Лаури, хоть любовь эта длилась всего лишь несколько дней.
– Только я не лягу ни в какую больницу, – прибавила Клара. – Я хочу родить прямо здесь, дома.
– Там посмотрим, – сказал Ревир.
– Нет, я хочу остаться дома. Никуда я не поеду.
– Посмотрим, – повторил Ревир.
Она без памяти любила свой дом. Из прежней комнатенки она перевезла кое-какие вещи для спальни – для первой своей спальни, для первой настоящей спальни, которую она увидела в жизни. У нее теперь есть кровать, и комод из хорошего полированного дерева, и к нему приделано высокое зеркало – таких зеркал она прежде и не видала, и стенной шкаф только для ее платьев (впрочем, платьев у нее не так уж много), и подушечка на стуле, и возле кровати столик, на который Ревир кладет ручные часы, когда остается у нее. На стене напротив кровати – картинка: закат, горящий оранжевыми и красными, точно боль, красками, как попало отраженными в воде, и на фоне заката голые черные деревья. Клара сама ее выбрала, и Ревир никогда слова про нее не сказал. Стоило Кларе посидеть подольше, глядя на эту картинку, и ее одолевали странные, печальные мысли, она даже плакала и сама не знала, почему плачет. Еще ни разу в жизни она не удосужилась полюбоваться настоящим закатом; иногда по радио какой-нибудь слащавый тенор гнусаво пел о «стране той далекой, за гранью заката», и от этого тоже на глаза навертывались слезы, но все равно до того, чтоб поглядеть настоящий закат, дело не дошло. Картины и музыка затем и существуют, чтобы все прикрашивать, думала Клара, потому-то от заката на картинке прошибает слеза, а в настоящем закате нет никакого смысла. А как же иначе? Даже картинка на коробке конфет, которую принес ей Ревир, – зима и домик среди густых зеленых елок – говорит ей куда больше, чем ее настоящий дом, который она так часто видит с дороги или с лужайки. Нет, ее могли взять за душу вот такие картинки или песенки, но не тот подлинный мир, что ее окружал: просто он тут, он существует, но ничуть ее не волнует и не занимает.
За дверью ее спальни начинался коридор, он вел сперва в просторную старую кухню, уже окрашенную заново в канареечно-желтый цвет, – там вечно гуляли сквозняки, была раковина и кран, который Ревир собирался починить; дальше – гостиная с высокими сумрачными окнами, даже самое яркое солнце не могло их оживить; и наконец коридор упирался в еще одну комнату, которую так и оставили пустовать. В трех жилых комнатах были печи. Был в доме и чердак, но никто не потрудился привести его в порядок; там стояли ящики со всяким хламом: плесневело отсыревшее ветхое тряпье, хранилась серебряная канитель и хрупкие елочные украшения, наполовину перебитые, громоздилась уродливая старая мебель. Клара не раз все это пересматривала. Прежние владельцы были ей ближе всего, когда она перебирала елочные украшения, брала в руки стеклянные шарики и мохнатые, чуть колючие гирлянды «дождя», от которых на пальцах оставались серебряные пятнышки, и думала – до чего же несправедливо: старикам эти вещи были так милы, а кончилось тем, что все попало к ней, Кларе, к совсем чужому человеку. Потом она снова аккуратно укладывала все на место, будто ждала, что хозяева вернутся и потребуют свое имущество. Так она сидела одна на чердаке, при веселом свете солнца или в угрюмом сумраке пасмурного дня, и пыталась сообразить: придет нынче вечером Ревир или не придет? Иногда никак не удавалось вспомнить, обещал ли он прийти.
Однажды к дому подъехала большая облезлая машина, и Клара выбежала на крыльцо. Был уже ноябрь, ее обдало холодом, но она стояла и ждала, пока гость к ней подойдет, и лицо ее светилось предчувствием нежданной радости. Но приезжий оказался брюзгливым хилым стариком лет шестидесяти. Он сказал:
– Раз тут теперь живут, надо вывесить у ворот почтовый ящик. Почему у вас нет ящика?
Клара поглядела в ту сторону, будто проверяла – а может, ящик висит? Потом сказала:
– Я писем не жду, некому их писать.
– Все равно нужен почтовый ящик. Вывесите вы его или нет?
– Мне ни к чему.
– Как вас звать?
– Клара.
– А фамилия?
– Клара, и все. Нет у меня никакой фамилии, – угрюмо сказала она. Опустила глаза и уставилась на ноги приезжего. Конечно же, он знает, кто она такая, знает, что хозяин здесь Ревир, и все-таки сверлит ее глазами и сердито что-то бубнит. Наконец она повернулась к нему спиной, точно мужняя жена, у которой в доме полно хлопот, кинула через плечо: – А, да подите вы к черту!
В окно гостиной она видела, как он злобно, торопливо развернул свою колымагу и покатил прочь. И медленно, с каким-то тревожным ощущением силы подумалось: наверно, если пожаловаться Ревиру, он может выгнать этого противного старика с работы. Но когда Ревир в тот день пришел, она ничего ему не сказала. Слишком было стыдно – вспомнилось, какими глазами смотрел на нее этот старик, будто на самую грязную грязь, и ведь так всякий на нее посмотрит, подвернись им только случай.
А потом она стала подумывать о жене Ревира, о женщине, которая подает ему еду в те дни, когда он не садится за стол с Кларой, и снова, как тогда с почтальоном, в ней росло ощущение силы. А что, если?..
– А что говорит твоя жена, когда ты не приходишь к ужину, – очень она злится?
Ревир умел и без слов призвать ее к молчанию, но порой она предпочитала не понимать, что означает движение его руки, выражение лица. Довольно прислониться к нему, склонить голову ему на плечо, словно ее мучит какая-то тревожная мысль, и Ревир уж непременно отзовется. «Жена тут совершенно ни при чем», – ответит, как отрежет. Кларе этот ответ был не очень по вкусу, и не очень-то она ему верила. И улыбалась прямо в лицо Ревиру, будто лучше него знала что к чему. Иногда он говорил суховато:
– Можешь о ней не беспокоиться. Она очень сильная женщина.
– Как это – сильная?
– Сильный характер. Как все ее родные.
Он не любил говорить о жене, но понемногу за эти месяцы Клара кое-что из него вытянула. При этом она и вправду словно бы что-то собирала, касалась то его локтя, то плеча, выдергивала из одежды нитку или снимала волосок, мгновенье держала в пальцах, потом неспешно, деловито отбрасывала, а в мыслях было совсем другое. Должно быть, она его завораживала – лицом ли, словами, еще чем-то, бог весть, – только под конец он неизменно отвечал на все ее вопросы. Казалось, он всегда видит ее какой-то иной, не такой, как она есть.
– Она не похожа на тебя, Клара, – сказал он однажды про жену. – Она несчастная женщина.
Клара изумленно уставилась на него – неужели он думает, что она счастлива? Потом поняла: да, конечно, он так думает, откуда ему знать, как она часами сидит одна и думает о Лаури, вечно думает о Лаури, и как боится родов. Где ж ему об этом догадаться. Она просто девушка, что вышла однажды на середину размокшей дороги, нарядная, гордая, веселая, и ждала встречи с мужчиной (но вовсе не с тем, кто нагнал ее и остановил машину и предложил ее подвезти). Или та девушка, что пришла на праздник пожарных, снова нарядная, но уж чересчур веселая, чересчур беззаботная, чтобы подумать, как ей надо бы выглядеть и как люди должны бы на нее смотреть. Или та, что выбегает навстречу Ревиру на крыльцо или даже на схваченную морозом жесткую траву, так что он обнимает ее и тут же немножко бранит за неосторожность; для него жизнь Клары началась с того дня, когда она вышла на грязную дорогу после чужой свадьбы, и продолжалась по-настоящему только в те часы, когда ему удавалось освободиться и приехать ее повидать. Так чего же удивляться, если он думает, будто она счастлива? И надо оставаться счастливой: только тогда у ребенка Лаури будет фамилия.
– А почему же твоя жена несчастная? – Клара прикидывалась удивленной.
– Не знаю. У нее плохое здоровье.
– Тяжело она больна?
– Она не больна. Но и не здорова.
Клара округляет глаза, будто такие сложности ей не под силу. Она учится хитрить и прикидываться перед ним, эта игра заменяет страсть, какая была у нее к Лаури: когда приходит мужчина, надо что-то делать и что-то ему говорить, а о чем же говорить, чтоб был хоть какой-то смысл? Обо всем, что по-настоящему важно, надо молчать, Ревиру про это знать нельзя. Никогда он ничего не узнает. Даже если кто-нибудь в Тинтерне и насплетничает ему про Лаури, скажет, что до него у Клары был другой, Ревир все равно не поверит. Он всерьез воображает, будто она – его находка, будто он знает ее чуть не с самого рожденья, будто он ей чуть ли не вроде отца.
– Она не похожа на тебя, – говорит он Кларе про жену. – Ты такая красивая и никогда ни о чем не тревожишься… Ты просто ребенок.
– Я не ребенок, – говорит Клара.
– Ты всему радуешься в жизни. Ты не знаешь никаких тревог, – говорит Ревир.
Зимой он стал иногда привозить к ней своего двоюродного брата – брат был долговязый, худощавый, лет тридцати с хвостиком, но еще не женатый. Звали его Джуд. Ревир сидел спокойный, уверенный, вытянув ноги на решетку перед печью, а Джуду вечно не сиделось на месте. И Кларе все хотелось подбежать к нему и успокоить, утешить, как маленького. Худое серьезное лицо его казалось бы даже красивым, но было в нем что-то не так, какая-то неправильность его портила – может быть, уж слишком глубоко запали глаза.
Клара слушала, как мужчины толкуют о лошадях, о погоде, о своих семьях, о делах и контрактах; похоже, что Ревир вытеснил одного своего конкурента из фирмы. Клара сидела и слушала; она не очень понимала, о чем речь, но чувствовала: Ревир хочет, чтобы она оставалась где-то на краешке его жизни, разве что он сам, по своей воле в какие-то минуты подойдет к ней поближе. Что ж, пускай. Жизнь за городом приучила ее к молчанию; и она вела себя точно кошка, которую Ревир принес ей из дому, – пушистая серая кошка с незаметной, смиренной и ленивой мордочкой. Мужчины разговаривали о людях, которых Клара не знала и не узнает – одни живут где-то очень далеко, другие уже умерли; Джуд был не речист, говорил больше Ревир.
– Да-да, он сам напрашивается на неприятности. Только того и дожидается, чтобы кто-нибудь его осадил, – скажет Ревир и усмехнется. И Джуд только махнет рукой, дескать, о таком пустом человеке и говорить не стоит. А через минуту оказывается – это они рассуждали о губернаторе штата. И Клара пугливо улыбается: надо же, при ней походя неуважительно отзываются о такой важной шишке! В ней крепло странное ощущение власти, словно поразительная спокойная сила Ревира когда-нибудь перейдет к ней, Кларе. И однако, она не поднимала глаз, будто и не слушала, только ласкала прикорнувшую у ее ног кошку.