– Проснись, пойдем. – Она говорила шепотом. – Ты что, хочешь, чтоб отец узнал, как ты напился? Нализался как свинья!
   Кларку показалось, сейчас его вывернет наизнанку, но он тут же про это забыл. Очень уж было сонно, спокойно. Кажется, прошло много, много времени, и опять Клара дернула его, разбудила, низко наклонилась и прошипела ему что-то прямо в лицо.
   – А я ничего, – пробормотал Кларк. – Я и тут посплю…
   – Пойдем, пожалуйста. Проснись. Ведь нарвешься, худо будет.
   Волосы у Клары были распущены. Она опять затрясла Кларка, случайная прядь упала ему на лицо, защекотала. Кларк не помнил, чтоб Клара открывала дверцу, но дверца теперь оказалась открытой. Он попробовал вылезти из машины, но это было все равно что шагнуть в бездну: все перед тобой темно и непонятно.
   – Пойдем, Кларк… ну пожалуйста, – сказала Клара.
   И опять ухватила его за голову, тряхнула. Казалось, он с великим трудом всплывает из-под тяжелого, плотного слоя теплой воды. Вдруг он проснулся и увидел – к нему нагнулась Клара. А за ней ясное ночное небо и луна – не круглая, только толстый ломоть луны, и лицо у Клары почему-то тревожное, расстроенное. Кларк протянул руку, нечаянно локтем задел сигнал – он гуднул еле слышно – и обхватил Клару за талию.
   – Не злись так, – сказал он сонно.
   И уткнулся в нее лицом. Клара то ли удивленно ахнула, то ли засмеялась, потом ладонью поддела его лоб и попробовала отпихнуть.
   – Ух ты, милый, – пробормотала она. – Обожди… не надо…
   Кларк крепко зажмурился и не выпускал ее. Память, спотыкаясь, пятилась в прошлое – от женщины, что стояла перед ним босая, в распахивающемся купальном халате, к другой Кларе, помоложе, которую когда-то привел в дом отец. Та была просто девчонка. Несколько лет он слышал про нее, а один раз, в сумасшедшую минуту, не опасаясь отцова хлыста, а то и чего похуже, одолел немалый путь и подкрался к ее дому только ради того, чтоб постоять под окнами, попытаться заглянуть… и вот теперь он обхватил ее руками и сквозь сон, сквозь туман в голове думает: хорошо бы никогда больше ее не выпускать. Как будто он уже очень давно, очень долго к ней пробивался.
   – Ты спятил, пусти, – прошептала Клара.
   Кларк притянул ее к себе и пытался поцеловать. На миг она заколебалась – да, наверняка, он это почувствовал! – потом впилась ему в шею ногтями.
   – Пусти, сукин сын! Пусти, говорю!
   Кларк откачнулся, но не упал, ведь он все еще сидел в машине.
   Наутро, пока еще Мэнди не приготовила завтрак, Клара позвала его в свой «зимний сад». Она была уже одета. Волосы гладко зачесаны назад, стянуты в тугой узел, зашпилены на затылке. На правой руке – старое кольцо с лиловым камнем, она уже много лет его не надевала. Кларк начал было бормотать, что он очень просит его простить, он так виноват, ему очень жалко…
   – Да, – сказала Клара. Кажется, она его не слушала. Кажется, она и смотрела не на него, а как-то сквозь него. – Придется тебе отсюда убраться. Сам понимаешь. Нельзя тебе теперь оставаться со мной под одной крышей.
   – Хорошо, – сказал Кларк.
   – Никак нельзя, – повторила Клара.
   В утреннем свете, что вливался в окна, лицо ее совсем не походило на то, которое накануне вечером казалось Кларку таким милым и желанным; на лбу и у рта ясно виднелись тонкие морщинки. Все еще красивая женщина, но той, которую он так желал, больше нет, – той, молоденькой, которую ввел в дом Ревир и назвал своей женой.
   – Ты понял? – сказала Клара.
   Глаза у нее стали непроницаемые, отчужденные, точно у кошки. А потом она впилась в Кларка взглядом, и он понял: она чего-то побаивается. Она забарабанила пальцами по его рукаву, потом пальцы ее замерли.
   – Мне очень жалко, что ты так себя вел. Я не знала… и не думала никогда… А только нельзя тебе теперь здесь оставаться. Давай женись на ней – и дело с концом.
   Кларк наклонился к ней, чтобы лучше расслышать. – На ком жениться? – вежливо переспросил он.

9

   В день рожденья, когда ему исполнилось восемнадцать, Кречет поехал с отцом в Гамильтон, там они встретились с Кларой и пообедали в ресторане при отеле. Клара часто бывала в городе и обычно останавливалась где-нибудь в отеле, но на этот раз она заехала к одной родственнице. Ревир спросил, что она делала, Клара отвечала неопределенно, хотя и довольная собой: надо было походить по магазинам, кой-чего купить, кой-чем запастись, кой с кем повидаться. С кем она виделась, так и осталось неясно, но Ревир не расспрашивал. Он не доверял своим городским родичам – считал, что они задирают перед ним нос.
   Ревир приехал в город по важному делу: оглашалось завещание его тетки. Кречет тревожился – у отца такое усталое, измученное лицо. Служащие в ресторане смотрели на Ревира, точно на какую-то почтенную развалину, точно им положено знать, кто он такой, а они никак не сообразят. Ревир неправильно понял торопливую услужливость официанта.
   – Они что, спешат поскорей нас отсюда спровадить? – сказал он Кларе. – Мы же только что пришли.
   Кречету есть не хотелось. За день он наслушался, как препирались родичи, это могло отбить всякий аппетит. Все же он раскрыл меню и пробегал глазами слова, стараясь не впускать в воображение стоящую за ними еду. Клара сказала (он этого ждал):
   – Джуда с женой они пригласили обедать, а нас нет. Так я и знала.
   Кречет фыркнул носом – дескать, глупости, кому это надо; хоть бы она замолчала, пока Ревир не разозлился.
   – И ведь знают, что у Кристофера нынче рожденье, так нет, плевать они хотели. Им бы только меня обхамить.
   – Они очень заняты, у них сейчас много хлопот, – сказал Ревир и закрыл меню.
   Ему было уже за шестьдесят, он располнел, обрюзг, от крыльев носа к углам рта прорезались морщины, глубокие, точно шрамы. Когда он без очков, взгляд у него неподвижный и какой-то отрешенный. Он развернул салфетку, встряхнул и поглядел на нее так, словно понятия не имел, что это за штука. Потом разостлал ее на коленях. А они оба, Кречет и Клара, не отрываясь следили за каждым его движением. Несколько минут Ревир молчал, лицо его застыло как маска – жесткое, суровое; потом губы дрогнули. Наконец он сказал:
   – Не огорчайся, они еще об этом пожалеют. Я знаю, как с ними сквитаться.
   – Знать-то знаешь, да не сквитаешься, – возразила Клара.
   Ревир медленно, серьезно покачал головой. Кречету стало холодно. Весь день пришлось сидеть рядом с отцом, слушать, как медленно, неуверенно подбирает он слова, будто ощупью пробирается в лабиринте неразрешимых, бессмысленных сложностей, – и Кречет устал до смерти.
   Вечно он теперь как выжатый лимон, а почему – непонятно. Когда он еще встречался с Лореттой, бывали у него минуты непостижимой, чудовищной усталости; казалось, в мозгу бьются два огромных крыла – бьются так давно, что там уже все окоченело и умирает. Он разворачивал салфетку, бесцельно перебирал беспокойными пальцами серебряные ножи и вилки, а сам думал о Лоретте – как-то она сейчас живет? Кое-что он про нее слышал, все очень обыкновенно: замужество, ребенок. Лоретта. В мыслях он теперь часто путал ее с женой Кларка – эту он изредка встречал. Но ведь Лоретта была когда-то его подружкой. Кречет прищурился, избегая взгляда Клары, и погрузился в тайные раздумья о Лоретте: когда-то она его любила, но ни разу, ни единого раза не сумела с ним поговорить. В тот последний вечер они лежали в его машине, и у него даже кружилась голова, так он ее хотел, хотел остро, до боли во всем теле, это была настоящая пытка, он едва мог с этим совладать, и тут Лоретта сказала: «Не бойся, Кристофер», и он мысленно взмолился, воззвал к тому самому богу, которого, конечно же, нет и никогда не было: «Господи, пускай я буду хорошим и добрым. Я хочу быть хорошим. Мне ничего больше не надо!» Лоретта обвила его руками, притянула к себе, поцеловала – губы нежные, мягкие… Никогда он не говорил ей «люблю», не сказал и тогда, но чуть не подумал – и как раз потому, что мысль эта была так близко, вдруг весь задрожал и отпрянул. Чтоб его вместе с Лореттой засосала эта трясина? Ужасно, невозможно! Он не намерен потонуть в ее теле. Ведь не существует тихого, ласкового мирка, где они могли бы остаться безнаказанно вдвоем: они – живые, доподлинные, два разных человека – Кречет и Лоретта, и, как бы он с ней ни поступил, это не рассеется бесследно, точно сон. Это будет подлинное, неизгладимое. И свяжет их друг с другом навсегда.
   – Мне не будет больно, – сказала она.
   Но это оказалось совсем не похоже на то, что сулила ему Клара… как странно проста и откровенна мать, какая она жестокая! Нет, таким простым способом не сделаешь девушку счастливой – девушкам хочется большего, им больше нужно… а если ты больше ничего не можешь дать?
   И он остался свободным, не дал Лоретте связать ни его, ни себя. И Клара, услыхав, что все кончено, сказала: «Что ж, тоже неплохо, я даже рада. Ей, в общем-то, не велика цена, голытьба, и все – верно?»
   Сейчас Клара читала меню – и холодная надменность, которую она всегда напускала на себя в магазинах и ресторанах, сошла с ее лица: оно стало совсем детским и немного лукавым. Кречет как завороженный не сводил с нее глаз.
   – Ой, это, наверно, очень вкусно. Только, может, слишком дорого, а?
   Она ткнула пальцем в какую-то строчку и показала Ревиру, он покачал головой – нет, не слишком дорого. Кречет улыбнулся. Он и сам не знал, почему улыбается, просто уж очень привычен этот обряд, непременная церемония, которую он видел тысячу раз. Клара всегда так. Интересно, так ли она держится с другими мужчинами, с кем встречается тут в городе (если встречается; она теперь стала скрытная, на все отвечает неопределенно, небрежно)… Может, и они так же качают головами, как Ревир, – нет, мол, не дорого? А стоит Кларе чуть повернуть голову – и бриллианты у нее в ушах брызжут огненными искрами. Да-да, настоящие бриллианты. Не какая-нибудь подделка. Только не всякий ведь отличит, что они настоящие!
   Это ей очень досадно – тоже забота среди прочих забот.
   – Закажи все, что хочешь, Клара, – сказал Ревир.
   Они могут дышать свободно, этот человек и все, что он для них сделал, – надежная им защита. Кречет старательно напоминал себе: Ревир ему отец, отец… казалось бы, много трудней примириться с мыслью, что Клара его мать, и все же не очень понятно, что это такое, когда у тебя есть отец. Что это, в сущности, значит? Как с этим человеком держаться? Кречет подражал всем образцам, какие попадались, много лет он подражал Кларку и даже в чем-то его превзошел… но в самой глубине их отношений ощущалась пустота, бесплодная, безнадежная, – отца и сына разделяет трещина, быть может, им до скончания века только и остается издали глядеть друг на друга. Чем лучше Кречет понимает заботы Ревира, тем проще его роль в одном отношении, тем сложнее – в другом. Понемногу он становится при Ревире чем-то вроде секретаря. Или, скажем, поверенного. Он уже провел немало времени с одним из новых служащих отца, с бухгалтером, – пытался ему объяснить, почему Ревир не желает за иные вещи платить, и соглашался: да-да, конечно, это неразумно, но что поделаешь, не могут же они заплатить без ведома Ревира? А Ревир стареет, и с каждым днем опасней ему противоречить, все трудней, но и необходимей ему подыгрывать. Приходится лгать ему, обманывать, вводить в заблуждение, он без этого не может. Вероятно, все, кто работает с ним и на него, это понимают, а если и нет, так понимает сам Кречет – и придется им к нему прислушиваться. Есть вещи, о которых старику можно сказать, обстоятельства, о которых можно доложить, а есть и такое, чего ему говорить нельзя. Постепенно это становится проще: надо только самому стать своего рода машиной – и тогда с этим вполне справляешься. А вот быть единственным оставшимся при Ревире сыном день ото дня труднее. О Роберте никогда не упоминают, Джонатан исчез бесследно, о Кларке говорят, как Ревир всегда говорил о самых неприметных дальних родичах, о жалких неудачниках… итак, остается один лишь Кречет – Кристофер, – и тут недостаточно играть со стариком в шахматы и ему поддаваться: старику надоедает вечно выигрывать. Необходимо еще иной раз подтолкнуть его, чуточку поправить, не то он совершит какой-нибудь невообразимый промах и все погубит. Как бы все стало просто, если бы отец умер, думалось Кречету, но ведь так думать стыдно…
   Отец заказал виски для себя и для Клары. За спиной Клары было стенное зеркало, обрамленное мягкими складками красного бархата, и Кречет все отводил глаза – не хотелось себя видеть. Мать, похоже, недавно постриглась – как-то по-новому, совсем коротко: голова плотно облеплена сплошными гроздьями крутых кудряшек; благодаря какой-то непостижимой уловке они громоздятся все выше, на самую макушку. Даже не поймешь, хороша она в таком виде или смешна. Пожалуй, что и хороша и смешна – все сразу.
   – Ты тоже можешь заказать виски, Кристофер, ведь сегодня у тебя день рожденья, – сказал Ревир.
   – Мне не хочется пить.
   Ревир посмотрел задумчиво, как будто слышал такие слова в первый раз. Под глазами у него от усталости мешки, темные круги. Сразу видно, его точат какие-то мучительные, неотвязные мысли. Кречет и его мать светлокожие, светловолосые – рядом с этим внушительным стариком выглядят престранно, почти как случайные льстивые прихлебатели: со стороны, наверно, понять невозможно, что связывает эту троицу. Не хочу я пить, думал Кречет, это чистая правда. Если я начну пить, так, пожалуй, уже не смогу перестать. Хорошо бы сказать это отцу, пускай бы он оказался во всем виноват. – Бесси вроде постарела, – сказала Клара.
   – Я не заметил, – сказал Ревир.
   – А по-моему, постарела. Роналд сейчас в Европе, слыхал? Учится в Копенгагене. Неврологию изучает.
   Слова «Копенгаген» и «неврология» Клара произнесла не спеша, эдак с ленцой, как будто они ей давным-давно знакомы и привычны. Кречет не удержался от улыбки.
   – Ах, Кристофер, – продолжала Клара, – напрасно ты бросил ученье. К чему это, чтоб тебя обгоняли другие? Роналд совсем не намного тебя старше.
   – Я достаточно учился, хватит.
   – Не пойму я тебя, – сказала Клара.
   И правда, когда Кречет отказался поступать в колледж, это было для нее самым горьким разочарованием. Директор школы даже звонил Ревиру, что Кречету следует учиться дальше, Клара уговаривала его, умоляла – но все зря. Ему вовсе незачем еще ходить в какую-то школу, чтобы заниматься делами, которые ему предстоят, заявил Ревиру Кречет; и Ревир признал, что он, пожалуй, прав.
   – Просто у меня нет больше никакого желания сидеть над книгами.
   – Ты всегда так любил читать…
   – Ну а теперь не люблю.
   И это тоже правда: он больше ничего не читает.
   – Не пойму я тебя, ты стал какой-то странный, – сказала Клара. И потрогала серьги: должно быть, они слишком туго сжимали мочки ушей. – Если б я могла учиться, читать книжки, изучать всякое… (Она замялась, поежилась, улыбка сына явно ее смущала.) Как бы я хотела быть поумнее! Думаешь, мне приятно, что я вот такая? Сколько живу, всегда другие смыслят больше меня и вперед видят дальше своего носа, и назад тоже… ну, значит, в прошлом лучше разбираются. История там, что было прежде и про что в книгах написано. От этого они и жизнь лучше понимают. А я не могу, я…
   Голос ее оборвался, и Кречета что-то кольнуло в сердце – жалость, грусть, удивление: о чем она сейчас думает? О ком?
   – Ну, теперь у меня нет времени читать, – негромко сказал он. – Это дело прошлое.
   Он спасен, ему больше не грозят бесконечные, до отказа набитые полки всех библиотек на свете, тысячи и тысячи книг, которые требуют, чтобы их прочли, усвоили, приняли в расчет, – необозримый, строго упорядоченный сад людских умов, и, кажется, насадил его, создал всю эту сложнейшую систему некий зловещий, бесчеловечный дух.
   – Я никогда не учился в колледже, – сказал Ревир. Кому нужна эта чушь?
   Кречет встретил загадочный взгляд матери и через стол улыбнулся ей. Вот видишь? – думалось ему. Видишь, как он к этому относится? Тебе же вовсе ни к чему, чтобы я его обогнал, так? Разве не достаточно того, что я с ним сравнялся?
   В ту ночь в чужих, непривычных стенах гостиничного номера он мысленно искал – на чем бы отдохнуть душой, чтобы уснуть, и подумал о Деборе, двоюродной сестре, – они виделись на рождество, Клара тогда назвала кучу гостей. Торжество не то чтобы уж очень удалось, но, может быть, родичи ели усерднее, чем в прошлые годы, засиделись позже и держались, может быть, дружелюбнее, а Клара явно готова была ждать сколько угодно лет, устраивать без счета рождественские приемы, лишь бы добиться, чтобы они окончательно приняли ее и Кречета в лоно семьи… У нее хватит терпенья ждать вечно, у этой Клары Уолпол! Дебора тоже к ним приехала, хотя, наверно, предпочла бы остаться дома. За обедом Кречет внимательно к ней присматривался: она сидела рядом со своим отцом, но ни слова с ним не сказала – тоненькая, застенчивая, надменная, длинные каштановые волосы, карие глаза. Можно подумать, что она неумна, а потом она поднимет на тебя глаза – и так странно становится… После длинного, шумного обеда Кречет подсел к ней и заговорил. Они сидели у окна, возле елки, почти скрытые ею, а за окном падал снег, так ясно все это запомнилось. Снег был ласковый, тихий, а в комнатах бегали, орали мальчишки и девчонки – и Кречет их всех ненавидел. Он рассказал Деборе, что собирается с отцом в город; не говорил прямо, как смутно и тревожно у него на душе, но очень хотелось, чтоб она это почувствовала.
   И вдруг она перебила:
   – А знаешь, я ненавижу твою мамашу.
   Кречет был ошеломлен.
   – Что такое?
   – Я и свою мамочку ненавижу. Так что все в порядке.
   Она посмотрела на него и улыбнулась. В этом было что-то неправдоподобное: ведь она совсем еще девочка, рано ей так на него смотреть.
   – Скажи честно, Кристофер, ты ведь и сам их обеих ненавидишь, правда?
   – Вовсе нет.
   – Да уж признавайся, – беззлобно усмехнулась Дебора.
   – Твою маму я совсем не знаю. А мою… за что же мне ее ненавидеть?
   Лицо ее передернулось брезгливым презрением.
   – Зачем я буду с тобой говорить, раз ты мне врешь?
   Кречет смутился. Оба замолчали. Немного погодя Дебора сказала:
   – Ты ведь, как говорится, незаконный, твои родители еще не поженились, когда ты родился. Так с какой стати ты врешь, притворяешься? Ты же тут посторонний, и всем это известно.
   – Я не посторонний, – возразил Кречет.
   – Для чего тебе притворяться? Раз ты незаконнорожденный, ты по крайней мере не похож на других.
   Кречету вдруг захотелось схватить ее, придушить. Но это сразу прошло, только чуть закружилась голова. Не без удивления он почувствовал, что улыбается, как будто Дебора заглянула на самое дно его души и увидала, что там творится, но ни капельки не удивилась. Однако и с ней надо было притворяться.
   – Ты ошибаешься, – сказал он.
   И сейчас, почти уже засыпая, он думал об этой девочке: отчего она такая странная? Даже платья на ней кажутся старыми, будто их уже кто-то носил много лет назад. В полусне он вообразил, будто она с ним тут, в постели, но настоящего удовольствия не получил, ведь на самом деле ее здесь не было.
   Двадцатый день рождения он тоже встречал не дома, а в Чикаго, куда ездил с отцом. В то лето он часто проводил по несколько дней в Гамильтоне, спорил с родичами отца, старался их припугнуть – Ревир до таких угроз еще не додумался, но звучало все это достаточно сумасбродно, и вполне можно было приписать эти мысли самому старику. Родичи опасались, что события принимают плохой оборот – разве старик не читает газет? Разве он не знает, что творится на свете? Ну да, понятно, Ревиры – землевладельцы, благодаря государственным закупкам наживают сейчас огромные деньги на пшенице, им и дела нет, что другие прогорают… Кречет знал, что это чистая правда, ферма Ревира приносит баснословный доход, но уверял, что это вовсе не заслуга правительства: в сельском хозяйстве теперь все механизировано, а на заводах – нет, и рабочие без конца бастуют, это кого угодно измотает. Кречет спорил, приводил цифры. Приносил журнальные статьи, которые успевал прочесть и изучить, и доказывал свою точку зрения – устало, вежливо, обстоятельно, пункт за пунктом. Сама по себе ферма для фермера не так уж много значит, он вынужден еще во многом другом не отставать от века. Неужели они этого не понимают?
   Когда ему исполнилось двадцать два, отец однажды пригрозил откупить у партнеров их доли в фирме – и Кречет поймал его на слове.
   – Чего же ты ждешь? – спросил он.
   – Они еще передумают, когда услышат…
   – Чего ты ждешь? – повторил Кречет, устало опуская веки. – Ты говоришь об этом уже десять лет.
   Мысль его обгоняла отцовскую, точно скоростная машина, кренилась на поворотах, скользила, буксовала – такая тоска брала от отцовой тугодумной медлительности. У него свои замыслы и планы. Он-то знает, чего хочет. В голове у него – карта всех земель от Тинтерна до Гамильтона, их можно связать воедино хорошим шоссе в четыре, в пять рядов – почему бы и нет? Можно сделать все что угодно, и денег раздобыть где угодно. Его даже лихорадило от мысли, что в земле скрыта такая сила и только того и ждет, чтобы кто-то пришел и ею завладел. То, что когда-то казалось невообразимо запутанным и сложным, внезапно предстало в почти мучительном прозрении: почему лишь вот столько, лишь от сих и до сих – и не больше? Почему отец не завладел большим? Да, верно, они богаты, деньги прибывают, как река в половодье, как прибой, непонятный подъем в экономической жизни страны возносит Ревиров на гребне, новый закон, принятый где-то на востоке, поистине сгребает для них деньги лопатой – протяни руку и подбирай… очень все это странно! Но отчего же не взять еще и еще?
   К примеру, склад лесных материалов в городе мог бы давать куда больше дохода, почему не поставить над Кларком кого-то другого, поэнергичнее? Черт с ним, с Кларком.
   – Из них из всех я уважаю только дядю Джуда, – негромко, но отчетливо говорит Кречет прямо в ухо отцу. А отец подался к нему и жадно слушает. – Остальных я не признаю, не могу я с ними говорить. Я пять лет потратил, покуда понял, что ты их всех терпеть не можешь, и все-таки ты от них до сих пор не избавился – почему? Это может сделать дядя Джуд. Мне вовсе незачем этим заниматься. Дядя Джуд может все сделать за нас. Мы откупим их долю – и черт с ними со всеми.
   Суровый, плотно сжатый рот Ревира тронула чуть заметная улыбка.
   Бывали минуты, когда Кречет просто пьянел от всего, что достается ему в наследство, – он часами просиживал, глядя в одну точку (даже не в окно, за которым расстилались ревировские земли), и в мозгу у него лихорадочно плясали цифры, расчеты, замыслы. Жизнь проходила как бы в сердце отлично налаженной фабрики: огромная ферма, заново отстроенные амбары и скотные дворы, где ключом кипит работа, коровы расставлены по местам и выдоены, многие-многие акры засеяны отличной, на диво ухоженной пшеницей либо – и того лучше! – отдыхают… и он, Кречет, – средоточие этого огромного хозяйства, в такт его сердцу бьется сердце ревировской фермы, предел его желаний очерчен разве что горизонтом: когда-нибудь весь этот простор, сколько хватает глаз, будет принадлежать им. «Они». Приятно думать, что он втащит их за собой на вершины, всех этих легендарных Ревиров, тех, кто давно умер, мужчин и женщин, которые так неистово любили и ненавидели друг друга, – всех, кто был связан воедино родовым именем и обречен сыграть свою роль в драме рода…
   Так он грезит часами, потом вздрогнет, очнется: да что же это я делаю?
   И вместо ответа вновь погружается в поток расчетов, слухов, догадок и точных сведений – и еще: как поступить, если его попытаются припугнуть, отговорить от новых дерзких планов, – что он скажет? Все равно он сделает по-своему, всем докажет, что, как бы там ни было, он – сын своего отца! Неважно, что люди думали, пока он был слишком молод и робок, пока его сбивали с толку книги. Теперь он никогда ничего не читает и его никуда не тянет из четырех стен. Он не признает никаких прогулок, ни к чему не присматривается, только скользит взглядом, ибо давно уже открыл в себе странную, сверхъестественную любовь к этой земле, что достается ему в наследство, – любовь, вошедшую в плоть и кровь, яростную, пугающую. Земля застилает ему глаза мутной пеленой, от которой туманится и задыхается мозг – совсем как в прежние годы под угрожающим натиском бесчисленных книг мозг его едва не раскололся вдребезги и сам он едва не остался беспомощным, бессильным. Но он и это переборет. Что-то растет, набухает в мозгу, как растет младенец во чреве матери… крохотная головка пробивает себе дорогу сквозь плоть, из таинственных источников черпает силы – и все растет, растет. Вот если бы узнать, откуда черпать силы, тогда у него будет ключ ко всем тайнам на свете.